я дураком, чем дураку - умным. - Может, наоборот? - Может. Что за времена? Дому своему ты не хозяин - отнимут, деньгам своим не хозяин - отберут, семье своей не хозяин - уведут, голове своей не хозяин - снимут. Даже над собственной бородою ты неправомочен: могут сбрить, издеваясь. О небо! - Да-а... Под этим небом жизнь - терзаний череда. А сжалится ль оно над нами? Никогда. О нерожденные! Когда б о наших муках Вы знали, не спешили б вы сюда. - Ага! - злорадно сказал Омару, встретив его на рынке, сосед по кварталу, Юсуф-брадобрей. - Разорил-таки аллах гнездо хулителей истинной веры! И поделом. Пусть не читают безбожных книг. - Ты-то читал эти книги? - Я?! Нет!!! Зачем?! - Откуда ж ты знаешь, что они безбожные? - Имам так говорит. - При этих словах брадобрей почтительно понизил голос. - Сам-то ты думать способен? - Думать? - Юсуф вскинул ладони, закатил глаза. - Зачем? Бог думает за нас. - Вот я сейчас научу тебя думать, собачий хвост! - И Омар надавал ему по шее. Хотя учителю это и не к лицу. Наутро, у знаменитых Нишапурских караван-сараев, где когда-то жило и трудилось множество приезжих людей, где прежде стоял стук и звон, раздавались веселые голоса, а теперь было пусто и тихо, как в древних руинах, Омар прощался с шейхом Назиром. Как раз готовился к выходу небольшой караван, и наставник за сходную цену сговорился доехать до Астрабада, где надеялся найти хоть временный приют. Здесь, после вчерашних событий, оставаться он не хотел. Доберутся и до него... - Видишь, чем выгодна бедность? - Шейх ткнул носком сандалии книжный сундучок с увязанной с ним постелью. - Случится бежать - подхватил весь свой скарб под мышку, и да будет над вами благословение божье! Оставайтесь и беситесь, как знаете. А бегать случается часто. Такой уж век. Не горюй! - воскликнул он, заметив слезы на глазах ученика. Легко сказать: не горюй. С кем останется бедный Омар в Нишапуре?.. - Даже Абу-Али ибн Сине, - утешил шейх ученика, - пришлось покинуть ваш дивный город. - Как?! - изумился Омар. - Разве... разве ибн Сина здесь бывал? - Бывал, - угрюмо сказал шейх. - По пути в Хамадан. Богословы не дали ему тут осесть. А ты не знал? Ну, конечно, некому было сказать. Султана Махмуда, кровавого пса, люди запомнили. Об Абу-Али забыли. Ведь он их жалел - и уважал. Может быть, его благородная стопа попирала прах как раз на месте, где ты стоишь... Омар отступил, потрясенный. Или он хотел увидеть золотые следы ибн Сины? Увы! Никаких следов, кроме верблюжьих, ослиных и обывательских, не увидел Омар у себя под ногами. ...За одиннадцать лет до того, как родился Омар, умер Абу-Али в Хамадане. Написал блистательный "Канон врачевания" и умер, гонимый, измученный, всего пятидесяти семи лет от роду. Никакой лекарь, самый одаренный, не в силах излечить злобных людей от их извечной болезни - ненависти к другим, непохожим на них. Омар потянул носом дымный базарный воздух. Провел узкой ладонью по глинобитной шершавой ограде. Огляделся вокруг рассеянно, как после сна. Удивительно, даже как-то жутко ощущать на дороге, по которой идешь, в воздухе, которым дышишь, в предметах, к которым прикасаешься, незримую близость, былое присутствие великого человека. Вот здесь, у стены, стоял он, высокий, бледный, худой, в потертом халате, в разбитых сандалиях, и его задевали тюками, корзинами, вязанками хвороста. Хорошо одетые, сытые глядели на него свысока, усмехались его жалкому виду. Погонщик ослов свирепо орал: "Посторонись, эй, ты хилый!" И Омар явственно слышит этот давний грубый окрик... Интересно б узнать, каково человеку великому средь мелкоты. Пожалуй, он сам не знает, что велик. Не думает об этом. Он молчит. Он терпит. Он рад уже тому, что его не хватают, не бьют. Люди! Что вы такое? Фараби Абу-Насра, главу ученых Востока, глумясь над ним, довели до нищеты и бродяжничества. Над Фердоуси, объявленным еретиком и бунтарем, тоже смеялись: он двадцать пять долгих лет корпел, полуслепой, над своей несравненной "Шахнамэ". А ведь в любой путной стране обычно смеются над дураками. И нет, наверное, на земле народа, у коего глупость в чести, который славит ее в песнях и сказках. Или есть? Нет, не может быть. Простой народ уважает ученость. Ее терпеть не может недоучка, завистник-обыватель. Он где-то о чем-то слыхал краем уха, ничего не запомнил как следует, но вообразил, что он что-то знает. Что он уже способен судить обо всем на свете. И если с ним не согласны - он готов истребить несогласных. Но где они все, поносившие Фараби, ибн Сину, Фердоуси, - в каких книгах, на сколько лет сохранились их имена? Даже при жизни их никто не знал, кроме ближайших соседей, - кто вспомнит о них после смерти? Нет, неправ шейх: никто не забыл в Хорасане Абу-Али ибн Сину. Его никогда не забудут! А султан Махмуд... что ж, о нем говорят, пока свежи еще раны, нанесенные им стране. Раны затянутся, зарастут - имя дикого султана канет в вечность. Придет время - ни один ученик о нем знать не будет. Зря шумел. Сказал Шариф Муджаллади Гурганский: Кто помнит теперь сасанидов дела, саманидов дела? Их славные роды давно уж исчезли, сгорели дотла. Живут только оды нетленные Рудаки, И песни Барбада живут, - лишь они велики. Так что, самодовольный, ломясь сквозь толпу, будь все же осторожен: ты можешь толкнуть Авиценну, больно задеть Фердуоси, отдавить стопу Абу-Рейхану Беруни. - Сын мой, и ты не оставайся здесь. Пропадешь. Ступай в Мавераннахр. Я приготовил письмо Абу-Тахиру Алаку. - Шейх с оглядкой вынул из-за пазухи свиток, быстро сунул его Омару. - Никому из местных не показывай. Абу-Тахир - главный судья Самарканда и мой давний друг. Он тебе поможет. Должен помочь. Береги, дорогой, свою голову. Пусть она не нужна власть имущим. Зато нужна науке. Нужна народу. Нужна грядущему. И вспомнились тут Омару слова старика-скомороха, - только теперь дошел до него весь их глубокий смысл: "Ради чего человек может покинуть друга? Ради семьи. А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну? Ради самого себя". В конечном счете, превыше всего - человек. Нет человека - нет друзей, нет семей, нет селений - и нет страны. И все-таки страшно подумать, что он навсегда оставит свой Нишапур - и умрет на чужбине, как Фараби, ибн Сина, Беруни. Но ведь отнюдь не презрение к родной земле заставило их уехать и умирали они вдали от нее не с проклятиями на устах, а с тоскою в сердцах. Разве от доброй жизни улетают осенью птицы с насиженных мест? Их гонит стужа. Не улетят - вмерзнут в лед и погибнут. ...Странная жизнь началась в медресе! Поскольку оно, - слава аллаху, - избавилось от еретиков, от безбожных естествоиспытателей, богословы могли теперь без помех толковать священное писание. К чему же сводились их жаркие споры? Огонь горячий. Снег холодный. Вода утоляет жажду. И тому подобное. Хотя, казалось бы, тут и спорить не надо, - каждый ребенок это знает. Но ребенок принимает все как есть, не ссылаясь на коран... Я знаю этот вид напыщенных ослов: Пусты, как барабан, а сколько громких слов! Они - рабы имен. Составь себе лишь имя, И ползать пред тобой любой из них готов. Кого здесь могут заботить доказательства задач алгебры, альмукабалы? Омару незачем стало жить в Нишапуре. Нечего делать, не с кем говорить. И без того малообщительный, он отвернулся от всех. Его неудержимо клонило в сон, он молчал, молчал - да и задремал под нудные речи, давно набившие оскомину. К тому же Омар голодал и мечтал на этих пустых собраниях когда-нибудь съесть целую лепешку и выпить целый кувшин молока, - сам, один, ни с кем не делясь. Целую лепешку! Он обносился, новой одежды не на что купить, - так и сидел в кругу богословов в чуть ли не рваном халате, в драных сандалиях. Не очень-то разговоришься, верно? Сказано: хоть и рот кривой, пусть говорит богач. Притворяются, что ли, они дураками, чтоб угодить власть имущим, или в самом деле дураки? Так у него на всю жизнь и осталось: он сразу терялся, глупел, мысли разбегались - и Омар смущенно умолкал, когда при нем начинали изрекать с умным видом нечто прописное, само собою понятное. Или, что хуже, утверждать заведомую чепуху. Поневоле тут скажешь: О мудрец! Если тот или этот дурак Называет рассветом полуночный мрак, - Притворись дураком и не спорь с дураками: Каждый, кто не дурак, - вольнодумец и враг. И вообще он никогда не отличался многословием. Кто пытлив, тот не болтлив. Шейх Назир как-то сказал: - Я молчалив от природной застенчивости. Ты, наверное, тоже. И молчаливость эту усугубляет у нас обстоятельность: нам не хватает быстроты, остроты и находчивости иных завзятых краснобаев, - прежде чем слово сказать, мы должны его не спеша, основательно обдумать. - Да, я тугодум, - вздохнул Омар. - То есть, по своему душевному складу ты писатель, а не вития. ...Упорное молчание Хайяма на сборищах богословов насторожило недоверчивых старцев. И поспешный отъезд Шейха Назира оставил тень на его ученике. И к тому же напрасно Омар полагал, что никто не знает, чем занимались, о чем говорили они с наставником. Кто-то когда-то их случайно услышал (или, скорее, подслушал) и теперь счел важнейшим долгом своим донести на него; с переменой состава учителей изменились ученики: одни разбежались, другие, оставшись, воспылали почтением к истинной вере. Им уже не до тайных пирушек. С ним перестали разговаривать, отвечать на его приветствия. И кончилось тем, что однажды в сумерках мимо его головы пролетел тяжелый кирпич, - мелькнул, ударился об ограду и разбился на куски. Чуть бы еще... и на куски разлетелась голова Хайяма. Омара вызвали к старшему шейху-наставнику. - Не обременяет ли, сын мой, тебя пребывание в стенах медресе? - мягко спросил почтенный богослов. - Да, тебя? Пребывание? В стенах медресе? - Разве я плохо справляюсь с делом? - встрепенулся молодой учитель. - Юноша ты способный. Да, способный. Много знаешь. Много. Но пусть человек ничего не умеет, не знает и не хочет знать - это не грех. Не грех. Ты же сбиваешь с толку детей, сообщая им начатки естествознания. Это грех. Учи их корану: он ниспослан в объяснение всех вещей. Пусть человек не нарушает обычаев. Пусть он живет тихо, благопристойно, как все. Как все! Ничего не ищет и не теряет. - Но тогда, - обозлился Омар, - почему вы именуете его человеком? Это слизень. Однако даже слизень куда-то ползет, чего-то ищет. - Вижу, ты здесь не к месту, - сухо сказал богослов. Конечно, не к месту! Хватит искушать судьбу. Пора собираться в дорогу. В любой день любой правоверный хам может ударом кирпича погасить звездный мир в твоей голове. Убьет и не дрогнет, не пожалеет! Наоборот. Будет считать, что совершил богоугодный подвиг. Только потому, что ты на него не похож. Потому, что ты, со всей своей необычностью, никак не укладываешься в его узком цыплячьем мозгу. - Одумайся... Старик-богослов с обычной отеческой мягкостью, - как будто не по его наущению сельджуки истребили в медресе ученых, - взялся было увещать заблудшего, дабы вернуть беднягу на путь истинной веры. Но Омар даже слушать его не стал. Ярость трясла молодого поэта! В голове шумит, во рту пересохло, и совсем он забыл про такую вещь, как осторожность. - К чему весь этот разговор! О люди! Не спросясь меня, меня зачали и произвели на белый свет. И, не спросясь, пичкают нынче всякой премудростью. Ну, ладно, в детстве, положим, меня надлежало учить читать, писать и считать. Но я уже взрослый! Теперь-то я уже сам умею видеть, понимать - и мыслить. Коран - в объяснение всех вещей... Хе! Попробуйте решить с его помощью хоть одно уравнение третьей степени. Нет уж! Я честно служил "истинной вере" - пока не узнал, что она ничего не может мне дать, ни уму моему, ни сердцу. - Но, кроме ума и сердца... - Есть желудок? Я о нем не забочусь. Брюхо, конечно, очень важный орган. Но сердце - выше брюха, пощупайте слева, а выше сердца - голова. Прощайте. И знайте: я и без ваших мектебов и медресе одолел бы арабскую азбуку, а нет, придумал бы свою. - Омар поклонился, повернулся и двинулся к выходу. - Ах, невоздержан ты на язык, невоздержан, - вздохнул сокрушенно настоятель. - Так легко в наш век навлечь на себя ненависть тех, кто выше нас, и так нелегко заслужить их любовь. - Обойдусь! - резко сказал Омар у порога. - Гаденыш! Я хотел тебе добра. Погибнешь, ах, погибнешь. - Как можно, сидя на краю могилы и болтая в ней обеими ножками, пророчить чью-то гибель? Хлопочите о себе, почтенный шейх. Вы идите своим путем - я пойду своим. - Изыди и сгинь, - проворчал ему вслед обескураженный вероучитель. Ночь. Это кто, внезапно спугнув тишину, гремит у входа в мастерскую? Ночью орудуют воры. Но воры, делая свое дело, стараются шуметь как можно меньше. Это стража. Это миршаб, владыка ночи, с подручными. Они, точно так же, как воры, боятся действовать днем. Они не могут, как люди, спокойно постучать в калитку. Им надо ее сломать. Конечно, этаким детинам нетрудно сломать ветхую калитку мирного дома, принадлежащего их земляку. Вот защитить в свое время от чужаков мощные, в железных бляхах-заклепках, ворота родного города они не сумели. Их встретила мать. - Где твой безбожный сын? - накинулся на женщину "владыка ночи". - Уехал. - Куда? - В Баге-Санг. - Это где? - У Астрабада, в горах. - Успел-таки удрать? Ну, пусть и сидит там тихо, как мышь, не суется назад в Нишапур. Он, скверный, надерзил святому шейху и посему объявлен вне закона. - Женщина лжет, - заявил один из подручных. - Мы следили: сын ее, как вернулся из медресе, не выходил из дому. - Значит, он здесь! Переройте всю мастерскую. Рубите мечами тюки, отсечете руку или ногу - сразу голос подаст. Ибрахим тихо скользнул через внутреннюю калитку в жилой двор, попросил разбудить Рысбека. - В мастерскую вломилась ночная стража. Кого-то ищут. Потрошат готовый товар. Господин иктадар может потерпеть большой убыток. Убыток? Рысбек всполошил боевую дружину. Не успели собаки залаять, как незадачливых стражников, избитых в кровь, искалеченных, не слушая их объяснений, туркмены выкинули на улицу. - Хоть какая-то польза от нечестивцев, - шепнул дрожащий палаточник сыну, спрятавшемуся среди тюков в глубине рабочих помещений. На рассвете, обрядив Омара в материнскую чадру, Ибрахим украдкой отвел его в караван-сарай у Балхских ворот. "Итак, вы ненавидите нас? Хорошо же! - Омар скрипнул зубами. - Не надейтесь, что мы совсем безобидны, - умеем тоже ненавидеть. И наша ненависть стократ страшнее! Где уж вам, скудоумным, тягаться с нами. Талант, обращенный к мести, может измыслить такую каверзу, что заклеймит вас на веки вечные. Погодите, я вам отплачу. За все - и за всех. Как и чем, я еще не знаю, но досадить сумею, не сомневайтесь... Но, может быть, они достойны скорей сожаления, чем вражды? - сказал он себе, стараясь быть беспристрастным. - Невежество - от рабства. Эх! В том-то и дело, что самое жуткое в рабстве - не цепь, а то, что раб настолько свыкается с нею, что уже жить не может без нее. И ничего иного не хочет. Отбери у быка-дурака кормушку - он своим яростно-жалобным ревом оглушит всю округу. И невдомек несчастному: чем больше он будет жрать, тем больше будет жиреть - и скорей попадет под нож. Извечная опора великой черной силе, именуемой ненасытной человеческой жадностью, и обдуманно, неустанно угнетающей вольную мысль с тех пор, как она появилась, - благонамеренный, послушный закону, так сказать, "порядочный" человек: с тем, кто выше, - тошнотворно-угодливый, с тем, кто ниже, - тупо-нахрапистый, злобный, скупой, стяжатель. Отца родного готов он по миру пустить, глотка воды не даст он в засуху соседу - и учит его, как надо жить. Ну их всех к черту! Пусть от холеры вымрут. И вымрут, видит бог, поголовно, если не вылезут из своих зловонных луж и не окунутся в проточную чистую воду". ...Он думал, что больше никогда никому не улыбнется. Но ошибся, конечно: ему довелось еще улыбаться, смеяться и хохотать. Жизнь берет свое. Ибрахим дал сыну денег на дорогу, присовокупив к ним родительские наставления, причем наставлений - куда больше, чем денег: "Береги монету пуще глаза! Где нужно израсходовать дирхем, трать всего полдирхема". Загремел барабан, завопила труба, сзывая отъезжающих, и Омар, в слезах распростившись с родными, отправился с мервским караваном в далекий неведомый путь. - Дум, дум, дум! - задумчиво и печально бьется впереди на гордой шее головного верблюда из сильной породы - нар большой медный колокол. Он так и называется - дум-дум. - Лук-лак, лак-лук! - бездушно брякает колокол поменьше, да еще испорченный, на груди замыкающего верблюда из менее сильной породы - лук. А между ними, по всему каравану, разноголосо заливаются колокольчики и бубенцы на тяжело навьюченных рабочих животных, одногорбых и двугорбых. Длинная редкая цепь каравана состоит из отдельных звеньев по три-четыре верблюда, на каждое звено приходится один погонщик. Между звеньями - охрана на лошадях, путники в скрипучих повозках. Нестройный, далеко разносящийся звон веселит привычных к нему погонщиков. Но Омару от него не по себе, - как от похоронного перезвона христианских греческих церквей, - их было еще немало в Хорасане. Он, конечно, не может не думать о стране, где ему предстоит теперь жить. Судьба Заречья (Мавераннахра) неотделима от судьбы Хорасана. Оба входили когда-то в государство Ахеменидов, древних персидских владык, и наравне подверглись нашествию краснолицего Искандера, - любителя выпить, царя столь же буйного, сколь и ученого. Много столетий спустя они подпали под власть мусульманских завоевателей, после вошли в состав блестящей державы саманидов, бухарских правителей. Саманиды перестали подчиняться халифату и зажили самостоятельной жизнью. Затем появились тюрки. Правда, и раньше, уже давно, они мало-помалу, капля за каплей, струйка за струйкой, проникая из дальних восточных степей, оседали здесь. Но теперь они хлынули мощной волной. Помнит Омар, старики пожимали плечами: откуда берутся все эти новые ханы, султаны? Какое имеют они отношение к Ирану и Турану? Кто их тут знал? Кто их звал, кто их здесь избирал? Бог весть. И еще изволь их почитать... А было так. Великий мракобес, халиф правоверных, не примирившись с утратой богатейших восточных областей, Хорасана и Заречья, подстрекнул степных тюркских ханов, совсем недавно обращенных в ислам, к походу в защиту правой веры от извечного туранско-иранского свободомыслия. Было спешно придумано "изречение пророка": - "У меня на востоке есть войско, называемое тюрками; когда я разгневан на какой-либо народ, я насылаю их на него". А тем только того и надо - они сами давно уже зарились на хлеб и мед солнечных южных долин. Что ж, правую веру они защитили успешно, истребив повсеместно ученых. Тогда-то и прогремел свирепый тюрк Махмуд Газнийский. Но и самой правой вере туго пришлось от ее защитников. Султан Тогрулбек, внук Сельджука, родового старейшины из туркмен, продвигаясь на запад, осадил Багдад, и перепутанный халиф покорился ему. Получилось как раз по тюркской пословице: обозлившись на блох, кинуть в огонь шубу. Но если Хорасан, после злого Махмуда, захватили сельджуки-туркмены, то в Заречье переселились тюрки иных кочевых племен - караханиды. И, конечно, между теми и другими разгорелась вражда, которую не мог остудить даже разделяющий их владения полноводный Джейхун. Омару было пятнадцать лет, когда умер султан Тогрулбек и его заменил Алп-Арслан. В Заречье правит ныне караханид Шамс аль-Мульк Наср. По слухам, он еще не утратил кочевых привычек, бродит в степях и лишь зиму проводит под Бухарой, в загородном жилье. Говорят, хан строго следит за тем, чтобы воины его не оставались на ночь в Бухаре, так как опасается за их поведение. И к тому же, он - строитель, возводит в столице много новых зданий. Уразумел, надо думать, что, беспрестанно разоряя землю, прочной державы на ней не создать. Все это весьма отрадно. Будем надеяться, не снесут нам голову за то, что она набита звездами и числами. Впрочем, посмотрим... Горячий ветер дремотно гудит в проломах стен, слабо взметает золу давно погасших очагов. Он продувает насквозь треснувшую полую былинку, и она тихо, надсадно, с неясной грустью сопит на оползшей глинобитной ограде. В пыльной листве умирающих чахлых деревьев робко свищет одинокая пичуга. На дне сухого канала вздрагивают и чуть сдвигаются, пересыпаясь, извилистые полосы мелкого песка. Здесь было когда-то селение. Здесь когда-то звучал чей-то смех, чей-то плач, чей-то страстный шепот и стон. Под ногою Омара хрустнул блестящий синий черепок. Люди, которые жили в этих домах, понимали, видать, красоту: иначе они не обливали бы чаши глазурью, не расписывали стены яркими цветами. Странно и дико смотреть на эти открытые солнцу и ветру нарядные стены в глубоких трещинах, - все равно, что в нутро пригожей женщины, выпотрошенное безумным убийцей. Все кажется, что улыбка той женщины, обещающе-добрая, ясная, еще витает в проемах распавшихся ворот, в провалах крыш, в пустых нишах. Следы змей, черепах. Череп, другой. Кости, полузасыпанные летучей пылью. Со временем они совсем истлеют, рассыплются в прах и смешаются с песком и глиной. Развалины оплывут, раскисая от зимних дождей, и на месте селения образуется пологий, плотно слежавшийся бугор. Глину для посуды гончары берут из таких старых бугров. И никто не будет знать, что пьет, может быть, вино из чаши, слепленной из черепа трезвейшего книжника или тазовых костей юной селянки-девственницы, погибшей когда-то от стрелы сельджука или иного конного воина... Как громом пораженный, стоял Омар средь руин, обожженных солнцем. Сколько подобных развалин на всей земле и сколько валяется в них пустых человеческих черепов! Во имя чего?! Конечно, во имя истинной веры. Истины. То есть правды. Н-да-а. Дороговато она обходится бедному человечеству. - Эй! - окликнул Омара вожатый каравана. - Иди сюда. Не броди среди развалин. Или ты хочешь, чтоб тебя уволок злой дух пустыни, гуль-людоед? - Гулям нечего делать здесь после тех, кто побывал до них, - усмехнулся печальный Омар. - Ну! Развалины для них - излюбленное место. Тут их уйма. "Выходит, сражаясь за правую веру, ее поборники лишь расплодили гнусных оборотней, всякую нечисть", - подумал Омар с омерзением. - Значит, скоро конец человеку! Гулей больше, чем людей. И люди нынче не лучше гулей. - Это почему же? - Едем, едем - всюду развалины... - Молись богу, несмышленыш! ...Три хорасанца поселились вместе. Они рассчитали расход на лампу и договорились содержать ее в складчину, но один почему-то вдруг отказался вносить свою долю за масло. Тогда, зажигая лампу, двое стали затягивать ему глаза платком. И не снимали повязки до тех пор, пока не ложились спать, погасив светильник. В пути Омару не раз довелось вспомнить эту историю, рассказанную Амром Аль-Джахизом в книге "Китаб аль-бухала", где араб из Басры потешается над знаменитой хорасанской скупостью. На стоянках путники ели каждый отдельно, - что, конечно, немыслимо для арабов и тюрок, - никого не угощая и ни у кого не угощаясь. В том числе и сосед Омара по повозке, приставший к каравану в горах. Руки его дрожали, когда он развязывал котомку, и поглядывал он на юношу искоса, с опаской, мрачный, бледный, недоверчивый, словно боясь, что Омар внезапно выхватит котомку - и бесследно сгинет в знойной пустыне. Нет, Омар не притязал на его мясо и хлеб, на жареных кур, колбасу и рыбу! Он терпеливо грыз свои сухие ячменные хлебцы и запивал их солоноватой водой из колодцев. Но попутчика что-то продолжало тревожить. - Знаешь что, - сердито сказал он ему у Серахса. - Или ты отворачивайся, когда я ем, или плати три фельса. - За что? - За запах! За то, что смотришь! Омар поглядел ему в темные злые глаза. Шутит? Нет! Всерьез говорит. - Ну и ну, - удивился Омар. - Ты, наверно, из Мерва, города известных скряг? У нас в Нишапуре таких нету. - А, ты из Нишапура? - оживился попутчик. И с ходу: - Почем у вас воз репы? - Воз репы? - Омар растерялся. Вот уж не приходилось ему никогда покупать репу, да еще возами. - Не знаю. - Хм... А корзина винограда? - Э-э... тоже не знаю. - Та-ак. А мера ячменного зерна? - Не знаю. - А гранаты? - Не знаю! - Хурма? - Не знаю!!! - Соль?! - Не знаю!!! И чего ты пристал ко мне, о назойливейший из назойливых? - И Омар не преминул дать ему по шее, - это у него не задерживалось. Попутчик, лихорадочно дрожа, схватил свою тяжелую котомку и побежал, спотыкаясь, к старику - вожатому каравана. - Горе нам! Горе! - Что случилось? - побелел вожатый. - В караван затесался чужой человек. - Кто такой? - Старик сразу охрип от волнения. - Тот парень, с которым я вместе еду. Говорит, из Нишапура, а сам совсем не знает тамошних цен. - А, - успокоился вожатый. - Ну, и что? - По-моему, он вор. Или, скорее всего, вражеский лазутчик. Откуда-нибудь из Чина, даже из Рума. - Не болтай, что попало, - одернул его караванщик. - Он и вправду нишапурский. Я знаю его отца. Человек известный, уважаемый. - Разве? Хм, - скис бдительный путник. Но не так-то легко, видать, ему было отказаться от доброй затеи - изловить опасного преступника и, быть может, получить за то награду. Подумав, - он думал, что способен думать, - путник воскликнул: - Нишапурский? Ложь! - Говорю: я его знаю. - Ты тоже врешь! Ты укрыватель. Как это так: человек живет в Нишапуре - и ведать не ведает тамошних цен? - А почему он должен их ведать, ты, олух? - разъярился старый вожатый. - Он что, базарный завсегдатай? Он книжник. Нашел, у кого о чем спросить. Сколько в небе звезд, он тебе сказал бы. Но откуда знать ему, бедняге, сколько стоит репа, лук, морковь? И всякая прочая петрушка? Иди отсюда. - Все равно просто так это вам не пройдет, - проворчал обличитель через плечо, втянув голову-тыкву. - Прибудем в Мерв, донесу кому следует. - О человече! Оставь нас в покое. Или я велю избить тебя палкой и бросить в колючих зарослях... Вожатый знал: Омар не преступник. Но знал он и то, что юноше нужно скорее убраться из сельджукских владений. Потому, на подступах к Мерву, старик подсунул его беспокойному спутнику трубку с индийским зельем, и тот, обкурившись, как бродячий монах, забыл об Омаре. Сердечно простившись с вожатым, передав через него привет родным и благополучно присоединившись к бухарскому каравану, Омар смиренно обратился к новым попутчикам: - О мусульмане! Говорю сразу: еду из Нишапура в Самарканд. Мне двадцать два года. Я холостой. Я знаю счет и астрологию. Но, заклинаю вас именем пророка, - не спрашивайте меня, почем в Нишапуре яйца, репа, горох. Сообщаю заранее: я не знаю. Не знаю, и все тут! Не покупал, не продавал. Но, если хотите: воз репы и даже воз серебра стоит у нас всего один медный фельс. Довольны? Да будет веселым и безопасным ваш путь! И - про себя, злорадно: "Весь мелкий торговый люд хлынет теперь в Хорасан - покупать баснословно дешевое серебро. Или распустит слух о том по всему Турану. И кто-нибудь да поедет, стремясь легко разбогатеть на чепухе. Богатейте, дурачье, богатейте". Но шутка все же сослужила службу. К нему больше не приставали с расспросами о ценах. Зато всю дорогу пришлось гадать для спутников по звездам. И надо же было брякнуть! Но, слава богу, они хоть кормили его за это, - у Омара уже почти совсем не оставалось денег. Все ушло в уплату за проезд. Да, Омару уже 22, финикийскому алфавиту - 2350. Аристарх умер 1300 лет назад, Александрийская библиотека сгорела 182 года спустя после него. До Коперника - 403 года. Джордано Бруно сожгут на костре через 530 лет. - Саксаул? - сказал проводник каравана неуверенно. - Да, пожалуй. Два старых сухих ствола сплелись. А мелкие ветки обломало ветром. Взгляни, отсюда напоминает голую женщину. Бывают же на свете чудеса... Это случилось на пути от Мерва к Джейхуну - Амударье. Место, можно сказать, одно из самых гиблых в Туране. А перешел Омар в голову каравана затем, чтоб расспросить проводника о Бухаре. И увидел, шагая рядом с вожатым, который спокойно и не спеша ехал на ослике, - впереди, справа от караванной тропы, на вершине песчаного бугра маячит темная фигура, похожая на человеческую. - Может, это - древний идол дикарский? - удивился Омар. - Здесь, в голых песках. Где никогда не было поселений... - Утопая в сыпучем песке, он полез на бугор, чтобы лучше разглядеть пустынный феномен. Ну до чего же похожа черная коряга на маленькую нагую женщину. Будто, закрыв глаза и склонив голову, она, замирая, слушает медный звон каравана. Даже волосы есть у нее, густые, пышные, - видно, какой-то суеверный проезжий набросил на корягу овечью шкуру. Это делается. Всегда кусты у дорог увешаны всякой всячиной. Дар местным духам... И тут у Омара, как это было на Фирузгондской дороге, в голове зашумело, ноги затряслись. К горлу из груди подкатился и перекрыл дыхание тяжелый черный камень. Коряга... вздохнула, переступила с ноги на ногу - и открыла глаза. И увидел Омар, что вовсе это не коряга, стоящая торчком, а именно женщина: нагая маленькая женщина. - Ты... кто? - ошеломленный, не зная, что сказать, спросил Омар по-персидски. Он чуть не упал от неожиданности. Охапка блестящих черных вьющихся волос спадающих на брови, на бронзовые плечи, и небольшие, с детский кулачок, бронзовые груди с черно-красными, как спелые вишни, сосками. Кончик узкого носа чуть приподнят. Верхняя губа, в черных жестких волосках, чуть выступает над полувтянутой нижней, как-то улыбчиво, мило. И никакого ответа в огромных, длинных, ослепительно ярких синих глазах. Как в двух дождевых крупных каплях, что сорвались где-то с нездешних туч и, вобрав в звенящем полете всю небесную синь, упали, брызнув ресницами, на медный лик языческой богини. - Кто ты? - повторил Омар по-арабски. Ему казалось, он сходит с ума. Не прошли, наверное, даром все тревоги в треклятом Нишапуре. Но, скорей всего, это боль по Ферузэ. Она, явно не понимая, вновь переступила с ноги на ногу. Длинные стройные голени густо, но коротко, как у ослицы, покрыты черной шерстью. И вся она волосата: шерсть на плотных ладных бедрах, в паху, на небольшом округлом животе, в ложбинке меж грудей, на опасливо вскинутых руках. И все же она прекрасна, как богиня-охотница древней Эллады. Знойный ветер принес к нему горький запах высохшего пота, душной пещеры - и соленый запах огромных безлюдных пространств. Запах первобытной жизни. - Ты кто? - вновь сказал он, теперь по-тюркски, и невольно протянул к ней руку. Иначе он не мог. Так его влекло к ней. В коротком испуганном взгляде он уловил крохотную искру любопытства к себе. Женщина хрипло вскрикнула, ощерив острые клыки, - мгновенно повернулась и метнулась вниз, прочь. Необыкновенные густые и длинные, как лошадиный хвост, ее волосы, мотаясь, хлестали на бегу по заросшей редкой шерстью узкой и гибкой спине. И странно: на рыхлом, перевитом ветрами песке почти не оставалось следов - так, лишь легкие прикосновения как бы на лету; хотя ступни у пустынного дива были, как у десятилетней девочки, - вовсе не верблюжьи широкие лапы, приспособленные шагать, не утопая, по песку. - Ни на каком аргамаке теперь не нагонишь, - сказал погонщик из заречных тюрков, видать, бывалый человек. - Она... примерещилась мне? - пробормотал потерянно Омар, когда видение исчезло на юге, за гребнем далекого бархана. - Не примерещилась. Я тоже видел, и все. Это "нас-нас", попадается очень редко. Пустынная дикая женщина. Слыхал? - Слыхал. Но думал - сказка. - Ну, теперь ты увидел своими глазами. Ты, братец, постарайся о ней забыть. Не то всю жизнь преследовать будет. Легко сказать: постарайся забыть! Если б человек мог распоряжаться чувствами и впечатлениями, как предметами одежды: захотел - надел, захотел - снял... Где они обитают, эти существа, так поразительно похожие на человеческих женщин? В пещерах по склонам сухих оврагов, каких немало в пустыне? Или она забрела из обильных ручьями фисташковых рощ Бадхыза? Если идти отсюда прямо на юг, через сколько-то дней выйдешь к его благодатным зеленым холмам. Сколько загадок таится в пустыне. И вообще на земле. Омар много раз слыхал о диких людях, живущих где-то в холодных горах и душных влажных лесах. Но и думать не думал, что встретит волосатую дикую женщину, едва покинув шумный ухоженный город. Она еще не человек - по разуму, и не совсем - по облику, но уже и не дикий зверь. Ее выманил из песков певучий колокольный звон. Или алое, с бахромой, покрывало на ведущем, без груза, верблюде - наре, ярко-желтая кисть на его недоуздке. Значит, что-то способно отозваться в темной душе на эту певучесть и яркость. Вот, должно быть, откуда берутся легенды о пери дивной красоты, что ждут проезжих в глухих пустынных местах. Почему же она убежала? Он хоть сейчас ушел бы с нею к ее роду. И жил бы с ними, как зверь, ночуя в пещерах и питаясь черепахами и кислыми горными плодами. Пусть они не знают огня и пахучи, как джейраны. Зато у них нет, конечно, ничтожных деляг, для которых цена на горох и репу в тысячу раз важнее, чем цена человеческой жизни. И тупых законников и ревнителей правой веры, снаружи чистых и гладких, зато обросших шерстью изнутри... Мечта? Это не женщина из переулка, примыкающего к базару. Которую можно потрогать, прицениться к ней и купить. Не одну, так другую. Если располагаешь нужной суммой. Она, промелькнув раз в жизни и полыхнув синей молнией в мозгу и сердце, вдруг исчезает - чаще всего безвозвратно. Понятно, что она необыкновенна. Ее трудно объяснить. Она не имеет прикладного значения. Зато, может быть, определяет все, что будет дальше. И впрямь Омар захворал. Он умолк до самой Бухары. И Бухару не пошел смотреть, когда караван, переправившись через Джейхун, добрался до нее, благословенной. Он лежал в караван-сарае на тощей подстилке и заклинал: - Кто ты? Где ты? Отзовись! Время и расстояние. По воздействию на человека они сходны. Время лечит горе, притупляет в памяти пережитое - расстояние тоже. Лишь несколько дней назад ты находился среди других людей, жил другой, старой жизнью, а сегодня - ты сам уже другой. И все, что было, было как будто во сне. Примерещилось. Зато впереди - весь белый свет. Видать, что-то есть в той извечной тревоге, в щемящем том беспокойстве, которое гонит степной кочевой народ по земле. Вперед! Не оглядывайся. Как заманчиво, как странно звучат слова: уйти - и не вернуться. Он уехал. Мы больше не увидим его никогда... Никогда! Вдалеке, в синей дымке, как исполинское судно, разрезающее отвесным носом голубовато-зеленые волны, вставал Самарканд, как бы плывущий через море кудрявых рощ и садов, тучных полей. Уплатив у ворот медную монету, Омар с караваном попал на базар. Именно здесь он найдет судью Абу-Тахира. Самарканд побольше Нишапура, многолюднее. Оголтелый гвалт городской, оглушив, придавил Омара к земле. Сколько тут чужого, пришлого народа. Греки. Евреи. Армяне. Цыгане. Откуда их занесло? Эх, судьба! У него - двоякое чувство: и радость оттого, что попал в этот славный город, и страх перед неведомым, темным, что еще предстоит испытать. И тут же - тоска, внезапно ожегшая грудь изнутри. По дому родному, далеким родным - и, конечно, по навсегда утраченной Ферузэ. Или - по дикой женщине? Которую он прозвал, вместо неблагозвучной "нас-нас", - Занге-Сахро, Колокольчиком пустыни. Надоело тебе повседневно-привычное, ты устал от отвратно-знакомых лиц - попробуй удрать на край света: узнаешь, каково без них. Похоже, есть в человеке что-то такое, чего не могут заглушить ни время, ни расстояние. Омар не спешил расспросить прохожих, где живет Абу-Тахир Алак. Он не смел. Как он появится, грязный с дороги, в бедной одежде, перед главным судьею? Надо в баню, что ли, прежде зайти. И Омар потащился в баню, разглядев издалека дым над низкими куполами. Но дойти до нее ему не довелось. Застрял у книжных рядов. Сколько книг, боже мой! Эх, будь он богат... - "Книга исцеления", - услышал приезжий голос, торговца. - Есть "Книга исцеления", великий научный труд несравненного Абу-Али ибн Сины. - Продавец говорил негромко, с оглядкой, - не такой был человек ибн Сина, чтоб кричать о нем на весь базар. У лавки тотчас скопилась кучка людей - спокойных, с умными глазами, в небогатой, но чистой одежде. Книгочеи. - "Книга исцеления"... - Исцеления чего? - спросил веселый толстячок, явно чужой среди них. - Души от ложных представлений, - сухо ответил высокий худой человек. - Вовсе не брюха, раздутого от обжорства. Брюхо болит - читай "канон врачевания". - А! Брюхо не болит, а душа - болит. Ей как раз не хватает духовного лекарства. - И продавцу: - Сколько? - Я оценил ее в три дирхема. Кто даст больше? Только - тихо, братья. Мухтасиб, неумолимый блюститель нравов, бродит по базару. "И здесь на Абу-Али запрет? - огорчился молодой Хайям. - Если человека за ум преследуют на родине, то что же оно такое - родина?" Он знал, конечно, что ибн Сина - из Бухары, но ведь Самарканд с нею - в одной стране. - Даю три с половиной, - предложил один из толпы. - Четыре дирхема, - накинул другой. Омар потускнел. У него оставалось четыре даника, то есть всего две трети дирхема. С такими деньгами и думать нечего книгу купить. Обидно, хоть плачь. - Кто больше? Заминка. Четыре дирхема - и то уже крупные деньги. На них можно безбедно прожить столько же дней. Пожалуй, никто больше не даст. - Четыре дирхема - раз; четыре дирхема - два; четыре дирхема... - Пять! - Продано! - объявил торговец. Зависть и возмущение. Низенький толстый человечек в рваном халате, босой, - тот самый, душе которого спешно потребовалось духовное лекарство, горделиво выпятив круглую губу, завернул тяжелую книгу в большой алый платок и пошел, задрав нос и переваливаясь, через толпу огорченных соперников. Неудачники, скрепя сердце, почтительно расступились. Человек, способный покупать дорогие книги, важный, видать, человек. Хоть он и в рваном халате. Наверно, скупой ростовщик, которому жалко тратиться на одежду и обувь. Проходя мимо Омара, стоявшего позади всех, удачливый покупатель заметил слезы на его глазах - и снисходительно усмехнулся. Омар, расстроенный, поплелся прочь, совсем забыв о бане. Ах, будь он богат... Но богач, как водится, явно без толку тратит огромные деньги: на еду обильную, одежду, ковры, дорогую посуду и равнодушно проходит мимо книг. Зачем они ему? Бедняку тоже не до книг: набить бы живот чем-нибудь. Кто же тогда покупает книги? Ученые да голодные школяры, которым тем паче негде взять пять дирхемов? Что же, выходит - люди зря пишут книги? Напрасный труд? Несчастный писатель! Сутулясь над бумагою с утра до вечера, наживая горб, слепоту, работая до грома в ушах, до боли во всех суставах, - будто бревна весь день таскал, - он, чудак, наверное, думает перевернуть своей книгой весь мир. Она же, никому не нужная, а кому нужна - недоступная, валяется на базаре, пылясь на циновках книжных рядов. Обычно книгу, надеясь на награду, посвящают видному лицу: хану, шаху, правителю округа. Но куда легче книгу написать, чем пристроить ее! Фердоуси, отдавший двадцать пять трудных лет великой "Шахнамэ", так до