питые, немало меду было разлито, господа придворные уже изрядно налакались. Хжонщевский и Володкович опять принялись пить мед большими глотками. Хжонщевский гневно спросил: - Чего мы сюда приехали? Лучше бы на отпущение грехов в Сохачев, канатоходцев бы повидали да у цыганок поворожили! Верно, пан Пионтковский? - обратился он к другому придворному. - А на этих здешних монашек да на их пляски мне смотреть неохота, ну их! - Вот кабы бесы с них платья снимали, - вставил пан Пионтковский, переводя пьяные глаза с одного собутыльника на другого. - А они иногда сбрасывают одежу и по саду бегают, - доверительно сообщил Володкович пану Пионтковскому. - Мне здешний истопник сказывал, что пока Гарнеца не сожгли, они бегали по саду нагишом и вопили; "Гарнец! Гарнец!" - Досада, да и только! - заявил пан Хжонщевский. - Это тот самый Гарнец? - спросил пан Пионтковский, внимательно глядя на пана Хжонщевского. - Тот самый, - отвечал придворный, предпочитавший Людыни Сохачев, - королева этого пса невзлюбила, чересчур много лаял. Володкович насторожился. - А при чем тут ее величество королева? - спросил он. - Больно ты, друг, любопытный. - Скоро состаришься, - важно добавил истопник. - А кто ты, собственно, такой? - обратился к Володковичу Хжонщевский, уже вполне отрезвев. - И чего здесь крутишься? Володкович принял смиренный вид, съежился, как собачонка. - Милостивый пан, - заскулил он, - милостивый пан, я, значит, шляхтич из здешнего края, усадебка у меня под Смоленском, глядеть не на что. Земля неурожайная, говорят, проклятая она, родить не хочет... - Так чего ж ты, приятель, за хозяйством своим не смотришь? - сказал пан Пионтковский. - У нас, вокруг Сохачева, тоже один песок, да если руки приложишь, так пшеница - ого! От хозяйского глаза конь добреет, пшеница зреет. Володкович причитал: - Что я могу поделать? Есть у меня братец, вот он хозяйство любит. Все трудится, трудится. С утра до вечера, от зари до зари. А у меня такая уж натура - мне бы только на отпущение грехов ходить. Иной шляхтич сеймики предпочитает, иной - суды, иной - поездки, а я - где отпущение грехов, там и я. Во как! - И он дурашливо рассмеялся, вылупив маленькие глазки. Мокрые от меда усы свисали у него из-под приплюснутого носа, напоминая усы какого-то зверька. Пан Хжонщевский усмехнулся с видом человека, много на свете повидавшего и не дивящегося глупости малых сих. - Так вот, пан Володкович, - молвил он, - на отпущения грехов можешь себе ходить, сколько хочешь, но о королевских делах - ни, ни! - И он приложил палец к губам. В эту минуту вошел в горницу невысокий, русоволосый молодой человек с коротким носом и холодными, удивительно красивыми глазами. Он быстрыми шагами подошел к столу и, ни с кем не поздоровавшись, обратился к Одрыну. - Пан истопник, смотри, не подведи меня, - заговорил он очень четко и по-городскому чисто, чувствовался урожденный краковчанин, - приходи завтра раздувать мехи. От старухи Урбанки уже никакого толку, опять посреди обедни заснет, а орган у меня петуха даст. Завтра в костеле такие важные особы будут, музыка должна быть самая наилучшая. Вчера я целый день упражнялся, а старуха еле шевелит мехи. Тут надобна сила кузнеца, любезный пан Одрын! Пьяный Одрын смотрел на юношу, тупо ухмыляясь. - Что ж это вы, пан Аньолек? - сказал он. - Такое знатное общество сидит за столом, а вы даже не здороваетесь? Разве этому учили вас в Сандомире? Присаживайтесь. Аньолек смутился. Он снял шапку с четырехугольным верхом и сделал круговой поклон, поблескивая светлыми волосами. - Представляю милостивым панам, - возгласил Одрын, - пан Аньолек, органист сестер урсулинок. Играет, как истинный ангел [аньолек - ангелочек (польск.)]. Садитесь, любезный пан Аньолек. Аньолек стал извиняться: - Нет, нет, мне некогда. Я еще должен два хора повторить. - Садитесь и выпейте с нами, - закричал Володкович, радуясь, что появление нового человека прервало неприятный для него разговор. Казюк, подходя, от стойки к столу с кувшином и стаканами, наклонился к органисту. - Садись, - сказал он, - стакан меда тебе не повредит. Аньолек сел и, сразу же обернувшись к своему соседу, которым оказался пан Пионтковский, начал быстро и подробно рассказывать, сколько у него хлопот из-за того, что старухе Урбанке не под силу раздувать мехи. Пан Пионтковский вежливо слушал, но вскоре очередная волна хмеля захлестнула его так крепко, что он уже ничего не понимал в речах органиста. Пана Аньолека это, правда, нисколько не смущало. - Стало быть, это ты играешь нашим сестрицам плясовую? - крикнул Володкович, хлопая его по плечу. - Ничего, славный у них музыкант. Твое здоровье! - И он поднял стакан с медом. - А, да что мне их пляски! - с досадой ответил органист, пожав плечами, но мед выпил. - Беда в том, - продолжал он, - что часть труб испортилась, а денег на починку не дают. Все высокие регистры прохудились, пищат, как эти самые монахини, не в обиду им будь сказано, а мать Иоанна говорит, что денег нет, монастырь, мол, бедный. - Вестимо, бедный, - пробасил Одрын. - Разве кто-нибудь такому монастырю что даст? Дьяволу угождать? - Э, иной раз и дьяволу надо свечку поставить, - вскричал Володкович, не переставая стрелять глазами в сторону стойки. - Да на мой орган еще хватило бы! - вздохнул пан Аньолек и выпил второй стакан меда. Казюк, наклонясь к нему, сказал: - Первый я сам тебе предложил, второй прощаю, но трех уже будет достаточно. Опять напьешься! - А что тут еще делать? - уныло спросил органист. - У нас в Сандомире хоть женщины как женщины. Выйдешь на рынок, поглядишь на красоток. А тут или монашки, или такие, как эта за стойкой... Казюк усмехнулся. - Баба толще - поцелуй слаще. Но Володковичу уже стало невтерпеж. - Слушай, ваша милость, - схватил он Хжонщевского за руку, - пошли учить монашку пить! - Он выскочил из-за стола, таща за собою соседей, и побежал за стойку. Там сестра Малгожата от Креста упоенно сплетничала с хозяйкой, уже совсем позабыв о своей калитке. Обе ахнули, испуганные внезапным нашествием мужчин. - Боже милостивый, - взвизгнула Юзефа, - чисто татары! - Сестрица, не будь я Винцентий Володкович, - кричал пьяный шляхтич, - прошу выпить с нами стаканчик меду. - Выпей, сестра, выпей, - убеждала пани Юзефа, - все равно грех, так попользуйся уж. Сестра вспыхнула, щеки ее зарделись; подняв красивые руки ладонями наружу, она робко оборонялась: - Что вы, господа, богом вас заклинаю, это же насилие! Но господа не отставали, всем скопом они потащили сестру Малгожату и поднесли ей порядочную чарку меду. - За ваш монастырь! - кричали они. - И за мать настоятельницу! - прибавил пан Аньолек, уже изрядно подвыпивший. Сестра Малгожата не заставила долго себя просить, храбро выпила чарку и, стараясь приладиться к общему настроению, затянула слабым голоском песенку, которую подхватили все присутствующие: Ах, матушка, голубка, Хочу монашкой быть! Ведь мужа забулдыгу Я не смогу любить! - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - заорали мужчины, поднимая свои стаканы. Все стояли, один Аньолек сидел, развалясь и расставив ноги, да барабанил пальцами по столу, словно играл на органе. Ободренная успехом, сестра Малгожата вела песню дальше, поблескивая глазами. Володкович снова налил ей меду в чарку, которую она держала в руке: Нещадно, изверг, будет Дубинкой колотить, Меня, бедняжку, мучить, - Хочу монашкой быть! - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - гремел хор. Пан Хжонщевский обнял могучие плечи хозяйки и что-то ей говорил, но его слова заглушались шумом. Бледное лицо пана Аньолека раскраснелось, он топал ногами, будто брал басы, и взмахивал руками, как бы меняя регистры. Сестра Малгожата перевела дух и, весело смеясь, опять приложилась к чарке, потом поставила ее на стол, хлопнула в ладоши и пошла петь дальше, уже окрепшим голосом, на мотив плясовой: Уж лучше мне на хорах Молитвы распевать, Чем мужнину дубинку И ругань испытать. - Не все мужья такие, - молвил пан Хжонщевский, крепко прижимая к себе мощный торс пани Юзефы, который переливался через его руку. Песенка подошла к кульминационной точке: Заутреню, вечерню Согласна я стоять... - Го-го-го-го-го-го-го! - вдруг вывел в этом месте высоким фальцетом пан Аньолек фразу грегорианского хорала, хлопая себя по бедрам и по столу, будто танцуя казачка. Все, что прикажут, делать Да горюшка не знать... - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! - визжала веселая компания, в Володкович даже пытался подкатиться к сестре Акручи, но та увернулась от него, прямо как в танце. Все били в ладоши, повторяя: - Хочу монашкой быть, хочу монашкой быть! Пан Аньолек дубасил кулаком по столу так, что стаканы подпрыгивали. Пани Юзефа, с виду увлеченная общим весельем, поглядывала, однако, на стаканы и чарки и придерживала их, чтоб не разбились. В эту минуту вошел отец Сурин. Он был погружен в свои мысли и даже не заметил, что творится в корчме, не обратил внимания и на то, что с его приходом шумное веселье вмиг оборвалось и воцарилась гробовая тишина. Учтиво молвив: "Слава Иисусу!" - он приблизился к стойке. Сестра Малгожата, побледнев как мертвец, спряталась за мощную спину пана Хжонщевского. Пользуясь ее смятением, Володкович взял ее за руку. Пани Юзефа проворно подбежала к капеллану. - Чем могу служить? - любезно спросила она. - Дай мне, хозяюшка, чарку водки, - сказал ксендз Сурин и досадливо поморщился. - Туман какой-то в голове, - вздохнул он, - сам не пойму, с чего бы это! Пани Юзя налила ему мутной сивухи в синюю чарку, подала на тарелке ломоть хлеба и огурец. Ксендз Сурин разом опрокинул этот мужицкий напиток, взял огурец, быстро откусил от него несколько раз и заел хлебом. - Такое торжество нынче, - ласково сказала хозяйка, - такие гости в обители! - Ах да, - сказал ксендз, жуя хлеб. - Но все это суета! Бог этого не любит!.. - прибавил он, вперяясь глазами куда-то вдаль. - Не все люди покорны богу, - убежденно молвила пани Юзя и взяла у ксендза из рук тарелку с огрызком огурца. - Да, да, и я так полагаю, - бессмысленно повторил отец Сурин и опять загляделся на что-то вдали. Вытер мокрые от огурца руки об сутану и сказал: - Но где искать таких людей, что знают путь к господу? Вдруг его поразило молчание, царившее в корчме. Он огляделся и заметил сестру Малгожату. Секунду задержав взгляд на ней, он посмотрел на остальных. Володкович учтиво поклонился. Видя, что его появление нагнало на всех тоску, ксендз и сам смутился. - Бог мой, да ведь я вам испортил веселье, - сказал он, - надо поскорей уходить! - И словно бы печаль или сожаление прозвучали в его голосе. - Что ж, до свидания! Мир дому сему! Все ответили хором. Склонив голову, ксендз ступил на порог. Казюк отворил перед ним дверь и прошел следом в сени. Выйдя из корчмы, ксендз на миг остановился, взглянул на Казюка, который, улыбаясь, стоял на пороге. - И тут дьявол колобродит, - беспомощно прошептал ксендз. - Что поделаешь, - сказал Казюк, - так уж идет на свете. - Откуда тебе знать свет! - пожал плечами Сурин. - А вам? - Мне-то? Я тоже не знаю... Что я видел? Вильно, Смоленск, Полоцк. С двенадцати лет живу в монастыре. Но, пожалуй, не так уж любопытно все это. - И ксендз неопределенным жестом указал на местечко. - Все это... Казюк опять усмехнулся. - Нет, любопытно, любопытно, - убежденно сказал он. - У моей матери были четыре прислуги, - сказал вдруг ксендз без видимой связи с предыдущим, - и она не могла управиться с хозяйством. А потом стала кармелиткой, и пришлось самой себя обслуживать. И она была счастлива... - Спокойна была, - согласился Казюк. - Вот-вот. А я? В эту минуту сестра Малгожата от Креста выбежала из дверей, уверенная, что отца Сурина уже нет поблизости, и наткнулась прямо на него. Она поцеловала ему руку. - Дочь моя, где я тебя вижу! - со вздохом сказал отец Сурин. - У меня дело было к этой женщине, - прошептала сестра, прикрыв глаза. - Ступай, дочь моя, и больше не греши, - с неожиданной важностью молвил ксендз Сурин. Она низко поклонилась и быстро пошла по грязи к монастырской калитке. Ксендз смотрел, как она скрылась в воротах, потом покачал головой. Казюк стоял все с той же безразличной усмешкой на устах. - Тут дьявол, и там дьявол, - сказал он вдруг басом. 7 Сентябрь был ненастный. На отпущение грехов погода выдалась пасмурная, и хоть дождя не было, народу съехалось меньше, чем ожидали в местечке. Впрочем, Людынь стояла в глухом месте, далеко от больших трактов, среди лесов и болот, - католиков в окрестностях было немного. И все же кое-кто приехал, - на рынке расположилась ярмарка, возы вперемешку с балаганами; люди в облепленных грязью сапогах спорили и торговались, бабы в шерстяных платках жадно поглядывали на пестрые ткани, кучами наваленные на рундуках, - одним словом, праздник. Через рынок пролегала широкая дорога, теперь очищенная от вечной грязи, насколько возможно было, и посыпанная песком и хвоей. Посередине дороги осталась лужа, которую не удалось вычерпать, - маслянисто поблескивала грязная вода. Процессия из монастыря должна была по этой дороге пройти в приходский костел, и через лужу перебросили несколько узких досок для ксендзов и монахинь. Вдоль другой стороны рынка тянулась такая же дорога, проложенная для кареты королевича Якуба. Королевич прибыл рано утром. Впереди ехала пустая повозка - di rispetto [почетная (ит.)]. За нею - карета с королевичем. Огромная карета со сверкающими стеклами казалась непомерно большой для одного человека, сидевшего там в одиночестве. Везла ее восьмерка белых лошадей с выкрашенными в розовый цвет гривами и хвостами: четверо были запряжены в ряд, четверо впереди - цугом, и ехали на них форейторы в ярко-синих ливреях. Королевич сидел в карете бледный, сонный, с бессмысленным выражением на болезненном лице. В своем французском, зеленом с белым, костюме он походил на восковую куклу. Время от времени он открывал табакерку и нюхал табак. Его ничуть не трогало то, что творилось вокруг, - толпа людыньских жителей, глазеющих крестьян, отчаянный визг свиньи, которая едва вывернулась из-под копыт раскрашенных лошадей и покатилась вниз с костельной горки. За королевичем ехала карета поменьше, в ней сидели, спесиво надувшись, паны Хжонщевский и Пионтковский. Попадись им сейчас навстречу кто-нибудь из компании, с которой они накануне выпивали в корчме, они бы наверняка его не узнали. Но никого из их вчерашних собутыльников в толпе не оказалось. Ксендз Брым поджидал королевича у ворот приходского костела. Лошади почему-то заартачились, и карета остановилась с резким толчком. Подбежали пажи и гайдуки, откинули подножку кареты, отворили дверцу, придворные стали по обе стороны, и невысокий, щуплый королевич Якуб, походкой и манерами настоящий француз, предстал перед стариком ксендзом. Он изящно приподнял шляпу и поцеловал подставленное ему распятие. Ксендз Брым не произнес речи, - неслыханное дело! - а только сказал: - Benedictus, qui venit in nomine Domini [благословен, кто приходит во имя господа (лат.)], - после чего направился в костел. Изжелта-зеленый бархатный костюм королевича тускло лоснился в тумане. Тускло светились огоньки свечей, которые несли перед королевичем и позади него участники процессии. Ксендз ввел королевича в костел и усадил под карминным балдахином. Придворные расселись на передних скамьях. Началась поздняя обедня. Между тем перед папертью костела собиралась другая процессия. Вскоре она двинулась довольно бодрым шагом - вел ее ксендз Лактанциуш, доминиканец гвардейского роста и с ухватками бравого солдата. Этот рослый монах мощным голосом выводил "In signo crucis" [знаком креста (лат.)] и маршировал, как на плац-параде. За ним едва поспевал невысокий отец Игнаций, маленький, тощий, с желтым лицом и желтой бородкой, похожий на козу; он тоже пел церковный гимн - видно было, как он широко разевает небольшой рот, но ни единого звука из его уст не было слышно. Ксендз Имбер, черноволосый, смуглый, высокий, с большим носом, напоминавший Савонаролу, с достоинством отставал, чтобы не казалось, будто он марширует под командой Лактанциуша. Как журавль, вытягивал он длинную шею и, по-птичьи склонив голову набок, смотрел вперед, недоверчиво разглядывая толпу по обе стороны дороги, грязь на площади и серый осенний туман. Рядом шел бледный, тучный отец Соломон, бернардинец, беззвучно шевеля выпяченными губами; он пытался присоединиться к поющим и, как птица, которой хочется пить, то и дело раскрывал рот, показывая редкие, неровные зубы; но тут же умолкал и, пожимая плечами, поправлял чересчур широкую пелерину, которая все съезжала; потом опять затягивал: "Anima Christiana..." [душа христианская (лат.)] - и опять умолкал на полуслове. Отец Сурин стал чуть в стороне, чтобы смотреть на стайку монахинь, следовавших за крестом и за четырьмя экзорцистами. Маленькая мать Иоанна в широком черном плаще, скрывавшем ее телесный изъян, семенила мелкими шажками - в первом ряду, но с видом скромным, словно досадуя на то, что вынуждена быть во главе сестер, и держалась не в середине первого ряда, а ближе к краю, с видимым усилием неся книги - то ли псалтырь, то ли missale Romanum [католический служебник (лат.)]. Монахини шли плотной группой, было их восемнадцать. Шли чинно, не глядя по сторонам, некоторые даже прикрыли глаза, целиком поглощенные мелодией, которая лилась из их уст не очень стройно, но весьма благочестиво. В последнем ряду шли только две сестры - Малгожата от Креста и юная послушница, племянница матери Иоанны, княжна Бельская, хилое существо с испуганными, выцветшими глазами. В самом хвосте, замыкая шествие, как два аркадских пастуха за стадом чернорунных овец, шли истопник Одрын и пан Аньолек. Рослый, большеносый, глуховатый истопник походил при дневном свете на филина, который покинул ночной свой приют и поводит ничего не видящими глазами. Аньолек выступал с вдохновенным видом. Так, наверно, ходил Эмпедокл по своему Агригенту (*4). Глаза его были подняты к небу, словно среди низко плывущих серо-белых туч ему виделось вознесение Христово. От духовного напряжения лицо его разрумянилось, во взгляде не было обычного холодного, жестокого выражения, признака поглощенности собой. Прекрасным, звучным голосом он пел: О, хладная душа, ужель не воспылаешь? О, сердце черствое, ужель ты не оттаешь? Твой Иисус, охваченный любовью, Исходит кровью. Не обращая внимания на то, что ксендзы впереди запели совсем другой гимн, который подхватили монахини, он шел и пел свои, то импровизированные, то слышанные прежде, гимны и, целиком поглощенный пеньем, ступал куда придется, по лужам, разбрызгивая грязь, так что Одрын даже отшатывался, хмурясь. Процессия двигалась вполне спокойно, сестры не выказывали ни малейших признаков безумия. Напротив, можно было подумать, что это идут монахини образцового благочестия, какое редко встретишь: они шли погруженные в набожные думы, со словами священного гимна на устах. Лишь маленькая княжна Бельская в последнем ряду, где были только она да сестра Малгожата, вдруг стала отскакивать, словно в танце, на четыре шажка в сторону, догоняя сестру Малгожату, затем снова отбегала, будто в гоненом [старинный польский танец], и снова догоняла, причем из глаз ее не исчезало выражение ужаса, а по лицу было заметно большое физическое напряжение. Чем ближе подходило шествие к приходскому костелу, тем неистовей становились прыжки юной послушницы, так что в конце концов сестра Малгожата схватила ее за руку и, резко дернув, заставила прийти в себя. Девочку словно бы разбудили, полубезумными глазами она стала оглядываться на пана Аньолека, который, не обращая внимания на ее приплясыванье, продолжал петь: Когда любви огонь его так сожигает, Он тяжкий крест на плечи подымает, Поя ношей Иисус, от скорби стонет, Колена клонит. Толпа перед костелом словно онемела, все уставились на процессию монахинь. Никогда не покидавшие стен монастыря, очутившиеся вдруг на свежем воздухе, перед множеством людей, сестры щурили глаза, пропускали слова гимна, конфузились. Некоторые из них с радостной улыбкой разглядывали нехитрые лавчонки с товарами, устроенные на рынке наподобие шатров; другие жмурились, не желая смотреть на мир; иные, раздувая ноздри, вдыхали запахи осени, грязи, кожухов - и ласковый осенний дух, доносившийся издалека, из начинающихся тут же, за местечком, густых дубовых, еще совсем зеленых, лесов. Гимн, который они пели, постепенно стих, один только ксендз Лактанциуш еще что-то тянул на латыни, да в хвосте процессии пан Аньолек выводил нежнейшим голосом, наслаждаясь модуляциями и заканчивая строфы мягким mezza voce [приглушенным голосом (ит.)]. О, сладостное древо, верни его нам тело, Чтоб на тебе оно уж больше не висело... Так подошли к костелу. Здесь все смолкло, в процессии началось движение, ксендзы и монахини выстроились парами (отец Сурин почувствовал себя одиноким) и так, попарно, вошли в притвор костела. Поздняя обедня еще не закончилась. Процессия остановилась. Ксендз Брым произнес благословение, затем прочитал последний отрывок из Евангелия и отошел от алтаря. Тут на хорах зазвучал великолепный гимн "Veni Creator" ["Приди, создатель" (лат.)], и одержимые монахини пошли вперед, к алтарю, - будто невесты. Но увы, не Христовы невесты. Едва раздались звуки гимна с призывом к святому духу, как среди монахинь началось замешательство. Словно тот ветер, что нес запах увядших листьев, заронил в душу набожных дев какую-то гниль. В их взглядах, жестах, во всех их движениях появилось что-то необычное. Одни смеялись, другие теребили свое платье, третьи - как прежде послушница Бельская - приплясывали, делая фигуры, напоминавшие французские танцы. Чем ближе подходили они к главному алтарю, тем резче становились движения. Лица сестер странно изменились, на поднятых вверх руках развевались длинные рукава. Одна кружилась на месте, как дервиш. Только мать Иоанна от Ангелов впереди да сестра Малгожата в конце процессии держались спокойно. Четыре ксендза - отцы Лактанциуш, Игнаций, Соломон и ксендз Имбер - стали на ступенях алтаря, к которому приближалась процессия, словно с намерением приветствовать ее; ксендз Брым и ксендз Сурин стали в стороне. Ксендз Сурин хотел посмотреть на экзорцизмы, которые и ему предстояло проводить. Перед алтарем процессия остановилась. Сестра Малгожата сразу отошла в сторону и принялась истово молиться, делая частые поклоны и ежеминутно крестясь. На почетных скамьях придворные королевича Якуба таращили глаза с некоторым испугом, видно было, что господ из Варшавы дрожь берет. Впрочем, их было немного, и они едва были заметны на огромных черных скамьях с резными спинками из надвислянского дуба. Каким-то чудом оказался на этих скамьях и пан Володкович, но сидел он чуть позади и сбоку, поближе к той стороне, где стояла на коленях сестра Малгожата. Он тоже молился весьма усердно. Пан Аньолек на хорах разошелся. Гимн был длинный и исполнялся так необычно, что даже королевич Якуб бросил сонный взгляд на высокий костельный орган, после чего снова взял понюшку. На желтом его лице была написана скука. Когда орган смолк, ксендзы начали читать вслух молитвы на латыни; сестры встревожились, но пока стояли на месте. Только одна из них непрерывно кружилась. Мальчик-служка подал отцу Лактанциушу святую воду в мисочке и кропило. Ксендз осенил монахинь знаком креста и обильно покропил их водой. Тут произошло нечто неожиданное. Сестры все разом испуганно взвизгнули - присутствовавших в костеле даже передернуло - и разбежались по пресвитерии (*5). Поднялся, переполох, сумятица - слышался топот ног, монахини верещали, как вспугнутые белки, вскакивали на скамьи, прятались в складках занавесей. Некоторые взобрались на почетные скамьи и, усевшись на резных дубовых перегородках, будто в креслах, болтали ногами; другие попрятались за спины господ из свиты королевича, сильно всполошившихся; одна уселась на спинку скамьи над Володковичем, а малышка Бельская юркнула под завесу трона королевича и время от времени выглядывала оттуда, корча нелепые, безобразные гримасы. Только мать Иоанна от Ангелов стояла неподвижно посреди площадки перед алтарем и смело, даже вызывающе, смотрела в глаза отцу Лактанциушу. Отец Лактанциуш выждал, пока все успокоилось, - пока монахини застыли в причудливых позах, королевич Якуб стряхнул с жабо крошки табаку, и волна тревоги, прокатившаяся по костелу, разбилась и стихла у притвора. - Сатана! - возопил он наконец голосом столь мощным, что зазвенели оконные стекла, а в трубах органа ответило эхо. Наступила мертвая тишина. - Сатана, приказываю тебе, - гремел ксендз Лактанциуш, - изыди из тела преподобной матери от Ангелов, изыди, изыди! Мать Иоанна побледнела и стала вдруг как бы выше ростом, было видно, как вся она напряглась, окаменела. Быстрым движением вскинула она прямые руки вверх и все росла, росла на глазах. Внезапно она изогнулась назад, как ярмарочная акробатка, покрывало с головы ее свалилось, открыв редкие, коротко остриженные волосы. Она медленно изгибалась все сильней и сильней и наконец прикоснулась головой к пяткам. Все глядели на нее со страхом и удивлением. Тут из уст матери Иоанны зазвучал низкий, блеющий голос: - Не изыду, что бы вы ни делали, не изыду! - Будешь ты отвечать на наши вопросы? - вскричал отец Лактанциуш. Мать Иоанна резко выпрямилась, даже кости затрещали, и одним движением упала ниц, распростерши руки крестом, точно они были деревянные. Стоявшие вблизи видели, как из ее рта высунулся огромный синий язык и как дна начала им лизать мраморные ступени алтаря. Ужас изобразился в широко раскрытых глазах господ придворных. Один лишь королевич сохранял невозмутимость. Он подозвал пажа и приказал прикрыть ему ноги пурпурно-красной пуховой перинкой. У него всегда в костеле зябли ноги. Сестры мало-помалу стали отходить от стен пресвитерии и медленными шагами приближаться к одержимой настоятельнице. Из уст Иоанны вырывались странные звуки, похожие на чавканье и урчанье медведя. Ксендзы осеняли себя крестом и молились. Ксендз Лактанциуш продолжал экзорцизм: - Отвечай, Валаам, Исаакарон, Асмодей, Грезиль, Амман, Бегерит! Кто ты? - Это я, Запаличка, - вдруг закричала тонким голоском мать Иоанна, встав на ноги, не сгибая колен. - К твоим услугам! - прибавила она с плутовской усмешкой. Ксендз-экзорцист, однако, не потерял самообладания. Он сделал знак креста над головой Иоанны и молвил: - Отвечай, Запаличка, покинешь ли ты тело этой женщины по моему приказу? - Тотчас покину, - отвечал Запаличка устами матери Иоанны, - но что ты сделаешь с моими братьями? С Валаамом, Исаакароном, Асмодеем, Грезилем, Амманом, Бегеритом? Валаам сидит в голове, Исаакарон в руках, Амман в груди, Грезиль в животе, Бегерит в ногах, а Асмодей в... Стон ужаса потряс стены костела при этих чудовищных словах, которые Запаличка произносил веселым голоском, Ксендзы перекрестились и сотворили краткую молитву о каре за кощунство. Мать Иоанна тем временем тихо и дробно хихикала. Прочие одержимые приблизились к ней и, взявшись за руки, стали полукругом. Ксендз Лактанциуш кивнул отцу Соломону. Тот поправил пелерину, стал потверже на коротких своих ногах и вдруг отчаянно завизжал, как охрипший сержант: - Сатана, приказываю тебе, изыди! Мать Иоанна откинулась назад на прямых ногах, словно ее толкнула невидимая рука, и оперлась на руки поддержавших ее сестер. С минуту она тяжело дышала, потом испустила долгий, громкий, прерывистый вопль. После чего стала прямо, вытерла себе платочком рот и усеянный каплями пота лоб, поправила покрывало на голове. Лицо ее приняло обычное выражение, и она обычным своим голосом сказала: - Запаличка вышел! Затем она принялась обмахиваться платочком. Среди собравшихся раздались возгласы удивления, разочарования; все враз заговорили, королевич Якуб опять взял понюшку. Ксендзы повернулись к алтарю и произнесли благодарственную молитву. Поддерживаемая сестрами, мать Иоанна стала на колени. Ксендз Сурин внимательно на нее смотрел, она казалась очень утомленной - глаза были прикрыты, дышала она тяжело, вот-вот упадет в обморок. Вдруг она широко раскрыла глаза, будто увидела где-то вверху, над алтарем, нечто необычное. Сестры, поддерживавшие ее под руки, стали шептать: - У нее видение, видение. Ксендзы снова обернулись к алтарю. Внезапно мать Иоанна вскрикнула и прикрыла лицо руками. Тут ксендз Имбер шагнул к ней и, снова осенив ее крестом, спросил: - Мать Иоанна, что ты видела? Голос у него был мягкий, бархатный, ласковый. Не такой зычный, как у отца Лактанциуша, и, однако, звук его проникал в каждый уголок костела и мягко, будто оливковое масло, разливался по всему зданию. Мать Иоанна рывком встала и открыла лицо. Отец Сурин заметил, что выражение у нее было такое же хитрое и дерзкое, как тогда, в трапезной. И прошипела она сквозь зубы те же слова: - Я не мать Иоанна, я не мать Иоанна. Я бес, мое имя Грезиль! Услыхав эти речи, отец Имбер вздохнул и произнес своим спокойным, нежным голосом: - Грезиль! Сатана! Ведь ты знаешь, что ничто в мире не случается без воли господа! Без воли господа и волос не упадет с головы находящейся здесь матери Иоанны от Ангелов, настоятельницы здешнего монастыря. И в том, что ты вошел в тело сей благочестивой особы, тоже есть воля господа. Неисповедимы предначертания божьи, но всякое тело, всякий дух должны им покориться. И тебе надлежит повиноваться богу и тем, кто во имя бога приказывает тебе. Итак, будешь ты повиноваться? - Да, - сдавленным голосом матери Иоанны изрек бес. - Ответишь ты на мой вопрос? - Да, - повторил Грезиль. - Неисповедимы предначертания божьи, - ровным голосом продолжал ксендз Имбер, вытягивая шею и с явным, хоть и мягким любопытством поглядывая искоса на мать Иоанну. - И сатана порой может служить для назидания верующих. Так покажи нам, злой дух, как серафимы воздают высшие почести владыке сонмов ангельских. - Нет, нет! - завопила не своим голосом мать Иоанна и попятилась назад, стала прятаться за сестер, приседая, прикрываться их широкими юбками и бросать на экзорциста косые, поистине безумные взгляды. Но не ужас изображался в ее расширенных зрачках, а возбуждение, живость, даже вдохновение. - Дьявольский отблеск, - прошептал ксендз Сурин. Однако ксендз Имбер, высоко округлив брови над своими красивыми бархатными глазами, властно махнул рукою в сторону матери Иоанны - сестры расступились, освободив большой круг для настоятельницы, и та оказалась лицом к лицу с экзорцистом. - Как серафимы почитают владыку сонмов ангельских? - повторил ксендз свой вопрос. Мать Иоанна заколебалась, пристально посмотрела на вопрошавшего, который утвердительно кивнул, - и вдруг упала, растянулась во весь рост, выбросив перед собой руки и перебирая длинными пальцами. Черная накидка струилась по ее спине, будто крылья, и вся ее поза выражала почтение и преклонение. Толпа восхищенно ахнула. Ксендз Имбер с торжеством оглядел стоявших рядом ксендзов и, когда мать Иоанна через минуту поднялась, снова заговорил медовым своим голосом: - А покажи нам теперь, Грезиль, как престолы (*6) воздают хвалу всевышнему. - Адонаи (*7), - прошептал ксендз Сурин. Мать Иоанна побледнела, глаза ее засверкали еще ярче. Горделиво вскинула она голову вверх, прекрасная в этом порыве. - Ну, постарайся же! - с мягкой настойчивостью приказал ксендз Имбер. Мать Иоанна подняла руки и тряхнула головой. Накидка, укрепленная завязками на шее, скользнула вниз, словно отделяясь от ее тела. С поднятыми руками она сделала три шага вперед и, склонившись, опустила руки, причем кисти ее затрепетали, будто крылья раненой птицы. Затем ступила шаг влево и опять сделала такой же поклон, опуская руки и дробно двигая кистями и пальцами. Еще шаг влево, и она очутилась против королевича Якуба; склонясь перед ним, как раньше, она откинулась назад, затем снова наклонилась, делая руками волнообразные движения, - не то птицы, не то бабочки. В танцевальных этих фигурах было столько внутренней кипучей жизни, что собравшихся дрожь пробирала. У королевича Якуба округлились глаза, он приоткрыл рот и изумленно смотрел, как Иоанна сдвигает ладони вместе - то высоко над головой, то, изогнувшись назад, где-то за спиной на отлете, выступая со странным изяществом. При этих ее поклонах забывалось ее увечье, становилась незаметной неровность плеч, а чрезмерная длина рук придавала ее облику нечто неземное. Удивительной красотой веяло от этого зрелища, ксендз Сурин в волненье глотнул слюну. Наконец мать Иоанна остановилась и упала на колени. В костеле темнело. Тучи сгущались, а короткий осенний день подходил к концу. Солнце перекатилось на другую сторону. В сумраке раздался бархатный голос экзорциста. - Грезиль, - говорил ксендз Имбер, - повинуйся же. Во имя бога велю тебе в сей день, день воздвижения, воздать хвалу кресту, символу спасения нашего. Мать Иоанна распростерла руки. - Этого не приказывай, отец, не приказывай, - произнесла она вдруг своим обычным голосом. - Он меня будет ужасно мучить! - Воздай хвалу святому распятию, - мягко, но твердо молвил отец Имбер. - Нет, нет! - резко вскрикнула мать Иоанна сатанинским, истошным голосом. - Нет! Не воздам хвалу! Не покину этого тела, я в нем пребываю и в нем останусь. Никакие слова земные или небесные не выгонят меня отсюда. Нет! Нет! Я останусь в нем. Тут мать Иоанна, распрямившись, встала на колени на верхней ступени алтаря и, гордо вскинув голову, обвела взглядом присутствующих, словно говоря: смотрите, вот я здесь и с места не сдвинусь! Все четыре ксендза приблизились к ней, каждый с серебряным распятием в руке, и, показывая ей этот символ величайшей жертвенности, возгласили: - Покорись! Но бес не желал покориться, он вдруг принялся так яростно трясти тело матери Иоанны, что она скатилась по ступеням вниз и, упав на каменные плиты, начала биться об пол головой, стучать ногами, - неистовый стук глухим эхом отдавался в костеле; собравшиеся в ужасе замерли. Ксендз Игнаций махнул рукой в сторону ризницы: Одрын и пан Аньолек принесли простую дубовую лавку с прикрепленными к ней длинными ремнями. Подняв с полу содрогающееся тело настоятельницы, они положили ее на лавку и крепко стянули ремнями. Затем стали поодаль. Бес перестал терзать тело матери Иоанны. Все четыре ксендза подошли к лавке. Ксендз Брым и ксендз Сурин тоже сделали шаг вперед. - Покорись! - закричали экзорцисты. - Покорись! И приблизили четыре креста к лицу матери Иоанны. Мать Иоанна завизжала безумно высоким, пронзительным голосом, потом внезапно умолкла. Ксендзы стояли, прислушиваясь, ожидая, какие слова прозвучат из уст одержимой. Немного помолчав, она завопила: - Да будут прокляты бог отец, и сын, и дух, и пресвятая богоматерь, и все царство небесное! Народ в костеле зашумел, как море в непогоду. Ксендзы, простирая руки, успокаивали его. Королевич Якуб, зевая, кивнул Хжонщевскому, но тот, уставившись на мать Иоанну, ничего не замечал. Она скорчилась, скрутилась клубком, как змея, и вдруг, выскользнув из стягивавших ее тело ремней, скатилась на пол. Сестры опять разбежались во все стороны, издавая вопли ужаса или крича "осанна!". Мать Иоанна вскочила на ноги, но ксендзы Имбер и Игнаций ухватили ее под руки и медленно подвели к алтарю, где стояли двое других ксендзов, только теперь каждый из них держал по два распятия в руках. Отец Соломон так разгорячился, что весь дрожал, и лицо его побагровело. - Покорись, покорись! - повторяли экзорцисты. Мать Иоанна извивалась в руках ведущих ее и изрыгала проклятия, показывая ксендзам большой, распухший, совершенно черный язык. - Да будут прокляты, прокляты! - рычала она, пот струился у нее по лбу и по щекам, заливая глаза. Вдруг она вырвалась из рук ксендзов и упала на колени на ступенях алтаря, - народ в костеле опять заволновался, а королевич Якуб взглянул на своих придворных. Экзорцисты с крестами в руках приказывали бесу отвечать. Лицо матери Иоанны изменилось, в нем выразился ужас. Голова откинулась далеко назад, и послышался мощный голос, словно исходивший из самых глубин груди - imo a pectore [из самой груди (лат.)]: - О, святой крест! О, пресвятая владычица! Простите мне все мои кощунства! Вопль радости грянул в костеле и сразу же стих. Мать Иоанна от Ангелов, побледнев, вскочила, зашаталась - и в глубоком обмороке упала к ногам экзорцистов. 8 Ксендз Сурин жил в монастыре в так называемом амбаре. То было большое деревянное строение в два этажа, стоявшее позади монастырского здания, торцом к хозяйственным постройкам. Внизу находились сараи и дровяной склад - владения Одрына, а по верху шла длинная деревянная галерея, на которую вела широкая, расшатанная лестница. На галерею выходили двери из расположенных в ряд комнат. Было их шесть, все одинаково небольшие, но удобные; в каждой окно глядело в монастырский сад, в каждой стояли большая кровать, стол, стул, на стене висело распятие. Тут обитали все ксендзы: Лактанциуш, Игнаций, Соломон, Имбер, отец Мига, духовник монахинь, - и, наконец, в последней, прежде пустовавшей комнатке поместили ксендза Сурина. Ксендз Сурин привык к долгим службам, но после того дня отпущения грехов, после экзорцизмов, а затем вечерни он почувствовал усталость. Лег рано, не притронувшись к обильному ужину, который принесла ему сестра Малгожата, и даже не прочитав предписанных молитв. Вид одержимых монахинь и длившееся почти весь день изгнание бесов вселило в него ужас. Он был потрясен до глубины души. Сам опытный экзорцист, он впервые встречался с подобной групповой одержимостью. Ему хотелось изгнать из мыслей это страшное зрелище, и он принялся думать о вещах, далеких от людыньского монастыря. Хотелось снова вернуться к воспоминаниям детства - он всегда обращался к ним, когда его одолевала и угнетала усталость от внешнего мира. Он любил воскрешать в себе ощущение некоего изначального зелено-голубого тумана, который, подобно мягко реющему тополиному пуху, окружал его когда-то, окружал и теперь, стоило лишь этого пожелать... Странный покой наполнил его душу. Словно он, лежа неподвижно, погружался в теплые воды небытия. И из вод этих подымались, будто какие-то глубинные растения, будто лягушки, согретые весенним солнцем и превращающиеся в ласточек, воспоминания далекого детства: маленький хуторок, и строгий отец, и набожный работник Микита, которого впоследствии рехнувшийся мужик зарубил топором, но прежде всего - кроткая улыбка матери. Воспоминания эти развертывались не в нем, не в его душе, но словно витали где-то вверху, над ним, образуя полог, источавший тихую, усыпляющую музыку. Они жужжали вокруг него, подобно пчелам в улье теплым, летним днем. Он вспомнил, как Микита, бывало, прислушивался к жужжанью пчел и по звуку определял, скоро ли будут они роиться. И радостное это жужжанье витало над усталой головой отца Сурина, вселяя нежданное счастье и покой. Незаметно спускался сон, еще смешанный с явью, и мыслями своими он уже не владел. Но все страшное, все самое горькое отделялось от него, уходило куда-то вдаль, оставляя его в состоянии тихого блаженства. Всплыло вдруг воспоминание о матери Иоанне, но и в нем не было отравы. Напротив, от него исходили мир и свет. Ксендз Сурин уже не помнил жуткого выражения ее лица во время экзорцизмов, только видел, как она идет