для нас, - негромко произнес после паузы реб Ише. - И вы не хотите бороться со злым духом? - спросил ксендз. - Сперва скажи мне, ксендз, что такое злой дух, - с иронической усмешкой спросил реб Ише, - и где он пребывает. И каков он? И откуда взялся? Кто его создал? - внезапно повысил он голос. - Господь его создал? Адонаи? Ксендз Сурин отшатнулся. - Бог! - вскричал он. - Разве кто другой мог создать его? - А кто создал мир? - язвительно спросил раввин. - Замолчи, - прошептал ксендз Сурин. - А если мир создал сатана? - Ты манихеец? (*14) - Но если мир создан богом, почему в нем столько зла? И смерть, и болезни, и войны! Почему нас, евреев, преследуют? - внезапно запричитал он нараспев, как в синагоге. - Почему убивают сыновей наших, насилуют дочерей наших? Почему мы должны к папе посылать послов? Бедные евреи должны обращаться к папе, чтобы опровергнуть страшные поклепы, которые на них возводят. Откуда все это, преподобный отец? Ксендзу Сурину было тяжко в этой комнате. От жары и духоты на лбу у него проступили капли пота. Из небольших серебряных сосудов, стоявших между свечами, исходил густой аромат благовоний, неприятный отцу Сурину. Высказанные цадиком мысли не были для него новы: не раз и не два приходили ему на ум те же вопросы, но теперь, изложенные так ясно и определенно, они приводили его в отчаяние. Он ничего не мог ответить на них ни себе, ни еврею. - Первородный грех... - прошептал он. - Первородный грех! Падение прародителей наших! Но ведь сколько раз люди уже испытали падение и возрождение? - воскликнул реб Ише. - Сколько раз многотерпеливый Авель бывал убит Каином? Какие только грехи не обрушивались на проклятую богом голову человека? Но все зло, творимое людьми, не может объяснить безмерного зла, что их гнетет. Падение первого человека! Падение первого ангела! Зачем ангелы сходили с небес и, вступая в связь с земными женщинами, плодили исполинов? Ну, говори же, отче! Ксендз Сурин опустил голову. - Ангелы, - сказал он тихо, - создания непостижимые. - Эта монахиня твоя называет себя Иоанной от Ангелов, - с презрением молвил реб Ише, - а что она знает об ангелах? Об этих могучих духах, которые есть повсюду, которые опекают людей, идут с ними в бой, едут с ними на ярмарку; другие ангелы ведают музыкой, светом, звездами. Что такое ангелы, ксендз? Кто такой Митатрон (*15), предводитель ангелов? - Не знаю, - сказал отец Юзеф; от этого града вопросов, которые цадик задавал глухим, хриплым голосом, у него мутилось в голове. - Наш отец, Иаков, - продолжал ребе, - видел ангелов, поднимавшихся и спускавшихся по лестнице. Куда они поднимались? К небу. А куда они спускались? На землю. А зачем они спускались на землю? Чтобы жить на земле. Ангелы тоже живут на земле, ангелы тоже могут вселяться в душу человека. - Их посылает бог, - заметил ксендз Сурин. - А дьявола разве не он посылает? Без воли бога сатана не завладеет душой человека... - А когда сатана может завладеть душой человека? - Когда? Когда человек его возлюбит! - Разве возможна любовь к сатане? - Любовь лежит в основе всего, что творится на свете. Сатана завладевает душой из любви. А когда хочет овладеть ею полностью, кладет на нее свою печать. У нас, в Людыни, один молодой пуриц [богач (еврейск.)] так сильно любил еврейскую девушку, так любил... Стоявший в дверях юноша глубоко вздохнул, ксендз Сурин с любопытством оглянулся на него. Но реб Ише продолжал: - ...что, когда умер, он вселился в нее! И они привели ее ко мне, и она стояла вот здесь, где ты сидишь, и я взывал к этому духу, чтобы он вышел... - Ну и что? Что? - с горячностью спросил ксендз. - И дух не пожелал выйти. - Вот видишь! - прошептал Сурин с неким удовлетворением. - Но он сказал мне: он, мол, так сильно возлюбил эту девушку, что из нее не выйдет. А выйдут они вместе: его душа и ее душа. Так он мне сказал. - И ребе внезапно умолк, в глазах его впервые засветилось что-то более человечное - не то скорбь, не то сочувствие. Он словно заколебался в этот миг, словно что-то нахлынуло на него. - И что было потом? - спросил ксендз Сурин. - Ай-вай! - вздохнул юноша в дверях. - Она умерла, - промолвил реб Ише и вдруг прикрыл рукой глаза. - Ай-вай! - повторил он вслед за своим учеником. - Он забрал ее душу, и она умерла. "Сильна, как смерть, любовь", - прибавил он, минуту помолчав. Голос раввина угас, потонул в сумеречном воздухе, где замирали все звуки. - Ох, ничего я у тебя не узнаю, - вздохнул ксендз Сурин, подперев подбородок. Цадик возмущенно развел руками. - Как? Ты хочешь все это узнать сразу? - с прежней страстностью вскричал он и, понизив голос, продолжил: - То, чему учился дед моего деда, и его дед, и прадед, и прапрадед, то, что записывали на пергаменте, то, что написано в Зогар (*16), что такое темура (*17), все это ты хочешь знать и хочешь, чтобы я изложил тебе это в трех словах? Будто какую-нибудь сделку - вот вам вексель, вот расписка? Потише, потише, пан ксендз! Обо всех демонах - и о тех, которых создал предвечный Адонаи, и о тех, что родились от сыновей ангельских и земных женщин? И о тех, что из проклятых богом душ человеческих возникают и множатся? И о тех, что приходят с кладбищ и вселяются в любимых женщин? И о тех, что зарождаются в душах человеческих, зарождаются и постепенно растут, медленно растут, как улитки, как змеи, пока не заполнят всю душу целиком? И о тех хочешь ты знать, что возникают в тебе, и мутят твой ум, и омрачают твое величие, и пытаются исторгнуть из тебя мудрость твою и наложить на тебя свою печать? И о тех, что до сей поры пребывали в четырех стихиях - а ныне они в твоем сердце, сердце, сердце, сердце! - закричал он вдруг и, поднявшись, указал пальцем на грудь Сурина, который боялся пошевельнуться на табуретке. Успокоился реб Ише так же быстро, как и разгорячился, и вот он опять сидел напротив ксендза, неподвижный, бесстрастный, с восково-желтым лицом. После короткой паузы он продолжал: - И о тех демонах хочешь ты знать, что тобой завладевают все больше, все сильней... - Мои демоны - дело мое, - перебил его ксендз Сурин, - моя душа - это моя душа. Раввин презрительно взглянул на него и прошипел: - Я - это ты, ты - это я! Ксендз вскочил с табуретки и выпрямился, опершись ладонями о стол. - Боже, - воскликнул он, - что ты говоришь! Реб Ише загадочно усмехнулся, словно говоря: все, что я знаю и о чем думаю, тебе не постигнуть вовек. Презрительно сжав тонкие губы, он молчал - пока ксендз не переменил позы, выражавшей отчаяние и страстное ожидание. Молчали оба долго, наконец ребе произнес: - Ты еще не знаешь, каково это, когда демон, пребывавший в теле женщины, вселится в тебя и будет тебя склонять ко всему тому, что еще недавно ты почитал омерзительным грехом... и что теперь наполняет твое сердце несказанным блаженством. Ксендз Сурин упал у стола на колени и спрятал лицо в ладонях. Его волновали чувства, которым он не умел подобрать названия. Они налетали на него, подобно вихрю. Тщетно вспоминал он аскетические упражнения святого Игнатия, тщетно пытался овладеть собой, понять самого себя, чтобы затем понять раввина и, как учит кабалистика, освободиться от его власти, назвав точным именем все его приемы; мысли ксендза заполонил багровый туман, а сердце - безумный страх, от которого весь он трепетал, как березовый лист в ноябре. "Пресвятая владычица, - мысленно повторял он, - помоги мне!" - Ты хочешь кое-что узнать о демоне? - звучал над его головою бесстрастный голос раввина. - Так позволь ему войти в твою душу. Тогда узнаешь, каков он, и поймешь все его уловки и признаки. Постигнешь его суть, и сладость его, и горечь его. Первый же это демон гордыни, Левиафан, второй - демон нечестия. Бегемот, а третий - демон зависти и всяческой злобы, Асмодей... Гляди получше, не запускают ли они когтей своих в твое сердце. Ксендз Сурин вскочил на ноги и, с ужасом глядя на на раввина, быстро попятился к дверям. - О! - вскричал он. - Я осыплю проклятиями твою голову! Ребе продолжал усмехаться, поглаживая бороду. - Ты, ксендз, ничего не знаешь. Блуждаешь во мраке, и неведение твое подобно черной пелене ночи. - Бог мне свидетель! - И я тебя уже ничему не научу, - говорил цадик, - ибо ты уже не способен научиться и моя наука уже не твоя наука. - Ты - это я, - прошептал ксендз Сурин, стоя у двери. - О да! - рассмеялся раввин. - Но наука моего бога - это не твоя наука. И, внезапно вскочив с места, он схватил лежавшую перед ним книгу, резко захлопнул ее и с громовым стуком ударил ею о стол. - Прочь! - вскричал он грозно. Ксендз Сурин, сам не помня как, очутился за дверью и прямо наткнулся на Володковича, чьи глазки так и сверкали от любопытства. - Идем, идем отсюда! - быстро бросил ксендз и потянул Володковича за рукав; спотыкаясь, ударяясь о стены, он выбежал на лестницу и стал спускаться. Володкович едва поспевал за ним. - Пан ксендз, - пытался остановить его шляхтич, - пан ксендз! Но отец Сурин чуть ли не бежал и вздохнул с облегчением лишь тогда, когда они оказались под навесом крыльца, на свежем воздухе. Душный запах благовоний еще стоял у него в ноздрях. Он вынул из кармана платок и вытер лоб. - Боже, смилуйся надо мной, - повторял он. - Пойдемте, пан ксендз, - сказал Володкович, - пойдемте поскорей, вам надо выпить рюмочку водки, что-то вид у вас неважный. Они торопливо пошли по улице по направлению к вертушке. Вдруг перед ними появился Казюк. Он, видно, сразу заметил, как бледен отец Сурин, - не говоря ни слова, он подхватил ксендза под руку и быстрым шагом повел вперед. Когда они приблизились к воротам корчмы, ксендз Сурин попытался было свернуть к себе домой, но Казюк его удержал. - Нет, отче, - сказал он, - зайдите, выпейте капельку меду, это вас подбодрит. - Ничто мне не поможет, - с беспредельным отчаянием простонал ксендз Сурин, - я проклят! Никогда в жизни так остро не ощущал он впившихся в сердце когтей страха. Как пьяный, он ухватился за плечо Казюка и посмотрел ему в глаза. Казюк отвел взгляд. - Этого никто не знает, - молвил Казюк, - до последнего своего часа! И так как Володкович уже скрылся в темной пасти корчмы, торопясь подготовить угощенье, Казюк наклонился к уху ксендза и прошептал: - Я знаю, куда Володкович водил вас, пан ксендз. Я же говорил - не надо его ни о чем просить! Ксендз Сурин не ответил. Молча они вошли в корчму. 11 Стаканчик меда и впрямь немного успокоил измученного ксендза. Потом он поспешил в обитель. Экзорцизмы только закончились, и утомленные монахини разошлись по кельям. Одна лишь румяная, рослая, спокойная сестра Акручи хлопотала по хозяйству, трудясь за всех. Она попросила ксендза Сурина откушать в трапезной - она, мол, очень занята, и ей некогда разносить обед ксендзам в их покои. Монахини уже давно пообедали. - Скажи, сестра, матери настоятельнице, - попросил ксендз Юзеф, - что я сразу после обеда приду в нашу комнату на чердаке. - На чердаке? - удивилась недовольная таким нарушением монастырских правил сестра Малгожата. - Да, на чердаке. Пусть мать Иоанна хорошенько отдохнет. Я не буду творить экзорцизмы, хочу лишь побеседовать с нею, - поспешно пробормотал отец Сурин. В трапезной уже сидели отец Лактанциуш, отец Соломон, ксендз Имбер и ксендз Мига, исповедник, и угощались обильным монастырским обедом. Отца Игнация не было, он уехал в Вильно. Ксендз Сурин сел немного в стороне. - Съешь чего-нибудь, отец Юзеф, - сказал ему Лактанциуш, пододвигая миски. - А то ты у нас что-то отощал. Отец Сурин равнодушно взглянул на него, видно, думая о чем-то своем. Подвинув к себе миску с фасолью, он принялся быстро есть, не глядя на прочие блюда. Ксендз Соломон усмехнулся. - Что это ты, отче, так мало ешь? - сказал он. - Вот, гляди, утиные потроха, целая миска, да превкусные... - Благодарю, - ответил ксендз Сурин, - я нынче пощусь. - А от меда ты нынче тоже воздерживаешься? - сладким своим голоском спросил ксендз Имбер. - О нет! - с такой уверенностью произнес ксендз Сурин, что все остальные ксендзы смеясь переглянулись и подтолкнули друг друга локтями. - Вот он какой, иезуитский пост! - заметил Лактанциуш. - Истинная правда! - брякнул ксендз Сурин, не слыша, о чем речь. Ксендзы снова засмеялись, перемигиваясь. - Мед и здесь есть, - сообщил отец Соломон; наклонясь, он вытащил из-под стола порядочную флягу и торжественно поставил ее перед отцом Суриным. - Нет, нет, - сказал тот, - здесь я не пью. Это заявление еще больше развеселило ксендзов. - Стало быть, ты, почтенный отче, пьешь только в корчме! - воскликнул отец Соломон, выпячивая губы и подмигивая. - Ах, какие же скромники эти иезуиты! Ксендз Сурин добродушно улыбнулся. - Не все иезуиты, нет, - сказал он, - это я только, грешный слуга божий, имею такую странность. С малолетства это... - Что? Мед? - басом спросил ксендз Мига. - Нет, не мед, а вот эта странность. Боюсь других ксендзов. - Дьявола не боишься, а ксендза боишься! - вскричал Лактанциуш. - Против дьявола у меня есть крестное знамение, - молвил Сурин, - а ксендзам крест не страшен. Он встал, утер рот, поклонился сотрапезникам и вышел. За его спиной грянул громкий, дружный хохот. Медленно поднимаясь по лестнице, он готовился к беседе с матерью Иоанной. Мысль об этой встрече после перерыва в несколько дней вызывала у него сердцебиение. "Нет, нет, - повторял он про себя, - нет, Юзеф, не отступай, ты должен пожертвовать собой. Говори с ней, заставь ее слушать тебя". Когда он взошел на свой "чердачок", матери Иоанны там еще не было. Он преклонил колена у решетки, простой деревянной перегородки из неструганых досок, прижался к ней головою и закрыл глаза. Он молился. Он молил бога об исцелении этой женщины. Больше того, не только об исцелении, он хотел сделать ее святой. Величайшим счастьем для него было бы указать матери Иоанне путь мистической молитвы, посвятить ее в то, что было ему дороже всего на свете. Он прекрасно понимал, что научить любви к богу, научить молитве невозможно, что это дается лишь благодатью, которую бог ниспосылает человеку по своей воле, но он думал, что можно словом своим подбодрить, подвести к истине, как грешную душу к подножью алтаря. Так, как не раз подводил он мать Иоанну, терзаемую приступами безумия, к главному алтарю костела, где покоились святые дары; да, думал он, с помощью слов можно привести ее в святая святых, туда, где свершается величайшее таинство человеческой жизни, и оставить ее одну, лицом к лицу с господом богом. Впрочем, уже в самой одержимости матери Иоанны ему виделся некий знак, нечто выделявшее ее душу среди прочих душ и приуготовлявшее для каких-то великих целей. Эта хрупкая, маленькая женщина, отмеченная увечьем (во время ее самобичеванья он убедился, что увечье состояло лишь в чрезмерной выпуклости левой лопатки, а позвоночник у нее был прямой), казалась ему созданной для великих свершений. И как сладостно было бы идти с нею вместе по пути высочайших предначертаний и встретиться с нею у врат блаженства вечного. Отец Сурин открыл глаза. Мать Иоанна стояла на коленях по другую сторону решетки и смотрела на него, зрачки ее были расширены. Когда она вошла - он не слышал. При виде ее глаз безмерная радость объяла отца Сурина, словно он обрел утраченную отчизну душевного покоя. Напряженно раздвинутые веки матери Иоанны открывали поблескивавшие над голубыми радужками белки. В широко раскрытых ее глазах читались безумие и ожидание, отнюдь не покой. Но ксендзу Юзефу было покойно у этой деревянной решетки из грубых досок. Держась обеими руками за шероховатые брусья, он словно подымался из некоей бездны навстречу существу, стоявшему на коленях напротив него. Бог весть откуда, из каких-то прикрытых буднями глубин, всплыли к его устам слова Исайи: "Ты, которого я взял от концов земли, и призвал от краев ее, и сказал тебе: ты мой раб, я избрал тебя, и не отвергну тебя. Не бойся, ибо я с тобою"... [Исайя, 41, 9-10] Мать Иоанна медленно качнула головой вправо, потом влево, не спуская глаз с лица Сурина. Это ее движение пронзило болью сердце ксендза, он крепче стиснул руками брусья решетки, стараясь подняться еще выше, как бы выйти из своего тела, вознестись духом ввысь и увлечь за собой дух Иоанны. - Зачем ты меня звал? - шепотом спросила мать Иоанна. - Я жажду твоего спасения, - прошептал отец Сурин. - Где оно, это спасение? - громче спросила монахиня. - Трудней всего для меня говорить искренне, - прибавила она, минуту помолчав и словно без связи с предыдущим. - Говори же, говори! - вскричал отец Сурин, протягивая руки сквозь решетку. - Расскажи, дочь моя, обо всем, что тебя мучает, что терзает твою душу. Я все возьму себе, все возьму на себя, я присвою себе твои грехи и твои беззакония, а ты останешься чистой и будешь жить праведно. Говори все. Мать Иоанна как будто задумалась. Веки ее почти сомкнулись, и зрачки из узких щелей глянули на отца Сурина взором истинно сатанинским, полным коварства и презрения. Никогда еще отец Сурин не чувствовал так сильно, кто владыка души матери Иоанны, никогда так сильно не желал изгнать его из этой души, хоть бы и пришлось вобрать его в себя самого. Одновременно он почувствовал, что мать Иоанна совершенно его не понимает, даже, возможно, не слышит его слов, и что никакие сокровища молитвы и мудрости ему не помогут проникнуть в ее душу. Она стояла перед ним на коленях, такая хрупкая и такая чужая, отличная от всех прочих людей и столь же таинственная и недоступная, как таинственно и недоступно мистическое учение Иисусово. Сознание этой отчужденности повергло его душу в отчаяние. - О, демоны одиночества! - вскричал он. - Демоны черствости сердечной! О, сатана! Ты - стена непреодолимая, не в пример этой деревянной перегородке! Это ты разделяешь души, чтобы они друг друга не понимали! Мать Иоанна опять качнула головой и холодно поглядела на своего исповедника. Глаза ее снова были широко раскрыты. - Страшней всего то, - произнесла она своим хриплым, болезненным голосом, - страшней всего то, что сатана мне любезен. Мне приятна моя одержимость, я горжусь, что именно меня постигла эта участь, и даже испытываю радость от того, что бесы мучают меня больше, чем других. Осталось их во мне четыре - прочих ты, отче, изгнал, - прибавила она как бы с сожалением. - Что же станется со мной, когда не будет во мне уже ни одного беса? Возвратятся тоска, злость, я снова стану дурной монахиней, не знающей, удостоится ли она вечного блаженства! Высказанная матерью Иоанной мысль ужаснула отца Сурина. "Как же так? Она упрекает его за труд, свершенный ради нее? Но, может быть, ее устами говорят оставшиеся в ней бесы, не она сама?" - Дочь моя, - сказал он, - гордыня - твой всегдашний грех. И я полагаю, что не Левиафан внушает тебе этот грех, но что сама ты стала в душе своей Левиафаном. Все мысли твои лишь о том, чтобы возвыситься. Ты призываешь обратно бесов, что оставили тебя, ибо предпочитаешь, чтобы их было в тебе не четверо, но восемь! Молись же, молись о ниспослании тебе смирения! - Стоит мне начать молиться о смирении, - опять спокойным тоном произнесла мать Иоанна, - как бесы во мне начинают бушевать. Для меня нет спасения, святой отче. Ксендз в ужасе отшатнулся от решетки. - После стольких дней совместных молитв, стольких дел смирения, стольких шагов по тернистой тропе истины ты опять вернулась к своим страшным, безнадежным речам. Совсем недавно и я говорил о себе то же самое, но теперь я этому не верю. Я силен, я могуч. Мать Иоанна, - вскричал он вдруг громовым голосом, - подымись, воспрянь, следуй за мной! Мать Иоанна, словно испугавшись его крика, съежилась, припала к полу, как собака, которую бранит хозяин. Вся она скорчилась, отползая, втягивая шею, пряча голову, и в позе ее было что-то покорное и раздражающее. Будь у отца Сурина в эту минуту палка в руке, он, кто знает, мог бы и ударить монахиню. Когда она отвела от него взгляд, от потерял терпение и в ярости угрожающе поднял руки. - Женщина, - закричал он, - ты не желаешь идти со мною по пути, что я тебе указываю, ты упираешься тупо и злобно! Мать Иоанна быстро, как кошка, разогнула спину, распрямилась и даже вскочила на ноги. Ростом она была так мала, что, стоя, едва возвышалась над коленопреклоненным отцом Суриным. Она приблизилась к решетке и, прижавшись лицом к деревянным брусьям, заговорила быстро и тихо: - И что ж это за путь указываешь ты мне, отец? Куда он приведет меня, этот путь? Куда ты меня ведешь, старый хрыч? Ты хочешь одного - чтобы я успокоилась, овладела собой, стала тусклой, ничтожной, стала в точности такой, как все прочие монахини. Ну что ж, хорошо, я скажу: я сама, да, сама то и дело открываю душу мою, чтобы в нее входили бесы. Я не могу это тебе точно описать, но мне приходится как бы открывать дверцу в моей душе, чтобы они в меня вошли. О, если б ты сделал меня святой! Вот о чем я тоскую! Но ты, ты хочешь сделать меня подобной тысячам, тысячам людей, бесцельно блуждающим по свету! Хочешь сделать меня такой же, как все монахини, - как мой отец хотел сделать меня дочерью, матерью, женой, - хочешь, чтобы я молилась утром, в полдень и вечером, чтобы ела фасоль с постным маслом, и так каждый день, каждый день. И что же ты сулишь мне за это? Спасение? Я не хочу такого спасения! Раз нельзя стать святой, лучше уж быть проклятой. Понимаешь ли ты, ксендз, ты, что так надо мною возносишься, понимаешь ли, какое это ужасное несчастье - невозможность быть святой? Подумай только - быть святой! Постигнуть все, пребывать в лоне господа, быть озаренной мудростью божьей, слиться со светом извечным - и в то же время остаться на земле, стоять на алтарях, среди роз, курильниц, свечей, возвращаться в молитве на уста всех людей, жить во всех молитвенных книгах! О, вот это жизнь, это жизнь вечная! А так! Лучше уж с бесами... Под градом этих торопливых, резких, страстных слов отец Сурин мало-помалу отодвигался от решетки. На коленях отползал он от деревянной перегородки, будто опасаясь, что мать Иоанна заразит его или ранит бесстыжими своими речами; он прямо извивался на полу, с ужасом глядя на бледное лицо, прижавшееся к деревянным брусьям, и на руки с длинными пальцами, которые просунулись между нестругаными палками, и судорожно двигались, и тянулись к нему, будто хотели его схватить, хотели вцепиться в его сутану. От страха волосы у него встали дыбом. - Во имя отца и сына! - перекрестился он и перекрестил мать Иоанну. - Успокойся, дочь моя! - простонал он и снова подполз на коленях поближе к ней. - Подумай, что ты говоришь! Мать Иоанна умолкла, закрыла глаза, опустила руки. Она тяжело дышала. - Женщина, - заговорил отец Сурин, - очисть душу свою, жди прихода господа. Взгляни, сколь чудовищно перемешаны в ней грязь и цветы. Что указываю я тебе? Путь к святости. И что такое молитва, которой я тебя учу, смирение, которого я от тебя требую? Молчание, которое я тебе предписываю? Путь к святости! Можешь ли ты сомневаться, что все это суть тропинки, ведущие туда, ввысь, в чертоги небесные, которые, подобно вершинам горным, покрыты вечным снегом? О нет, мать Иоанна, перестань сетовать и роптать, не таков путь к блаженству, которого ты так жаждешь! Он подполз к самой решетке и, протянув руки между брусьями, схватил руки матери Иоанны. - О! - воскликнул он, тряся их. - Пробудись, душа моя! Я завладел тобой навек! В этот миг за небольшим, довольно высоко расположенным чердачным оконцем раздался громкий смех. Ксендз и монахиня с испугом взглянули на окно, которое вдруг потемнело. Они увидела два лица, прижавшиеся к оконному стеклу. Хохотали эти два человека. Ксендз узнал лица Володковича и Одрына, искаженные гримасой смеха. - Гляди, гляди, - кричал Володкович, - да это наш любезный ксендз изгоняет бесов из девиц! - Держись, не то слетишь! - кричал Одрын. - Вот так комедия! Он ведь за руки ее держал! - Ха-ха-ха! - заливался Володкович. Ксендз Сурин подошел к окну, махая платком, будто отгоняя мух. Затрещала крыша под ногами непрошеных гостей, и лица их исчезли. Ксендз посмотрел в окно: они бежали по крыше, подпрыгивая, как обезьяны, и спотыкаясь о ветхие гонтины, вылетавшие из-под их сапог. Володкович с разинутым ртом оглянулся на отца Сурина. Ксендз погрозил ему кулаком. Раскаты хохота еще долго отдавались эхом на чердаке. Ксендз Сурин обернулся к решетке. Мать Иоанна, как и прежде, стояла неподвижно. Глаза ее были закрыты, руки ухватились за решетку, - казалось, она держится, чтобы не упасть. Отец Сурин вернулся к ней и склонил колени перед решеткой. Он снова взял ее руки в свои. - Дочь моя, - молвил он, - пойми, что искупление состоит в любви. Что надо лишь приоткрыть душу свою, и любовь наполнит ее, как аромат жасмина. Все творится любовью и ради любви. Мать Иоанна вздрогнула, попыталась вырвать руки из рук отца Сурина, но он их удержал. Притянув ее к себе, он благоговейно ее поцеловал. Тогда она припала к решетке, прижалась к ней, из груди ее вырвался горестный вопль, и она затряслась в плаче. Слезы градом катились из ее глаз, падая на голову отцу Сурину, на ее руки, которые он целовал, и, будто капли дождя, текли по дереву. - Отче, отче, - повторяла она, рыдая, - сделай меня святой! Ксендз Сурин выпустил ее руки и оперся лбом о решетку. Жгучая боль раздирала его сердце. Он поднял глаза. Мать Иоанна стояла перед ним на коленях и смотрела прямо ему в глаза. Голубые радужки сверкали, залитые слезами зрачки были расширены, по щекам струились прозрачные капли. Она качала головой из стороны в сторону, словно охваченная неизбывным горем. Отец Сурин невольно повторил это скорбное движение, но скорее как знак отрицания. Но взоры их не разлучались. - О дочь моя! - простонал он. - Этого я не в силах сделать! Он склонил голову, уперся ею в шероховатое дерево, и бурные рыдания сотрясли его грудь. И, рыдая, он почувствовал, что узкие ладони матери Иоанны притронулись к его голове, потом сжали ее крепко, крепко. И тут он внезапно, в единый миг, ощутил, что в него вошли четыре беса матери Иоанны. И одновременно собственный его бес, укрывшийся в глубинном закоулке души, выскочил из тайника и подал руки тем четырем. Страшная боль и бесовское смятенье пронзили его всего - голову, руки, ноги, сердце, живот. С громким криком он ринулся прочь из комнаты. На безумный вопль ксендза все обитатели монастыря сбежались к лестнице, и все видели, как бесы повалили ксендза Юзефа и как бушевали в нем, пока он, бедняга, глухо ударяясь головой о ступеньки, медленно сползал по лестнице вниз. 12 К сожалению, скрыть прискорбное это событие не удалось: о том, что бесы матери настоятельницы вселились в ее экзорциста, стало известно всем. Ксендза Сурина без чувств перевезли в дом приходского ксендза и заперли в небольшой комнатке, где он целые сутки метался и громко кричал. Потом успокоился, допустил к себе Алюня и немного поел. О случившемся несчастье известили отца провинциала, который обещал сейчас же приехать. Тем временем во всем местечке, в обители и в корчме только и разговоров было, что об отце Сурине. Больше всего, разумеется, толковали в корчме, где неожиданно опять появился пан Хжонщевский. Пани Юзя ломала себе голову, отчего бы приключилась с ксендзом эта беда, и докучала вопросами мужу, который отнесся к печальной новости куда спокойней и вообще не питал склонности к богословским рассуждениям. О бесах же он всегда говорил неохотно. Во вторичном приезде придворного обоим, мужу и жене, чудилось что-то недоброе, и об этом они предпочитали беседовать только вдвоем. - Такой важный господин, - говорила пани Юзя, - придворный королевича, всюду с ним разъезжает. И, на тебе, бросил все да вернулся в наше грязное местечко - нет, это неспроста! - Верно, королевич у здешних евреев деньги занимает, - равнодушно заметил пан Янко. - Такие дела пану Хжонщевскому не поручают, - уверенно возразила трактирщица. - Много ты знаешь, кому какие дела поручают! - пробурчал пан Янко, раздраженный тем, что жена вмешивается в высокую политику. Он как раз обгрызал огромную кость из борща, всю покрытую мясом и жиром. Супружеская чета любила сытно и вкусно поесть. - Ну да, не знаю! Когда была эта история с ксендзом Гарнецом... - Тсс, - зашипел супруг, прикладывая палец к губам и косясь в ту сторону, где сидели Хжонщевский с Володковичем. Он так встревожился, что даже забыл о кости. Володкович же в который раз описывал сценку, подсмотренную через чердачное окно. - Мне, видите ли, пришлось полезть на крышу, - говорил он, - потому как я хотел помочь истопнику, а он трубы проверял. Сестра Саломея сказала ему, мол, у нее печка дымит. Я и говорю Одрыну: "Не лезь, брат, еще упадешь, или хочешь, я тебе пособлю", - ну и залезли мы в трубу, а там, братец ты мой, и впрямь галчиное гнездо было, обвалилось... Пан Хжонщевский слегка поморщился на обращение "братец ты мой", но промолчал - он вообще с Володковичем был очень ласков. Все время подливал ему то меду, то сивухи, даже токайского вина потребовал, но луженая глотка Володковича, словно смолой обожженная, тонкого букета не чувствовала, и потому вернулись к напиткам попроще. - Осмотрели мы эти трубы, обратно идем, и тут я заглянул в одно окошко, а там голубчик мой ксендз, которого я же сам сюда привез, на коленях стоит и через решетку матушке ручку жмет. Боже правый! Вот, думаю, хорошенькие экзорцизмы! Вместо того чтобы изгонять бесов, он, чего доброго, загонит ей в нутро какого иного беса... И говорю это Одрыну, а он - ну смеяться... Вот и спугнули голубков! Володкович схватил чарку, истово и как-то судорожно захохотал и принялся повторять свой рассказ сначала. Раздосадованный пан Хжонщевский хотел, видимо, направить беседу на другой предмет, но это ему никак не удавалось. Стоило Хжонщевскому завести речь о деле, которое, должно быть, интересовало его больше всего, как Володкович поднимал руку, подмигивал крошечными своими глазками, говорил: "Это известно!" - и сразу начинал сызнова об отце Сурине со всеми подробностями - как тот стоял на коленях, да как держал за ручки мать Иоанну, да как смешно было на это смотреть. Наконец Хжонщевский потерял терпение и сказал, что едет к пану Ожаровскому. - Кабы ты вот так держал за руки какую-нибудь бабешку, - гневно молвил он, - ручаюсь, тоже было бы смешно смотреть. - Смешно, смешно, почтеннейший! - смиренно возгласил пан Володкович и, ухватив пана Хжонщевского за кунтуш, принялся его молить и заклинать так горячо, что тот не только остался, но еще велел подать новую флягу с медом. Флягу принесла сама пани Юзя и, сгорая от желания что-нибудь выведать - да и самой не терпелось поговорить об одержимости отца Сурина, - подсела на минутку к гостям. У пана Хжонщевского был вид человека, которому ради высших целей приходится терпеть дурное общество. Снисходительно усмехаясь, он потягивал мед из большого стеклянного кубка. Зато пани Юзя сразу же принялась рассказывать. - Ах, пан камергер, с вашего позволения, какой ужасный случай! Ксендз Сурин, такой почтенный ксендз, иезуит... И вот уже три дня сидит под замком у приходского ксендза, кричит благим матом, мечется. Похоже, все бесы, что были в монастыре, накинулись на него. Два раза срывал с себя одежду. - А что слышно в монастыре? - спросил пан Хжонщевский. - Сестра Малгожата не приходила? - Нет, уже дня два как не была у меня, - с огорчением сказала пани Юзя, - и я не знаю, что в монастыре творится. В эту минуту распахнулась дверь и, как вихрь, вбежала сестра Малгожата. Следом за ней шел Одрын, он старательно прикрыл за собой дверь и подошел, улыбаясь, к столу. - Ну, вот она наконец! - вскричал пан Хжонщевский, лицо его посветлело. - А мы как раз говорили о вас, сестра! - Я только на минуточку, золотце мое, - сказала сестра Малгожата от Креста, мимоходом целуя пани Юзефу. - Так давно у тебя не была, но и у нас, знаешь, такое делается! На минутку за ворота не выглянешь, - боже ты мой, такая перемена! - Ну и что же там? Что в монастыре? - спрашивала хозяйка, обтирая губы после меда. - Какая еще перемена? Мы тут сидим в двух шагах от ваших ворот и ничегошеньки не знаем. Ты не приходишь... - Про ксендза Юзефа слыхали? Да? Так вот, вообразите, с матери Иоанны будто рукой сняло! Здоровехонька! Похаживает по монастырю, во все сует нос, а ночью спит как убитая, даром что на власянице. - Видали такое диво? - воскликнула пани Юзя. - Все бесы в отца вселились! - с дурашливым ликованием рассмеялся Володкович и, всласть нахохотавшись, опрокинул единым духом чарку, бог весть которую по счету. - Все, да не все, - молвила сестра Акручи, присев на краешек скамьи и с таинственной миной перегибаясь через стол. - У сестер там еще остались. Нынче с утра кричали как оглашенные. Но матушка здорова! Ну, да из сестер теперь бесов быстро повыгоняют. У сестер-то какие бесы, мелюзга, а вот матушку самые главные обрабатывали! Володкович все смеялся и похотливо поглядывал на сестру Малгожату. Высокая, румяная монахиня и правда была привлекательна. Голубые ее глаза, смеясь, глядели из-под черного чепца. Пан Хжонщевский взял лежавшую на столе ее руку. - Вы, сестра, так рады этому, как истинная христианка! - Конечно, рада! - вскричала сестра Малгожата. - Из-за этих бесов никто уже не хотел и хромого барана пожертвовать в обитель. Да мы бы с голоду перемерли! - Зато душеньки ваши прямо в рай вознеслись бы, - смеялся Одрын, уже успевший опорожнить несколько чарок. Он сидел, опершись на Володковича, оба друга, развалясь на скамье, хихикали и помутневшими от водки глазами щурились, как коты, на сестру Акручи. Пан Хжонщевский усмехнулся в усы, он, казалось, был очень доволен. В горницу вошел Казюк и доложил хозяйке, что приехал из Полоцка от иезуитов Юрай и хочет оставить лошадей у них во дворе. Да овес у него весь вышел, просит лошадей покормить. Привез он отца провинциала. - Провинциал из Полоцка приехал! - со страхом повторила пани Юзефа и оглядела присутствующих. Но, кроме нее, никого эта весть не встревожила. Володкович и Одрын, подпирая друг друга, шептались, поглядывая на сестру Малгожату и ухмыляясь, - оба изрядно выпили. Пан Хжонщевский все порывался взять сестру за руку, она же руку отдергивала и прятала в складках платья; пан наклонился к ней и весьма учтиво вел какие-то речи, предназначенные для нее одной. Пани Юзефа встала и пошла выдать Казюку овес для Юрая. Провинциал действительно приехал. Все трое - ксендз Брым, провинциал и ксендз Сурин - сидели за большим столом в доме приходского ксендза. Отец Сурин за эти дни похудел, почернел; не притрагиваясь к стакану с подогретым вином, он то и дело прижимал ладони к вискам, словно хотел сдержать бурлившие в его мозгу мысли. Порой его одолевали рыдания, тогда он склонял голову на стол, рядом со стаканами и тарелками, - казалось, это лежит отрубленная голова. Ксендз Брым косился на него исподлобья и только покряхтывал. Крыся ревела, стоя посреди горницы. - Алексий! - закричал с отчаянием ксендз Брым. - Алексий! Появился Алюнь, почесывая голову. - Алексий, чего это ребенок плачет? - страдальческим тоном спросил ксендз. - Да она уписалась, пан ксендз, - невозмутимо установил Алюнь и унес плачущую девочку на кухню, потом возвратился с тряпкой и вытер мокрое пятно. Все это время ксендз Сурин горестно, но тихо плакал; слезы струились по его щекам и увлажняли стол. С ужасом исследовал он свою душу. Теперь он понимал, что само посещение раввина было началом, что оно заронило в него первую каплю яда одержимости. И в самом деле, размышляя теперь о событиях первых дней, он не вспоминал никаких иных поступков или речей, казалось бы, более для него важных, только видел пред собой черную бороду цадика Ише из Заблудова, и в ушах у него звучали слова раввина, как неустанное журчанье струящегося из земли родника. Что с ним было в эти несколько дней, он не помнил, лишь смутно вспоминалось ему что-то страшное и вместе с тем невероятно тоскливое. И теперь, когда он пришел в себя, когда его позвали предстать перед отцом провинциалом, он смотрел на всю свою духовную жизнь как на унылые руины, как на пустынную, голую равнину, где не цветет ни один цветок. От всего, чем был он прежде, остались лишь обломки - подобно ногам статуй, торчавшим в нишах дома, где жил цадик. Обломки добродетелей, обломки молитв, черные бездны вместо мыслей и опрокинутые подсвечники вместо светочей. Осталась лишь неизбывная дума о матери Иоанне, постоянно присутствовавшей в его воспоминаниях. Он припоминал, что сперва бесы терзали его тело - он бился головой о стены, катался по полу, и телесная эта пытка вскоре повергла его в изнеможение. Затем они принялись за его дух и странным образом исказили его добродетели: и вера и любовь все еще пребывали в нем, как и прежде, однако изменилась как бы их субстанция, будто моль подточила их, и стали они какими-то податливыми. Безумный страх владел им - не прикоснуться бы ненароком к этим добродетелям, ибо они могут тут же рассыпаться; поэтому он лишь глядел на них, зная, что они в нем есть, но их не чувствовал. Мукой была сама мысль о них и возможность утратить их в любую минуту. А добродетели мелкие, вроде душевного спокойствия, терпения, кротости, умерщвления плоти, вызывали у него глумливый смех - настолько казались никчемными и ни от чего не защищающими. Катастрофа, постигшая в нем любовь, словно похоронила их все навек. Не менее ужасной была мысль, что бесы, после этих двух дней, не ушли, а лишь заснули на дне его души: он прямо видел воочию, как в нем, омерзительно скрючившись, спят четыре черных чудовища, переплетясь черными конечностями, и чувствовал, что они могут пробудиться в каждое мгновение. Зашевелись они, и у него начнется дикая боль во всех суставах, но, кроме того, может рассыпаться в прах самое драгоценное, что у него еще было: мысль о матери Иоанне от Ангелов. До слез доводило радостное и горькое сознание, что он еще ощущает свое бытие, отличное от бытия сатаны, свое собственное, индивидуальное бытие, но странно обедневшее, бренное и сводящееся к одному лишь страданию. - Боже мой, помоги мне! - произнес он. И уже один этот вздох принес облегчение, сама возможность произнести слова "боже мой", как бы приоткрыла пред ним окошко надежды. Бесы во сне пошевелились, но не проснулись. И это уже было непостижимым счастьем. Ксендз Сурин открыл глаза и огляделся кругом более сознательным взором. Провинциал - тучный, спокойный, с крупным бритым лицом, на котором было разлито благодушие, - сидел против него, заломив руки. Толстые свежевыбритые щеки провинциала слегка отливали синевой - борода у него, видно, была бы черной. Когда он скорбно качал головой, щеки его колыхались, но и при этом горестном движении маленькие глазки светились покоем и кротостью. Даже неким удовлетворением. - Ох, отче Юзеф, - произнес он наконец, и хотя телом был великан, голос из его уст исходил тонкий и бессильный, - что ж это ты здесь натворил? Так-то ты преграждал дьяволу дорогу, отрезал ему отступление? Ныне, когда мы уже помолились вместе, когда ты немного успокоился, подумай, поразмысли! Запираться на чердаке наедине с бабой? А что люди на это скажут? Какие в самом монастыре толки пойдут? - Я не виноват, - возразил ксендз Сурин, и в изменившемся его голосе слышалось отчаяние, - не знаю, что это было... Я ведь уже покорил сатану, но нет, видно, бог меня покинул. - А теперь? - спросил провинциал. - Теперь... - повторил ксендз Сурин и вдруг, ударяясь головой об стол, зарыдал. Провинциал и ксендз Брым понимающе переглянулись. Ксендз Брым выпятил губы с особым свойственным ему выражением, с