в серебристом свете хмурого сентябрьского дня, робко - и будто ослепленная - выступает во главе станки монахинь. Какой чистой казалась она тогда, как прозрачен был взгляд ее голубых глаз! Внезапно он вздрогнул от омерзения, вспомнив все, что было потом. Но одновременно сердце пронзила острая боль при мысли о страданиях этого хилого тела и этой светлой души. Мог ли он надеяться на победу над сатаной, над могучим сатаной? Но что сказал отец Брым? Быть может, там действительно нет никакого сатаны? Мороз пробежал по его телу от одной мысли, что мать Иоанна, возможно, стала жертвой не действительно существующего сатаны, а страдает из-за того, что душе ее не дана благодать. Что все это лишь ее собственные проступки и грехи, но мать Иоанна называет их Завулоном, Грезилем, Исаакароном и Запаличкой. Тогда душа ее осуждена, душа, которую поручили ему и с которой он еще не сумел войти в общение, заблудшая, погрязшая в грехе душа. - Юзеф, - сказал он себе, - ты должен помнить об этой погибшей душе! Произнеся это, он сел в постели. Он подумал, что, знать, его душа уже близка к гибели, раз он не прочел положенных молитв, а рухнул в постель, как вол на охапку сена. Он вскочил на ноги и схватил висевшую на стене плеть. С яростью начал он хлестать себя, пока телесная боль отчасти не заглушила великую скорбь, терзавшую его сердце. Долго бичевал он себя, потом вынул из узелка чистое белье и принялся его надевать, сбрасывая старое. Это всегда отнимало у него много времени, он делал все чрезвычайно тщательно - виток за витком накручивал на ноги чистые онучи и с трудом, с отвращением стаскивал с себя белье, по частям обнажая свое тело. Хотя в комнате было темно, он видел это тело, ощущал его - и долго не решался его обнажить, а обнажив, долго колебался, прежде чем прикрыть его чистым белым полотном. Жалко ему было пачкать полотно, он вытирал полотенцем спину с кровавыми следами от ударов плетки, и пятна крови на полотне - грубом, смоленском полотне - наполнили его душу горечью и удовлетворением. Он натянул сорочку, потом теплый шерстяной кафтан, наконец, штаны. И только совсем переодевшись, снова лег. Однако сон не сходил к нему. Запах свежего белья, боль в спине от свежих ран и от потревоженных старых рубцов не давала уснуть. Он принялся размышлять, обдумывать, как он будет проводить экзорцизмы, и под конец опять представилась ему хрупкая, болезненная фигурка матери Иоанны от Ангелов. Это скорбное воспоминание снова согнало его с ложа и заставило упасть на колени. "Душа осужденная - душа спасенная!" - мысленно повторял он и взывал к богу. Так молясь и стеная, он не мог удержаться от того, чтобы не предложить себя в жертву всемогущему. Он желал, чтобы и его постигло такое же несчастье, какое обрушилось на мать Иоанну, желал испытать все те чувства, которые испытывает она, желал стать одержимым, как она, разделить ее бремя, - и он взмолился к богу о том, чтобы ему было дано найти истинный путь добродетели и любви, дабы повести ее к спасению, и чтобы на него, недостойного, перешли все муки ее и грехи. В этот миг страстного самозабвения он почувствовал, что единственное его желание - вызволить эту душу из когтей сатаны. Он готов был перенести самые ужасные пытки - и молил о них, - только бы она удостоилась блаженства вечного, а также облегчения мук здесь, на земле. - А если сатана оставит ее и вселится в меня? - говорил он себе. - Нет, я не боюсь, пусть меня назовут безумным. Мир глумится над безумцами, пусть глумится и надо мной - я уподоблюсь Иисусу пред Иродом. Они будут избивать меня, надругаются надо мной, а я прикреплю к своей шляпе прекрасный цветок, на который мир глядит с презрением, цветок безумия, и буду - как учит отец наш, святой Игнатий (*8) - навлекать на себя издевательства и злобу мирян и незаслуженные гонения, и один лишь я знать буду, в чем моя жертва и ради чего она... Капли пота проступили на лбу ксендза Юзефа при жаркой этой молитве, и душу его охватил такой восторг, такая страстная вера, что, явись сюда в этот миг сатана во всем своем всемогуществе, ксендз сокрушил бы его. Подумав об этом, он взглянул в окно. На чистом небе снова сияли холодные звезды - но среди сверкающих созвездий он теперь уже не видел той черной туманности, которая всегда ему чудилась рядом с небесными светочами. Да, сатана, чье бытие он ощущал с такой остротой, особенно во время молитвы, на сей раз не явился ему воочию, и даже в самом дальнем закоулке "грецкого ореха", с которым он сравнивал свою душу, он не видел черного паука. И он уснул. На другой день, после обедни, часов около двенадцати, отец Сурин должен был приступить к экзорцизмам. Проводить их предстояло в монастырском костеле, и никому из сестер не ведено было присутствовать. Лишь сестра Малгожата от Креста как единственная не одержимая бесами должна была стоять на молитве невдалеке от настоятельницы. Народу собралось не много - королевич Якуб еще гостил у пана Ожаровского, но, утомленный вчерашним зрелищем, не приехал. Зато в костеле поблескивали бритые затылки панов Хжонщевского, Пионтковского и Володковича. Всю обедню ксендз Сурин лежал, простершись ниц и моля господа ниспослать ему вдохновение. Когда он поднялся, две сестры ввели мать Иоанну. При виде ее отец Сурин смешался, жалость объяла его. Лицо у нее было бледное, измученное, в глазах глубокая печаль, но шла она, подняв голову, гордо приосанясь, и стала перед отцом Суриным с дерзким видом. Четверо ксендзов экзорцистов сидели на скамьях в пресвитерии и с любопытством, усмехаясь, смотрели, как ксендз Сурин берется за дело, которое они, при всей своей опытности и примерной набожности, не сумели довести до конца. Отец Сурин долго смотрел в глаза матери Иоанне, но она не отводила их. Так мерялись они взглядами, пока наконец мать Иоанна не уступила ласковой настойчивости отца Сурина. Она отвела глаза и опустилась на колени. Сестры, ее поддерживавшие, удалились, и мать Иоанна осталась наедине со своим экзорцистом. Усталая, обессиленная, она смиренно стояла перед ним на коленях. Вдруг, словно в приливе вдохновения, ксендз Сурин повернулся к алтарю, открыл дарохранительницу и, взяв оттуда одну облатку, вложил ее в серебряный ларчик, который вынул из кармана. Со святыми дарами в руке он сделал шаг к коленопреклоненной. Она вскочила, отбежала на несколько шагов с криком: "Нет! Нет!" И внезапно злой дух повалил ее на ковер и стал подбрасывать ее тело в диких конвульсиях. Привычный к таким сценам, отец Лактанциуш махнул служкам, и те внесли дубовую лавку. Отец Сурин стоял с серебряным ларчиком в руке, не зная, как быть. Служки умело привязали мать Иоанну к лавке, но, и скрученная ремнями, она продолжала биться в судорогах, глухо рыча и скрежеща зубами. Отец Сурин, держа в руке святые дары, затянул "Magnificat" ["Да возвеличится" (лат.)]. Пан Аньолек мощными аккордами поддержал грегорианский хорал - орган звучал величественно. Четыре ксендза, стоя у почетных скамей, с чувством пели этот гимн радости, гимн хвалы, мать Иоанна корчилась уже не так сильно. Под ликующие звуки гимна ксендз Сурин приблизился к лавке, на которой лежала связанная женщина, и встал перед ней на колени. Мать Иоанна хмуро глянула на него - в этом взгляде он прочел ожидание и страх, торжество и восторг. Мучительная жалость пронзила сердце отца Юзефа. Уже не колеблясь, он протянул руки и положил серебряный ларчик с облаткой на грудь одержимой. Мать Иоанна пронзительно вскрикнула, потом тело ее расслабилось, и она, закрыв глаза, притихла. Грудь ее, на которой теперь лежал серебряный ларчик, сперва бурно вздымалась, но постепенно становилась все спокойней. Пан Аньолек дивным своим голосом пел на хорах стих за стихом, наконец орган смолк, звуки его замерли на высоких регистрах флейты и vox humana [человеческий голос (лат.)]. В костеле стало тихо, верующие приблизились к решетке, любопытствуя, что будет происходить дальше. Однако ничего не происходило. Мать Иоанна тяжело дышала, отчетливо слышалось ее дыхание и дыхание отца Сурина. Ксендз на коленях приблизился к ее голове и произнес тихим, ровным голосом: - Дочь моя, будем молиться вместе. Я буду читать свои молитвы, а ты старайся присоединиться ко мне в душе. Да сойдет на тебя покой. Сказав это, он закрыл глаза и, склонясь к уху матери Иоанны, начал вполголоса: - Eripe me de inimicis meis, Deus meus, et ab insurgentibus in me libera me. - Eripe me de operantibus iniquitatem et de viris sanguinum salva me. Quia ecce ceperunt animam meam: irruescunt in me fortes. Nec iniquitas mea, nec peccatum meum, Domine, sine iniquitate cucurri et direxi. Exsurge in occursum meum, tu Domine, Deus Virtutum, Deus Israel! [Избавь меня от врагов моих, боже мой! Защити меня от восстающих на меня. Избавь меня от делающих беззаконие; спаси от кровожадных. Ибо вот, они подстерегают душу мою; собираются на меня сильные. Не за преступление мое и не за грех мой, господи, без вины моей сбегаются и вооружаются. Подвигнись на помощь мне и воззри, ты, господи, боже сил, боже Израилев! (лат.)] (*9) В глубоком безмолвии, воцарившемся в костеле, приглушенное бормотанье отца Сурина звучало то громче, то тише, как журчанье водяной струйки; так порой, входя после шума южного города в тишину монастырской галереи, слышишь нежный шепот фонтана, наполняющий эту тишину миром и покоем. Ксендз читал псалом за псалмом, и постепенно выражение лица связанной монахини менялось. Уже не усталость изображалась на нем, но воодушевление, не упрямство, а светлая покорность; монахиня медленно сблизила руки и сложила их на груди так, что драгоценный ларчик оказался меж тонкими ее пальцами. Но к святыне она не прикасалась. Отец Сурин с закрытыми глазами самозабвенно читал один за другим латинские стихи, и в его воображении все отчетливей становился зримый образ зла. Уже не раз при экзорцизмах он вызывал в себе это видение. Он видел, как сатана стремится завладеть душой человека, дабы вступить с нею в своего рода мистический брак, и все лишь затем, чтобы нарушить предназначения божьи, чтобы восстать в бунте бессмысленном и бесплодном против владыки всего сущего. И во время своей молитвы он возносился мыслью над землей, начинал постигать бессилие зла, исходящего от сатаны, и тщетность безнадежных попыток нечистого духа. И он видел, сколь неизменно, согласно божественным законам, свершается движение звезд и планет на небе, людей и народов на земле и как сатана, скрежеща от ярости, ни в чем не может нарушить извечных установлений. И, видя злобу и бессилие дьявола и сравнивая их с могуществом и величием господа нашего, он постигал ничтожество дьявола, а равно и ничтожество человека пред богом - и обретал в этом утешение. Да, сердце его черпало утешение в том, что он видел дьявола как черное, маленькое пятно в душе матери Иоанны и тут же видел драгоценный алмаз ее спасения, сияющий в длани Христа. И чувство это разливалось в нем, как аромат ладана, пролитого на костельный пол, и на губах у него заиграла светлая улыбка небесного блаженства. Улыбка эта сразу же отразилась на устах измученной бесами монахини. Привыкшая к грозным крикам отца Лактанциуша, которые уже давно перестали на нее действовать, она, видимо, сперва была удивлена нежностью, звучавшей в латинских молитвах отца Сурина, потом, возможно, ее стало раздражать это непонятное для нее бормотанье, но под конец она поддалась магической силе слов, прозрачный строй которых озарил блаженной улыбкой уста отца Сурина. Эта нежность как бы сообщалась ей - она тоже улыбнулась. Но вот отец Сурин умолк. Бормотанье его ушло куда-то вниз, исчезло, и ксендз открыл глаза, словно пробуждаясь ото сна, словно возвращаясь к действительности после далекой прогулки в краю непостижимого. Он сразу заметил ангельскую улыбку монахини и ее руки, лежащие на груди, подобно цветам. Ксендз чуть отодвинулся, потом склонился к ней и снова заговорил: - Дочь моя, постарайся наполнить душу свою любовью небесной и возвратить господу ту любовь, которою он нас возлюбил. Гляди, на своем сердце ты держишь его сердце, пламенеющее высочайшей любовью. Можешь ли ты противиться его пламени? Можешь ли не ответить любовью на любовь? Мать Иоанна резко пошевельнулась. Отец Сурин убрал серебряный ларчик. Монахиня раскрыла глаза и посмотрела на отца Сурина тепло и доверчиво. - Любовь изгоняет зло, - шепотом произнес он, - исполнись ею вся, чтобы не было в тебе ни единой частицы, в которой могло бы притаиться зло. Будь доброй, как дитя, радостной, как дитя, ведь бог возлюбил нас так сильно! Спокойным, гибким движением, совсем не так, как вчера, мать Иоанна выскользнула из опутывавших ее ремней и, плавно преклонив колени на лавке, молитвенно сложила руки. По ее щекам текли слезы. Отец Сурин, стоя на коленях, склонился и молвил: - Помолимся все вместе. Отче наш... Мать Иоанна с чувством повторила слова молитвы. Отец Сурин отнес облатку на алтарь, вернулся к матери Иоанне, взял ее под руку и, подведя к алтарному возвышению, запел громким, ликующим голосом: - Gloria Patri et Filio... [Слава отцу и сыну... (лат.)] Все в костеле плакали. Только на устах у экзорцистов, особенно у ксендза Имбера, блуждала неопределенная усмешка, будто они думали: "С Левиафаном не так-то легко справиться". И они оказались правы. На другое утро сестра Малгожата сообщила отцу Сурину, что всю ночь бесы с небывалой яростью терзали и мать настоятельницу и остальных сестер. 9 Все попытки отца Сурина обуздать силы тьмы ни к чему не привели. Его способ успокаивать мать настоятельницу действовал безотказно, но - на короткий срок. Бесы, словно разъяренные превосходством отца Сурика, возвращались с еще большей злобой, мучили сестер и мать Иоанну с удвоенной силой, заставляя их произносить мерзкие, кощунственные речи и сообщая их устами о мнимых и неправдоподобных, но чрезвычайно прискорбных событиях. Отец Сурин порой едва не падал от усталости. Его молитвы над матерью Иоанной длились по нескольку часов, иногда целый день. А ночью опять начинались дикие вопли, беготня по коридорам, призыванье ксендза Гарнеца; даже Запаличка, изгнанный ксендзом Соломоном в день отпущения грехов, возвратился в тело матери Иоанны. Его свойством было наделять мать Иоанну беспричинным, стихийным весельем. Она смеялась, хохотала по любому поводу, несла глупости, коверкала слова и, как говорил отец Сурин, за один такой час теряла больше, чем приобретала за целую неделю благочестивых размышлений. Наконец ксендз Сурин решил отменить публичные экзорцизмы и начать экзорцизмы с глазу на глаз. На чердаке монастырского здания была под самой крышей пустая каморка с двумя входами. Отец Сурин приказал разделить ее на две половины деревянной решеткой. Получилось что-то вроде малой трапезной. Мать Иоанна обычно находилась по одну сторону решетки, отец Сурин - по другую; на чердаке стояла полная тишина, и здесь они были ближе друг к другу. Отец Сурин пытался найти путь к душе матери Иоанны, а ей в этом уединенном месте легче было обрести спокойствие и, что еще важней, откровенность. Вначале ксендз Юзеф чувствовал в ней сопротивление и неприязнь - она закрывала свое сердце, не допуская до заключенных в нем тайн. Но сопротивление это после совместных молитв, совместного чтения псалтыри и требника смягчалось, почти исчезало. Через несколько дней таких молитв и бесед мать Иоанна вдруг начала говорить о себе. Поток признаний лился легко, был богат подробностями. Возможно, мать Иоанна даже слишком легко исповедовалась во всех своих мыслях и поступках, уж слишком складными были ее рассказы - и, вероятно, воспоминания были не вполне правдивы. Уже через час-другой такой непринужденной беседы, сменившей тяжкую борьбу с упорством, бесспорно, внушенным сатаною, отец Сурин догадался, что мать Иоанна, желая заинтересовать его своими переживаниями, преувеличивает, приукрашивает, сочиняет. Впрочем, мать Иоанна, чуть ли не с детства жившая в монастыре, мира не знала; беседуя с посетителями в приемной, она слышала разные мирские словечки и теперь повторяла их, не вполне понимая их смысл. Она говорила, что была грешна "сердечной привязанностью" к неким людям, что были у нее "страсти", но после расспросов выяснялось, что "привязанность" сводилась лишь к удовольствию от беседы, а "страсти" к невинному баловству, вроде приготовления в большом количестве варенья на меду или привычки укрываться периной. Казалось, мать Иоанна не знает разницы меде грехом смертным и простительным. Но немного спустя отец Сурин заметил, что мать Иоанна умышленно сбивает его с толку: сегодня она как бы подчеркивает слова "греховная привязанность", "страсти", чтобы его заинтриговать, вызвать его огорчение, а назавтра, после осторожных вопросов, он узнает, что значение этих страшных слов вполне безобидное. Так, к немалому своему прискорбию, отец Сурин понял, что и у этих мирных бесед в уединенной чердачной каморке есть сатанинская подоплека. Все, что ни говорила ему настоятельница, было наущением дьявола, желавшего убедить ксендза в мнимой ее невинности. Она хотела предстать перед ним святой, для которой поесть варенья, принесенного шляхтянкой из местечка, это мерзостный грех и падение. Заметил он также, что подлинной страстью матери Иоанны было стремление заинтересовать всех своей особой, стремление выделиться любой ценой. Потому она и твердила упорно, что бесы терзают ее сильней, чем всех прочих людыньских сестер. Разум ему подсказывал, что эти беседы и аскетические упражнения (они совместно подвергали себя бичеванию) на пустынном чердаке столь же бессмысленны, как и публичные экзорцизмы в костеле, при стечении народа. Но прекратить их у него не хватало силы воли. Они как бы питали его душу святостью, приносили радость общения в высоких сферах духа - и для него самого значили очень много, ибо подавляли в нем черного паука, который непрестанно плел свои сети и в его душе. Хоть и страшно ему было думать о глубокой одержимости матери Иоанны, беседы на чердаке были для него источником радости. Это наконец и остановило его. Немного спустя он прекратил и этот вид экзорцизмов. Он не замечал, чтобы беседы, наводившие мать Иоанну на путь совершенной молитвы, хоть в чем-либо уменьшали власть злого духа. Одержимость не исчезала. На день-другой он дал себе отдых, отчаяние владело его душою. Остальные обитатели амбара нисколько ему не сочувствовали. Все четыре экзорциста скорее радовались его неудачам, хотя после первой его пробы выразили свое восхищение. Он избегал бесед с ними, но через стены слышал, что они часто сходятся вместе, преимущественно у ксендза Имбера, который, видно, припрятывал у себя не одну флягу. Он опасался, что беседы ксендзов чересчур циничны, и хотя догадывался, о чем они толкуют по вечерам, ему казалось, что их общество будет для него невыносимо. В тяжкие минуты он обычно обращался к ксендзу Брыму, который в изгнании бесов не участвовал и держался на все монастырские дела довольно трезвых взглядов. Это был человек набожный и рассудительный. Дня через два после прекращения благочестивых бесед с настоятельницей ксендз Сурин направился именно к нему. Как обычно, он застал ксендза Брыма у печки, старик забавлялся с маленькой Крысей, а Алюнь подбрасывал дрова в топку. Когда явился гость, Алюнь сразу же принес для него и хозяина две кружки подогретого пива, сметану и сыр. Ксендза Юзефа всегда удивляло, что старик разрешает детям играть у себя в комнате, не приструнит их. Будь ксендз Брым помоложе, у его гостя, возможно, появились бы дурные мысли. Но отец Сурин вопросов не задавал, чтобы не показалось, будто он сомневается в добродетели приходского ксендза. Однако в этот раз старик сам завел разговор о детях. Сняв Крысю с колен, он сказал: - Ступай, ступай, детка. Алексий, забери ребенка на кухню! Когда оба скрылись за дверью, ксендз Брым обратился к Сурину: - Бедные дети! В них вся моя радость. Что с ними будет? - Они сироты? - спросил Сурин. - Мать жива. Она кухарка у пана Ожаровского. - А отец? - Как? Вы, ксендз капеллан, не знаете? Отца сожгли. - А, - догадался Сурин, - стало быть, это дети Гарнеца? - Разумеется. Какая участь их ждет? Дети ксендза... да еще колдуна... - Вы верите, что у него были дурные намерения? - Увы, да. В колдовство, пожалуй, не верю, но что намерения были дурные, не сомневаюсь. Ксендз Сурин содрогнулся. - Чернокнижник! Сожжен на костре! В нем сидел бес! Ксендз Брым усмехнулся. - Возможно, как в каждом из нас. - Из нас? - встревожился Сурин. - В ком бес побольше, в ком помельче. Вот и меня к этому сладкому пивку с сыром тоже, верно, какой-то бесенок толкает. Отец Сурин возмутился: - Вы, пан ксендз, шутите с такими страшными вещами. - Боже упаси, вовсе не шучу, - весело вскричал старик, отхлебнув пива. - Но ведь если зло существует, оно может быть большим или меньшим. Есть большой бес, Бегемот, тот, что орудует в великих преступниках, и бес помельче, - может, назовем его "Пивко"? - который подсовывает нам маленькие удовольствия. Отец Сурин отрицательно качнул головой. - О нет, отче, нет. Когда сатана вселяется в человека, то завладевает им всем, становится его второй натурой. Да что я говорю "второй"? Первой! Становится этим человеком. Душой его души. О, как это чудовищно! И он закрыл лицо руками. Приходский ксендз поглядел на него внимательно, хоть и уголком глаз. Потом искривил рот скобкой, будто говоря: "Дело пропащее!" - Ксендз провинциал, - прервал он наконец молчание, - прислал мне с одним путником письмо. Пишет, что через несколько недель приедет сюда. Ксендз Сурин опустил руки и с испугом взглянул на собеседника. - А я здесь так одинок и ничего не успел, - прошептал он. - Что поделаешь! Воля божья! - Но если бог это допускает... - Тес! - приложил старик палец к губам. - Тсс! Не богохульствуй. Ты близок к богохульству. Ксендз Сурин снова прикрыл лицо руками и в отчаянии застонал: - Что мне делать? Что мне делать? Старик усмехнулся. - Прежде всего выпить это пиво. Подкрепиться. Ты, ксендз капеллан, истощал тут у нас от своих терзаний. А потом, когда уйдешь от меня, отправляйся-ка в дальнюю прогулку по дороге на Смоленск, в лес. Погляди на белый свет. Теперь, конечно, осень, но каждая пора имеет свою прелесть. В лесу теперь грибов много... Вот намедни мы с Алюнем целую корзинку принесли, и нынче, в пост, было у нас отменное грибное блюдо... - Грибы, - недоверчиво произнес ксендз Сурин, будто сомневаясь, что на свете существует такое. - Не огорчайся, - продолжал отец Брым, - не огорчайся. Есть тут у нас один цадик - еврейский праведник, - так он всегда говорит: "Не отворяй огорчению дверь, оно само войдет через окно..." Ксендз Сурин отнял руки от лица и снова покачал головой. - Ах, это ужасно! Глядеть на такие страдания! Как мучаются эти женщины! И зачем? Да еще эти публичные экзорцизмы, народ собирается, будто на зрелище... Ксендз Брым вздохнул. - Да, верно, - молвил он. - Я сам не раз об этом думал. Эти бабы... прошу прощения, эти девицы такие прыткие, прямо как акробатки. Все глазеют на них, будто это театр короля Владислава (*10). Го-го-го! Ха-ха-ха! И задают дурацкие вопросы... Ты, кажется, начал с матерью Иоанной беседы наедине? - после минутной паузы спросил он с явным подозрением. - Я полагаю, - просто ответил ксендз Сурин, - что вот так, наедине, можно влить в сосуд этот больше любви, больше надежды. Легче изгнать постыдную гордыню, что в ней угнездилась. А что это за цадик? - заключил он вопросом. - Да живет здесь такой, - отвечал старый ксендз. - Евреи к нему приезжают из самого Вильно и Витебска. Человек даже не очень старый, звать его реб Ише из Заблудова. Мудрый, говорят, человек. Весь талмуд на память знает, как и все они. - Реб Ише из Заблудова, - задумчиво повторил ксендз Сурин. - Ступай, ступай, отче, - сказал старик, наблюдая за глазами капеллана, которые блуждали в пространстве, словно не находя, на чем остановиться. - Прогуляйся. Денек нынче погожий, дождя нет. Погляди на местечко. Ксендз Сурин поднялся и обнял старика. - А жаль, что ты пива не выпил, - сказал ксендз Брым с глубоким огорчением. - Спасибо, не хочется, - грустно улыбнулся ксендз Сурин и вышел. В сенях он наткнулся на Крысю; стоя посреди сеней, с большой лейкой в руках, она кричала: "Гу-гу!" - Что ты делаешь? - спросил он у девочки. - Волков пугаю, - ответила она. - Алюнь пошел на охоту. И продолжала размахивать лейкой, стуча по ней кулачком и выкрикивая: "Гу-гу!" Отец Сурин пожал плечами. Он этой забавы не понимал. Впрочем, подумал он, в этом стращанье волков, пожалуй, не меньше смысла, чем в их заклинаниях дьявола... Но тут же устрашился своей мысли. Пухлые щечки Крыси вызывали в нем нежность, как пухлые щечки ангелочков, порхающих пред богоматерью на образе в монастырском костеле. "Дети подобны ангелам, - подумал он. - И кто же суть ангелы, как не дети божьи?" Быть может, в этих детских выкриках "гу-гу!" даже больше хвалы создателю... Он вспомнил, что мать Иоанна показывала, как престолы и серафимы воздают хвалу Владыке сонмов, и от страха мороз пробежал у него по телу. Он направился от приходского костела вниз - к речушке, за которой начиналась дорога в лес. Спустился к мосту, и там, на берегу, среди желтеющей листвы деревьев и совсем уже золотых кустов увидел Казюка. Сняв овчинную шапку, парень поздоровался. - Слава Иисусу Христу! - Что ты тут делаешь, Казюк? - спросил ксендз. - Жду хозяина, он должен из Смоленска приехать. Хозяйка наказала. - С товаром? - Вроде так. А здесь, на мосту, не очень-то безопасно. - Да ну? - Так говорят. Я-то еще ни разу тут ничего такого не видал. - А что у вас слышно? Хозяйка здорова? - Здорова. Чего ей сделается. - В праздник, верно, хорошо подработали? - Хозяин-то, может, и подработал. А мне какая прибыль! - Разве пан Хжонщевский да Володкович ничего тебе не дали? - Где там! От пана Володковича дождешься! Плохой он человек. Ксендз Сурин рассмеялся. - Казюк, не осуждай! - Ох, ваше преподобие, уж если я говорю, так это верно. Тут Казюк вдруг шагнул к Сурину и, глядя ему прямо в лицо, решительно сказал: - Он плохой человек, и не надо его слушать. - Да я его не слушаю! Ксендз Сурин оправдывался перед Казюком, словно перед старшим. Его самого это удивило. - И не надо ни о чем просить, - продолжал парень. - Ох, Казюк, чудной ты малый, - с раздражением в голосе сказал ксендз Сурин. - Чего это ты вздумал меня предостерегать! Ксендзу этот разговор стал неприятен. Внезапно на другом конце моста послышалось громыханье - на бревенчатый настил въехала повозка. - Хозяин едет, - сказал Казюк. Повозка быстро приблизилась. Казюк подбежал к хозяину и вдруг остановился. В повозке, рядом с паном Янко, сидел Винцентий Володкович. - Про волка сказ, а он тут как раз, - процедил Казюк и принялся помогать хозяину укладывать поплотнее тюки, чтобы мытникам у вертушки они были не так видны. Тем временем пан Володкович слез с повозки и стал бурно приветствовать ксендза. - Как давно не видались! Как давно! - выкрикивал он, пытаясь поцеловать ксендза в плечо. - Вот чудеса-то! Когда ни приеду в Людынь, сразу встречаю ваше преподобие. Я ведь опять в Смоленске побывал! - орал он во все горло, будто ксендз Сурин находился за семь миль. - Добрый пан Хжонщевский взял меня к себе в карету, ехал я, как важный господин, а возвращаюсь вот в телеге, как последний батрак. Да так мне, по правде, и положено. А поверите ли, пан ксендз, - тут он поднял вверх грязный палец, - я чуть-чуть не стал придворным его высочества королевича. Но не беда - не удалось сегодня, удастся завтра... Янко с Казюком поехали в местечко на телеге. Пан Володкович и ксендз пошли пешком. Ксендз махнул рукой на прогулку и на грибы, а почему - сам не понимал. Болтовня Володковича словно околдовала его. Он, пожалуй, был готов и в корчму с ним пойти. - Верно, вы, пан ксендз, удивляетесь, - тараторил Володкович, - что опять видите меня в этом местечке? Ксендз Сурин подумал, что ему и в голову не приходило удивляться. Володкович для него был как бы непременной принадлежностью Людыни, ее грязи и осенних ее туманов. - А меня что-то тянет сюда, - продолжал Володкович. - Хозяйство свое забросил, век бы здесь жил. Брат там вместо меня землю пашет. А меня сюда ну как магнитом тянет. Он залился частым, тихим смешком и толкнул ксендза в бок. Ксендз недовольно сдвинул брови, Володкович вмиг умолк. - Дела, ваше преподобие, дела! - произнес он вдруг с серьезным видом. - Ух, какие важные дела, ни мало ни много, казны его высочества королевича касающиеся. Ксендз Сурин, сам не понимая отчего, задал Володковичу вопрос: - Вы, пан Володкович, в Людыни столько раз бывали, так не знаете ли, где тут, говорят, цадик проживает? Реб Ише из Заблудова? Володкович важно глянул на него. - Реб Ише из Заблудова? Знаю. Его здесь все знают. Могу ваше преподобие к нему провести. - А зачем мне к нему ходить? - удивился отец Сурин. - Как знать, что может случиться? Вдруг понадобится вам спросить у цадика совета. Как знать? Они там и в бесах тоже смыслят. Думаете, нет? Этот цадик, он чудеса творит! Сдается мне, он тоже умеет дьявола изгонять! Ксендз приостановился и испытующе глянул на спутника. - Слушай, брат, - сказал он, - чепуху болтаешь! - Не верите? Ей-богу! Не будь я Володкович. Истинно вам говорю, ваше преподобие! Ише умеет ихнего дьявола изгонять. - Чьей же властью он это делает? - с внезапным отчаянием воскликнул ксендз Сурин. - А я почем знаю? Откуда мне это знать? Изгоняет дьявола с помощью Вельзевула! Так говорят. К нему сюда со всех концов приезжают еврейки, одержимые бесами. Так беседуя, они миновали вертушку, где мытники - видимо, благодушно настроенные - не проверили товаров трактирщика, взяли с него без долгих слов мыто и пропустили повозку. Теперь надо было идти в город, к приходскому костелу. На горе, в месте, где улица разветвлялась, - направо к костелу, прямо же ко второй вертушке и к монастырю, - стоял по левую руку большой кирпичный дом с аркадами, с высоким аттиком, построенный не по-здешнему. Местные жители называли его "королевским домом" - здесь жил король Стефан (*11), когда шел брать Смоленск. Теперь дом пришел в запустение, штукатурка на глухих стенах местами осыпалась - образовались как бы кровавые раны. Лепные украшения аттика местами обвалились, и в нишах, где некогда стояли статуи, виднелись только обломанные ноги, остатки разбитых фигур. Пан Володкович оживился. - Пан ксендз, - сказал он, - видите этот дом? Видите? Вот тут и живет реб Ише. Хотите, ваше преподобие, я вас к нему сейчас проведу. У реб Ише были кой-какие дела с паном Хжонщевским... - С паном Хжонщевским? - переспросил ксендз, удивившись. - Вот именно. Вы думаете, они сюда приезжали ради прекрасных глаз людыньских девиц? - А что им тут надо было? - Откуда я знаю! Вот недавно от евреев посол к папе ездил, может, об этом они толковали. А может, о чем другом. Ну как, пойдемте, ваше преподобие? Они как раз поравнялись с "королевским домом". Володкович остановился, ксендз тоже. Безвольно и безнадежно смотрел он на тщедушного шляхтича, который стоял перед ним в потертом кунтуше, в облезлом кожухе, легонько приседая и притопывая, будто готовился к прыжку. Ксендз Сурин чувствовал, что своей воли у него уже нет, что сила необоримая толкает его куда-то в область неведомого; он страшился, но чувствовал, что уже поддался ей. - Что ж, пошли, - молвил он. Свернув налево с дороги, по которой впереди ехала повозка, они прошли в широкий вход с открытыми настежь дубовыми дверями. 10 Они очутились в просторных, темных сенях, ощупью отыскали широкую лестницу и начали по ней подниматься. Отец Сурин шел через силу, словно на эшафот, но отступать не хотел. Поднимаясь по этой лестнице Иакова (*12), он, будто во сне, за минуту передумал и увидел так много, как если бы в этот миг прощался с земным существованием. Вся его бедная событиями жизнь прошла перед его глазами, особенно же ярко предстало памятное мгновение, пережитое в виленском соборе, когда было ему около тринадцати лет. Он пошел тогда к ранней обедне. Случилось это вскоре после того, как мать, овдовев, вступила в кармелитскнй монастырь. Молился довольно рассеянно, думая о матери, которая его оставила, и слегка ревнуя ее к ее благочестию. И вдруг - не духовными очами, нет, телесными! - он увидел нисходящую к нему откуда-то с высоты пресвятую богоматерь в сопровождении двух ангелов. Как бывает во сне, он не заметил никаких подробностей, не видел, какова она, как одета, на чем стоит, как идет, - он только видел небесную ее улыбку, и невыразимая радость объяла его сердце. Владычица простерла к нему руку и молвила (но, возможно, голос ее прозвучал лишь в его душе?): "Отныне я твоя мать, трудись и служи мне! Смотри только не предай душу свою погибели!" И сладостное чувство, разлившееся в нем, стало таким острым, таким мучительным, что переполнило его существо, и он рухнул на каменные плиты. "Я буду тебе служить, - повторял он, - я твой до конца дней, защити меня, пресвятая, от сатаны и всякого орудия его, дабы не был я осужден на вечные муки!" И объял его ужас перед вечным проклятием, и именно тогда он впервые увидел черного паука, подстерегавшего его душу. И он многократно воззвал к деве Марии: "Защити меня! Защити меня, владычица пресвятая!" Видение вспомнилось ему здесь, на лестнице еврейского дома, так выпукло и ярко, что он словно бы пережил все это снова. Память о сладостном чувстве, переполнившем его, об этом беспредельном блаженстве, сама стала таким же наслаждением, таким же блаженством, и сердце в груди у него сильно забилось, будто сейчас разорвется. "Я буду тебе служить! Буду тебе служить! - твердил он. - Только защити меня от сатаны!" И вдруг его мысли прервал голос Володковича. Коротышка шляхтич споткнулся на неровной ступеньке и гадко выругался: - Вот дрянная лестница! Не иначе как в пекло по ней идти! Чуть не упал, как тогда, в корчме! Спасибо, отец, вы меня подхватили... Ксендз Сурин с трудом оторвался от своих грез. Они уже стояли у двери. Откуда-то проникал слабый свет, и был виден медный молоточек на дубовой доске. Володкович, взяв молоточек, сильно постучал. Дверь тотчас отворилась, на пороге появился долговязый, молодой еврей в высокой шапке. Не двигаясь с места, он стоял перед пришельцами, потом поднес палец к губам, глядя на них с ласковой усмешкой в огромных бархатных глазах. Он был так юн, что на подбородке и на висках только пробивались отдельные волоски, но лицо отливало желтизной и румянца на щеках не было, как у людей, редко выходящих на свежий воздух. - Мы к цадику, - громко сказал Володкович. - Его сейчас нельзя видеть. Володкович, отстранив ксендза Сурина, шагнул в прихожую. Молодой еврей смутился и, видимо, испугался. - Пожалуйте, пожалуйте, - забормотал он, - я сейчас... Он почти втащил гостей в прихожую и запер за ними дверь. - Я сейчас, сейчас. - И, неслышно ступая, исчез в глубине прихожей. Гости остались у порога. В прихожей было пусто. Через минуту перед ними открылась тяжелая дубовая дверь, и юноша появился снова. - Ребе просит вас, - молвил он. Володкович стоял, не двигаясь, и ксендз Сурин понял, что ему придется одному пройти к цадику. Он переступил через порог, поклонился и, сделав несколько шагов, огляделся вокруг. В большой комнате с низким потолком все окна были закрыты ставнями, освещалась она восковыми свечами. Хотя свечей было немало, их свет терялся в полумраке. Стены и пол сплошь покрывали ковры. На полу они лежали в несколько слоев, на стенах висели, находя один на другой, образуя непроницаемые и поглощающие любой шум завесы. Слова в этой комнате звучали глухо и гасли, как искры на ветру. За длинным дубовым столом, на котором лежала только одна книга и горело много свечей, сидел нестарый еще человек с изжелта-бледным лицом. Длинная борода ниспадала ему на грудь двумя волнами. Ксендз Сурин невольно подумал, что цадик похож на покойного короля Сигизмунда-Августа (*13), и молча поклонился еще раз. Молодой еврей застыл у двери в почтительной позе, он, видимо, намеревался присутствовать при беседе. Реб Ише поднял глаза от книги и посмотрел на ксендза без удивления, но очень проницательно, потом встал, не отходя от стола, произнес: - Salve! [Здравствуй! (лат.)] В этом приветствии отец Сурин увидел приглашение вести беседу на латыни, но у него не хватило мужества доверить в такую минуту свою мысль чужому, классическому языку. Он опасался, что, выраженная на латыни, она прозвучит нелепо и что, пользуясь готовыми формулами, он исказит ее суть. Поэтому он сказал по-польски: - Прошу прощения за беспокойство, но... Тут он запнулся, вопросительно взглянул на раввина, однако тот стоял неподвижно, и на лице у него нельзя было ничего прочитать. И закончить фразу раввин ему тоже не помог. - Ты, верно, удивлен? - сказал отец Сурин, делая шаг к столу. - Нет, - отвечал цадик звучным голосом, - нет! Я уж давно жду, что один из вас придет ко мне. Ксендз Сурин смешался. - Ты знаешь? - спросил он. - Знаю, - спокойно ответил раввин. - Что это такое? - опять спросил ксендз. - Не знаю. Мне надо посмотреть. - Ох! - вздохнул ксендз. - Настоящие ли там бесы?.. - Вот-вот, - горячо подхватил Сурин, - настоящие ли это бесы? И вообще, что такое бесы? Невозмутимость реб Ише вдруг исчезла, странное выражение промелькнуло на лице его, и в глазах засветились искорки. Он иронически рассмеялся. - Стало быть, ваше преподобие пришли к бедному ребе спросить, что такое бесы? Вы, пан ксендз, не знаете? Святая теология вас этому не научила? Вы не знаете? Вы в сомнении? А может, это вовсе не бесы? Может, дело только в том, что там нет ангелов? - снова засмеялся он. - Ангел покинул мать Иоанну, и она осталась наедине с тобой. А может, это всего лишь собственная природа человека? Ксендз Сурин потерял терпение. Быстрыми шагами он подошел к столу и, остановись против раввина, угрожающе вытянул руку. Юноша в дверях зашевелился, переступил с ноги на ногу. Реб Ише слегка откинул голову назад, так что глаза его оказались в тени, а свет падал только на черный атласный кафтан и причудливый узор редких прядей бороды. - Не осуждай, не смейся, еврей! - запальчиво воскликнул ксендз. - Знаю, тебе известно больше, чем мне. Но ты вот сидишь здесь, в этой темной комнате, сидишь над книгами, при свечах, и ничто, ничто тебя не волнует, тебе безразлично, что люди мучаются, что женщины... Ксендз Сурин умолк - глаза цадика сверкнули в тени таким презрением и издевкой, что ксендз от гнева лишился дара речи. Рука его опустилась, он понял, что резкостью ничего здесь не добьется. - Женщины мучаются? - повторил реб Ише. - Пускай мучаются. Такова участь женщин, а от участи своей никому не уйти. Тут он опять со значением посмотрел на отца Сурина. С минуту оба молчали. - Скажи мне, - вдруг прошептал умоляюще ксендз, - что ты знаешь о бесах? Еврей рассмеялся. - Садись, ксендз, - молвил он и сел сам. Глаза его снова оказались в кругу света, падавшего от подсвечника. Ксендз Сурин присел на стул. Теперь меж ними был только узкий дубовый стол с лежащей на нем раскрытой книгой. Ксендз с удивлением заметил, что текст в книге - латинский. Наклонясь через стол к цадику, он всматривался в тонкие губы, плотно сомкнутые между редкими прядями усов и бороды, словно еврей превозмогал вкус горечи. - Наша наука пригодна