- Разве? - сказал он с недоумением. И радостно: - Да, и вправду! Но... как же раньше не догадались? Так просто... - Ждали тебя. Не каждый год совершаются открытия. - Да, да, конечно, - произнес рассеянно Хайям, опять переключаясь мыслью на свой трактат. ...Через десять-пятнадцать дней он выйдет во двор и с равнодушным, как у слепого, безмятежно-тупым выражением на лице, не стесняясь судьи, скажет Али Джафару: - Сбегай к мугу, принеси большой кувшин вина. Самого лучшего! Будем пировать. Подойдет, как больной, к помосту под вязом, растянется на спине, закинет руки за голову - и с мучительным стоном замотает ею. - Что с тобой? - всполошится Абу-Тахир. И дворецкий Юнус, навострив слух, услышит отрешенное, даже враждебное, - так иной с тихим отчаянием, покорностью судьбе и готовностью понести любое наказание сказал бы, что убил жену: - Я... закончил свой трактат. Алгебра, алгебра. Альмукабала... - Омар, вставай! Омар... Молодой математик, проснувшись от крика во дворе, поплелся, еще не совсем отрезвевший, на террасу-айван, изумленно уставился на Али Джафара и Юнуса, сцепившихся в безобразной драке. Вокруг них суетился, ругаясь, Алак. - Он украл твой трактат! - Али Джафар свирепо рванул дворецкого за рубаху, - на землю, разлетаясь, с шорохом посыпались исписанные листы. - Я все утро следил за ним. Ты спал, он залез и украл твой трактат! За пазуху спрятал, проклятый. Дворецкий, затравленно озираясь, резко нырнул вниз, живо сгреб листы - и кинулся в сторону. У ворот - стража. Отрывисто, по-крысиному вереща, он заметался по двору. Ни злобы, ни даже страха нет у него в глазах, только какая-то мутная, непонятная возбужденность и поспешность. "Зачем это он? - подумал Омар. - Зачем?" Настигаемый Али Джафаром, дворецкий прыгнул под навес летней кухни и швырнул рукопись в огонь открытого очага... Высоко взлетело пламя! Обернувшись к Омару, дворецкий мстительно усмехнулся. "Зачем?" Бумага, в отличие от дров, горит без особого шума и треска. Но какой беззвучно-страшный вопль взметнулся к небу от этих листов, испещренных вязью четких строк! На глазах у всех обращались в дым и пепел расчеты и траты Абу-Тахира. Упования безземельных селян, нежный лепет их детей. Мечты Омара Хайяма. Надежды Али Джафара на лучшую жизнь. - Зарублю! - Али Джафар, сумасшедше сверкая глазами, схватил топор и широко замахнулся им на преступника. И, видит бог, зарубил бы, если б судья не успел крепко схватить его за плечи. - Пропал твой труд! - заплакал Али Джафар, отбросив топор. - Столько сил, столько времени... - Не пропал, - зевнул полусонный Омар. - Он украл и сжег черновик. Трактат - под замком, в сундуке. - А? - Юнус опешил. Он отчужденно взглянул на очаг, где листы уже превратились в черные хлопья, вновь обернулся к Омару - и вдруг, по-крысиному тонко взвизгнув, ринулся к нему с кулаками. Уж тут-то отрезвел Омар Хайям. В математически четкий строй его мыслей, где следствие неразрывно связано с причиной, никак не мог уложиться бессмысленно-нелепый поступок Юнуса. Ах, негодяй! С чего тебе вздумалось вредить Омару? Что плохого тебе сделал Омар, - мало денег давал на хашиш? Давал каждый день, сколько мог. Вся ненависть к темному миру, воплотившемуся в этом дурном человеке, горячей волной хлынула Омару в грудь и голову, - и он, закипев, с готовностью рванулся навстречу: - Давай! Я тебе кости переломаю... Удар! - и нет у Юнуса передних зубов. Обливаясь кровью, он упал на колени. Ногою - удар!! - и повержен Юнус на щербатые плиты двора. - Хватит, убьешь! - вопит Алак. Вдвоем с Али Джафаром они кое-как оттащили озверевшего молодца от жертвы. Омар, весь дрожа, задыхаясь: - Долго ты будешь, собачий сын, помнить Омара Хайяма! - Успокойся, родной, успокойся, - гладил его по плечу Абу-Тахир. - Я сам с ним разделаюсь. Эй! - крикнул он безмолвной страже у ворот. - Отволоките его в темницу. - Не надо, - переводит дух Омар. - Довольно с него! Пусть отведут домой. Судья - с удивлением: - Жалеешь? - Жалею. - Омар вытирает слезы. - Я... больше никогда... не буду бить человека. - Ох, сын мой! Будешь. Иначе - затопчут. Ладно, сделаем по-твоему. Эй, отведите дурака к жене! Он более не служит в этом доме. Идем, Омар, мне нужно с тобою поговорить. - Губы у него белые, руки трясутся. И Омар подумал, что судья судей со всем своим могуществом совершенно беспомощен в этом неумолимо жестоком мире и ничего по существу не решает в нем. И его, Омаров, трактат, пожалуй, никому ничего не даст. - О чем разговор? - спросил Хайям угрюмо. Какой еще подвох ему приготовила жизнь? Теперь он никому и ничему не верит. - Сейчас узнаешь, - ответил Алак загадочно. - Разговор очень важный. Очень. Большой разговор. - Ну... что ж. Пойдем. - Омар сосредоточенно потер ушибленные пальцы. - Я-то хотел сбегать на базар, в книжный ряд, к переплетчику. - Ни боже мой! Из дому не выходи. Опасно. Кто их знает. Сейчас же отдай рукопись мне. Я призову переписчиков и переплетчиков сюда, ко мне в жилье, и здесь, на моих глазах, они сделают все, что нужно. Уселись. "Сейчас он меня ошарашит". Судья - осторожно: - Сын мой, не наскучил ли тебе Самарканд? "Он хочет меня прогнать! - похолодел Омар. - Отнимет рукопись и выбросит меня на улицу. Из-за Рейхан. Его достояние, может - любовь. Эх, навязалась девка на мою голову! Куда я денусь, если судья откажется уплатить за трактат? Ну, что за жизнь! Когда мне дадут быть самим собою, распоряжаться собой по своему усмотрению?" - Самарканд - город прекрасный, - не менее осторожно ответил Омар. - Он никому никогда не может наскучить. Судья, помедлив, твердо сказал: - И все же тебе придется его покинуть! Очень скоро. На днях. - Почему? Чем я тут не угодил? - Угодил. Хорошо угодил! Потому и уедешь. - Это как же? Не понимаю. Судья все медлил, тянул, предвкушая, видно, яркий всплеск восторга, который должен был последовать сейчас со стороны подопечного, и, насладившись его нетерпением, объявил торжественно и снисходительно, как помилование преступнику: - Его величество хакан Шамс аль-Мульк Наср требует тебя к себе, в Бухару! Но у Омара это вызвало лишь удивление: - Зачем? - Ему нужен при дворе хороший математик, ученый собеседник, бескорыстный советчик в сложных делах. - Откуда он знает обо мне? - Знает, - усмехнулся Абу-Тахир. Похоже, он сам написал об Омаре хакану. Очень похоже. - Я - при дворе?! - У Омара низко, сутуло прогнулись плечи, будто на них взгромоздили тяжелый камень. И он, казалось, растерянно озирается из-под него. - Приживусь ли? В математике, положим, я кое-как еще разбираюсь. Но при дворе, говорят, надо хитрить, угождать, потакать правителю в его причудах. Я не сумею... - Юнец! - рассердился судья. - Поедешь - и все тут, хочешь не хочешь. Посланец хакана ждет во дворце городского правителя. Между прочим, - Алак исподлобья сверкнул на Омара степными узкими глазами, - он взял с собою отличную стражу. - И заворчал оскорбленно: - Смотрите, сколь привередлив... Другой бы от радости рыдал! Какой-нибудь несчастный Зубейр мечтать не смеет о такой удаче. Все! Собирайся полегоньку. Завтра я произведу с тобою расчет за трактат. Скажи хоть спасибо, неблагодарный! Омар - уныло: - Спасибо! Дай бог тебе всяческих благ... - Говорят, уезжаешь? - Она поднялась к нему на крышу, где Омар расположился на ночь, поскольку внизу, в жилье, чуть не свихнулся от духоты. На сей раз Рейхан забыла, - или не хотела, - облиться водой и натереться листьями базилика и пахла тем, чем и надлежит пахнуть служанке: пылью, потом, золою. - Уже говорят? - У нас, на женской половине, все жалеют, что ты уезжаешь. Всегда любовались сквозь щель в калитке: пригожий, тихий, задумчивый. И судья из-за тебя стал добрее. - И ты... жалеешь? - Я? - Он услышал ее резкий смех, сухой и злой. - Мне-то что? Я невольница, ты человек свободный, едешь, куда хочешь. А я родную мать не могу повидать. - Она заплакала, так же сухо и зло, без слез. - Ну, не надо. - Он присел рядом с нею. - Ты! - Рейхан внезапно накинулась на него, принялась колотить по голове легкими детскими кулачками. - Откуда ты взялся на мою беду? Жила я себе, как во сне... спокойно, без дум, без мечты... Терпела... Ты мне душу всколыхнул! Разбудил... заронил в сердце звезду... и теперь бросаешь. Что делать теперь? Я же не сумею жить как прежде. Тут горит. - Она провела ладонью по груди. - Эх! Отравилась бы я... отравилась, да жаль умереть, не проведав родных... - Успокойся, Рейхан, смирись, - бормотал Омар обескураженно. - Я - свободный? Я тоже раб. Раб своих знаний. Взгляни-ка на небо. Ну, хватит беситься, взгляни! Вот так. Видишь, на юге, над горами, высоко над горизонтом, ту причудливую россыпь ярких звезд? Это Аль-Хавва, Заклинатель змей. В западных странах его зовут Змееносцем. Приглядись. Если крупные звезды соединить между собою черточками, получится человек с острой головой и тонкими ногами. Он держит в руках огромную, яростно извивающуюся змею. Какое дикое напряжение во всей угловатой фигуре! Как дрожат от усилия тонкие ноги. Он бьется, стиснув ее изо всех своих сил, с исполинской царской коброй невежества и мракобесия. Стоит ему зазеваться на миг, ослабить хватку, кобра вырвется из рук - и впрыснет в него весь страшный заряд смертоносного яда. И так - всегда. Он обречен вечно бороться с нею. Именно так бы и надо его называть - не Змееносцем, а Змееборцем. Понимаешь? Разглядела она что-нибудь, поняла, не поняла - бог весть, но Рейхан, как-то странно притихнув, медленно стянула с себя одежду и со вздохом припала к нему. Золотые глаза ее мерцали, точно далекие, очень далекие звезды. Они и будут мерещиться до конца его дней, чем дальше, тем ярче, в ночных небесах средь недосягаемых созвездий... - Уезжаешь? - встретил его наутро Али Джафар во дворе. Омар скользнул по нему отрешенным взглядом и, ничего не сказав, побрел к саду, сосредоточенный, весь углубленный в себя. Три часа он слонялся по саду, недоступный, далекий от окружающих. Казалось, он уже обдумывает новый трактат. "Не хочет, - подумал огорченный Али Джафар. - Не хочет уезжать. Из-за Рейхан. Или, сделавшись приближенным хакана, он теперь брезгует со мною разговаривать? Нет, не может быть. Просто оглушен человек". - Здесь тысяча двести дирхемов, - положил перед юным ученым тяжелый кошель судья Абу-Тахир Алак. - Это плата за твой трактат. Хватит, надеюсь? Но Хайям не спешил взять кошель. Он рассеянно глядел по сторонам, но видел не стены, ковры, резные столбы, а что-то совсем другое. Судья - нетерпеливо: - Ну? - Сколько стоит... служанка? - глухо сказал Омар, преодолев смущение. Судья - удивленно: - Служанка служанке рознь. Иная может потянуть и на тысячу золотых динаров. - Такая... как Рейхан. - Рейхан? - разинул рот Абу-Тахир. - На что она тебе, чудак? Тысячу дирхемов. - Хорошо. У тебя... достаточно слуг. Ты дашь мне двести дирхемов, а за тысячу - Рейхан. И мы будем квиты. - Н-да-а, - протянул судья озадаченно, не найдясь, что сказать. Никогда не знаешь наперед, что может выкинуть такой вот умник. - Странный ты человек. Разве в Бухаре... Омар - грубо: - Я хочу Рейхан! - Ну, что ж. - Сделка, честно сказать, пришлась судье по душе. Рейхан, у которой нет ни особой красоты, ни редкостного телосложения, досталась ему три года назад всего за триста дирхемов. - Будь по-твоему. Эй! - позвал он писца. - Строчи дарственную. С этого дня невольница Рейхан из Ходжента переходит в полную собственность Абуль-Фатха Омара ибн Ибрахима Хайяма Нишапурского. И он волен делать с нею все, что пожелает. - И вновь Омару: - Странный человек! Не могу представить, как дальше ты будешь жить. - Проживу как-нибудь. - "Как-нибудь" - это не жизнь. - Мы ее, господин, понимаем по-разному. Судья приложил к бумаге печать. Омар, свернув ее, спрятал за пазуху вместе с дирхемами, низко поклонился судье. Выйдя во двор, кивнул Али Джафару: - Пойдешь со мною? Али Джафар, обрадованный, не стал расспрашивать, куда, зачем. Всю дорогу Омар молчал, угрюмый, холодный, и Али Джафар не донимал его любопытством. В караван-сарае у Ходжентских ворот они разыскали руса Светозара. Похудел, почернел, - видно, трудно здесь жилось беглецу. - Есть народ из Ходжента? - Да. Сегодня туда идет караван. Омар переговорил с главою каравана, вручил ему сто пятьдесят монет, велел Али Джафару: - Беги домой, вмиг собери Рейхан - и скорее с нею сюда. ...Джафар не узнал усадьбы. Ему показалось даже, что он забрел по ошибке в чужой двор. Нет, это дом Абу-Тахира. Все будто на месте - крыша, стены, навес и метла, которую он бросил давеча у летней кухни. И все же это уже другой дом. Душа дома - близкий тебе человек, нету его - и дом стал чужим, незнакомым. - Едем? - всполошилась Рейхан. - Омар ждет? Ох! Я сейчас. Долго ли мне собраться? Завяжу в узелочек обувь, платья, платки, и хоть в Хиндустан! - Она рассмеялась сквозь слезы. - Ты посиди, я сейчас... - Рейхан кинулась на женскую половину, но тут же выскочила обратно, боясь, что Джафар уйдет, не дождавшись ее. - Я сейчас! Ох, сейчас... Голос ее напряженно звенел, переливался от волнения. Разве что у пастушьей свирели бывает этакий легкий, особый, сверляще-певучий и нежный голос. "Чистый жаворонок, - подумал с горечью Джафар. - Эх, собачья жизнь! Мне бы... эту Рейхан. Молился бы на нее". Второпях ни с кем не простившись и бросив во дворе половину своего убогого имущества, она с легким сердцем покинула постылый двор и в пути щебетала, не умолкая: - О аллах! Я, когда первый раз увидела Омара сквозь щель в калитке, сразу почуяла, что у меня с ним что-то будет. И не ошиблась, а? Сердце - оно не обманет. Он добрый, правда? Умный. Красивый. А где его вещи - ты уже отнес их в караван-сарай? - И вдруг, потемнев, остановилась. - Почему мы идем к Ходжентским воротам, - почему не к Бухарским? - Идем, куда надо, - хмуро сказал Джафар. Она стихла, понурив голову. Подбили жаворонку крылышко! Рейхан с недоумением взглянула на свой узел и, бурно разрыдавшись, швырнула его через ограду в чей-то двор. Джафар, пошумев, вынес узел, крепко схватил девчонку за локоть и не отпускал до самых Ходжентских ворот. Бедняжка Рейхан. Как она плакала, кричала у тех злосчастных ворот. Билась лбом о глинобитную ограду, во весь рост кидалась на землю, поднималась - и вновь бросалась в пыль. Целовала Омару ступни, обнимала колени. - Не вопи, глупая! На днях, бог даст, увидишь мать. - Не отсылай! Что мне мать? Возьми с собою. - Куда?! Я сегодня не знаю, что будет со мною завтра. Пропадешь со мною. - Без тебя скорее пропаду. - Не дури! Вернешься домой, выйдешь замуж (я разрешаю) - тотчас забудешь о несчастном Омаре Хайяме. - Вовек не забуду! - Ну, и ладно. Буду жив - как-нибудь заеду к тебе в Ходжент... Поручив девчонку заботам пожилых степенных женщин, отъезжавших в город на Сейхуне, сунув ей в узел дарственную запись и отпускную, а также тридцать дирхемов на еду и прочее, Омар проводил безутешную Рейхан далеко в поле и вернулся безмолвный, с каменным лицом. Что творилось у него в душе, то никому неведомо. И никому неведомо, отчего, зайдя в харчевню при караван-сарае, он вдруг развеселился, взял медный поднос и, стуча в него, как в бубен, приказал мальчишке-прислужнику плясать. Двадцать последних дирхемов они втроем: Омар, Светозар, Али Джафар - честно пропили в дымной харчевне. Ибо эта их встреча была последней. Мы больше в этот мир вовек не попадем, Вовек не встретимся с друзьями за столом. Лови же каждое летящее мгновенье, - Его не подстеречь уж никогда потом... "Итак, похоже, мы мало-помалу выбиваемся в люди? Жизнь - великолепна! Однако... Если я поеду в Бухару служить хакану, дадут ли мне думать? Быть самим собою? Или я стану одним из тех бесчестных людишек, что продают разум и совесть за царскую жирную похлебку? Плохо! Лучше я сбегу по дороге. Куда-нибудь в Баласагун, а то и дальше, в Кашгар... Но ведь и без них, высоких этих покровителей, бедный ученый нигде ничего не может создать. Ему надо есть. Надо пить. Надо где-то жить, на чем-то спать. И посему - кому-то служить. Проклятье! Жаль, что человек, с его-то разумом, остается все-таки животным. Я не ел бы, не пил и не спал, если б можно было и так обойтись. Зачем все это бродяге-поэту? Фердоуси - тот мог, ни о чем не тревожась, не торопясь, четверть века писать свою "Книгу царей". Богатый помещик, знатный дехкан, он не нуждался в чьей-либо опеке и способен был сам содержать слуг, переписчиков и чтецов своих стихов. А как быть, куда деваться человеку, у которого всего-то добра - пять-шесть истрепанных книг? Смирись, бездомный! Необходимость. Жизнь - торг. Ты нужен хакану, хакан нужен тебе. Поедешь в Бухару. Это и впрямь удача, о которой подлый Зубейр не смеет и мечтать. Хотелось бы мне сейчас взглянуть в его дурные глаза. Ну, погодите, неучи! Я вам покажу. Э, в том-то и горе, что сколько глупцу ни показывай - ничего не докажешь. Его надо просто избегать. Или, лучше всего, подражать ему? Тьфу! Нет, прав судья: я и вправду странный человек. Сам не знаю, чего хочу. То есть знать-то знаю, однако... Эти "но" и "однако"! В них вся пагуба человеку". Бухара. Что сказать о ней? Удивительный город. Единственный в своем роде. Город ученых, поэтов, искусных зодчих. Омар мог часами, не отрываясь, взирать на гробницу Исмаила Самани. Нет нигде больше в мире подобных строений. В плане - проще не может быть: полусфера на кубе. И кирпич - обычный кирпич, тяжелый и твердый, как всякий другой. Но уложен он так хитроумно, затейливо, разнообразно, что видишь перед собой нечто воздушное, легкое, вроде резной шкатулки из слоновой кости. Здесь и теперь кое-что воздвигалось: медресе, мечети, ханаки. Но знал Омар - при всей красоте высоких зданий, они, будучи опорой духовенства, утверждают не красоту человека, создавшего их, а его ничтожность, бренность, возвеличивая то, чего нет на самом деле - божью премудрость. Это нелепо и потому обидно. За человека. Может быть, через тысячу лет они и станут народной гордостью, всеобщим достоянием, как пирамиды в Египте, но пока что в них - лишь оплот мракобесия. Сколько сил человеческих, ума, умения, душевной тонкости уходит, по чьей-то неразумной воле, на химеру. Между тем, как нет просторных жилых домов, настоящих школ, светлых лечебниц. ...Говорят, хакан Шамс аль-Мульк крайне возносил Омара, сажая его с собою на трон. Не очень-то похоже на правду, а? Цари, как известно, весьма неохотно подпускают к престолу чужих. Даже своих - сын отца, отец сына, брат брата - безжалостно режут из-за уютного места на троне. Не вызывает сомнений одно: эти три года при дворе хакана прошли для Омара Хайяма впустую, если не считать, конечно, частых попоек, собачьих драк и прочих, обычных тут, никчемных развлечений. Ну, и горьких раздумий. Хотя они как будто и не относятся к делу? Что угнетало его? Окружение? Низость, наглость и какая-то необъяснимая, прямо-таки фатальная склонность к предательству у царских прихлебателей, всех этих горе-поэтов, лживых звездочетов, бездарных врачей? Пожалуй. Вместе едят, вместе пьют. Вместе злословят о правителе и его женах. И, едва разойдясь, бегут, сломя голову, к хакану: кто первый, в экстазе подобострастия, успеет донести. Но жил же на свете честный Авиценна, который рожден был именно здесь, дышал здешним воздухом? Устыдились бы, вспомнив о нем? Где уж. Ведь как раз им подобные и свели его в могилу. Зависть, спесь, явная и тайная паскудная грызня, удар в спину - разве это могло быть по душе Омару Хайяму? Не потому ли, находясь в священной Бухаре, он написал: Лучше впасть в нищету, голодать или красть, Чем в число блюдолизов презренных попасть. Лучше кости глодать, чем прельститься сластями За столом у мерзавцев, имеющих власть. ...Сто лет лежит огромный камень на круче. Ни дождь его не может смыть, ни ветер свалить. Но вот однажды, где-то внутри земли, что-то колыхнулось. И камень, качнувшись, падает - точнехонько на голову одинокого путника, что идет себе тихо, ни о чем дурном не думая, из одной зеленой долины в другую. Пока Омар пребывал при хакане, в Иране и Туране произошли крутые перемены. К ним он вовсе не был причастен, но они, тем не менее, прямо отразились на его судьбе. Наверное, ни у кого еще жизнь не зависела так резко и грубо от внешних причин, от чьей-то злой или доброй воли. От чьей? Художники, ученые, поэты несут в мир благо, покой и радость. Поэт дрожит над розой, над каждой сочной травинкой, боясь на нее наступить. Не было в мире поэта, что призвал бы в стихах к насилию, убийству, грабежу. Если же был такой, то он не поэт. Это жулик, мерзкий стихоплет. Смуту и смерть несут народу болтуны-лицемеры, самозваные пророки да полководцы, которых до желтизны изнуряет жажда славы и почестей. Султан Алп-Арслан погиб в бою с караханидами. Но сын его, новый султан Меликшах, разбив Шамс аль-Мулька, заставил его признать сельджукское превосходство. После многих лет яростной вражды наступило как будто затишье. Шамс аль-Мульк женился на одной из туркменских царевен, Меликшах - на племяннице хакана, юной красавице Туркан-Хатун, той самой, что в свое время отравит Омару Хайяму жизнь. И не ему одному. Новый султан перенес столицу из Мерва в далекий Исфахан. Визирем при нем - его воспитатель, уроженец счастливого Туса, мудрый Низам аль-Мульк... - Отчего, - спросил визиря Меликшах, безбожно мешая персидскую речь с родной, огузской (до того, как стать мусульманами, туркмены назывались огузами), - в нашей стране столько нищих? Низам аль-Мульк, отодвинув книгу, вскинул на тюрка внимательный взгляд. Прежде, еще ходя в наследниках, Меликшах не задавал таких вопросов. Что ж, видно, разум его, слава богу, созрел для забот о государстве. - Мало чести - слыть царем голодранцев! - продолжал сердито Меликшах. - Или у нас перестали пахать и сеять? Нет, я видел: ковыряют землю. Где же хлеб, где плоды? В селениях великий шум. Крестьяне ропщут на вельмож, вельможи - на крестьян. Когда б ни приехали сборщики податей, один ответ: или еще, или уже нечем платить. Кто и что тому виною? - Виноватых много, - тихо сказал визирь. - Но прежде всего - календарь. - Календарь? - Удивлен Меликшах! Вот уж не думал новый султан, что благополучие огромной страны может зависеть от каких-то ничтожных бумажек. Но, хвала всевышнему, он, в отличие от своих предшественников, если и не ахти как учен, то хоть грамотен. Что само по себе уже немало. Для тех, кто сидит на троне. И ему захотелось узнать: - Почему? - Вот, государь, - визирь положил на книгу ладонь, - "Кудатгу-билиг", сочинение Юсуфа Хас-хаджиба Баласагунского. Он пишет о земледельцах: "Они - нужные люди, это ясно. С ними ты общайся и хорошо обходись. Пользу от них видит всякий". Просвещенному правителю, о государь, должно быть известно: жизнь траве, хлебному злаку - и, значит, скоту, дает, по милости божьей, не луна, а солнце. И крестьяне Ирана и Турана издревле привыкли рассчитывать полевые работы по старому, давно проверенному, солнечному календарю. Ибо каждое растение знает свое время, - и пахарь должен знать время каждого растения. Ячмень не заставишь зеленеть в стужу, вишня цветет по весне, а сорго созревает лишь осенью. Однако теперь, - продолжал визирь, - календарь у нас лунный, чужой, который сюда занесли мусульмане. Я не спорю, - может, он весьма удобен в горячих песках, где живут племена кочевых бедуинов, - он хорошо приспособлен к их сонному быту. Но у нас, в стране земледельцев, где, как говорится, летний день год кормит, видит бог, непригоден лунный календарь. Ибо лунный год не совпадает с истинным, солнечным. Он гораздо короче. Между ними разница в одиннадцать с чем-то дней. Повелитель может представить, какой разрыв нарастает в календаре за долгие годы! Отсюда и раздоры при сборе податей: урожай-то еще на корню, скот далеко от хлебных полей, а по новому календарю уже пора взимать налоги. Не все новое, как видите, полезно... Султан - весь внимание: - И что же из этого следует? Уж теперь-то, кажется, уразумел правитель, что ничтожные листы, составляющие календарь, да и любой клочок исписанной бумаги, способны отразить, как медные щиты - ночной небосвод с луной и звездами, весь сложный век с его победами и поражениями, несчастьем ошибок и заблуждений, успехами, неудачами, невероятной смесью правильных и ложных представлений. Отразить и даже - преобразить. - Нужен другой календарь. Подлинно новый. Потому что и в солнечный, старый, всякий, кто мог из царей, вносил ералаш, то запрещая, то отменяя високосы. Короче, следует год вернуть на место. Лишь тогда в стране наступит мир. Не будет восстаний. Будет прибыль и земледельцу, и царскому дому, и войску. - Да, войско надо кормить, - вздохнул Меликшах озабоченно. - А кормить нечем. Что станет с нашими владениями далеко на восходе и на закате? Новый календарь. Кто в силах оный создать? - Астрономы, ученые люди, - Где они? Я их что-то не вижу в нашей стране. - Были! Но ваш покойный родитель, да освятит аллах его могилу... Царь - строго: - То совершалось ради истинной веры. Визирь - смиренно: - Кто знает ее, кроме бога? У людей: что вчера считалось ложью, нынче правда, что сегодня правда, то завтра - ложь. Ежели государь дозволит, я расскажу старую притчу. Она поучительна. Можно? Так вот, некий весьма благочестивый шах решил истребить всех смутьянов, дабы они не сбивали с толку правоверный народ. - Всех? - До одного. - Хорошо сделал. - Послушные слуги шаха разбрелись по стране, хватали смутьянов и тут же рубили им голову. Шах доволен: уж теперь-то в его державе наступит век благоденствия! Он торопил уставших слуг и наказывал нерадивых. И вот однажды они, заляпанные кровью, донесли: "Повеление ваше исполнено, о государь!" - "Хорошо! - воскликнул шах. - Я награжу вас за верную службу. Но где же народ, почему я не слышу ликующих кликов?" - "Некому ликовать, государь. У нас больше нет народа". - "То есть как?" - "Все обезглавлены"... - Хм. Злая притча! Но это... похоже на нас? - Тем хуже для нас! Где это видано, государь, чтобы тридцать-сорок или все пятьдесят миллионов людей, живущих в огромной стране, - людей разных обычаев и преданий, языков, происхождения, навыков и способностей, - думали все, как один, до мелочей, совершенно одинаково? Это невозможно. Не бывало и никогда не будет. Тогда бы зачем они все? Их бы надо и впрямь истребить и оставить в живых лишь одного законника, который может всех заменить. Ибо он непогрешим. Пусть сидит один, любуется самим собою и радуется своему единомыслию... Нет, повелитель! Сколько людей, столько характеров. Сколько характеров, столько и судеб. Сколько судеб, столько мировоззрений. Лишь бы они не нарушали общих правил поведения. А думать всяк волен, что хочет... Ученых найдем, государь. Хвала всевышнему, они народ живучий. В Бухаре, я слыхал, служит хакану некий Омар Хайям. Наш, нишапурский. Большого ума человек. И к тому же - блестящий поэт. Не чета Абдаллаху, сыну Бурхани, пустослову (простите), пригретому вами, - подкинул приманку визирь, который сам терпеть не мог ни бойких рифмоплетов, ни всяких суфиев с имамами, считая их дармоедами, но хорошо знал, что новый царь как и все из рода Сельджукидов, весьма охоч до хвалебных касыд. - Наш? Поэт? Служит хакану? Почему он оказался в Бухаре, у чужих? - Но, государь, - да не сочтет его августейшее мнение речь мою за глупую дерзость, - это всякому ясно! Уж коль человек, умный и честный, бежит от своих к чужим, то значит свои - хуже чужих. О повелитель! Верхом на коне можно взять страну, править ею с коня - невозможно. Хватит набегов и грабежей! Власть надо ставить на мудрую основу. Иначе ее - не дай господь! - так легко потерять. Вместе с жизнью. Пусть повелитель вспомнит: его родитель, грозный Алп-Арслан, храбро, как лев, одолев (я, как видите - хе! - тоже поэт) железных румийцев и благополучно, со славой, вернувшись домой, пал, едва перейдя через мутный Джейхун, от случайной стрелы. - В Исфахан? - встрепенулся Омар. - Строить обсерваторию? О боже! Это... по мне. Низам аль-Мульк... О, мы поймем с ним друг друга! Хакан - угрюмо: - Нам самим тут нужны астрономы. Разве мы тоже не заблудились меж двух календарей? - И с горькой обидой: - Высокомерен Меликшах! Заносчив. Нет отправить в качестве посла вельможу, видного человека, - прислал, в насмешку, какого-то голодранца. О небо! До чего мы докатились. - Да не будет огорчено сердце хакана моими словами, но... об этом надо было думать раньше. "Такой нигде не приживется, - подумал хакан раздраженно. - Ни в Туране, ни в Иране, ни в Исфахане, ни в Хамадане. Слишком прям. Как линейка, с которой он не расстается. И дерзок. Но ведь я сам, - смутился, вспомнив, хакан, - просил его наедине со мной честно говорить, что он думает обо мне". - Начинали вы хорошо, государь. Возводили крупные строения. Отражали врагов. Ограждали селян и горожан от притеснений со стороны ваших буйных сородичей. Но, простите за горькую правду, шайка крикливых славословов, угодников, неучей вскружила вам голову: "великий", "солнцеликий", "бесподобный", и вы - не в обиду будь сказано - обленились. И не заметили, как попали под Меликшахову пяту... Хакан, тяжело сгорбившись над своими толстыми ногами, скрещенными на ковре, и отрешенно постукивая указательным пальцем правой руки по кривому носку левого сапога, уныло глядел из-под завернутой полы шатра на летний стан. Человек уже немолодой, суровый, с лицом, дочерна обветренным в степях, он, к удивлению Омара, сегодня по-юношески тих, задумчив, печален. Невдалеке, за песчаной ложбиной, поросшей верблюжьей колючкой, тянулся пологий холм с остатками старых башен и стен. Варахша - так называлась эта местность. - У Меликшаха, - глухо сказал Шамс аль-Мульк, - хороший визирь. Человек государственного ума. А мои угодники... терзают страну, губят меня! Меликшах недолго будет довольствоваться данью. Он придет и разграбит державу. Семиреченский Тогрул Карахан Юсуф отобрал у меня Фергану. Еще дальше, в Туркестане, появились какие-то каракитаи (Туркестаном в ту пору называли Кашгар, Алтай и Монголию). О боже! Что будет с нами? Я чую, грядут неисчислимые беды... - Он повернулся к Омару, схватил его за ворот, крикнул с тюркской горячей яростью: - Оставайся! Будешь при мне визирем. Как твой земляк - при Меликшахе. Разве ты не сможешь? - Я? - Омар осторожно оторвал от себя его толстую руку, отвел ее в сторону. - Опыта нет, но, оглядевшись, смог бы, пожалуй. Смог бы... если б захотел. Но я, - не гневайтесь, государь, - не хочу. - Это почему же? - Ну, не... по душе. Я математик. И поэт. Каждый должен служить своему призванию. Только ему. И только так, как он умеет, - он, и никто другой. - "Хочу, не хочу!" Привередлив. Надо жить не так, как хочешь... - А как? - Как велит аллах! - Я и живу, как велит аллах! - вспыхнул ученый. - Разве грех - быть самим собою, то есть таким, каким тебя сотворил господь? Сказано: все в руках божьих. Или вы против божьих предначертаний? Что мог возразить на это степняк, не искушенный в тонких словопрениях? Он согнулся еще ниже, с досадой сбросил тяжелую, скрученную в жгут чалму, будто это она придавила его к земле, - и с мучительным вздохом встряхнул головой. - Оставайся, а? - сказал он тихо, с мольбою в голосе, как брату; не поднимая глаз, чтоб, не дай бог, не смутить, не обидеть Омара Хайяма. - Разогнал бы всех дармоедов. Собрал ученых. Построил обсерваторию. Взял бы себе в икту любой город с округой - хоть Самарканд, хоть Hyp, хоть Несеф. Лучше всего бы - Термез, но теперь он у Меликшаха. Ведь это десятки тысяч золотых динаров... По медной щеке хакана скатилась слеза. Не понять, о чем он горюет: о том, что эти десятки тысяч не достались Омару или о том, что ускользнули из его, хакановых рук. Омар испугался: вот-вот правитель расплачется в голос, навзрыд, это могут увидеть телохранители. Нехорошо. Цари не плачут. Не должны плакать. - Успокойтесь! Я... подумаю. - Подумай! - вскинулся хакан. - Но что скажет султан, если я останусь? - Э! - Хакан махнул рукой. - Отпишем ему, что ты уже был назначен визирем. Визиря-то он не посмеет забрать у меня? - Не знаю. Посмотрим. Я поброжу, подумаю. Мне надо побыть одному. - Ступай... безбожник, - усмехнулся хакан. О аллах! Почему небо дает одним разум, но не дает им веры, других наделяет верой, но обделяет умом? Неужто разум и вера несовместимы? А может, разум и есть знак высшего божьего благоволения? Как же так, ведь пророк... Тут от бога он перешел в своих мыслях к служителям божьим, к духовенству. Нет! Хакан боязливо оглянулся, торопливо подцепил рукой и надел чалму. Как бы прикрываясь ею от меча, незримо занесенного над его головой. Не нужно никаких затей. Только считается, что царь всем и всему в стране господин. Если хотите знать, он тоже раб. Раб жестоких обычаев, страшного времени. Раб жадных священнослужителей, всех этих шейхов, ишанов. И послушных им эмиров, беков, знатных земледельцев. Попробуй их задеть! Сметут. Даже собственному скоту-телохранителю - и тому угождай. А то зарежет, обозлившись. Омар - он может жить как хочет. Ему-то нечего терять. А Хакану - есть. Пусть все будет как было. Пусть в Европе, где некуда ногу поставить, мудрят над числами и звездами. У нас много земли и воды, много хлеба, нам не нужно спешить. Что касается грядущих бед, аллах оборонит нас от них. Или нет? Хотя... Запутавшись в сомнениях, правитель велел слуге подать вина и позвать Лейлу, его любимую арабскую плясунью. Забавно глядеть, как, танцуя, она призывно трясет животом и бедрами. Это пока что нам еще доступно. И радуйтесь, государь, тому, что у вас есть. Никаких новшеств! Пусть едет Омар. Он опасен. Он здесь не нужен. Хорошо идти, просто идти куда-то, с удовольствием ощущая свое крепкое тело, легкую поступь, ясную голову. Бродя между шатрами по стану, Омар вспомнил о туркменах, приехавших за ним. Надо взглянуть. Опять-таки просто так, из любопытства. Он еще ничего не решил, но где-то внутри уже знал: в Исфахан не поедет. Зачем? В Нишапуре еще не высохла кровь его ученых друзей. И теперь-то, когда Шамс аль-Мульк дозволяет ему столь неслыханную свободу действий? Загоревшись, он уже видел гигантский секстант, плавно, отрезком радуги, уходящий ввысь, к небу. Он построит, - может, на том холме? - лучшую в мире обсерваторию. И медресе, лучшее в мире, просторное, светлое. Особое, где молодежь будет заниматься точными науками. Нет, святош он в него не пустит! Пусть изощряются в словоблудии в своих темных кельях. Он призовет к себе умных людей со всего Турана: астрономов, художников, зодчих, врачей. Всех, способных к творчеству. Противно смотреть на города, похожие на мусорную свалку, с их глухими глинобитными оградами, грязными каналами, с безобразной путаницей тупиков, закоулков и пустырей. На дороги с непролазной грязью, на переправы без мостов. Здесь возникнут иные города и селения. С детства часто видел во сне Омар исполинское строгое здание, сверху донизу облицованное ярко-синими и белыми изразцами, изображающими ночное небо и звездный мир, - оно, все как есть, блестящее, стройное, отражалось в прозрачной голубой воде огромного мраморного бассейна, за которым, над белой алебастровой решеткой, чернели густые, в зеленых пятнах, кроны прохладных шелковичных деревьев. Точно мираж, безмолвно вставало оно, то синее звездное здание у голубого бассейна, в красочных снах. Иные люди - здоровые, сытые, знающие грамоту, люди, свободные духом, будут с песней трудиться в полях и мастерских. Наука - только она! - способна возродить к новой жизни эту многострадальную землю... - Сто динаров и три фельса! Грох в грох, трах в прах вашу мать. Хорошо тут встречают гостей. Туркмен без мяса - не туркмен! Нас же кормят пустой просяной похлебкой... Омар нашел приезжих поодаль, с краю стана, в отдельной палатке. При виде молодого человека в дорогой парчовой одежде сообразили: перед ними - важное лицо, вскочили, согнулись в низком поклоне. - Кто предводитель? - Ваш покорный слуга, - неуклюже выступил вперед рослый воин средних лет в полосатом длинном халате. - Что прикажете, господин? - Э! - воскликнул Омар удивленно. - Я тебя знаю. Туркмен оробел, попятился. - Я... вы... - бормочет смущенно, - не припомню, чтоб мы... где-нибудь встречались. - Встречались! Шестнадцать лет назад на Фирузгондской дороге. Ты - Ораз из племени кынык. Ты просил не забыть о тебе, если я стану большим человеком. Вот я стал им! И не забыл о тебе. - О боже! - У туркмена подкосились ноги. Он повалился на колени, припал головой к Омаровым сапогам. - Смилуйтесь! Не велите казнить. По глупости... - Встань! Не таким смиренным ты был тогда на Фирузгондской горной дороге, где зарезал нашего Ахмеда. Ораз тяжело встал и, не поднимая глаз, сокрушенно развел руками. - Я тот самый ученый, за которым ты приехал, - добил его Омар. "Пропал! - похолодел Ораз. - Я пропал, уже умер, будь я проклят!" - Прикажете... собираться в путь? - Нет еще, - вздохнул Омар. Голубой Нишапур, Баге-Санг в цвету. Печальный старик Мохамед. Родные. По пути в Исфахан он мог бы проведать их... - Пойдем со мною, пройдемся, - тихо сказал Омар. Ораз несмело тащился подле, боязливо поглядывая сбоку, не узнавая его - и уже узнавая. "Пожалел на свою голову. Прибил бы тогда на Фирузгондской дороге, и не было б нынче хлопот, давно все забылось. Теперь житья не даст". - Ну, что в Хорасане? - Все то же. Богатые богатеют, бедные пуще беднеют. Эх, тоска! Она, давно уже было заглохшая, взметнулась в клубах черного дыма, как из еле тлеющего уголька вдруг вырывается пламя в костре. Даже сей головорез Ораз показался Омару до слез родным. Потому что внезапно, так грубо и зримо, живой и здоровый, с ясными глазами, крепким голосом, явился к нему прямо из детства. "Убить по дороге в Исфахан! И сказать султану: заболел и умер. Друзья не выдадут. Или - кто знает? Могут продать". - Ступай назад. - Омар, далекий, как на другой планете, сунул ему, не глядя, золотой. - Купи барана. Зарежь, зажарь, накорми друзей. И собери их в дорогу. Будьте готовы в любой миг выступить в путь. Поеду я с вами, не поеду - тебе тут незачем торчать. "Э! Ему не до меня. У него своих забот сверх головы. Не станет мстить? Ладно, там будет видно". По еле заметному, в кустах и песке, руслу древнего канала Омар вышел к холму, влез на обломок стены. Тишина. Черепки. Битый кирпич. Золотисто-белесая охра, глубокие синие тени. И вездесущий янтак, верблюжья колючка. Здесь, говорят, находилось летнее жилье бухар-худаков, славных таджикских правителей. Стояли дворцы, красота которых вошла в поговорку. Теперь тут пристанище черепах и змей - людоедов-гулей, если верить россказням, бытующим в окрестностях. И этот город был уничтожен, как многие другие, свирепыми пришельцами. Ради чего? Ради истинной веры, конечно. Омар подобрал в расселине крупный обломок - косо отбитый верх кувшина с горлом, ручкой и частью корпуса. Стер ладонью пыль с глазури, и луч солнца, отразившись от гладкой блестящей поверхности, ударил ему в глаза. Он сел на ще