рбатый выступ стены и впал в оцепенение. Будто сквозь мозг и сердце, вместе с горячим ветром, дующим с песчаных равнин, заструилось само безжалостное время, что грозно течет по вселенной, оставляя повсюду груды развалин. Нигде так явственно не ощущаешь его жестокой неумолимости, как в руинах. Почему-то вспомнилась Рейхан. Захотелось плакать. По себе, по Рейхан, по людям, женщинам и умершим здесь, по их давным-давно отзвучавшему смеху, угасшим глазам и мечтам. По всему человечеству с обломками его несбывшихся надежд... Кувшин мой, некогда терзался от любви ты: Тебя, как и меня, пленяли кудри чьи-то, И ручка, к горлышку протянутая вверх, Была ее рукой, вкруг плеч твоих обвитой. ...Очнулся он от чьих-то голосов. Кого еще занесло в столь печальное место, кто, кроме Омара Хайяма, может что-то искать в угрюмых развалинах? Он бережно положил обломок в размытую нишу, побрел по откосу из слежавшегося битого кирпича к неплохо сохранившейся башне. Под ногами мелькали ящерицы. С хрустом провалилась глинистая, с солью, корка. Вот он уже наверху. Вокруг такой простор - хочется голосить во всю мощь! Вдали белеют шатры ханского летнего стана. Справа, внизу, в тени городища, залегло на отдых овечье стадо. У ног, под башней, провал; по ту его сторону, на длинной стене, зачем-то висит яркий ковер, отрезанный по диагонали. И какой-то человек на корточках сосредоточенно ковыряет палкой в ковре. Еще двое уселись позади, наблюдая за действиями товарища, непонятными Омару. Что тут происходит? Омар спустился к ним по сыпучей тропинке и ахнул: - Что ты делаешь? ...Пятьсот с чем-то лет назад, после того, как был построен роскошный дворец бухар-худата, здесь, - именно здесь, но в другую эпоху, и потому-то кажется, что где-то в чужих краях, - художник (его имени уже никто не помнит) нанес на сырую штукатурку последний мазок, бросил кисть, облегченно вздохнул: - Все! Одолел. В углу, в стороне от царей и цариц, от придворных вельмож, я изобразил себя с цветком в руке. Может, и обо мне кто-нибудь когда-нибудь скажет доброе слово? Он был высоко одарен, молод, прекрасен. Стена составляла когда-то часть одного из залов дворца. Роспись на ней, косо засыпанной сверху, слева, обломками смежной стены, с тех пор безнадежно испортилась. В красочных пятнах с трудом угадаешь бегущих слонов и гепардов, женщин, мужчин в богатых одеждах. Изображения лучше всего сохранились справа, в широком месте стены, в устье провала, - и сей молодой человек в рваной рубахе деловито колупает их острым железным наконечником пастушьего посоха. Он добрался как раз до больших темных глаз юноши в белом тюрбане, - подперев подбородок левой рукой, художник задумчиво, с горькой печалью глядит на желтый цветок в правой руке... - Что ты делаешь? - Омар схватил пастуха за шиворот. - Перестань! - Разве нельзя? - В больших и темных, как на фреске, красивых глазах пастуха - недоумение. - Это осталось от неверных. Пророк запретил изображать людей. - Ты кто? - Мусульманин. - Вижу, что мусульманин! Тюрк, араб? - Нет. Я из исконных бухарцев. Таджик. - Ага! И, возможно, твой пращур чертил эти изображения? - Нет, - тупо ответил пастух. - Я мусульманин. Экая непоколебимость, стальная вера в свою правоту! При всем-то его невежестве. Жуть. Это и есть фанатизм. - Но предки твои отдаленные - они-то не были мусульманами? - Что?! - вскипел пастух. - Как ты смеешь меня оскорблять? Поди, растолкуй такому, что прежде, чем их обратили в новую веру, бухарцы поплатились за приверженность к старой десятками, сотнями тысяч жизней... - Ты кто такой, чего ты пристал ко мне? - вскричал пастух. "И впрямь, чего я пристал к нему? Что мне до того, что было здесь когда-то? Пусть мир загорится со всех четырех сторон. Если ему так угодно". - Я совершаю богоугодное дело. Разве не так? - обратился молодой пастух к друзьям. - Истинно так! - А! Губить сокровище, наследие предков - богоугодное дело? - Омар отобрал у пастуха тяжелый посох и перетянул его поперек спины. - Приглядись получше, дурак, - ты исковеркал свое лицо! Пастух взглянул, оторопел - и взвыл со страху: на фреске был изображен не кто иной, как он сам... - Беги в ханский стан за стражей, - шепнул один чабан другому. - Это неверный, муг, злодей. Эх! Как трудно с такими. Хашишу, что ли, они накурились? - Я джинн, гуль-людоед! - заулюлюкал Омар, обернувшись. - Сейчас я вырасту выше этой башни - и проглочу вас живьем! - И, слепой от ярости, не зная, как выразить гнев, клокотавший в нем, всю досаду свою, возмущение, он громогласно мяукнул - раздирающе-хрипло, с воплем и визгом, как дикий барханный кот: - Мя-я-яу!! Их будто смерч подхватил! Все трое вмиг очутились за тридцать шагов от него, на пути к бархану, громоздившемуся неподалеку. Робко, дрожа, обернулись. - Мя-я-яу!! О аллах! Они уже на вершине бархана. Уже за барханом. Лишь один, самый храбрый, выглянул, укрывшись за кустом, - и разом исчез, растворился в пустыне, подхлеснутый свирепым: - Мя-я-я-яу!!! Ну, что за люди! Не знаешь, смеяться или плакать. Тьфу! Омар бросил посох, потащился к стану. "Они и мне глаза отколупают..." Из ханского шатра до него донеслось пронзительное верещание зурны. Опять развлекаемся? Да-а. Может, не зря даже в среде кочевых отсталых народностей светлых тюркских степей племя Ягма, из которого вышли ханы-караханиды, считается самым темным? Что ж. Развлекайтесь. Он поплелся к Оразу. За ханским шатром Омар увидел давешних пастухов. Они лихорадочно что-то втолковывали недоверчиво усмехавшемуся воину. - Мя-яу! - дико рявкнул Омар. Все трое, дружно закатив глаза, рухнули без чувств. Будто их пробило одной стрелой. Придя к Оразу, усталый поэт присел у входа в палатку. Его печальный взгляд, бесцельно, как блуждающий луч, скользя вокруг, набрел на отвернутый угол: знакомые с детства четыре зубчатых листа, вышитые зеленым шелком. Цеховой герб его отца Ибрахима... - Снимайтесь! Едем, - сказал он туркменам. - Эй! - окликнул их Омар. Он надумал просить у них прощение за свою дурную шутку. Но, завидев зеленоглазое чудище, пастухи, молитвенно воздев трясущиеся руки, повалились на колени. - Юродивые? - предположил Ораз. - Правоверные, - уточнил Омар. Он сытно кормил туркмен в дороге, на стоянках - проникновенно, по-доброму, не кичась высокой ученостью, говорил о земле, о народах, живущих на ней, о планетах и звездах, свойствах вещей, - словом, был своим средь своих, - и у Ораза, заметно пробившись сквозь камень настороженности, расцвел на зеленом стебельке доверия алый мак уважения. - Великий аллах! Он удержал руку мою. Какую светлую голову я погубил бы, если б тогда тронул тебя! Жутко подумать, сто динаров и три фельса... - Спасибо. Но... сколько таких светлых голов ты все-таки... тронул? - Увы мне! Теперь понимаю: напрасно. Султану хорошо. А я, как был голодный и рваный, и нынче такой. Гоняют туда-сюда, кому не лень. Брат мой младший пал в бою. Чем виноват был мой брат? Он умер в девятнадцать лет... Джейхун. Решив позабавить спутников, Омар окинул сверкающий водный простор мутным взглядом, втянул голову в плечи. - Не сяду в лодку. - Боишься? - удивился Ораз. - Вот тебе на! Двадцать тысяч человек каждый год переправляются здесь, и никто не тонет. Садись. На реке туркмены, хитро переглядываясь, принялись подтрунивать над поэтом: - Верно, что для утопающего и соломинка - бревно? - Да. Если утопающий - клоп. - У одного человека дочь упала в бурный поток. Он ей кричит: "Не трогайся с места, пока я не найду кого-нибудь, кто сумеет вытащить тебя!" Благополучно пристали к другому берегу. Туркмены: - Неужто и вправду струсил? Эх, грамотей! Выходит, ты не из храбрых, хоть и учен, а? "И далась же всем моя ученость! Не преминут ею попрекнуть. А еще - ученый. А еще - поэт... Нет, спасибо сказать! Разве мало человеку, такому же, как все - с двумя руками, с двумя ногами, с двумя дырками в носу, одной учености? Золотые рога, что ли, вдобавок к ней я должен носить на лбу, как сказочный олень? Я-то хоть учен..." - Утонуть не страшно, - ответил Омар невозмутимо. - Страшно, что скажут потомки: "Такой-то бродяга-поэт, вольнодумец, в таком-то году утонул в Джейхуне". Позор! - Отчего же? - Поэту больше к лицу захлебнуться вином в кабаке, чем водою в реке. Покатились туркмены со смеху. Лишь Оразу это не понравилось. Он отвел Омара в сторону: - Не оговаривай себя! - сказал сердито. - Людей не знаешь? Ты брякнешь что-то в шутку, они подхватят всерьез, разнесут по белу свету - и до потомков, будь уверен, донесут. - Э! - Омар беспечно махнул рукой. - Поэт не может жить с оглядкой на злопыхателей. Потому-то он и поэт, что живет согласно своему уму и сердцу своему. - Пожалеешь когда-нибудь, что, не подумав, бросался словами. - Посмотрим... Ну, все равно - шутка не пропала даром. Омар после нее лучше узнал новых приятелей. Они раскрылись, как яркие цветы чертополоха под жарким солнцем. И оказалось, когда им никто не угрожает, никто не велит бить, хватать, ломать, туркмены - народ веселый, добрый, верный в дружбе. Давно б, наверное, мир наступил на земле, если б человека не принуждали делать то, чего он не хочет делать. Всю дорогу - шутки, смех. Лишь в сыпучих песках между Джейхуном и Мургобом наш Омар затих. - Ты чего озираешься? - спросил Ораз. - Бледный, хмурый. Что-нибудь потерял в здешних местах? - Да, - вздохнул Омар. - Тебе не доводилось видеть дикой женщины - нас-нас? - Нет. Слыхать о ней - слыхал, но, по-моему, люди врут о дивных пустынных девах. - Не врут. Они есть! Я встретил одну - вот здесь, на бархане. Он въехал на бугор, слез с лошади. Пожалуй, не тот бархан. Песок ведь тоже бродит по пустыне. Занге-Сахро! Где ты? Отзовись. Нет, никогда он больше не увидит ее. У каждого есть своя несбыточная Занге-Сахро... - И бог с ней! Нельзя жить одной химерой. В Мерве запаслись вином, пуще развеселились. Омар, ликуя, горланил языческий гимн из "Авесты": Сириус ясный, сверкающий, Идет на озеро Вурукарта В образе белого коня, Прекрасного, златоухого, С золотой уздою. За горой - Нишапур. Он скоро увидит родных. И наконец-то сможет им помочь. Затем - Исфахан. Работа по душе. В Исфахане он совершит все то, что не сумел совершить в Бухаре. ...В древнем гимне еще говорится, что навстречу доброй звезде, несущей дождь, "выбегает злой дух Апоша, суховей в образе тощей черной лошади, вступают они в сражение". Но Омар, чтоб не смущать своих правоверных спутников, пропустил мрачный стих. Они, правда, знают лишь разговорный персидский, и то так себе, - язык старинного писания им не понять. Ну, пусть. Себя побережем. Зачем портить радостный день, поминать нехорошее, когда на душе спокойно и светло? Сириус белый, сияющий, Запевает хвалебную песнь: Благо, ручьи и деревья, Благо тебе, страна! Влага каналов твоих Пусть течет без помех К посевам с крупным зерном. Но злой дух Апоша, "лысый, с лысыми ушами, лысой шеей, драным хвостом, безобразием пугающей", все-таки вышел ему навстречу... - Отец? - скрипуче переспросил незнакомый старик. - Чей отец? Ах, твой! Ты хочешь узнать, где он? Зачем, несчастный? У тебя больше нет отца... "Умер?" - С болезненным шипением, как воздух из туго надутого меха, напоровшегося в реке, на переправе, на острый камень, из сердца Омара в несколько мгновений утекла молодая радость, и он, опустошенный, уныло сник перед старцем. Весь в клочьях седых, неимоверно грязных волос, в серых отрепьях, старец тихо сидел у входа в мастерскую на драной циновке и глядел куда-то вдаль пустыми глазами. Кто такой, почему он здесь? Не Мохамед ли из Баге-Санга? Омар, холодея, склонился к нему, чтоб лучше разглядеть - и отшатнулся с омерзением: в нос ударил запах тления. Не Мохамед. Старый пьянчуга был чистоплотен, как юноша. Неужели родители, сами перебиваясь с черствого хлеба на воду, приютили кого-то с улицы? "Пройду в мастерскую, там все узнаю". - Омар! Угрюмая старуха кинулась ему на шею. Чтобы обнять, конечно, а не задушить, как сперва показалось Омару. Он с трудом узнал в ней мать. Вот что с нею стало! Всего за каких-то четыре года. День нищеты равен трем дням благополучия. Ну, тут началось. Крики, слезы, причитания... - Что с отцом? - Как? Разве ты не поздоровался с ним? Вот же он. - Мать брезгливо кивнула на вонючего старика, безучастно сидевшего на земле. - Теперь он суфий-аскет... Обмер Омар. Ибрахим, усохший втрое против прежнего, завыл, раскачиваясь: - О аллах! Я изучил шариат и на одну ступень приблизился к богу. И перешел на вторую ступень - тарикат, отказавшись от воли своей и сделавшись в руках вероучителя, как труп в руках обмывателя мертвых. Ныне я прохожу марифат, третью ступень, я близок к познанию высшей истины, я ею уже просветлен! "Насквозь", - подумал с горечью Омар. - Я уже по ту сторону добра и зла! Кроме лика твоего, о боже, ничего не желаю видеть. Фана фи-лла!!! Я прозреваю хакикат, четвертую ступень. Все земное во мне угасает, я сливаюсь с богом, погружаюсь в светлую вечность! Он стих, закрыл глаза, и впрямь погрузившись в нечто туманное, зыбкое, оглушающе-пустое, что, видно, и представлялось ему блаженной вечностью. Уснул? Нет, фанатизм многословен. Его ничем не унять. Разве что смертью. Ибрахим кричит, не открывая глаз и резко дергаясь: - У меня нет помысла в душе! Я говорю, но у меня нет речи! Я вижу, но у меня нет зрения! Я слышу, но у меня нет слуха! Я ем, но у меня нет вкуса! Ни движения нет у меня, ни покоя, ни радости, ни печали. Только бог... Только бог!!! - Отец! Что с тобою сделали, отец... - Омар, заливаясь слезами, легко, как давно иссохшую корягу, взял старика с земли и, терпеливо снося исходящий от него тошнотворный дух, принялся целовать желтое личико, маленькое, костлявое, как у покойника. - Я сейчас на руках снесу тебя в баню! Ты сразу оживешь. Принеси чистую одежду, - кивнул он матери. Она злобно махнула рукой: не возись, бесполезно! - Оставь меня, нечестивый! - вопил аскет, бессильно брыкаясь в его крепких руках. - От тебя пахнет вином и Рейханом. Ты мне противен. Не отрывай от бога чистую душу... Сын осторожно опустил его на циновку. - Очнись, отец! Я привез много денег. Теперь все пойдет по-другому. Вы не будете больше голодать. - Голод есть пища аллаха. Он оживляет ею тела праведных. Деньги? Пыль. Страдание? Это он сам, это бог. Если он, аллах, любит слугу своего, он карает его. Если любит его очень сильно, он совсем овладевает им не оставляя ему ни семьи, ни состояния. Изыдьте, неверные! ...Зато сестренка Голе-Мохтар порадовала Омара. Никогда он еще не видел такой хорошенькой, умной, мило лепечущей, ласковой девочки. И горько - до слез ядовитых и жгучих было горько ему, что она худа, неумыта, оборвана. - Позаботься о ней, о ее судьбе! - угрюмо скрипела мать. Они втроем сидели в чулане, покончив с вечерней трапезой, на которую Омар, конечно, не пожалел монет. - Отцу твоему уже ничего не нужно. Он не сегодня-завтра... сольется с богом. Денег ему не давай, - отнесет дармоеду-наставнику. Мне оставь. Сумеешь нас избавить от икты - перепиши мастерскую на мое имя. Слышишь? - Слышу. Так и сделаю, мать. Не знаешь ли что... о Ферузэ? - Нет! Будь она проклята. - Как старик Мохамед? - Умер! Будь он... - А дом в Баге-Санге? - Заколочен! Будь... Омар, тяжко вздохнув, тихо вышел во двор. Под навесом, на куче тряпья, скулил во сне Ибрахим. Омар обратил сухие глаза к ночному небу. "За что? Чего уж такого, из рук вон непотребного, я успел натворить на земле, чтоб на каждом шагу подвергаться жестоким ударам? О небо! Будь я властен над тобою, я сокрушил бы тебя и заменил другим. Что ты еще уготовило мне? Что?" - гневно, близкий к помешательству, вопрошал он холодное небо, хоть и знал, что оно не ответит ему. Часть вторая. СЕРДЦЕ СКОРПИОНА С той горстью неучей, что миром нашим правит И выше всех людей себя по званью ставит, Не вздумай ссориться! Кто не осел, того Она тотчас еретиком ославит... Исфахан. Золотая пыль. Золотые плоды на базарах. Голубые купола над ними. Светлый город! Счастливый. Впервые попав сюда, Омар и думать не мог, что еще до того, как он смыл дорожный пот, его уже ждал, как змей добычу у входа в пещеру, опасный недоброжелатель. А казалось бы, - поэт Абдаллах Бурхани, угодивший султану двумя-тремя удачно, к месту произнесенными бейтами и получивший за то более двух тысяч золотых динаров, тысячу манов зерна и, сверх того, звание "эмира поэтов", - должен быть рад его приезду. Все-таки поэт поэту - брат. Но... еще Гесиод писал в "Трудах и днях": Зависть питает гончар к гончару и к плотнику - плотник, Нищему нищий, певец же певцу соревнуют усердно... Бурхани огорчен. Он даже захворал, несчастный. Он мог судить об Омаре по десятку четверостиший, дошедших из Бухары. И вновь и вновь мусолил их мысленно, расчленяя на строки, на слова, стараясь найти в них изъян. Вот, например: Нет благороднее растений и милее, Чем черный кипарис и белая лилея: Он, сто имея рук, не тычет их вперед, Она молчит, сто языков имея. Чепуха! На что он тут намекает? На кого? И разве у дерева есть руки, а у цветка - язык? Если под руками подразумеваются ветви, то все равно у кипариса их не сто, а гораздо больше. Несуразность! То ли дело - известный бейт самого Абдаллаха: Рустам из Мазандерана едет, Зейн Мульк из Исфахана едет... Сразу понятно, кто едет, откуда... И все же, похоже, этот Омар - человек вредоносный. Ядовитый. Понаторел, должно быть, при хакане в хитрой придворной возне. Иначе бы как он попал в Исфахан? Там, в Заречье, лукавый народ. Берегись, Абдаллах! Он конечно, уже в пути замыслил худое. Оттеснит, отнимет хлеб. И откуда на нашу голову эти молодые и хваткие? О боже! Столько терпеть. Угождать султану. Визирю. Ублаготворять их родичей, даже слуг. Трепетать под их глазами, с глупой усмешкой сносить их злые насмешки. Быть вечно в страхе на собраниях (хлеб в глотку не лезет!), - а вдруг повелитель потребует сказать экспромтом стих, подобающий случаю? И потому день-деньской держать наготове мозг, как натянутый лук, тупея от неослабного напряжения. Ради чего? Ради места. И - хлоп! - его потерять? ...Понятно, с какой тревогой, теряя и подбирая на ходу сандалии, Бурхани побежал к визирю Низаму аль-Мульку, который как раз беседовал с приезжим. Он даже споткнулся на ровном месте, услышав благодушный голос визиря: - Весь Нишапур с округой принадлежит тебе... "Ого! Так сразу? Хорош, собачий сын! И держится с достоинством. В меру свободно, спокойно, без раболепия, но с должной учтивостью. Ишь, как благосклонно озирает визирь его красивую рожу. С виду скромен, чуть ли не наивен. Будто у него и нет ничего на уме, кроме звезд. Но Абдаллаха ты не обманешь, прохвост! Он видит тебя насквозь. Знаем мы вас, прощелыг. Сейчас поднесет визирю хвалебную оду - касыду, и мне придется надеть колпак бродячего монаха". Но - каково? - Омар ответил простодушно: - Я не думаю о власти, о приказаниях и запрещениях народу. Лучше вели ежегодно выдавать мне жалование. "Хитер! Цену себе набивает". - Идет, - кивнул визирь одобрительно. - Из доходов того же Нишапура будешь получать... десять тысяч динаров. Доволен? "А я получаю тысячу двести..." - Да благословит тебя аллах, - поклонился Омар. - Я и мечтать не смел о такой огромной сумме. Что ж, вся она пойдет в дело. Мне больше не на что тратить деньги - ни жен, ни детей, ни конюшен, ни лошадей. И еще: нельзя ли снять икту с мастерской моего отца? - Кто иктадар? - Бей Рысбек. - А! Знаю. Он здесь сейчас. Будь по-твоему, снимем. "Пропал! - возликовал Абдаллах. - Ты пропал, Хайям. Ты уже умер. Бей Рысбек, он тебя... ведь это - Рысбек!" - Пишет ли наш одаренный друг касыды? - с медовой улыбкой спросил он Омара, когда, покончив с делами, все сели за скатерть. - Нет. - Почему? "И верно - почему? - подумал Омар удивленно. - Сумел бы. И сразу угробил этого стихоплета и всю его братию. Но..." Но кровь у него, при ясном, звеняще-студеном уме, была обжигающей. Несчастный характер! Хуже не бывает. - Для писания хвалебных од, я полагаю, нужно иметь... спокойную, холодную кровь, ум же - этакий... восторженно-пылкий, что ли, горячий, как у вас. Я устроен по-другому. - Чем же тогда, - поразился "эмир поэтов", - наш молодой одаренный поэт снискал благосклонность хакана? "Чем? - хотел сказать Омар, сразу увидев, к чему клонит придворный. - Я заменил хакану его охотничью породистую суку, когда та околела". Но сказал он иное, тоже не ахти что приятное: - Разве цветистое пустословие - единственное средство заслужить чью-то благосклонность? - Воспеть достоинства царя - пустословие?! - Бурхани обратил ошалелый взгляд к визирю. Слышишь, великий? Но тот похмыкивал, ел - и молчал. Молчал - и слушал. - Нет, если есть, - вздохнул Омар. - Что?! - Достоинства. Абдаллах чуть не подавился куском, который перед тем сунул в рот. - Но царь... уже по рождению... тень аллаха... и нам надлежит... так испокон веков у нас заведено... Омар - сухо: - И продолжайте! Я не поэт. В вашем смысле. Я всего лишь бедный математик. Через час "эмир поэтов", весьма довольный оборотом событий, зло нашептывал бею Рысбеку: - Пропал, несчастный! Ты пропал, уже умер. Твоя икта в Нишапуре закрылась. - Э-э... - только и мог произнести лихой воитель, сразу обвиснув в усах и плечах. - Гаденыш с зелеными глазами, наш новый звездочет, оказался сыном твоего кормильца. - Э-э. Знал бы... еще тогда... - Теперь не тронешь! У него великий покровитель. Сам великий визирь. - Э-э. Сам Низам? - Туркмен со скорбью оглядел свое огромное брюхо. - Как же быть? - спросил он плачуще. - Опять на лошадь? Я и не залезу уже на нее. Нет, нет! Пойду к визирю. Пусть я сам для войны непригоден, зато у меня триста сабель. Откажут в икте - обижусь, уйду в Бухару. Поэт - удовлетворенно: "Вот и ты, болтун, у меня на аркане". - Помоги встать, - прохрипел Рысбек. - Сейчас же пойду к визирю. К султану пойду! Пусть только откажут в икте... Султан и визирь вдвоем, без посторонних, в эту минуту как раз говорили о нем. - Сей жирный людоед, - негодовал визирь, - до нищеты довел родителей Омара, выпил из них всю кровь! Держатель икты должен знать, что ничего, сверх законной подати, взимать с пожалования не может. И ту брать по-хорошему. Я об этом пишу в своей "Книге управления". На жизнь кормильца, его здоровье, жилье, жену и детей иктадар не имеет права! Если же он превышает власть, его следует укротить, икту отобрать, самого - наказать. Что должно послужить назидательным примером для других. Сколько средств уходит в их утробу, - средств, которые иначе поступали бы в твою казну. - Рысбек затаит обиду, - осторожно заметил султан. - И пусть! Что у него за душой, кроме былых, весьма сомнительных, боевых заслуг? - Я, царь, не должен о них забывать, - вздохнул Меликшах. - А триста сабель? И сто раз по триста других, таких же разжиревших, бесполезных иктадаров? Возропщут. Визирь, подумав, усмехнулся: - Ну, что ж. Дадим ему другую икту. - Где, какую? - Есть у меня на примете одно селение. Это Бойре, тут, близко, на речном берегу. Честно сказать, оно - пропащее, вовсе нищее. Камень сплошной, ни садов, ни полей. Жители режут лозу и камыш, плетут корзины, циновки. Но, какой ни есть, все же доход. Рысбек и без того дороден. Не отощает. - Хорошо. Но я уйду. Ты сам разговаривай с ним. "Кто-то уже успел шепнуть, - догадался Низам, когда к нему, пыхтя и отдуваясь, ввалился заплывший салом иктадар. - Это Бурхани. Что делать с проклятыми болтунами? Э, разве мы не сами их развели..." - Несчастный! - вскричал визирь, терпеливо выслушав Рысбека. - Кто, какой безмозглый ишак сказал тебе, что царь способен обидеть верного слугу? А? Царь, который своей добротой и щедростью прославлен на весь мир? Который день и ночь радеет о благе подданных? О неблагодарный! Не унизить тебя, а возвысить пожелало их августейшее мнение. Вместо одной захудалой палаточной мастерской - пятьдесят мастерских по выделке циновок и корзин. Товар не менее, если не более, ходовой, чем драные шатры. Вот указ. - Он сунул туркмену бумагу с печатью. - Получаешь в икту целое селение. - Э-э... - Толстяк, как стоял с разинутым ртом, так и шлепнулся, мягко, почти бесшумно, к ногам хитроумного визиря. Оставшись один, Низам аль-Мульк долго смеялся, встряхивая головой и отирая слезы кулаком. Ему, конечно, стало б не до смеха, если б визирь мог узнать заранее, чем все это обернется для него со временем. А слезы - слезы он утирал бы, конечно... ...Верблюд в караване, вышедшем за город, с опаской нюхает землю, которую не знает, и яростно стонет, предполагая длинный путь. Омару Хайяму и его новым друзьям - Исфазари, Васити и другим способным астрономам, приглашенным в Исфахан, в пору было стонать со страху, - когда, сойдясь в дворцовой библиотеке, они перерыли сотни книг с описанием вавилонских, египетских, сабейских, индийских обсерваторий. Оказалось, им предстоит неимоверно огромный, как сам космос, тяжкий труд, состоящий из тысяч мелких и крупных забот. Труд на десять, пятнадцать лет, если не больше... Исфазари, уныло: - Омар! Я нашел Аль-Ходженди: "Универсальный астрономический инструмент". Это здесь о Фахриевом секстанте? - Как будто... Аль-Ходженди. Рожденный в Ходженте. Там, где сейчас Рейхан. Уже забыла, конечно, об Омаре. - Попытайтесь найти "Астрономию" Аль-Бузджани. Пригодится. Ох! Затмение. Кратковременное отупение. - Не пугайтесь! Все одолеем. Давайте чуть передохнем, заглянем, чтоб освежить мозг, в "Геодезию" Абу-Рейхана Беруни, в ее начало. Оно бодрит людей, подобных нам, еще более утверждает их в мыслях и целях. - Омар раскрыл книгу и прочитал вслух первые строки: - "Когда умам есть в помощи нужда, а душам в поисках поддержки есть потребность..." Абдаллах Бурхани, с красными глазами, худой и синий от бессонницы, тайком проскользнул в книгохранилище, укрылся за полкой с древними свитками и навострил слух. Омар: "Что на ум приходит из открытий новых..." Ну, конечно! Хайяму, с его ледяным умом, не хватает воображения одному написать оду в честь Меликшаха, он и собрал всех своих приспешников, чтобы они помогли ему. - "...окинул взглядом наших современников, - продолжал читать Омар вступление в "Геодезию", - обрели они во всех краях обличье невежества, бахвалясь им один перед другим; воспылали враждою к достойным и принялись преследовать любого, кто отмечен печатью науки, причиняя ему обиды и зло". "Это в кого же он метит? - оскорбился "эмир поэтов". - Ну-ка, ну-ка..." Но тут между звездочетами завязался столь непонятный, сложный для него разговор, что у Бурхани в голове помутилось: - Ось мира. Полуденный круг... - Горизонт. Азимут. Зенит... - Апогей. Перигей. Солнцеворот... - Угол визуального расхождения... "Неужто они всерьез хлопочут о звездах? Экий несуразный народ! Пойду-ка, напишу на них злой стихотворный пасквиль". Вслед ему: "Как удивителен тот, кто ненавидит логику и клеймит ее различными клеймами, не будучи в силах постичь ее! Если бы он отбросил лень, поступился покоем..." После двух-трех недель изнурительных занятий, тихих бесед и бурных совещаний астрономы доложили визирю: - С помощью одних ручных приборов новый календарь не составить. Как при осаде стрелой из лука не пробить крепостной стены. Эта работа требует длительных, неспешных, основательных наблюдений. Да, нужно строить обсерваторию. Причем здесь не управиться лишь солнечным секстантом. Как при той же осаде не обойтись одним тараном, поставленным у главных ворот. У крепости много ворот и башен. - Тем более, что, - заметил визирь, - вам придется заниматься не только календарем, но и гаданием по звездам для его августейшего мнения. - Тем более! Нужны солидные угломерные приспособления для слежения за шестью - Землю не будем считать - планетами, а также за двенадцатью созвездиями эклиптики, по которой движется Солнце. Восемнадцать крупных обязательных сооружений, не считая подсобных. Пусть великий государь прикажет отвести под Звездный храм подходящий участок земли - каменистый, без пустот и трещин, с твердой и прочной скальной основой. Ибо, случись просадка хоть на жалкую пядь, направление линий сместится на тысячу верст. Инструменты станут непригодными. И все дело, вместе с деньгами, на него затраченными, пойдет насмарку. - Хвала бережливому! - Визирь, оставив их, переговорил с царем, не забыв при этом нежно пощекотать его честолюбие: - Его августейшее мнение навечно войдет в историю как создатель лучшей в мире обсерватории и календаря, самого точного в мире. "Эра Джелала ибн Алп-Арслана", "Меликшаховы звездные таблицы". Неплохо звучит, а? - Мусульманин по необходимости, втайне - ярый поклонник древней иранской веры, считавшей Александра Македонского заклятым врагом, визирь не преминул его уколоть: - Все кричат: Искандер! Искандер Зулькарнайн! А что он создал за свою короткую глупую жизнь? Возвел три-четыре города в наших краях? И те - на месте старых, им же разбитых. Он был разрушитель. - Разве? - Конечно. - И ты думаешь... - Непременно! Заручившись милостивым согласием "его августейшего мнения", визирь сказал Омару: - Я пришлю тебе завтра людей, хорошо знающих окрестность. Возьмешь своих помощников, осмотришь с ними всю округу. Попадется удобный участок - заметь, сообщи мне. - А что, если он уже чей-то и кто-то воздвиг на нем какие-нибудь строения? - Снесем! - жестко молвил визирь. - Будь то хоть ханское поместье, хоть халупа холопа. Превыше всего - благо державы. Этот ловкач, осанистый плут - и мыслитель, в душе язычник, поэт, сумел бы сам, не хуже иных стихоплетов, сочинять касыды в свою честь. Он из Туса, как и славный создатель "Книги царей". Богат Хорасан светлыми умами. При всей заносчивости, хваленой стойкости в бою, в серьезных делах, требующих глубоких размышлений, цари из рода сельджукидов не могут обойтись без персов, точно так же, как и караханиды - без таджиков, без их государственного опыта, хитрости, знаний. Огонь - друг или враг? В очаге и в лампе, в пастушьем костре, в жаровне зимой он друг. На крыше дома, в дровяном сарае, на хлебном поле созревшем он враг. В руках доброго человека огонь - это жизнь, в руках злого - смерть. Главное - в чьих он руках. Так же и с грамотой. Просвещение - благо, кто спорит? Но один пишет научный трактат, полезное наставление, толковую сатиру, стихи про любовь, другой - клевету, донос... Несколько дней терзался Абдаллах над задуманным пасквилем, но у него почему-то ничего не получилось. Видно, яду не хватило. Чтоб жалить насмерть, нужно иметь его побольше. Обозлившись на себя и на других, и пуще всех на Омара Хайяма, он забросил перо и бумагу и вновь побрел к хранилищу книг, подглядывать за звездочетами. "Что он чертит, что пишет? С него станет - сочинить в честь султана какую-нибудь, еще небывалую, лунную иль звездную касыду. Негодяй! Выйдешь ты, наконец, оттуда? Нет, я опять не усну нынче ночью, если не взгляну, чем ты занимаешься". Омар прикидывал на листах облик будущих сооружений Звездного храма. "Итак... Стоящий прямо широкий прямоугольник с глубоким полукруглым вырезом сверху... Перпендикулярно к нему, к середине выреза, примыкает одной из сторон прямоугольный треугольник... И впрямь, нацеленное в небо, это сооружение будет напоминать осадное метательное орудие. Но вместо тяжелого копья к далекой звезде полетит человеческая мысль. Поскольку тут глубокий вырез, означающий дугу полусферы... треугольник покоится на ребре... сооружение же - не чертеж на бумаге, оно объемно... и речь идет о немыслимо больших расстояниях, то... нужен расчет равноотстоящих линий". Уже давно хотелось пить. Омар пошарил вокруг себя, нашел пустой кувшин, отбросил. "Хм... Похоже, мы здесь опять упремся в допущение Эвклида: "Если прямая, падающая на две прямые, образует внутренние и по одну сторону углы, в сумме меньше двух прямых..." - Чем изволит утруждать свой драгоценный разум наш ученый друг? - прозвучал над ним чей-то сладостный голос. То "эмир поэтов", крадучись, проник в библиотеку. Омар даже глаз не вскинул на него. Только дернул щекой: не мешай. Так сгоняют муху, когда руки заняты делом. "...то прямые, если их продолжать, пересекутся с той стороны, где углы меньше двух прямых". - Не приказать ли слуге принести шербету? - не уходил Абдаллах. - Пусть принесет, - услышал его наконец Омар. - И питье, и еду, и свет. И постель, - мы здесь будем ночевать. - Он взглянул на алебастровые решетки окон - за ними синел уже вечер. "И он еще может есть? - вздохнул Абдаллах. - Ах, чтоб хлеб застрял в твоей глотке острым углом". Омар, тут же забыв о поэте, вновь склонился к чертежам. Зловредный пятый постулат! - В силу этого каверзного допущения, что подкинул ученому миру хитрый старик Эвклид, через точку вне прямой можно провести не более одной прямой, не пересекающей данную. Неубедительно. Ибо не доказано. И посему - сомнительно. Треклятый пятый постулат... кто не пытался уточнить его, доказать как теорему! По крайней мере тридцать сочинений, объясняющих Эвклидовы "Начала" и задевающих пятый постулат, накопилось в мире по сей день. Но все они логически несостоятельны. Вообще с ним что-то неладно, с пятым постулатом. Эвклид здесь затронул мимоходом нечто, что не вяжется ни с чем другим в его трудах. "Жаль, я редко бываю на стройках, - горюет Омар. - У меня мало наглядных представлений. Начнем возводить обсерваторию - буду жить на площадке, думать, смотреть, все делать своими руками". Темнеет. Где же свет? Омар отложил наброски, потянулся. Поодаль, за опорными столбами, корпят над бумагой Исфазари, Васити. Счастье - работать с такими. Не то, что с полуслова - с полувзгляда понимают, чего ты хочешь от них. Да, ученые - особый мир в этом трудном мире. Особый народ в народе, живущий по своим законам. Не вызвать ли сюда еще Мухтара? Нет, в Самарканде он нужнее. Пусть хоть один математик трудится в краю, где рожден. Что за жизнь - скитаться по чужим городам. Омар расспросил людей о шейхе Назире. Оказалось, увы, старый учитель умер два года назад по дороге из Астрабада в Тебриз. Должно быть, опять ему пришлось бежать. Мир его праху! Жаль. Без него Омар никогда не стал бы тем, кем он стал теперь... Где же огонь, почему не несут? Ага, вот у входа вспыхнуло желтое зарево. Припомним пока кое-что из Эвклида, пять общих понятий к пятому постулату... - Пожалуйте к столу, - позвал молодой Васити. Оказалось, кто-то уже расставил светильники, принес поднос с едой. Омар, не глядя, что-то съел, что-то выпил и, захватив кувшинчик легкого вина и чашу, вернулся на свое место. Ну-с, пять общих понятий о сравнении величин. 1. "Равные одному и тому же равны между собою..." - Милый, не пойдешь ли со мной... подышать свежим воздухом в саду? Поднял Омар туманный взгляд: перед ним в ярком свете - золотисто-смуглое женское лицо, все в темных точках мелких родинок. Точно румяный сдобный хлеб, густо посыпанный анисовым семенем. Опустившись на колени, служанка делала вид, что прибирает что-то вокруг столика. В длинных карих глазах - задумчивая боль. Призывно лизнула дрожащую верхнюю губу, нежно шепнула: - Пойдем? - Сейчас, - ответил Омар как во сне. Ткнул пальцем в Эвклидову книгу. - Вот, закончу сейчас, и пойдем. Подожди немного. Сейчас... Не стала ждать. Встряхнула головой, ушла. Обиделась? Похоже. "2. Если к равным прибавить равные, то и целые будут равны..." Растекаются талой мутной водой мысли, совсем недавно - ясные, четкие. "3. Если из равных вычесть равные, то и остатки будут равны..." 4. Совмещающиеся друг с другом равны между собою. 5. Целое больше части". Как будто все бесспорно. Однако... до чего же бескрыла эта геометрия! Она боится взлета, неожиданной кривизны, непредусмотренного движения. В ней все настолько иссушающе правильно, что нет места поиску, дерзкой работе ума. Вывиха нет, дикого озарения! Это геометрия циркуля и линейки. А с их помощью, как убедился Омар на своих уравнениях, решишь не всякую задачу. Ведь пространство не может состоять из одних лишь дохлых плоскостей. Уж так ли непререкаем Эвклид? Омар прочертил мысленно четкую линию к немыслимо далекой синей Веге. И рядом с нею - другую. И провел их далее, в бесконечность. Так неужели в этой жуткой бездне, живущей по никому еще неведомым законам, вторая линия так и будет покорно следовать за первой, не смея ни отойти от нее, ни приблизиться к ней? Несмотря на чудовищные провалы, смещения и завихрения в космических пространствах? В излучине реки, текущей мимо Исфахана к юго-востоку, у дороги в Шираз, из глубин земли выдается обширный пологий купол. Исфазари - восхищенно: - Камень сплошной! Цельная глыба. Подходит? - Подходит, - вздохнул Омар. - Но видишь, на ней - селение. - Куча серых лачуг, больше похожих на груду развалившихся надгробных строений, чем на человеческое Жилье. Ни деревца между ними, ни кустика. Где-то там, среди голых камней, жалостно, тонко и беспрестанно плачет, и плачет, и плачет больное дитя. Гиблое место. - Найдите старосту. Староста, под стать селению, весь серый, пыльный и облезлый, повалился Омару в ноги. - Встаньте, почтенный! Чем вы здесь занимаетесь, как живете? - Корзины плетем, циновки. Как живем? Коротаем век, кто как может. Лоза и камыш тут скудно растут, приходится ездить далеко на озеро, куда эта речка впадает. Да и там их уже негусто. - А не хотелось бы вам, всем селением, сменить ремесло? - На какое, сударь? - Ну, скажем, камень ломать, тесать. Его-то у вас, я вижу, тут много. - Много, сударь! Куда как много. От него, проклятого, все наши беды. Ломать его да тесать - пытались. Не выходит. Нечем, сударь! Нету железа, орудий нету нужных. И навыка нету. - А если дадут? - Кто? Мы народ пропащий. - Тут будет стройка. Все мужчины селения смогут на ней работать. За хорошую еду - и малость денег. - Дай бог! Мы бы рады. Но... - Что? - В икту нас берут, наше бедное Бойре. Иктадар уже... осчастливил нас... высоким своим посещением. Важный он человек, м-да, строгий. - Кто? - Некий бей, как его... Рысбек. ...Напрасно визирь Низам аль-Мульк битый час толковал толстяку о высшей пользе - пользе государства, обещал дать взамен три других богатых селения. Нет! Рысбек знать не хочет ни о чьей высшей пользе, кроме своей. И других селений в икту ему не давайте - это обман, их завтра тоже отберут. Просто великий визирь за что-то, - за что, бог весть, по чьему-то злому наущению, - невзлюбил беднягу Рысбека и хочет сжить его со свету. Хорошо! Правоверному не нужно благ земных. Старый воин, верный султану, навсегда откажется от них и удалится в общину аскетов-суфиев. Пусть при царе остаются безбожные звездочеты. - Пойми, обсерватория... - Никогда не пойму! Славный тюркский народ без всяких дурацких обсерваторий разгромил сто государств на земле. Средь них - и ваше, - напомнил он грубо. - Наш доход - военный