стоял, точно окаменев, не отвечая ни слова Куземке, который из себя выходил и только мордовал коней, забегая с поводьями в руках князю Ивану то вперед, то в тыл, то вправо, то влево. - Надобно его перенять, - горячился Куземка, - не спустить с рук... Я и то целый день - к нему, а он от меня, к нему, а он от меня... Я ему: "Мужик, говорю, тебе палачовых рук не миновать, узнаешь-де на площади Оську-палача..." А он кистенище вытянул из-под полы и взялся кистенем своим у меня над головою играть. Князь Иван глянул на Куземку растерянно, потом сел в седло и поехал, но не Шуйскому вдогонку, а в другую сторону: как всегда, к Боровицким либо Курятным воротам, как обычно, из Кремля - домой. Куземка скакал подле, и князю Ивану пришлось до Курятных ворот еще не один раз услышать: - Я к нему - он от меня, я к нему - он от меня... Потом кистенище добыл, взялся играть... - Ладно, Куземушко, - молвил князь Иван, когда конь его гулко, как в пустую бочку, заколотил копытами о дубовые брусья, настланные под воротной башней. - Дай сроку... Не время теперь и не место... Сочтемся с мужиком тем и с боярином его. Дай сроку... Отдам я им все семерицей. XXXIV. КОЛЫМАГА С этим выехали они из ворот, взъехали на мост, мост миновали и повернули к мельнице, стоявшей на Неглинной речке, против кремлевской стены. Но здесь всю дорогу загромоздила голубая открытая колымага, запряженная четверкою коньков чубарых. На козлах сидел длинноусый возничий, на запятках стоял безусый ухабничий*, а в самой колымаге, облупленной и ветхой, сидела старая панья, и рядом с ней - другая: русоволосая, светлоглазая, вся золотистая - так ровным матовым золотом отсвечивала кожа у нее на лице и золотом же переливалась на ней широкая, вся в складках, шелковая мантилья. (* Слуга для оберегания экипажа от опрокидывания на ухабах и вообще для прислуживания в пути; выездной лакей.) Плотный пан наездничал тут же на рослом жеребце. Гурьба помольцев и мельников толпилась около. Мололи жернова; вода с ревом низвергалась на мельничные колеса; кричал пан, силясь перекричать и мельницу, и запруду, и оравших ему ответно что стало в них мочи помольцев. Князь Иван подъехал ближе. - Проедешь мосток... - кричала запыленная борода с длинными прядями волос, слипшимися от муки. - Не мосток, а лавы, - поправлял другой, в войлочном колпаке, тоже обсыпанном мукою. - Ну, лавы, - соглашалась борода. - За лавами увидишь кучу навозную, дряни всякой наметано - страсть!.. Так ты бери мимо кучи, мимо кучи... - Само собой, мимо кучи, - откликнулся колпак. - Эх, Мокей, прямой ты простец, хотя по бороде и апостол. Я чай, не через кучу колымаге валить. Позволь мне, Мокей; авось я шляхте и расскажу. Ты, пан, кучу обогни, обогни кучу... Пан, видно, русскую речь понимал не очень, да и начинало казаться ему, будто морочат его москали, и потому он и глаза таращил сердито, и усы топорщил свирепо, и за плетку, к седлу прицепленную, хватался. А князь Иван поглядывал то на пана, то на паненку... - До Персидского двора им не доехать никак, - стал уверять тут князя Ивана чахлый человечек с ведром на голове, полным драных отопков. - И всего-то два шага ехать, а они, гляди-ка, плутают вокруг да около. Только отъедут, ан сызнова к мельнице волокутся. Да и куды им понять, поганым!.. Чай, Москва - город стольный, а они - нехристи, латынцы, одно слово - дураки. И отколе нанесло их так много на нашу погибель! Князь Иван глянул с седла вниз, увидел ведро на голове у низкорослого человечка и в ведре этом - жалкую рвань: стоптанные черевики, сношенные чеботочки, отслужившие свой век сапоги. Не очень, видно, богат был владелец этого добра, да разума природного ему было не занимать стать. Не глядя уже на князя Ивана, но так же ретиво продолжал он свой рассказ: - Ходил я даве в слободу к чеботарям. Вижу, вся слобода ходуном ходит. Стоят у колодца двое ляхов в новых сапогах, сабельки наголо, а чеботари прут на них кто с колом, кто с дубьем. Стачал-де, видишь, Артюша-чеботарь шляхтам сапогов по паре, пришлись сапоги по нраву панам, натянули сапожки, да и прочь себе пошли. Артюша взревел: "Платить-де, паны, надобно за товар и работу!" А паны ему: "Ударь, говорят, челом его царскому величеству, он те заплатит и за работу и за товар. Мы, говорят, на царскую свадьбу приехали, так нам, говорят, в старых сапогах непригоже. Как бы де от старых сапогов не вышло бесчестья твоему царю. Вот, говорят, великий государь и будет платить..." А? Чего? - качнул человек ведро на голове у себя. - Погоди, погоди, кому дураком быть; станет ужо всем сестрам по серьгам! Но поодаль, подле плотины, все еще кричали мельники, вторили им помольцы, и толстый пан пыхтел на своем огромном жеребце. Человечек с отопками снял с головы ведро, поставил его у себя в ногах, сложил трубкой ладони, натужился и крикнул: - Пан! Посажай прямиком, дале целиком, доедешь до голенища - поверни за голенище, голенище обогнешь, в сапог попадешь. Тьфу, дураки! - И, взгромоздив себе ведро обратно на голову, он пошел с отопками своими берегом, побелевшим от рассеянной кругом мучной пыли. Тогда князь Иван дернул поводок, причмокнул, прищелкнул и стал втискиваться на коне своем в толпу. И паненка с паньей и красный с досады шляхтич с удивлением глядели на разряженного в парчу москаля, медленно пробиравшегося к колымаге верхом, в седле с высоко поднятыми, по русскому обычаю, стременами. Князь Иван подъехал и, глядя на молодую панну, молвил ей, голову приклонив: - Милостивая панна, дозволь мне... Паненка улыбнулась, кивнула князю Ивану раз-другой, а у князя Ивана от волнения в горле пересохло... - Человек мой Куземка... - сказал он сипло. - Куземка? - удивилась панна. - Куземка ж, - подтвердил князь Иван. Сидевшие в колымаге переглянулись с шляхтичем на жеребце, а шляхтич покраснел, усами зашевелил, глазами заворочал... Но князь Иван вытер платком намокший лоб и объяснил наконец: - Куземка, человек мой, Куземушко, эвот он, доведет Куземка, покажет... К Персидскому двору доехать долго ль?.. А я и сам доберусь до Чертолья: чай, не малый... Гей, Куземушко! - крикнул князь Иван, повернувшись в седле. - Доведи людей польских к Персидскому двору, где персияне шелками торгуют, знаешь?.. А я и сам... Заулыбались в колымаге и старая и молодая. - Спасибо тебе, вельможный боярин, - стала щебетать паненка, опуская себе на лицо кисейное покрывало. - Прими спасибо... Шелков хотим присмотреть персидских, бархату, да вот со всем этим и завертелись. Спасибо... "Русской она породы, хотя и Литовской земли", - решил князь Иван, заслушавшись ее речи. Но тут щелкнул бичом возничий, и расхлябанная колымага, предводимая Куземкой, заскрипела, задребезжала, забрякала всеми своими шурупами, гайками, ободьями и осями. Дребезгом и стуком сразу заглушило голос паненки; пылью дорожной мигом заволокло колымагу... Вот уже за приземистую церквушку повернула пелена пыли; вот и вовсе улеглась пыль на дороге; ушли на мельницу помольцы; стали им мельники насчитывать за помол, за привоз, за насыпку... А князь Иван все еще оставался на месте, глядя вперед, вглядываясь далеко, силясь разглядеть, чего уж не видно было давно. И только когда бахмат его фыркнул, головою дернул, стал копытом землю бить, повернул его князь Иван и поскакал берегом на Чертолье, обгоняя возы с мукой, прачек с вальками, обогнав наконец и человечка с отопками, выступавшего по дороге с ведром на голове. Тем временем Куземка обогнул церквушку, миновал звонницу и трусил теперь вдоль овражка, а за Куземкой следом катилась колымага облупленная, мотаясь из стороны в сторону и грохоча на весь околоток. И довез бы Куземка людей польских до Персидского двора благополучно, если б не воз с сеном, случившийся на дороге. Колеина была глубока, сыпучий песок был колесам чуть не по ступицу, своротить бы тут колымаге, которая шла без клади. Но толстому пану из чванства, видно, надо было, чтобы ему уступили дорогу. Он стал жеребца своего мордовать, кидаться с ним на лошадку чахлую, запряженную в воз, на мужика, сидевшего высоко на сене с вожжами в руках. - Заврачай, козий сын! - кричал пан, мокрый от жары и красный с натуги. - Заврачай, поки шкура цела! - Человек ты божий! - наклонился вниз мужик, уцепившись рукою за воткнутые в сено вилы. - Как я тебе сверну? Сам ты видишь, путь каков, а конь мой не твойскому в чету. - Сворачивать - колымаге, - молвил Куземка пану. - Тут и боярин государев свернет. Нечего! Но пан гаркнул что-то нехорошее про боярина, а Куземке ткнул плетку свою в бороду, сразу затем тяпнул плеткой по мужику, свесившемуся с сена, и лошадку его жиганул по глазам. Та, должно быть, свету не взвидела. Как ни тяжел был воз, как ни вязок был песок, сколь мало силы ни было в ней самой, а дернула так, что вся гора сенная мигом сковырнулась в овраг, подмяв под себя мужика и едва не удавив и саму лошадку, хрипевшую в хомуте. С расшибленной головой вылез мужик из-под сена и бросился резать гужи, чтобы выручить животину свою. Он только раз обернулся к пану, кулаком ему погрозил: - Ужо вам, польские, будет расправа! И, кончив с гужами, стал землей залеплять себе ссадины на голове, из которых сочилась кровь; она алыми струйками растекалась у него по лицу и застревала в усах. - Ищи, пан, другого провожатого, а я не провожатый тебе, - молвил угрюмо Куземка и поворотил каурую прочь. - Стой, холоп! - кинулся к нему пан. - Холоп, да только не твой. Не холопил ты еще меня. И Куземка ударил каблуками каурую свою в ребра. Пан даже саблю свою из ножен выхватил: - Пес! - Не твоей псарни! - крикнул ему Куземка оборотясь. - Брешешь, ляше, по Смоленск все наше. Он огрел плетью свою кобылу и был таков. XXXV. "НЕ ТАК, НЕ ТАК, ВЕЛИКИЙ ГОСУДАРЬ..." Дома Куземка не стал рассказывать князю Ивану, как довез он - и довез ли - литвяков до Персидского двора. А князь Иван и не спрашивал его: дни теперь надвинулись необычайные, и необычайностью своею оттеснили они и паненку, укатившую в колымаге, должно быть, так, чтобы в водовороте московском уже никогда не возникнуть перед князем Иваном. На другой день забыл князь Иван и о ней, как ушла из памяти его Аксенья со своими повестями нараспев. И каждый день теперь у князя Ивана: утром - посольские дела да разные государевы посылки, вечером же - музыка и пляска, польские поэты в царевых палатах стихи читают, певцы поют кантилены*. Разбрызгивая воск, трещат свечи в венецианских паникадилах, а за открытыми окнами дворца крадется над Москвою синяя ночь. (* Кантилена - мелодическая песенка.) Так пролетело время до дня Николы вешнего. В канун Николы вешнего, 18 мая 1606 года, новый патриарх, грек Игнатий, надел в Успенском соборе, в Кремле, на голову Мнишковне корону, потом обвенчал ее с Димитрием, и стала польская шляхтянка Марина Мнишек московской царицей. А на самого Николу, на другой после свадьбы день, водили, по обычаю, знатнейшие бояре и первые окольничие государя своего в баню. По древнему распорядку, разместились они там все - кто у белья царского, кто у каменки, кто у образов; Василий Иванович Шуйский стоял у щелока, племянник его, Скопин-Шуйский, - у покрытой матрацем скамьи, на которой мылся царь, а князю Ивану выпало быть у чана с водой. Дух стоял сладкий в предбаннике и в мыльной палате от раскиданного по полу можжевельника, от трав и цветов, развешанных пучками тут и там, от свежего сена, которым набиты были матрацы на скамьях. Шипение, и клокотание, и белый пар столбом вырывались из каменки, когда приставленные к этому делу бояре обдавали раскаленные булыжники квасом либо пивом. Князь Иван, стоя у чана с горячей водой, наполнял луженым ковшом один ушат за другим, а Скопин-Шуйский передавал эти ушаты Басманову и Масальскому-Рубцу, пожалованным в мовники на этот день. Уж и не счесть ушатов, сколько налил их князь Иван, а он все еще тянется с ковшом, обливается потом в своем парчовом кафтане и нет-нет, а глянет в сторону, где на широкой скамье, на самом свету, растянулся Димитрий. Коренасто и смугло его тело, по молодости лет на груди у него нет вовсе волос; так явственно видно теперь, что одна рука короче другой, и родимые пятна пылают, как от ожога, на правой руке, на правом боку. Но вечером опять, уже в царицыных палатах, миланец Антоний, шут пана Мнишка, подбрасывает и ловит оловянные тарелки, шутовские песенки поет, а потом словно загрустит и станет читать из латинского поэта Овидия Назона: Варварский край и берег негостеприимный... "Это он не в наш ли огород? - думает князь Иван. - Что ж это он, в гостях у нас гуляючи, вздумал бесчестить нас? Пристало ли делать так?" Но Димитрий смеется, ищет у себя в кармане и бросает Антонию золотой португальский дукат. Антоний хватает щедрую подачку на лету и снова скулит: Ни неба сего не терплю, ни с этой водою не свыкнусь... И потом валится на ковер, брюхо себе мнет, точно режет ему в черевах от московской, что ли, воды, и кубарем летит из палаты прочь. Паны хохочут, улыбаются паньи, а паненки прячут личики в широкий рукав. Но князь Иван озирается в недоумении. Видит - и Басманов морщится и Масальскому-Рубцу это нелюбо. "Не так, не так, великий государь, - вздыхает про себя князь Иван. - Не больно ль много поноровки шляхте? Чать, русская наша земля... Авось и без шляхты построимся, без пересмехов этих... Построимся ужо..." Так летел день за днем, за вечером вечер; уже промелькнуло их семь вечеров после Николина дня. И на восьмой плясали в палате у царицы, пели кантилены, играли на лютнях и виолах*. Но только заиграли, а в небе показался круторогий месяц и стал над колокольней Ивана Великого, словно очарованный музыкою, которая непрерывным током шла из царицыных покоев. Князь Иван увидел в раскрытое окошко: светится в небе подобный шишаку купол, на куполе - крест золотой, а повыше креста - полумесяц серебряный, серпом, как на турецкой чалме. И потянуло князя Ивана на крыльцо - на звезды поглядеть, месяцем полюбоваться, остыть немного на вольном духу. Стал спускаться князь Иван лесенкой боковой, а навстречу ему щебетание, голос знакомый... Ах, так!.. Неужто ли она?.. И мимо князя Ивана, даже задев его шелковым рукавом, взнеслась по лесенке вверх паненка, та самая, золотистая, которую впервые увидел князь Иван неделю тому назад в толпе мельников и помольцев. А за паненкою этой бежит тот же пан, догнать ее, видно, хочет, но куда там - легкую, как перышко, быструю, как зайчик солнечный... Князь Иван постоял, прижавшись к перилам, пока не замолк ее смех и топота не стало слышно по ближним переходам, и вышел на крыльцо. (* Виола - старинный смычковый шестиструнный музыкальный инструмент.) Внизу, в бархатных епанчах, с протазанами*, обвитыми серебряной проволокой, стояли государевы иноземцы небольшой кучкой и слушали кантилену, которая доносилась к ним из большой царицыной палаты. В стороне, под березою, на которой по-прежнему чернело аистово гнездо, лежали на траве стрельцы, свалившие тут же, подле себя, свои тяжелые пищали. Серебряный полумесяц все еще висел над златоверхим куполом. Но князь Иван не стал ни месяцем любоваться, ни звезд в небе считать. Он только прошелся несколько раз по широкому крыльцу, потом той же лесенкой вернулся обратно в хоромы. (* Протазан - на длинном древке широкое копье с двумя изогнутыми кверху отрогами и нарядной кистью; оружие больше парадное, чем боевое.) Идя переходом, остановился он перед большим зеркалом и увидел себя во весь рост. Неладно и нескладно сидело на князе Иване гусарское платье, в которое он облачился, отправляясь вечером во дворец. Руки у князя Ивана торчали из рукавов, да и вся куртка - она словно с чужих плеч, епанечка ж малиновая длинновата, и криво подстрижен русый волос на подбородке. Не отвык еще русский человек от своих старозаветных ферезей и шуб, и не по себе ему было в платье иноземном. - Вот так, - произнес князь Иван вслух и вздохнул. Что, если бы увидела его в этом наряде мать родная! Или покойный батюшка, князь Андрей Иванович Хворостинин-Старко, славный воевода, громивший и турок дагестанских, и татар ордынских, и поляков под Псковом! И почудился тут князю Ивану из темной глубины зеркала голос матери, княгини Алены Васильевны; ее слова, как будто уже сказанные ею однажды сыну, услышал и теперь князь Иван: "Помни, сынок... Отца своего помни... Авось русский ты человек - не иноземец поганый..." И, когда в сумрачной глуби зеркала словно мелькнула какая-то тень, князь Иван вздрогнул и оглянулся. Никого. Тускло горит фонарь, и багровое пламя догорающей свечки мечется из стороны в сторону, вот-вот готовое совсем погаснуть. И тихо, даже кантилены не слышно больше. Что ж там у них?.. Князь Иван побрел дальше и вышел к малому покою, обитому зеленой кожей. По простенкам в шандалах горели свечи, над окнами зеленые занавеси нависли, вдоль стен на стульях сидели утомленные пляскою гости. Димитрий сидел с Мариною у продолговатого столика, на котором покоилась большая, обложенная черепахою шкатулка. Она была раскрыта, и красным, синим, зеленым, радужным сразу ударило в глаза князю Ивану. Димитрий погрузил в нее руки, поднял высоко над нею две пригоршни безделушек бесценных, развел пальцы, и стали из ладони его падать обратно в шкатулку крупные разноцветные, сверкающие капли. Вот уже ничего не осталось больше в руках Димитрия, только перстень один с зеленым камнем поднес он к подсвечнику, уставленному подле шкатулки. С драгоценными камнями - "каменьем честным" - связывалось в те времена повсюду множество суеверий. Как и все, верил и Димитрий в чудодейственные свойства драгоценных камней. И поэтому, повертев кольцо так и так к свету, молвил он, продолжая играть изумрудом - смарагдом, - ярким, как свежая трава: - Из соков своих рождает земля честное каменье. И первый камень - смарагд. Это камень царей: премудрый Соломон имел у себя в ожерелье камень такой; у царицы Савской был он в запястье; Клеопатра Египетская ослепила им змею; Нерон держал при себе такой камень вместо очков. В смарагд драгоценный можно глядеться, как в зеркало. Смарагдом веселится дух, отгоняется скорбь, бегут от смарагда беды и напасти. Димитрий оторвал глаза от сверкающего камня и склонился к Марине: - Это тебе, мое сердце. Он отдал Марине кольцо и зацепил в шкатулке другое, которым тоже поиграл у свечи. - Камень сапфир, - улыбнулся он, любуясь уже синими молниями, источаемыми камнем. - Называется cyanus по-латыни. Камень cyanus у латинских риторов в большой чести, оттого что прочищает мысль и слово к слову бежит у человека, кто держит при себе cyanus. Димитрий поднял голову и обвел глазами всех, широким полукругом разместившихся против него. - Кому ж мне такой камень подарить?.. И взор его пал на князя Ивана, сидевшего подле двери. Димитрий кивнул ему: - Тебе, Иван Андреевич, этот камень годится. Один ты тут ритор, московский человек, природный. Еще когда и родит Москва таких поболе!.. Тебе-ста cyanus и гож. Димитрий протянул руку, а князь Иван, подойдя, поцеловал ее и принял подарок. - По звездам гадал мне звездочет, - сказал затем Димитрий. - Выходит, что царствовать мне предстоит еще тридцать лет и три года. Время не малое. Да если случится - переживешь меня, Иван Андреевич, так после смерти моей взглянешь на перстень сапфирный и меня вспомнишь. И Путивль, и Квинтилиана, и иное что... - Живи до Мафусаилова веку*, великий государь, - поклонился Димитрию князь Иван. - Строй Московское царство прямо. Строй, как бог тебе подскажет... (* Мафусаил - служащий образцом долголетия легендарный библейский персонаж, проживший якобы 969 лет.) Димитрий кивнул князю Ивану еще раз, опять покопался в шкатулке и взял оттуда снова перстень, но уже с красным лалом*. Точно капелька крови заалела на пальцах Димитрия, когда он поднес их к свече. (* Лалом в старину называли вообще драгоценные камни красного цвета - альмандин, красную шпинель, рубин.) - Ал лал, - молвил он, вглядываясь в бархатистую глубину камня. - Знатный камень: прозрачен и густ... Ан не получше моего будет; я чай, и похуже... Димитрий стал выравнивать свой собственный перстень, завернувшийся у него на безымянном пальце камнем книзу, выровнял... И лицо посерело у Димитрия сразу, он откинулся на спинку стула, стал шептать: - Когда ж это я?.. Как же это?.. Марина глянула на руку Димитрия, оставшуюся на столе, и увидела на безымянном пальце золотое кольцо, а в кольце вместо камня - круглую дыру. Лицо царицы стало сердитым. - Камень из перстня утратить - значит счастье утратить, - не сказала - прошипела она и принялась кусать губы, тонкие, чуть алевшие у нее под ястребиным носом. Зашабаршили тогда стулья у стен, встали гости, начали толпиться у стола... - Ищите! - рванулся с места Димитрий. - Ищите мне мой камень! Обронился из перстня, закатился... Рассыпались по хоромам паны, паненки, окольничие, боярышни московские... Тридцать человек государевых телохранителей вошло в покои... Люди, сколько их ни было во дворце, лазали, ползали, шарили... Искали - не нашли. XXXVI. НАБАТ Кони ли ржут за рекой, целый табун кобылиц степных?.. Или это ветер в траве играет?.. Не кони, не ветер... Что же шумит, звенит на заре?.. Князь Иван открывает глаза: не ветер, не он. Вот малиновые пятна на книжной полке от продравшегося сквозь слюду солнца... Рвет стены набат... Набат!.. Князь Иван - к окошку, босой, в исподнем... Ударил в оконницу, распахнул, и оглушило его вмиг блямканьем и зыком. Против окошка вдали, на житнице, на крыше тесовой, - конюх Ждан; машет руками, кричит. Не слышно ничего из-за рева и звона. Тогда князь Иван, как был, бросился на двор. И конюх, увидев Ивана в белой рубахе и портах холщовых, еще пуще замахал, стал кричать что есть мочи: - Даве пробежали ярыжные; сказывали - Шуйские царя Димитрия до смерти убили. - Что ты, Жданко! - затопал на месте князь Иван. - Что ты, что ты! - не сказал, не шепнул - стало рваться у него внутри. - Шуйские! А конюх тем временем подобрался к краю кровли и брякнул: - Сказывали, не истинно-де царствовал - вор, воровски нарекся царским сыном; бежим, сказали, теперь литву громить. Князь Иван завертелся на месте, как овца в вертячке, но тут Куземка подоспел, взял он за руку князя Ивана и к крыльцу отвел. Там князь Иван опустился на ступеньку, бледный, как новая балясина, к которой он прижался головой. Куземка стал поить его из медного ковшика, но вода не попадала князю Ивану в рот, проливаясь по русой его бородке, и по рубахе, и по портам. Он отмахнул от себя ковшик, заскрипел зубами и схватился за голову. - Седлай, Куземушко, - молвил он с натуги, тяжело поднялся и, ноги босые волоча, стал подниматься по лестнице вверх. Куземка крикнул Ждану седлать бахмата и каурую, а сам кинулся на задворье, оборотился там мигом и вернулся уже одетый, с ножом за поясом и плетью в руке. Из поварни выбежала заспанная Антонидка. Дворники стали метаться по избам туда и сюда. С младенцем на руках приплелась Матренка с задворок, стала совать краюху хлеба мужу. К крыльцу княжьих хором бежал конюх, таща за собой на поводу оседланных лошадей. Они выехали за ворота, Куземка с князем Иваном, на пустынную улицу, где солнце только-только перестало румянить жестяную маковку на ближней колокольне. И тут тоже, на колокольне этой, в свой черед разошелся звонарь, буйствуя среди гулких своих колоколов. Но князь Иван, видимо, успел прийти в себя от столь поразившей его вести и сидел в седле крепко, даже левую руку, по привычке, молодцевато держал на боку. Все же знакомая улица казалась ему странною и чужою, хотя, как раньше, тянулся здесь бесконечный тын вдоль дьячего двора, прогнившие бревна были кой-где уложены на дороге, воробьиная перебранка не умолкала ни на минуту. Но день стоял какой-то мертвенно-белый, непривычно пустой, раздираемый набатом, который метался вверх, вниз, во все стороны со всех сорока сороков* московских церквей. (* Принято было говорить, что в Москве "сорок сороков" (то есть 1600) церквей. В действительности их никогда столько не было.) Князь Иван ехал впереди; за ним на каурой трусил Куземка. На дальнем перекрестке - с горушки было видно - взметнулся человечий табун и пропал. По улице пробежал мужик с узлом; за ним проковылял оборванный хромец с двумя серебряными кувшинами. Но князь Иван с Куземкой не останавливались нигде и скоро выехали Чертольскими воротами к Ленивке. Здесь князь ударил бахмата шпорою в бок, и они понеслись пуще вдоль речки, обгоняя стрельцов, бежавших к Кремлю. Боровицкие ворота в Кремле были заперты; к Курятным не продраться было сквозь запрудившую мост толпу. Князь Иван кинулся к Пожару и увидел издали у Лобного места Василия Ивановича Шуйского верхом на его персидской кобыле, с обнаженною саблею в одной руке, с золотым крестом - в другой. Шуйский помахивал саблею, грозился кому-то крестом, и, точно надтреснутый колокол, дребезжал его голос, одиноко, в страшном безмолвии, наступившем после затихшего наконец набата. - Еретик... Веры Христовой отступник... - надрывался Шуйский. - Расстрига... Чернокнижник... Плотоядный медведь... Князь Иван попробовал подъехать еще, но под ногами его бахмата вертелись какие-то калеки, а народ на площади стоял грудь к спине, плотной стеной. - Удумал мечтами бесовскими непорочную веру Христову до конца изничтожить, извести род христианский! - выкрикивал Шуйский, ерзая в седельной подушке. - На место божьих церквей учредить разные костелы велел: и латынские, и люторские, и калвинские, и иные богопротивные и мерзкие. На площади все еще было тихо, только изредка в одном углу, в другом начинали суматошиться люди и быстро унимались. Князь Иван повернул коня и стал пробираться вдоль Земского приказа на противоположный конец, чтобы оттуда выехать к Лобному месту. А голос Шуйского, дребезгливый уже, как у охрипшей вопленицы, не переставал лезть князю Ивану в уши: - Николи того не бывало в святомосковской земле: волшебник, дьяволу продавшись и нарекши себя царем, над святыми нашими иконами ругался, под себя их стлал и чудотворные наши кресты в огонь метал. И то нам, боярам, ведомо стало, и мы, не хотя конечной погибели христианскому роду, се ныне извели расстригу, вора, Гришку Отрепьева. "Так, так; так, так... - твердило что-то внутри у князя Ивана в лад копытам его коня. - Так, так... Неужто так?.. Эх, шубник, ссеку я тебе башку сейчас, заодно за все... Вот подъехать бы только, подъехать бы... А то коня, что ли, кинуть, пешком пролезть?.." Он хотел уже с седла соскочить, но тут услышал тот же дребезг, исходивший из пузатой кубышки, размахивавшей крестом у Лобного места: - И, душу свою погубив, дьяволу продавшись, чинил он, вор, всякое беззаконие, не христианским обычаем, сам-третей с Петраком Басмановым да с Ивашкой Хворостининым: хаживал с ними в крестовую палату и ругательски чинил там поношение угодникам и чудотворцам. Ропот прошел наконец в стоявшей до того молча толпе, колыхнулась она от края до края, стал шириться гомон, а князь Иван, услыхав свое имя, так и остался с ногою, из стремени вынутой, занесенной, чтобы с седла соскочить. Бледный, сразу взмокший, стал он озираться по сторонам, увидел подле себя Куземку, вгляделся в стремянного своего, точно желая распознать, подлинно ли это Кузьма. - Слыхал, Куземушко, Куземушко?.. - только и молвил он, опустив занесенную ногу, заметив, что вся площадь точно покачнулась перед ним с лавками своими и куполами и тошнота приступает ему к горлу. - Едем отсюдова, Иван Андреевич, - сказал Куземка хмуро. - Негоже нам тут. Но князь Иван закачал головой: - Нет, Куземушко... Ты вот придержи бахмата, стой с конями тут, а я подберусь к нему пеш и башку ему... заодно за все. Эх! И он снова хотел с коня соскочить, но опять только ногу занес и остался так, точно связанный, точно сковал его по рукам и ногам дребезг поганый, шедший из Шуйского уст и мутной волной захлестывавший площадь. - Что ты, Иван Андреевич! - услышал он Куземкин голос у себя под ухом. - Как можно! Да их тут, Шуйских, целое войско. Гляди-ко, оружны, все на конях... Вон и человек его, Пятунька... Едем, едем! Чего ждать нам тут? - Нет, нет! - не соглашался князь Иван. Но Куземка вдел ему ногу в стремя, взял под уздцы его коня и стал по краю площади отходить к торговым рядам. XXXVII. ВСАДНИК С ДИКОВИННОЙ ДОБЫЧЕЙ За рядами было пусто; лавки были заперты, торговля и не начиналась в этот день. Только в одном месте наткнулись князь Иван с Куземкой на ораву колодников, бежавших из тюрьмы или нарочно выпущенных оттуда Шуйским. Колодники были кто без уха, кто без ноздрей, оставшихся когда-то в руках палача. И первой заботой очутившихся на свободе узников было сбить с себя колодки, по которым вся орава усердно тяпала теперь полешками либо камнями. Не до всадников, проезжавших мимо, было колодникам в этот час. Только двое оторвались от колодок своих, подняли головы... - Эх, конь под молодчиком казист! - молвил один, приставив от солнца ладонь к глазам. - Да хотя б и кобыла каурая, и та б мне гожа была. - Снять, что ль, молодцов с копей чем? - откликнулся другой, приметившись в князя Ивана поленом. Но Куземка погрозился ему ножом и поскорей вывел князя Ивана за ряды, на ветошный торжок. Было пусто и здесь, только посреди площадки торговой катались на земле два голяка. От обоих летели клочья кругом, оба фыркали и пыхтели, выли и скрежетали, разбегались в стороны и снова набрасывались друг на друга, как боевые петухи. Наконец осилил один, плосколицый жердина с медной серьгою в ухе. Он сел на спину другому, ослабевшему, распластавшемуся на земле, вцепился ему в волосы и стал его пристукивать головою о битый кирпич, рассыпанный кругом. Князь Иван с Куземкой остановились посреди Торжка, глядя на это, дивясь и куче всяких вещей, накиданных подле драчунов. В мусор и прах был брошен атласный гусарский наряд, серебряная ендова, венгерская куртка, кусок золотистого бархата... Но что поразило их больше всего, так это женщина - мертвая или только в беспамятстве? Она распростерлась здесь же, в уличном прахе, в своем желтом шелковом, во многих местах разорванном платье. От желтого ли платья, от волос ее светло-русых или от чуть загорелой кожи, но казалась она вся золотистой... Ох, так ли?.. Князь Иван наклонился, вытянулся в седле... Неужто ль?.. Да, это была она. Князь Иван узнал ее, золотистую, легкую, только вчера пробежавшую мимо него по лесенке дворцовой... Она! А плосколицый между тем, окончательно одолев своего противника, оставшегося на земле ничком, принялся собирать разбросанное кругом добро. Он швырял к лежавшей тут же без движения женщине шапки и куртки, он подкидывал к ней серебряные тарелки и миски... И, должно быть, задел он ее чем-нибудь из того, что к ней швырял: лежавшая на земле вздрогнула и, не открывая глаз, стала плакать, выворачивая плачем своим всю душу князю Ивану, прошибая его жалостью насквозь. Но плосколицый, ползавший по земле, собирая награбленное добро, вдруг поднялся, оскалился и молвил голосом толстым, князю Ивану как будто знакомым: - Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее выкуп. А коли не дадут, так будет литовке смерть. Ах! Взмахнул рукою князь Иван, сунул другую руку под однорядку себе, выдернул там из-за пояса кремневый пистоль и пальнул толстоголосому в ноги. Тот взревел и, пав на карачки, пополз по торжку. А князь Иван скинулся с седла, содрал с себя однорядку, бросился к женщине, лежавшей на земле, укрыл ее однорядкою, укутал, поднял с земли и, держа ее на руках, сел вместе с нею в седло. Куземка и опомниться не успел, как князь Иван что было мочи боднул бахмата шпорами в ребра; взмыл на дыбы измордованный конь, чуть не опрокинулся вместе с князем Иваном и его ношей и рванулся вперед по курткам, по тарелкам - куда? Князь Иван, словно кубарь, завертелся по китай-городским улкам и закоулкам, где-то Куземку потерял, запутался совсем в бесчисленных, пересекавших друг друга рядах, неведомо как очутился опять подле узников, корпевших над своими колодками... Те подняли вой, увидя всадника с такою диковинной добычей, забросали его камнями, угодили поленом в переднюю ногу бахмату... Конь сразу охромел, стал припадать на ногу, валить князя Ивана из седла... А до Чертолья еще сколько скакать! И она, укутанная в однорядку, жива ли? Не слышно - не плачет, не дышит... Где ж это они сейчас?.. Над Москвою гул, где-то близко стреляют из пищалей, всюду одинаковые частоколы по проулкам, писаные ворота, колодцы да избы; всюду по широким улицам толпы людей, от которых лучше подальше, подальше... Но куда?.. У князя Ивана уже лоб словно на куски распадается от тряски на хромом коне. Ах, вот!.. Князь Иван узнал это место: перед воротами посыпано песком, на воротах змея точеная пьет из чаши, к калитке, неведомо для кого на московской стороне, прибита дощечка с латинскою надписью: "Cave canem"*. Да это ж Аристотель Александрыч, Аристотель Классен, ученый аптекарь! Ну и занесло же князя Ивана! Как же это он? Метил на Чертолье, а попал на Солянку! Но князь Иван не раздумывал долго, подлетел к воротам, коня осадил, стал стучать в ворота кулаком, ногою, кричать начал: (* "Остерегайся собаки".) - Аристотель Александрыч, Аристотель Александрыч, отвори, ради бога; прошу тебя, отвори, прошу тебя, не мешкай!.. Стали перепаиваться собаки на дворе, за воротами зашебаршило, дощечка с латинскою надписью от калитки отошла, сверкнуло на тылу дощечки зеркальце, и князь Иван услышал сокрушенные охи: - Ой, ой... Wehe, wehe.* Ax, ax... (* Увы, увы!) Но тут где-то неподалеку, в соседней, может быть, улке, раздались удары, точно бревном шибали в стену, стал тянуться над деревьями дым, крик пошел оттуда... - Аристотель Александрыч!.. - припал князь Иван к воротам. - Ja, ja*, - вздыхало с той стороны, за тесовыми створами. - Эй, ей, - шарпало там, звякало, щелкало... приоткрылось наконец. (* Да, да.) И сквозь узкую расщелину, едва не ободрав себе голеней, въехал князь Иван к Аристотелю на двор. XXXVIII. ОПЯТЬ НА БОЛВАНОВКЕ Двор Аристотелев был невелик, не много было на нем и строенья, не обширны были и хоромы у аптекаря, куда перенес князь Иван паненку, найденную так необычайно на ветошном торжке. - Ради бога, Аристотель Александрыч, - стал молить аптекаря князь Иван. - Должно быть, осиротела она сегодня... Видишь, какую отбил. Помоги ей лечбою своею... чем можно... Князь Иван дышал тяжело, стоя подле лавки, куда сложил он свою ношу. Кургузый Аристотель бегал по комнате, постукивая каблучками о каменные плиты. Пробежавшись так несколько раз, он остановился вдруг, седые волосы свои взъерошил... - Ах, ах! - вскричал он, руками всплеснув. - Беда, Иван Андрейч, беда; страшны беда!.. Но тут взор его пал на лавку, где под однорядкой лежало без движения что-то беспомощное и хрупкое, находившееся, по-видимому, в последней крайности, у последней грани. - Ай! - встрепенулся он сразу. - Ай, ай!.. - И бросился к ларчику на подоконнике, стал хватать оттуда какие-то сосуды, принялся растирать тем ли, другим ли снадобьем виски, шею, уши, ноздри у той, что лежала без памяти на лавке. И вот легким румянцем зарделись у паненки щеки, она открыла глаза... - Что ж это, господи! - молвила она в испуге. - Ничего, ничего, - засуетился аптекарь. - Карашо, карашо, - замахал он руками. - Теперь немножко бальзам и - спать, спать... Он влил ей в рот полную ложку какого-то душистого напитка. Больная облизнула губы, улыбнулась, успокоилась, сразу сомкнула глаза, стала дышать размеренно и глубоко. - Спать, - шепнул аптекарь князю Ивану и повел его в соседний покой с дощатым полом и голубою изразцовою печкой. Но князь Иван, едва ступил туда, как отшатнулся, обратно к двери попятился: с уступа печки глянул на него пустыми глазницами череп безносый на человеческом скелете. - Ну тебя!.. - усмехнулся князь Иван тотчас, догадавшись, в чем дело. - Почудилось мне - смерть: косу и ту разглядел с перепугу. Недаром о тебе слух: смерть-де ты, Аристотель Александрыч, в доме своем держишь, за шкафом прячешь... - Глюпы люди, - поморщился Аристотель. - Пфуй, мужики! И он стал рассказывать князю Ивану, как однажды, в чумный 1603 год, приступила к его воротам толпа, требуя, чтобы выдал он ей на расправу смерть... Но князь думал о другом. Сидя на стуле у окошка, он прислушивался к гулу, плывшему над городом нескончаемой пеленой, и считал пушечные выстрелы, которыми приветствовали там либо отпугивали неведомо кого. Что-то сладковатое и противное временами подкатывало князю Ивану к горлу, и все тело мутила легкая тошнота. Но умолк Аристотель, и князь Иван вскочил с места. - Аристотель Александрыч, - положил он руки низенькому аптекарю на плечи, - я пойду: надобно мне очень... Пусть у тебя она побудет... Полечи ее своею наукою или как сердце подскажет тебе... А я уж к вечеру забегу; а не к вечеру, так завтра... Надобно очень... И коня у тебя кину... Добрый конь, охромел... Коли что, и коня полечи, прошу тебя... - Карашо, карашо, - закивал головою аптекарь. - Придет работник мой Бантыш, коня поставит. Карашо... Князь Иван вышел на двор, оглядел себя на свету. Однорядка осталась в светлице Аристотелевой, на той, на ней. И добро!.. А на князе Иване был один комнатный кафтан неказист. - Ну, и добро!.. - тряхнул головою князь, вытянул из-за пояса пистоль и упрятал под полу в карман. А сабля?.. Ох ты!.. Он забыл ее, видно, на торжке, когда вместе с однорядкою и саблю с себя содрал. Пистоль прихватил, а о сабле не подумал. - И добро!.. - повторил он. - Чего уж!.. - Достал из кишени пистоль и принялся стволик из порохового рожка заправлять. А конь его стоял посреди Аристотелева двора, в удилах, под седлом. Осанистый, белый, как пена, он сразу понурился, когда пошел к князю Ивану, прихрамывая на одну ногу. Князь Иван вздохнул, увидев отцовского бахмата, выносившего еще старика не из одной беды, и пошел к калитке, калитку сам отпер, кивнул Аристотелю, торопившемуся к воротам, и на улицу вышел. - "Cave canem", - прочитал он опять на дощечке, прикрывавшей хитро прилаженный глазок. - "Cave canem". Так, так... - И, надвинув шапку на лоб, зашагал вдоль заборов и плетней. Гул все еще не умолк над Москвой. Пахло гарью; то там, то здесь стлался над деревьями дым; то в одном месте, то в другом начиналась пальба. "Сказывали, не истинно-де царствовал, вор", - вспомнил князь Иван конюховы слова, кинутые с кровли сегодня по солнечном восходе. Сегодня?.. А кажется, так это было давно... Князь Иван все шел, не оглядываясь, не останавливаясь и от дум своих не отрываясь. "Шуйские царя Димитрия до смерти убили!" - точило его и гнело. - Шуйские! Так, шубник..." И, мост перейдя, очутился он вскоре на Болвановке, в слободе, называемой "Кузнецы". Давненько не был здесь князь Иван: почитай что года два. Все собирался к пану Феликсу о Париже с ним посоветоваться, да вот когда и собрался. "Так, Париж, - усмехнулся горько князь Иван. - Генрик король..." И он стал пробираться дальше когда-то столь часто хоженною дорогою, мимо коновязей и кузниц, к пану Феликсу Заблоцкому, своему бывшему наставнику. Вместо всегдашней канавы пана Фел