ли: - Кафтан да жупанина, дыра да рванина! Онуфрич решил так: - На ассамблею не миновать идти, против указа не открутишься. Я надену черный с искрою зипун, который за долги у нас остался от квартиранта, немецкого певчего. А ты, Васка, надень свой полукафтан ученика Навигацкой школы, тот - васильковый, с алыми отворотами. Накладных же волос не надобно, сам государь Петр Алексеевич их не жалует. Возьмем ножницы и обкорнаем свою прирожденную заросль. - Купил бы что-нибудь! - запротестовала баба Марьяна. - Век, что ли, будешь носить квартирантовы обноски? Киприанов обещал: как Ратуша заплатит за прошлогодние заказы, выдаст на обнову всем. Долгожданная ассамблея состоялась лишь в последний день святок. Губернатор Салтыков распорядился: ночью улицы на рогатки не запирать, дабы до утра шла праздничная езда. Главные ухабы - на Маросейке, на Басманной - завалить соломой, засыпать на скорую руку и рвы, оставшиеся от ожидаемого нашествия шведов. Указано было также учинить иллюминацию - зажечь на каждом дворе по плошке, а кто побогаче - по горящей из свечек картине, да не забыть приготовить по кадке с водой. Как только Киприановы переступили порог Лефортова дворца, отец на глазах переменился. Раскланивался с какой-то вымученной улыбочкой. Бяшину руку сжал нервно, словно клещами. Гайдук, который распахнул перед ними двери, даже глазом на них не повел, а отец и ему искательно поклонился. Тут кто-то, одетый в старомодную ферязь со стоячим воротником, чуть не сбил их с ног, выходя прочь и сердито стуча посохом. - Окаянство! - брюзжал он. - Это ли собрание благошляхетных? Какой-то сброд худофамильный! - Аврам Лопухин! - зашептал отец Бяше. - Царский свояк, братец бывшей царицы Евдокии... Небось уходит от бесчестья: указано строго - в русском платье не пускать. Наверху сквозь гомон голосов слышалась музыка. На каждой ступени белокаменной лестницы стояли гвардейцы с красиво отставленными на вытянутую руку мушкетами. В канделябрах и висячих паникадилах горело множество свечей, и все было так великолепно, как в божьем раю, подумал Бяша. Тут отец стал дергать его за рукав и шипеть в ухо: - Кланяйся, да побойчее! Глянь, сам вице-губернатор господин Ершов! Кто бы сказал, что чуть ли не вчера он из подлого сословия, как и мы с тобой. Но - величествен, но - умен! Ах, кланяйся, Васка, не жалей поясницы. Вице-губернатор Ершов - худощавый господин в пышном парике и с усиками щеточкой - в ответ на поклон Киприановых одарил их властным и рассеянным взглядом, но благосклонно потрепал Бяшу по щеке. Затем, словно забыв Киприановых, повернулся к своей свите и заговорил намеренно громко, чтобы слышали все: - О да, губернатор господин Салтыков не поскупился на ассамблею, похвально! Однако уж не те ли это деньги, которые расхищены в казне на интендантских подрядах? - Ой, Васка, - сказал отец, увлекая сына по лестнице, - давай, брат, от них подале. Знаешь - паны дерутся, а у холопов чубы трясутся. А вот и обер-фискал, гвардии майор Ушаков, в Преображенском мундире, с голубой орденской лентой через плечо. Он приветливо ответил на поклон Киприановых, а с вице-губернатором Ершовым облобызался по-старинному - крест-накрест. Вице-губернатор взял его под руку, заговорил любезно, но в самой его любезности чувствовалось, что перед обер-фискалом заискивает и он: - Пример сей ассамблеи свидетельствует красноречиво, сколь благотворна воля монарха в любом ее проявлении, не правда ли, почтеннейший Андрей Иванович? Дабы подданные его не засиживались, как тараканы запечные, Дабы с одурения усадебного небылиц не плели... Пусть просвещенная Европия не токмо через дела Марсовы в российские благородные домы входит, но и через галантности Венус! На что гвардии майор ответствовал кратко: - Заготовлен уже и указ о непременном сих ассамблей периодическом устройстве. И поскольку Ершов вновь заговорил о своих распрях с губернатором Салтыковым, Киприанов, держа за руку сына, устремился по лестнице еще дальше, пока чуть не сбил на площадке мужчину весьма изможденного вида. - Черт побери! - сперва было выругался тот, затем вдруг узнал Киприанова, захохотал и даже хлопнул его по плечу: - А, Киприашка, это ты? И ты пришел поношением российского боярства любоваться?.. Ну полно, я шучу... Уж более не приду я к тебе за санктпитербурхской газеткой, завтра сам в столицу уезжаю. Государь мне милость свою возвернул через того самого обер-злодея Ушакова, через которого я ее и лишился. Он отвлекся, отвечая на поклоны какого-то многочисленного семейства с недорослями и девами-переспелками, а Киприанов успел шепнуть сыну: - Это тот самый Кикин, который... - Ты мне сочувствовал, благодарю, - вновь повернулся Кикин к отцу, пожимая ему руку. - Сие тебе зачтется в нужный час. И захохотал, поперхнулся: - Да уж теперь и не знаю, когда он исполнится, этот час, государь-то выздоровел, хе-хе, скоропостижно... И все, кто смерти его чаял, обмишурились, ровно мыши на погребении кота! И он нервно захихикал, обвел пальцем вокруг шеи, будто накидывая петлю, даже закатил глаза и высунул язык, чтобы выразительнее показать, какая участь теперь ждет этих мышей. - Завтра состригу свои космы, - продолжал он, нахихикавшись, - кои отпустил как опальный стольник. Я ведь стольник, Киприашка, хе-хе-хе! Состригу - и в путь! Везу с собой обстоятельную челобитную государю, всех врагов отечества в ней разоблачаю, всех этих Меншиковых, Ершовых, всех Салтыковых, Ушаковых. Хоть они и грызутся меж собой, а на самом деле они из одной шайки! Взгляни на меня, - Кикин указал в сторону зеркала, где было видно его отражение, - худ я, тощ, бледен, однако уныния во мне нету. Всех в сокрушение приведу, всех, всех! Он держал Киприанова за пуговицу его чинного немецкого кафтана и даже крутил в такт своей речи. Наконец отпустил и оттолкнул легонечко. - А за газетою санктпитербурхской приходить станет протопоп из Кремлевского собора Яшка Игнатьев - знаешь? Громогласный такой, невежа, дуролом, духовный пастырь, хи-хи-хи! И Кикин наконец отошел, а Бяше показалось, что отец испугался хихикающего Кикина больше, чем мечущего громы и молнии вице-губернатора Ершова. Киприанов нашел на втором этаже покои, где собиралось купечество, и сказал сыну: - Я тут побуду, а ты танцуй. Приглашай, да смелее. - Кого же приглашать? - Которая приглянется. Любую приглашай, раз такая царская воля вышла, любую... Когда года три тому назад двор переехал в Петербург, казалось, жизнь московская вымирает. Ушла гвардия, цвет московских кавалеров, а за нею, конечно, музыканты. Многие сомневались, соберут ли теперь для ассамблеи хоть каких дудошников. Но губернатор Салтыков расстарался, нашарил их по усадьбам, по монастырям, приставил к ним немца-дирижера - и вот на хорах гобои, рожки, сурны, сопелки грянули церемониальный, а ноги сами заплясали, губы стали подпевать. Губернатор Салтыков, как уверяли все придворные дамы, был ужасно похож на государя Петра Алексеевича - саженный рост, длинные ноги, круглые щеки - и даже глаза умел выкатывать и усики топорщить, ровно как государь в минуты гнева. Язвительный Кикин, правда, говорил при этом: "Шкура-то шкура, да в ней иная дура!" Прошедшись перед зеркалом, поправив на животе орденскую ленту и встряхнув кружевными манжетами, чтобы выглядели попышнее, Салтыков принял у адъютанта Прошки Щенятьева золотую булаву распорядителя ассамблеи и чуть не тыкал ею в дородные животы гостей, понуждая танцевать. Нелегко было раскачать, вытащить из берлог старозаветную эту Москву. Расселись как истуканы, зевки скрывали в рукава, страдали в тесных немецких кафтанах. Глядя на мужей, страдали и супруги, сидя вдоль противоположной стены. Сыновья и дочери, наоборот, страдали от нетерпения танцевать, но не смели решиться. А музыка гремела. Тогда великолепный Салтыков, вернув булаву Щенятьеву, схватил ближайшую из княжон Хованских, та только пискнула, И понесся с ней на середину паркетного круга, сверкая голубизной бархатного своего кафтана и восклицая: - Вот как у нас, в московской нашей Европии, вот как! За ним вся масса народа сорвалась с места, разбилась на пары, затанцевала, да так бурно, что слабые звуки гобоев потонули в грохоте танца. Слышались только мерные удары большого барабана, и казалось, что это вовсе не ассамблея на версальский манер, а исконное русское святочное гулянье скачет и резвится: "Трах, трах, тарарах, едет баба на волах!" Бяша совсем растерялся. Кавалеры, кинувшись к дамам, затолкали его, выпихнули почти на лестницу, и там он увидел, как прямо на него мчится рослая девушка в обширном платье нежно-пунцового цвета. Ее пытались удержать охающие женщины и какой-то старичок в розовом паричке, а девушка отбивалась: - Отстаньте, надоели! Зачем привезли, коли не танцевать? И поскольку она налетела высокой грудью прямо на Бяшу, тот шаркнул ножкой, как учили его еще в Навигацкой школе, и принялся бормотать что-то насчет "Позвольте... Сделайте приятность..." Девушка как будто только этого и ожидала. Она закрыла глаза, закинула обнаженный локоть ему на плечо - у Бяши сердце зашлось от волнения. Но он храбро взял даму за талию и понесся с ней вслед за танцующим Салтыковым - "топ налево, топ направо и раз-два-три!". Ничего трудного, все как показывал ему верный Максюта. Его дама первое время учащенно дышала, вероятно, сердилась на своих спутников. Потом постепенно приятная бледность проступила сквозь слой румян, она приоткрыла ротик, и стали видны зубы, тщательно вычерненные по моде. Бяша понял, что надобно говорить. - Купидону угодны сии развлечения, ибо они дерзость сильному и прелесть слабому полу придают, - сказал он первое, что припомнилось из книг, а сам ужаснулся: "Боже, что я говорю?" Но девушка подняла ресницы и одарила его светлым от восторга взглядом. И в тот же миг окончилась музыка. Довольный собою губернатор Салтыков вновь вооружился булавой и пригласил не танцующих отцов в буфетную, в курительную, туда, где играли в шашки, а руководство танцами передоверил Прошке Щенятьеву. Дым пошел коромыслом! А Бяша бродил, натыкаясь на шаркающих и раскланивающихся гостей, никого приглашать ему уж не хотелось, да он бы и не посмел. Нашел укромное местечко за креслом какой-то старой боярыни, откуда был виден весь зал. Только после второго контрданса с подскоками он вновь увидел свою даму. Ее только что сопроводил после танца сам Щенятьев, а уже стояли, кланяясь и приглашая на польский, сразу два щеголеватых иноземца. - Ох, уж этот Прошка Щенятьев! - сказала боярыня, возле которой стоял Бяша. - Всюду он поспевает! Боярыня приподняла парик, почесала распаренный затылок и доверительно обратилась к Бяше: - Ведь этот Прошка почтенного окольничего сын, я отца-то уж его как знала! А он, Прошка, как из басурманщины вернулся, сущая стал трясогузка. Бают, государь целый год его на забивке свай держал, пока чина не назначил. И чин какой-то несуразный - артиллерии кон-стапель! Словно кобель. И Бяша, сам того от себя не ожидая, подошел и стал позади кланяющихся иноземцев. Грянул польский, девушка, увидев Бяшу, сама подала ему руку мимо кавалеров. И пошли они вновь с поклонами и реверансами, будто этим только и занимались всю свою жизнь. Бяша понимал, что молчать неприлично, но решиться никак не мог. В тот раз было все как-то само собой, а теперь он просто боялся сбиться с ноги. Тогда девушка, выждав фигуру, где Бяша крутил ее, взяв за талию, покраснела ярче помады и произнесла с запинкой: - Коль Аполлин искусством верных награждает, то Венус дружеством любезным их венчает... И вновь опустила ресницы. Бяша не успел придумать, что ответить, как почувствовал, что рука девушки соскользнула с его плеча и сама она вдруг куда-то исчезла. Он остановился. А громогласный губернатор Салтыков принялся кричать в его сторону, грозя кому-то булавой: - Эй, мамки-няньки или кто вы есть! Не дело забирать даму во время танца, не дело! А старухи уводили Бяшину даму в сторону, негодуя: - Он же нищий, глянь! У него же кафтан залатан! У Бяши сердце мучительно сжалось - это у него ведь кафтан залатан, аккуратненькой такой латочкой, кажется, что и в двух шагах ничего не видно! И побрел он, не оборачиваясь, проталкиваясь сквозь ряды гостей в анфиладах. В раззолоченном охотничьем зале под оленьими рогами немцы пили пиво из кружек с фигурными крышками, качали шляпами, рассуждая о варварской Московии, где, однако, так легко разбогатеть! В гербовой галерее, возле бледных шпалер с изображением античных героев, купечество громогласно обсуждало свои торговые заботы. Отца нигде не было, да и едва ли он стал бы проводить время здесь, среди чванных иноземцев и спесивых ратушных заправил. В анфиладе покоев с расписанными потолками расположилось нетанцующее дворянство, обильно прикладывалось к водочке, которую солдаты разносили в деревянных ушатах. Явился сюда и взмокший от пота губернатор Салтыков; дворяне обмахивали его чем попало - треуголками, игральными картами, отстегнутыми кружевами от манжет. Салтыков хватил с устатку целый ковш и принялся плакаться на свою губернаторскую жизнь: - Днесь погибаем! Господин обер-фискал привез указ - к весне чтобы двадцать тысяч лучших семей переселить в Санктпитербурх! Пропала Москва-матушка! Приказы велено в Санктпитербурх также переводить, конторы всякие, учреждения. Преображенского приказу велено половину туда же отослать. Кто крамолу-то на Москве выводить будет? Отвечай, Кикин, ты слывешь здесь главным мудрецом. - Ты и будешь, - отвечал ему Кикин, прожевывая беззубым ртом анисовый пряничек. - На то ты и губернатор, чтобы крамолу выводить. А не так, то тебя обер-фискал самого выведет. Все засмеялись, боязливо, однако, поглядывая под арку, в соседний покой, где обер-фискал играл в шашки с голландским шкипером. - Какой я здесь губернатор! - закричал Салтыков, опрокидывая новый ковш. - Вчерашний холоп смеет мне дерзить! Ты, Кикин, как будешь при дворе, молви там государю... У меня бабка была царицей и тетка царицей... - Тише, тише! - пытались его угомонить, оглядываясь под арку. Но там обер-фискал был поглощен шашками - дурак иноземец никак не прокрывал начальству. Салтыков заплакал и, забыв о своем сходстве с самим царем, положил губернаторскую головушку в лужу вина на столе. - А ведь верно, - сказал князь Кривоборский, древний, как дубовое корневище. - Худофамильные эти обнаглели. Вот и сюда, на санблею эту, чернь-то зачем напустили? Другой, еще более мрачный, еле втиснутый в узкий немецкий кафтан, зло крикнул: - А ругательное обесчещение персон наших брадобритием? Какой-то дворянин с серебристым ежиком волос, судя по долгополой одежде - дьяк, что значит по-новому асессор, повторял каждому, бия себя щепотью в грудь: - А мне-то, мне-то каково? Поместье мне дали государево в вечное владение, на том спасибо. А что там, в моем поместье? Солому толкут и из той соломенной муки пекут хлеб. С меня же только и требуют - рекрутов подай, коней добрых подай, корабельную деньгу опять же подай... - Тяжко всем! - вздохнул князь Кривоборский, сцепляя на животе узловатые пальцы. - Тяжко! От вышнего боярина до последнего бобыля... А вот мы у Кикина спросим, у Александра Васильевича, он у царя первейшим был бомбардиром. Скажи нам, свет наш, когда всем нам послабления какого-нибудь ждать, а? Торжествующий Кикин (еще бы - опять ему, Кикину, в рот смотрят) помедлил для важности и изрек: - Государыня Екатерина Алексеевна родить изволили царевича, Петром Петровичем, вестимо, нарекли. Он благочестиво перекрестился, закрестились и все, выжидая, куда он клонит. - И у царевича старшего, - продолжал Кикин. - У Алексея Петровича, государя-наследника, тоже прынец родился, Петр, значит, Второй, Алексеевич. Кикин закрыл глаза и развел руками. Все вокруг завздыхали, закивали головами - мол, понимаем щепетильность положения, да молвить не смеем. - А государь, бают, уж так был плох, так плох... - сказал Кикин со всей скорбью в голосе, на которую был способен. - И ныне, сказывают, еще не совсем в себе. Вот за рубеж отъезжают, к целебным водам, здравия драгоценного ради... Все в руце божией, как знать? Заснем при одном царствовании, а проснемся при другом. Все замолчали, мысли шевелились туго. Молчание это и встревожило обер-фискала более, чем любой пьяный гам. Он смешал шашки перед непокорным шкипером и явился из-под арки к дворянам, которые сидели, уставясь на спящего за столом губернатора Салтыкова. - Ей-же-ей, российское шляхетство! - воскликнул обер-фискал. - Зря вы тут головушки повесили. Не отберет никто ваших благородных привилегий. Имею вам сообщить - Правительствующий Сенат как раз готовит некоторую табель, в коей каждому по знатности и заслугам его надлежащий ранг, сиречь чин, уготован. А кто самовольно вылезает из подлого состояния, будь он хоть трижды... - Ушаков остановился, чтобы не называть, кто именно, и продолжал, возвысив голос: - ...в прежнее состояние и вернем! Бяша увидел отца, он стоял у арки, прислушиваясь к разговору знатных. При словах обер-фискала он затряс головой, как бы отгоняя наваждение, схватил за руку подошедшего сына: - Домой, голубчик мой, только домой... А в соседнем зале офицеры шумно пили за здоровье новорожденного царевича Петра Петровича, именовали его наследником престола российского, кричали: "Виват!" Слуги гремели посудой, накрывая роскошный ужин. Но Киприановы ушли, ни с кем не прощаясь. Мела вьюга. Простой народ, пришедший к Яузе полюбоваться на фейерверк по случаю ассамблеи, уже расходился. Киприановы заиндевели, пока докликались своего Федьку, который где-то ждал их с шубами и с санным возком. Федька был сильно на взводе, он тоже праздновал с господскими возницами. Огрызнулся на упреки Киприанова: "Что я тебе, холоп? Я солдат государев!" - Эй, спотыкливые! - кричал он на лошадей, правя сквозь усиливающуюся метель. - Тары-бары, растабары, собиралися бояры... - Мели, Емеля, твоя неделя, - сказал ему Киприанов. - Глянь, хозяин, - Федька указывал кнутом куда-то в сторону Земляного вала. - Видишь там, у костров-то, люди? Это десять тысяч землекопов в Санктпитер бурх гонят. Сказано, чтоб трезвые были и доброго поведения. А губернатор-то Салтыков деньги, которые им на прокорм были отпущены, на самблею эту пустил, чтоб ей нелады... Вот и мрут они с голоду прямо на дороге! - Федька! - прикрикнул на него Киприанов. - Что - Федька? - распалялся тот. - Кому Федька, а кому и Федор Лукьяныч! При Полтаве, как стояли мы в строю, сам царь назвал нас - отечества сыны! Это для того ли, чтоб отечества сыны при дорогах околевали? Киприанов не знал, как его урезонить. Но тут у Ильинских ворот Федька зазевался, и возок наткнулся на шлагбаум. Рогатка затрещала, а Федька вылетел в сугроб. Пришлось пару грошей кинуть ярыжкам, чтобы они не бранились, Федьку уложили в сани, а на облучок сел Бяша. Править было все трудней, метель разгулялась, так и секла. Иллюминацию загасило, и по ухабистой Ильинке ехали на ощупь. Наконец послышался перезвон часов на Спасской башне. Нырнув в последний ухаб возле Лобного места, санки вынеслись к полатке, освещенной сполохами караульного костра у кремлевских ворот. Заехали со стороны Василия Блаженного к калитке. Сквозь щели забора виделся свет - баба Марьяна в поварне дожидалась их возвращения. Соскочив с облучка, Бяша только собрался постучать в калитку, как увидел, что кто-то сидит на снегу, прислонясь к их воротам. - Батя, кто это? - вскричал он. Хлопнула щеколда, заскрипела калитка. Вышли на их приезд баба Марьяна, Алеха, бессловесный швед Саттеруп. Баба Марьяна тронула валенком сидящего на снегу. - И! - сказала она. - Девка это, побродяжка. Я уж нынче ее раза три отгоняла, такая настырная! Да она не одна, у нее малец, годков пяти. Под шубейкой она его от мороза прячет. - Ну и пустила б ее, - пожал плечами Киприанов. - Вон какая свистопляска! - Как бы не так! Ты-то, Онуфрич, все с ландкартами своими, а земскому десятнику объяснение кто будет давать за проживание посторонних? А вдруг она еще и беглая? Отец и сын наклонились и увидели поблескивающие из-под платка полные тревоги глаза. - Ладно, сватья. - Киприанов положил руку на плечо бабы Марьяны. - Давай пустим ее, утро вечера мудреней. Глава вторая. АМЧАНИН ТЕБЕ ВО ДВОР День-деньской шумит московский славный торг во Китай-городе. Все товары по рядам расположены - от Ветошного к Шапошному, от Скобяного к Овощному, где, кстати, и писчую бумагу, и мыло грецкое, и даже книги можно купить. День-деньской движется, кипит толпа в рядах, где торгуют. Тут и божба, и клятвы, и обман, не зря ведь сказал виршеслагатель: "Чин купецкий без греха едва может быти..." Заключив сделку, торговцы бьют по рукам и спешат к Василию Блаженному или Николе Москворецкому поставить свечу, а затем и в трактир - обмыть магарыч. - Тятенька, глянь, кто это? Морда губастая, волосатая, а на спине горбы. Ой, страх-то какой, боже! - Цыть, малой, помалкивай! Это велблуд, тварь такая из Индеи, на нем персицкий товар привезли. - Ой, тятенька, тятенька... А вот этот кто же такой? Никак, сам супостат из преисподней? Лицо чернющее и в ушах кольца! - Цыть, говорю тебе! Гляди лучше в оба, а то как раз кошелек уведут. И не супостат это вовсе, а ефиоп, племя такое! Вот ярыжки схватили вора, орут не судом, не разберешь, кто громче - поймавшие или сам пойманный. Наперебой зазывают сидельцы из лавок: - А вот сюда, сюда, почтенные, здесь самый лучший товар-с! Ножи есть мясные из железа кричного, а кому угодно ножи чацкие, черненые! А вот шилья халяпские по тыще в связке, ежели кто две связки зараз купит - тому три деньги уступка! Мальчонка из подвальной лавки хочет всех перекричать: - Портки, портки, портки! Девять копеек пара! А ну налетай, подешевело! Степенные покупатели ходят, пробуют; прежде чем купить, из одного ушата зернистой икры откушают, потом из другого ушата - паюсной, да еще поморщатся - с душком. Продавцы терпят, знают: этот, например, дворецкий князя Долгорукого, если уж купит, так сразу пуд. На перекрестке в самой толчее устроился кукольник, задрал над головой полог, там у него уже Петрушка скачет, дерется игрушечной дубинкой, пищит тонюсенько: - Вот каков Петрушка, пинок да колотушка, боярам сопли вытер и переехал в Питер! Купцы хохочут, кидают Петрушке медяки, которые он ухитряется хватать своими игрушечными лапками. Какой-то монашек в скуфейке отплевывается, крестится. А земский ярыжка в рыжем полушубке и замусоленном парике грозит кукольнику палкой - не забывайся, Разбойный приказ недалеко! Но самая солидная торговля - на Красной площади. Там, перед собором Покрова-на-рву, который именуют также Василием Блаженным, там еще при царе Алексее Михайловиче были построены длинные ряды в два жилья, одно над другим. Над нижним сооружен навес на столбах, обитатели рядов не без фасона зовут его "галдарея". Это и есть Покромный ряд - товары красные, бурмицкие, златошвейные, заморские. Тут нет такого галдежа, такой маеты, как в лавках ильинских или Никольских. Тут сделки сотенные и разговоры степенные. Да на Красной площади тихого уголка и не сыскать! Бредут страннички с котомками, в лаптях, разбитых с дороги, стража гонит их подальше от ворот. Крестятся они на купола, сияющие в лазоревом небе, дивятся на шведские пушки - единороги и мортиры. На каменных раскатах вдоль Кремлевской стены выставлены трофеи недавних побед, а под раскатами опять же лавки - и там торгуют. Вот привели к Лобному месту несостоятельного должника на торговую казнь. Он, опустив голову, стоит в одних подштанниках, пока палач выбирает батоги, а приказный с носом, сизым от нюханья табака, разворачивает свиток с приговором. Жена и дети осужденного плачут, купцы же из лавок похохатывают, пальцами кажут. И над всем этим плывет в январском морозном небе перезвон множества колоколов - звон медный, бронзовый, густой и, как уверяют сами жители Москвы, малиновый. - Что, Васка, начал торговлишку-то? - спросил прохожий, заглянув в самую крайнюю полатку Покромного ряда, что у Спасских ворот. - Не идет к вам никто? Сказывали мы твоему батюшке, сказывали: не станет люд московский покупать гражданскую книгу, он к старине привержен. Прогорите, хе-хе-хе! Бяша Киприанов - а именно он торговал в этой полатке - с досадой хлопнул ставней лавочного раствора. Действительно, накануне под барабанный бой было объявлено, что в полатке у Спасского крестца открылась библиотека государева, где можно купить любую книгу, а кому угодно - картину новой печати, також и для прочтения выдаются, но никто пока к Киприановым не пришел. День-деньской плещется Москва торговая, деловая, приказная, военная, злоязычная, плещется на Красной площади, как некий океан, у раствора киприановской библиотеки. Вот зашел мужичонка, долго крестился в красный угол, потом спросил шепотом, кто здесь перепишет ему прошение в Сенат. Долго Бяша втолковывал ему, что площадных писцов упразднили, теперь по царскому указу бумаги перебеливают в самих учреждениях. Мужичок все крестился и шепотом умолял написать ему челобитную. А то забежала чья-то дворовая девка, потребовала свечей и кофейных зерен. Бяша предложил ей купить гравированную картину "Егда же и небываемое бывает" - про морскую баталию, - она отскочила, будто ей совали черта. Потом начали хаживать старички книготорговцы из Книжного ряда - Белозерцовы, Сотниковы... Хмыкали, подзюзюкивали. А грубый Несмеян Чалов, который скупает книги рукодельные в Монастырский приказ, посулил мышей принести из своего амбара. Они-де у него прошлым летом поели полсотни Притчей Эссоповых, сиречь Басен Езопа, как раз амстердамской новой печати, так теперь пусть у Киприановых те мыши и питаются! В книжной лавке, в новооткрытой той библиотеке, стоял холод невообразимый. Оба раствора Бяша распахнул пошире, чтобы видны были прохожим куншты - гравированные картины, а также персоны государя, царицы Екатерины Алексеевны, царевичей, царевен... Хуже всего стоять просто так, без дела, - ноги коченеют, пальцы на руках не владают совсем. Забежал на миг Максюта, приказчики его за перцовкой послали. Узнал, что торговля не идет, махнул рукой: - Говорил я тебе, в Санктпитер вам надо ехать, в бурх! Вся Россия теперь там, в Москве-то что осталось... Бяша, чуть не плача, отошел. Максюта огорчился: - Я же с сочувствием... Ну, сказывай лучше, как там у вас давешняя беглянка, жива? В то утро после пресловутой ассамблеи Бяша, проснувшись, долго лежал, силясь понять, что в его жизни вдруг произошло. Снилось, что ли, это все ему? Дразнящий запах духов, женская рука на плече хоть дотронься губами. Обмирала душа! И круженье в танце, и гром диковинной музыки, и треск множества свечей. Ах, Бяша, Бяша, Василий-младший Киприанов, куда вдруг покатилось Фортуны резвой колесо? Внизу, в поварне, стоял галдеж. Слышался высокий, как на клиросе, голос бабы Марьяны. Отец возражал ей кратко, а Федька хохотал и вставлял свои рацеи. У них на поварне чуть ли не каждое утро затевался диспут. Но вот что-то новое послышалось в гаме спора. Незнакомый девичий голос что-то объяснял, захлебываясь слезами, и от голоса этого, нежного и страдающего, у Бяши вдруг душа сжалась в ледяной комок. Вспомнились ясно молящие глаза из-под платка, мороз, метель, сполохи костра... И насмешливый тон бабы Марьяны: "Девка это, побродяжка..." Какая уж там ассамблея! Словно иглою стальной пронзило - больше ни о чем думать не мог. Встал, накинул армяк, вышел в поварню. Отец и подмастерья из общей мисы полудновали вчерашними щами. Увидев Бяшу, отец протянул и ему ложку. Баба Марьяна двигала ухватом в печи, ворча себе под нос: - И что тут мудровать? Сдать их в поместную канцелярию, там приказные стрючки живо найдут, чьи это людишки. Не найдут, так приклеют. - Во-во, приклеют! - захохотал Федька. - Довольно! - Отец стукнул ложкой. Некоторое время слышалось только жеванье и хруст разгрызаемого чеснока. Бяша вгляделся в полутьму поварни, освещаемой тусклым слюдяным оконцем. Совсем рядом на лавке сидел мальчик лет пяти, держал калач. Широко расставленные глаза его с любопытством смотрели на новый уклад, куда довелось попасть. Баба Марьяна с утра успела пришельцам устроить баньку, переменила чистое, что нашлось, а прежние лохмотья сожгла. Так и хотелось погладить по пшеничной головенке этого богатыря, что Бяша и сделал. И тотчас заплакала девушка, которая мыла тарелки у лохани в углу. Отвернулась, уткнувшись в передник; видно было, как вздрагивают ее худенькие плечи под холстинной Марьяниной поневой. - И плачет-то не от кручины, - сказала баба Марьяна, швыряя из печи сковороду на стол. - Плачет, ровно над нами смеется. - Сватья! - повысил голос отец и встал. Несмотря на известную всем кротость нрава, Онуфрич мог и из себя выйти, и тогда уж - беда! - Да я что... - Баба Марьяна сняла с себя фартук и повесила на гвоздь. - Я тут не хозяйка. Пусть поживет, себя покажет. Посмотрим, как управится с твоим ералашным домом. Но отец уже не мог остановиться: - А я что же, в своем доме лишний? Все желают мне указывать! Не так-де живу, не так верую, не с теми-де кум-панство вожу! Живу, однако, так, как велит мне долг политичный, гражданский. Господином генерал-фельдцейхмейстером зело обнадежен, он же сказывает - и государь милостив ко мне. И наплевать, что толкуют обо мне в рядах, что скрипят в Кадашах, что ахают в богоспасаемом Мценске, вся родня! Федька, по своему обыкновению, смеялся, подмастерья жевали. Один бессловесный швед Саттеруп посочувствовал хозяину: зачерпнул ковшик кваса, подал - дух хотя бы перевести. Киприанов Василий Онуфриевич не помнил родства. Как очутился он в Кадашевской сотне, как мальчонкой встал подручным у ткацкого стана, он не мог объяснить. Прозвище его, как занесено оно писцом в сиротскую запись, явно отдавало поповским - не Купреянов, как говорят в деревнях, а именно Киприанов, на греческий лад. Да еще из глубин младенческой памяти может он исторгнуть страшный пожар, пламя бушует везде, словно стоглавая гидра, он сам, другие дети, какие-то бабы стоят на коленях, держат образа... Кто знает? Бревенчатая тесная Москва частенько выгорала. Затем хамовный староста подметил способность мальчика к счету, к рисованию. У старосты был кум в услуженье у ученого человека - Леонтия Магницкого, тогда еще студента Академии славено-греческой. Кум и устроил младого ткача вместо себя к студенту сапоги чистить, заодно и голодать вместе с нищим господином. Так оба, и хозяин и слуга, попали в Навигацкую школу, когда была она учреждена царем Петром. А при втором Азовском походе Киприанов, человек уже на виду, был послан со сметливыми иноземцами в Воронеж для расчета строящихся там фрегатов. Иноземцы, по наглости, что ли, ихней, в пропорциях зело оплошали, а Киприанов - нет. Тут государь его впервые приметил. Поручил даже Киприанову с отрядом драгун искать корабельный лес в рощах по берегам Хопра. Раз ночью у догоравшего костра его разбудил драгунский сотник: - Вставай, Онуфрич, не желаешь поразвлечься? Казаки девок привезли, продают. - Каких таких девок? - Полонянок, православных, у татар отбили, когда те из набега низом шли. - Да как же можно - русских, православных, и продавать? - А кто им, казакам, запретит? В степи они - хозяева... Одна полонянка, худенькая, грустная, в порванной посконной поневе, вот точно такая же, как эта теперешняя беглянка, просто резанула тогда сердце юному Киприанову. А драгунский сотник подзуживал: - Купи, купи, Онуфрич, у тебя же деньги корабельные есть. Казаки ее все равно продадут. Хорошо, если не гололобым. А нам она будет портки стирать. На другой день драгунский сотник на Киприанова криком кричал, узнав, что он отпустил купленную девку со встречными монашенками домой. Оземь швырял драгунский сотник свой треух, так хотелось ему той грустной полоняночкой владеть. А когда вернулись в Воронеж, тут же доложил по начальству. У Киприанова открылась, ясно, недостача. Дали ему двадцать плетей, которые он вытерпел без стона - было за что терпеть, - и отослали обратно в Москву к Леонтию Магницкому. Прошло еще время, съездил Василий Онуфриевич Киприанов в укрепленный городишко Мценск, что стоит на форпосте засеки, от злых крымчан московский край оберегает. Там, в Ямской слободе над полноводной Зушей, что несет барки с хлебом в матушку-Оку, нашел он свою полоняночку, которая его ждала. Затем, как водится, была свадебка, затем родился младший Киприанов, этот самый Бяша, затем житье-бытье в Москве - в скудельных Кадашах. Как бог дал, так бог и взял. Прошла черная оспа, крылом адовым задела. Были ведь годы, когда Москва от напасти этой сплошь вымирала, а тут мор прошел поулочно, где повезло - никто не болел, а где не повезло - целые порядки лежали мертвецов. У Киприановых унесла она любимую их, ненаглядную. Вернулись отец и сын после похорон в пустынную, страшную камору свою в Кадашевской слободе - не придумают, что и делать, руки повисли. Однако обошлись, обгоревались, принялись - отец за труд, сын за учение (только что в Сухареву башню отдан был). И в одно праздничное утро (лето было - Троица либо Спас) в ихнюю избушку, которую они снимали в ту пору близ Сухаревой башни, ввалилась целая куча народу. Впереди шел мужик рыжий и ражий в ямщицком армяке, протянув к Киприанову руки, жаждущие объятий: - Ой, да что ж ты, свет ты наш Онуфрич, что же ты не отписал нам во Мценск о кончине нашей дражайшей сестрицы? Ведь мы не чужие, помогли бы, ободрили... Вот глянь, дела побросали, все к тебе приехали - племяш твой Кузьмич, оба свата - Силка да Семейка, а вот свояченицы Пелагея, Фетинья, Марьяна... Я же - ай не признаешь? - Варлам, шурин твой, брат покойницы! Как не признать! Жители Мценска, сиречь амчане, люди общительные, радушные, что не наедят, то напьют, что не выпросят, то так утащат. Недаром говорят, что Мценск цыганы за семь верст объезжают. А то еще, когда кто хочет кому несчастье накликать, желает тому: "Амчанин тебе во двор!" Спустя неделю амчане нагостевались, утомились от многошумной Москвы, и рыжий Варлам сказал Киприанову: - Ну, вот что, брат Онуфрич. Надобно жить по-родственному. Тут у вас на Москве торг бесподобный, большие можно иметь куртажи. Мы к тебе станем то подводочку посылать, то, глядишь, воз. Ты же в бурмистерской палате свой человек, привилегию нам спроворишь, местечко в рядах... Надобно тебе и дом собственный становить, что же ты все в квартирантах ютишься? Затем он выкушал за здравие хозяина стопку настойки и, заев огурцом, сказал особо проникновенно: - И не пора ли уж, брат, тебе заново жениться? По-родственному сказываю, несмотря что покойница была мне любимая сестра. Вот обрати-ка взор на Марьяну, вдовица она, моей жены сестра, следовательно, мне свояченица и тебе не чужая. Статью, важеством господь ее, гм-гм, не обидел, и лета ее еще не ушли... Вечером Киприанов с сыном заперлись в гравировальной мастерской, которая в те поры размещалась тоже в Сухаревой башне. Киприанов помнил, что жена его, покойница, мценских родичей своих отнюдь не жаловала. Очень была скрытна она по поводу обстоятельств полона своего у крымчаков. Можно было только догадываться, что кто-то сыграл с ней шутку наподобие как с библейским Иосифом его братья. Думали они с мальчиком думу свою, больше молчали, мать невидимо стояла тут. Назавтра Киприанов, прикусив губу от неловкости, объявил шурину, что жениться не согласен. Амчане нисколько не обиделись, учинили прощальное возлияние и отбыли восвояси. Но Марьяна-то осталась! Хозяйка и взаправду нужна была шумному мужскому общежитию, каким был, по существу, киприановский дом. А уж хозяйничать баба Марьяна умела. - Я вдова божья, беззащитная, меня обидеть - великий грех, на Страшном суде вдвое зачтется! Что же касается сирот, прибившихся к киприановской полатке, была, однако, и ее правда. По всей Москве отчаянный сыск шел беглого люда. Ежели и не докажут, что беглые, все равно приказные крючки душу вымотают и догола оберут. Поэтому, когда баба Марьяна со значением повесила свой хозяйский фартук на гвоздь, а Онуфрич взорвался и наговорил лишнего, некоторое время в поварне была сосредоточенная тишина, подмастерья даже жевать перестали. - Ладно уж тебе, Марьянушка! - Солдат Федька примирительно хлопнул в ладоши. - Неужто у тебя не христьянская душа? Обороним их как-нибудь от приказных лиходеев! Тебе помощница уж как нужна - и постирать за нами и постряпать. И я, грешный, глаз свой тешил бы на старости лет - глянь, какая она красавушка! - Молчал бы! - махнула на него баба Марьяна. - Посмотри на себя в зеркало, рожа-то как рукомойник! Все засмеялись, заговорили, стало ясно, что Марьяна уступает. Федька поманил девушку к столу. - Да как звать-то тебя, скажи. - Устя. Устиньей крестили. Отца-матерь не помню. Погорельцы мы, сироты. Христа ради питаемся при дороге... Ох, таранта, таранта! - пробурчала баба Марьяна. - То она плачет, то она скачет. - А херувимчик этот? - Федька указал на мальчика. - Он мне не брат. Никто. Так, побирушка, звать Авсеня. - Как? - воскликнули все удивленно. - Авсеня... - Уж не гололобый ли? - подозрительно наклонилась к нему баба Марьяна. - Что за басурманское имя! Как тебя звать-прозывать, парень? - Василий, - ответил мальчуган важно и даже болтать ногами перестал. - Да, да, Василий, - подтвердила Устя. Все облегченно перевели дух, а Киприанов засмеялся и как составитель календарей пояснил, что Авсеней в некоторых уездах по старинке именуют Васильев день, что приходится на колядки. Еще один Василий! Это дало повод солдату Федьке вновь потешиться, а новоявленный Авсеня глядел на мир безмятежными глазищами и ел себе калач. - Да откуда ж вы идете, горемычные? Нет ли в тех местах какой погибели или чумы? - С каликами мы ходили, со старцами, Христа славили по дворам, по усадьбам. Царские ярыжки старцев святых забрали, яко тунеядцев, а мы вот утекли, бог спас. А идем мы из города Мценска. Вот те на! Если бы в слюдяное оконце вдруг влетела жар-птица, она не наделала бы такого переполоха, как упоминание о славном сем граде. Из самого города Мценска! Баба Марьяна стала тут же допытываться, кто там протопоп да как там дьячка зовут и прочее. Но Устя выдержала ее розыск. Решили: поскольку по штатной росписи библиотекариус со всею чадью присовокуплен к Артиллерийскому приказу, то станет бить челом Василий Онуфриев сын Киприанов, чтобы сироты Василий малолетный да девка Устинья были приписаны туда же. Все сие и поведал Бяша своему другу Максюте, когда тот забежал узнать, как идет торговля. Максюта выслушал и мрачно сплюнул. - А моя-то Степанида сокрылась, как солнышко во облаках. - Что-нибудь случилось? - Признаться уж, ранее тебе я не сказывал. Мы с нею ведь иной час виделись, было дело. Она балованная, не гляди, что батя ее грозен, она им крутить умеет. От меня же ей песни надобны, до песен любовных Степанида зело охотница, я их знаю - жуть. Ну, а после той ассамблеи треклятой... Жаль, что ты мою Степаниду в лицо не знаешь, а то спросить - ты там за ней ничего н