ще глянул на брата, которому явно стало не по себе. - Неужто мы не можем драться? Болеслав размашистым жестом указал на лагерь кесаря, как бы говоря: "Где уж нам тягаться с таким огромным, могучим войском?" В шатер вошел Мешко, худой, бородатый, длинноногий, и поздоровался с Генрихом, как обычно жуя слова. - Болек говорит, что хочет мира любой ценой, - сказал Генрих. Мешко промолчал, но Болеслав ужасно заволновался. - В общем, после полудня ты поедешь к кесарю, - обратился он к Генриху. - Говори с ним, как хочешь и о чем хочешь. Надеюсь, он не потребует, чтобы у меня отняли мое княжество. Мешко сплюнул, опять пожевал губами и, после недолгого молчания, спросил: - А чего же, по-твоему, он потребует? Болеслав закружил по шатру, встряхивая красивыми черными кудрями. - А еще речь пойдет о Владиславе, так ведь? - безжалостно прибавил Мешко. - Ну, а если мы отступим? - Нет, не отступим, - сказал Мешко. - Я Познань не отдам! Договаривайся сам с кесарем. Чех все сделает. Генрих ему поможет. Сам все улаживай. Генрих с изумлением взглянул на Мешко. Видно, тот твердо решил предоставить Болеславу одному расплачиваться за проигрыш. Впрочем, это понятно. Но Генрих только теперь впервые осознал, что на карту поставлена власть Болеслава. Братья вышли из шатра: им доложили о приходе чешского князя. Князь этот и впрямь расхаживал, как хозяин, по лагерю своих родичей - ведь они были его племянники, сыновья его сестры. Он поздоровался с ними без всяких церемоний, похлопав каждого по плечу. - Слава богу, Генрих, наконец-то ты здесь! - обрадованно сказал он. - Теперь все пойдет как по маслу, считай, что дело сделано. Светлейший кесарь ждет тебя, он, похоже, очень тебя любит - так он, во всяком случае, говорит. Вот мы втроем все обсудим, и по домам. Мне ведь надо спешить - коронация! Генрих удивился. - Да, да, - подтвердил Владислав, - я буду королем, кесарь обещал меня венчать. - И, обращаясь к Болеславу, прибавил: - Ну, Криспус, не унывай, все будет хорошо. После полудня над моим шатром три раза поднимут щит на копье. Это будет знак, что кесарь ждет Генриха к себе. Впрочем, воевода Збылют обо всем знает, мы с ним уже договорились. Так-то! А завтра прощальный пир у кесаря. Ха-ха! Он удалился, смеясь. Братья вместе с Казимиром вернулись в шатер, слуги внесли миски с едой, но есть никому не хотелось. Генрих сел в угол и задремал. Было жарко, в воздухе разносился лагерный смрад и шум. Генриху вспомнились прохладные осенние вечера и беседы с Барбароссой в замке у Виппо. Прошло только шесть лет, но как все изменилось! После полудня Генрих с Казимиром и свитой рыцарей предстал перед кесарем. В первую минуту он с трудом узнал Барбароссу, тот словно бы стал еще выше ростом. Кесарь сидел на венецианском табурете, полы шатра были подняты и укреплены на золоченых шестах. Отсветы ярко-синей ткани переливались на доспехах кесаря, как морские волны. Барбаросса встал и сделал два шага навстречу Генриху, князь сандомирский опустился на одно колено, но кесарь поднял его и, торжественно обняв, расцеловал в обе щеки. Потом они вошли под сень шатра, слуги подали Генриху табуретец поменьше, опустили полы шатра, и Генрих с кесарем остались одни. Ожидая, пока кесарь начнет говорить, Генрих присматривался к своему бывшему другу. Фридрих был без шлема, на светлых его волосах красовалась парчовая повязка итальянской работы с вышивкой, изображавшей двух переплетенных змей, - Генриху почудилось в этом узоре что-то языческое. Выглядел Фридрих моложаво, но все же он сильно изменился: черты лица застыли, как маска, от постоянного напряжения воли, рот ввалился, а нос стал еще длинней. Маска эта медленно сползала с его лица; вероятно, он не сразу отдал себе отчет в том, что на него уже не смотрят ничьи посторонние глаза. - Вот видишь, - молвил наконец Барбаросса мягким, совсем не кесарским голосом, протягивая руку Генриху, - как нам довелось встретиться. Однако я рад тебя видеть, даже при таких обстоятельствах. Думаю, они для тебя не слишком приятны. - Разумеется, - сказал Генрих, - к тому же мне непонятно, чего ты хочешь, кесарь. - Я еще не отблагодарил тебя, - отвечал Фридрих, - за то, что ты сделал для меня в Италии. А Арнольда мы все-таки повесили. - Неужели? - Папа убедился, что ему куда выгодней быть со мною, - усмехнулся Фридрих, и в глазах его появилось мечтательное выражение; они смотрели в пространство, как бы созерцая озаренные солнцем пейзажи Италии. - Да, да, повесили, - повторил он, - сразу же после моего коронования. Впрочем, не будем терять времени, поговорим о наших делах. Необходимо сохранить мир. Зачем нам разорять и жечь ваш чудесный край?.. А в Сандомир мне что-то не хотелось отправляться, вот я и вызвал тебя сюда. Слова эти были произнесены уже холодным, деловым тоном, в котором чувствовались ирония и высокомерие. Генрих посмотрел на кесаря открытым взглядом, как бы упрекая за неуместную дипломатию. - Если бы я хотел договариваться с твоими братьями, мне достало бы услуг Владислава Чешского. Он теперь для меня все сделает. Но я хотел говорить с тобой, а почему - ты знаешь. Генрих с недоумением покачал головой. - Нет, не знаю. - Не знаешь? Значит, плохой из тебя политик. А впрочем, нет, хороший - ты ведь прикидываешься, будто не знаешь, как выгодны для тебя нынешние обстоятельства. Разве ты не понимаешь положения? Ведь я вас сокрушил. Силезия выжжена, Вроцлав, Бытом, Глогов лежат в прахе. Через Одер мы переправились как посуху. Познань вам, конечно, не отстоять, уж это я знаю от своих людей - дела там никуда. Вы у меня в руках. - Я это вижу, - спокойно сказал Генрих, - но что с того? - Что с того? - громовым голосом переспросил Фридрих, резко поднявшись с венецианского табурета и швырнув на него свой широкий красный плащ. - Как это - что с того? Да еще ни один кесарь не держал вот так всю Польшу в кулаке! Захочу прижму, и брызнет сок, как из сливы! Генрих из почтения тоже встал, невозмутимо наблюдая за тем, как быстро меняются голос, выражение лица и поведение этого человека. Вдруг сердце у него похолодело - он услышал слова Барбароссы: - Так берешь ты Польшу из моих рук или не берешь? Генрих, пораженный, молча смотрел на кесаря. А тот подошел к нему и заговорил уже тише: - Скажу тебе правду: ну что мне Владислав? Агнесса умерла, Владислав уже стар, да он и всегда был растяпа, я видел его в крестовом походе - не воин, одно горе! Сыновья, по-моему, тоже туповаты. Болек Высокий, бедняга, только и знает, что бегать за мной да за Аделаидой - сумел удачно жениться и доволен. Остальные вовсе бестолковы! А этот ваш, прости господи, владыка totius Poloniae! Познанский и тот поумней. Только вертится он туда-сюда, сам не знает, чего хочет. А каких послов прислал ко мне в Галле ваш Болеслав? Ничего не сумел: ни договориться, ни защитить себя, а теперь дрожит... Чех мне все рассказал. Что мне в нем, в вашем Болеславе? Но ты - другое дело. Я знаю тебя, ты человек дельный, разумный, надежный, а главное, я уверен, ты - наш человек... - О нет! - попытался возразить Генрих. Но он уже знал, что на всю жизнь запомнятся ему эти слова, каждое из этих слов Барбароссы. И каждое движение кесаря запечатлеется в его памяти навечно, как вырезанное в камне. - Ты будто родился среди нас. Но прежде всего ты знаешь, чего я хочу. И ты можешь мне помочь. Генрих был не в состоянии рассуждать - это обрушилось на него слишком внезапно, но все его существо кричало: "Нет, нет!" Что-то перевернулось у него в душе, и он вдруг вспомнил свои собственные слова: "И розу им дадим". - С моим мечом ты пройдешь повсюду, только пожелай, - продолжал Барбаросса. - И только пожелай, пройдешь как король польский. Принеси мне присягу - и в добрый час! Хочешь, я поеду с тобой в Краков или - еще лучше, потому что ближе - в Гнезно, как тот безумец Оттон. Я дам тебе в лен Польшу. А может, и Русь, а? Конечно, с правом завоевать ее - как твой отец получил Руяну. Потом мы тебя коронуем... А им пожалуем какие-нибудь замки. Болеславу, может, отдадим Сандомир? Ха, ха, ха!.. - громко расхохотался он. - Мешко я пристрою в Лотарингии, у зятя (*114), ха, ха, ха! По крайней мере, будет подальше от тебя. Казимира посадишь княжить на русских землях. Подумай хорошенько, - перешел он вдруг на серьезный тон. - Ты сможешь все это взять, вывести из тьмы, из хаоса, придать порядок, иерархию, новую форму... - И розу им дадим... - прошептал Генрих. - Вот и сбудется то, о чем мы когда-то говорили. - Я тогда мыслил иначе, - сказал Генрих. - Помнишь наши беседы? - И будет един пастырь и едино стадо. Нет, я не буду твоей овцой, кесарь! - сказал Генрих, не узнавая собственного голоса; в горле у него пересохло, грудь сжало будто тисками. Барбаросса пристально посмотрел на князя и, видимо, понял, что ошибся в расчетах. Но все же он сделал еще одну попытку: - Корону хочешь? - Не из твоей руки. - Почему? - Не знаю. Так мне велит бог. - Но разве не стремится все к единству? - очень серьезно сказал Фридрих. - Разве пути господни не направляют все в наши - пусть слабые, пусть недостойные, - но в наши руки? - Не знаю, - повторил Генрих. - Почему же ты не хочешь идти по путям господним? - Пути его неисповедимы. - И Генрих перебросил через плечо край плаща. - Что я должен сообщить своим братьям? - О, твоим братьям скажет все Владислав: Польшу в лен, покаяние, дань, заложники... - Разве это поможет? - Не поможет? А что, по-твоему, я должен делать? - Это правда. Что ты можешь еще сделать, кесарь! Генрих поклонился. Фридрих подошел к нему, взял за руку и опять заговорил тепло, дружелюбно: - Подумай, Генрих, подумай, князь! Почему ты не хочешь? - О, я хочу, но... не могу, - тихо молвил Генрих. Кесарь ударил копьем по щиту. Тотчас полы шатра взвились вверх, и Генрих увидел, как лицо кесаря вдруг застыло, помрачнело, словно на него набежало облако, гонимое быстрым ветром. - У меня к тебе есть просьба, кесарь, - сказал Генрих. - Говори. - Возьми в заложники моего младшего брата. Вон он стоит. - Ты его опасаешься? - О, не потому, - улыбнулся Генрих. - У меня нет детей. Он - мой наследник, и я хотел бы, чтобы он немного пожил среди вас. - Зачем? - Чтобы научился говорить с кесарем. Барбаросса милостиво улыбнулся, протянул руку для поцелуя и отпустил князей. На заре в обоих лагерях началось движение. Болеслав облачался в дерюжную сорочку, воины рубили ольхи и мастерили мост через речушку, разделявшую два стана. Генрих не отходил от брата, который дрожал мелкой дрожью, хотя было не холодно, и, смущенно усмехаясь, повторял: - Но ведь я не сдержу своих обещаний, не сдержу ни одного. Генрих слушал его, хмуря брови, и ничего не отвечал, а Мешко только раз промямлил: - Ясно, не сдержишь. Ну и что с того? Владыка totius Poloniae отправился в лагерь кесаря босой, в дерюжной сорочке, с мечом в руках, а за ним следовали верхом три его брата в сверкающих доспехах и толпа придворных. Лагерь кесаря являл собой величественное зрелище. Рыцари выстроились рядами на широкой равнине, каждый отряд отличался от другого цветом одежды. Сам кесарь в пурпурной мантии стоял перед своим шатром. Он взял меч из рук коленопреклоненного Болеслава, поднял польского князя и заключил в объятья. Тотчас их окружили рыцари тесным кольцом, а когда расступились, на Болеславе уже было богатое убранство и красные русские сапоги. Потом он и кесарь пили ленное вино, после чего кесарь отдал Польшу во владение Болеславу, как если бы не владели ею испокон веков его деды и прадеды. А потом был пир. На следующее утро в обоих лагерях поднялся крик и шум: скрипели колеса, ржали кони, воины выдергивали из земли воткнутые перед шатрами копья, свертывали шатры. И направились два рыцарских войска в разные стороны. Якса из Мехова простился с сыном, которого увозил с собой чешский князь. А Казимир последовал за кесарем, оглядываясь на Генриха, издали осенявшего его крестным знамением. Потом Генрих поехал через Познань в Краков с двумя своими оруженосцами и наконец, грустный и задумчивый, воротился домой. 22 Сандомир показался Генриху пустынным, безотрадным, бежать бы отсюда куда глаза глядят! Особенно раздражал его Готлоб, вкрадчивый и льстивый, как истый царедворец. Князь подумывал о поездке в Плоцк, но отказался от этой мысли: чересчур далеко и дорога утомительная. Взяв с собой Яксу, который, расставшись с сыном, тоже не находил себе места, Генрих отправился на несколько недель в Опатов, к тамплиерам. По пути они заночевали в деревне Влостовой, а следующую ночь уже провели в огромных бревенчатых сараях, которые выстроили для себя рыцари. Джорик де Белло Прато и Вальтер, обрадованные приездом Генриха, жадно расспрашивали его о встрече с кесарем. И только теперь, описывая им лагерь Барбароссы, его шатер, прощальный пир, состоявшийся вечером того знаменательного дня, князь сандомирский со всей ясностью осознал могущество кесаря. Да, велик кесарь, но если бы Болеслав держался мужественней, все могло быть иначе! О своей беседе с кесарем, обо всем том, что пришлось ему пережить в шатре Фридриха, Генрих не думал. Ему вообще не хотелось думать о чем бы то ни было, в утомленном мозгу мелькали лишь обрывки каких-то картин и образов. При первой возможности он уединялся в своей келье или уходил молиться в костел. Названный именем святого Мартина, но покамест не освященный, костел этот был построен с большим искусством, стены из тесаного камня вздымались гордо, величаво. В ясные осенние вечера Генрих выходил на соседний пригорок и оттуда любовался изяществом очертаний и внушительными размерами нового храма. Сколько красоты было в его строгих линиях, как незатейливо и в то же время гармонично пересекались плоскости стен! Башенки костела, еще незаконченные, казалось, призывали к благочестию и рыцарской доблести. Генрих пожелал, чтобы их увенчали изображениями иерусалимской короны. Его преследовало одно воспоминание: когда Тэли был захвачен сарацинами и Генрих отправлялся на выручку, ему пришлось провести ночь в Вифлееме, и там он возложил на алтарь у пещеры Ясель Христовых корону, которую вынул из гроба Щедрого. Но не прошло и часу, как он пожалел об этом и потихоньку забрал с алтаря золотой венец. Потом он покаялся на исповеди и получил отпущение, однако до сих пор было мучительно думать об этом недостойном поступке и о том, что за такой грех его, вероятно, постигнет кара. Правда, Бартоломея вызволить удалось - так что, возможно, господь бог простил его, грешного. Долгое время у него не было сил разобраться как следует в своей беседе с Барбароссой. Пожалуй, он слегка сожалел, что не взял из рук кесаря польскую землю в лен, и сам не мог понять, что побудило его отказаться. "Ведь потом я сумел бы с оружием в руках освободиться от ленной зависимости", - мелькала подсказанная Болеславом мысль, вернее, даже не мысль, а смутное, неосознанное чувство. В разговорах с тамплиерами Генрих упорно избегал этой темы. Время от времени к нему приезжал Виппо за распоряжениями, и Генрих не решался смотреть ему в глаза, в эти умные, преданные глаза. Уж кому-кому, а Виппо он ни за что бы не признался, как обернулось для него поражение под Кжишковом. Главный вход костела был увенчан полукруглой аркой, и по обе стороны стояли пилястры, покрытые резьбой, изображавшей листья и цветы. Перед пилястрами решили поставить две статуи - Генриха и иерусалимского короля Балдуина в тамплиерских плащах, дабы почтить их как покровителей ордена. Приглашенные тамплиерами немецкие мастера из Кракова усердно трудились, высекая статуи, а окрестный люд приходил подивиться на их искусную работу. Поблизости от костела корчевали лес. Генрих ходил смотреть, как рубят деревья и расчищают лесосеки, - тут он мог проводить целые часы, ни о чем не думая. Со стороны леса костел выглядел по-иному, казался похожим на корабль. И однажды Генрих, глядя на него, вспомнил свое путешествие с монахом Бьярне и весь тот мир, такой пестрый и такой страшный. Как далеко отошли от него впечатления той поры! И сам он как будто одичал за эти годы. Сравнивая все, что он видел в своих странствиях, с тем, что его окружало, Генрих вдруг понял: душа его постепенно погружается в сон. И созерцание нового костела, величие которого пробуждало в нем новые мысли, стало для Генриха высоким наслаждением, некоей духовной потребностью. Он каждый день уходил в лес, молился там святому Мартину и другим праведникам и в молитве обретал силу и спокойствие. Еще и поныне опатовский храм высится над городом, над долиной, подобно роскошному цветку, поражая своей одухотворенной красотой. Утром и вечером лучи солнца играют на его гладких стенах, и чудится, торжественный, безмолвный, плывет он, как сорванный со стебля цветок, по реке воспоминаний, то озаряясь светом, то уходя в тень. А в те времена храм этот был воплощением силы и молодости, был похож на юного коленопреклоненного рыцаря, готовящегося дать миру новый закон и новую жизнь. Всматриваясь в строгие линии костела, Генрих мало-помалу освобождался от томительных воспоминаний, начинал понимать, что заставило его отвергнуть предложение Барбароссы, и, укрепляясь душой, набирался новых сил для грядущей борьбы. Однажды, когда солнечные лучи, пробиваясь между облаками, заливали каскадами света костельные башенки, Генрих принял решение вернуться, как можно скорей, в Сандомир и снова приступить к обучению своих людей ратному делу и к пополнению запасов оружия. В тот же день он имел долгую беседу с тамплиерами - с Вальтером, который безвыездно засел в Опатове, и с Джориком, который метался между Европой и Иерусалимским королевством, где дела шли все хуже и хуже. Князь признался им, что поход против кесаря Фридриха исчерпал его средства, свел на нет плоды многолетних трудов Казимира и Виппо, что ныне казна его пуста и надо все начинать сначала. Тамплиеры выслушали его весьма равнодушно и в свою очередь завели речь о своих горестях и бедах: недавно, мол, сбежали от них четверо невольников, да медведь задрал теленка, да река разлилась и смыла бобровые плотины. Смысл этих жалоб заключался в том, чтобы выпросить у князя еще землицы, охотничьих угодий, людей для новых поселений или же медвежьих шкур, которые князь может силой отобрать у разбойников. Генрих, огорчившись, пошел в лес. Перед ним как на ладони лежала усадьба тамплиеров - над кучкой деревянных строений высились две костельные башни, приковывая взор. Как они прекрасны, сколько вложено в них мысли, знаний! Генрих припоминал другие храмы - бамбергекий кафедральный собор, храм в Пизе, храм Гроба Господня в Иерусалиме - и находил, что его костел не уступает тем: пожалуй, он проще, скромней, но зато в его очертаниях больше благородства. Подобно двум лебединым шеям, горделиво поднимались две башни над высокой крышей, которая венчала стены из желтого песчаника и опиралась на боковые абсиды, как плывущая птица - на ласты. Генрих остановился на пригорке меж деревьями и, молитвенно сложив руки, преклонил колена. Но он не молился; погрузившись в созерцание храма, он весь отдался во власть высокого, просветленного чувства; в душе его нарастала уверенность, что все значительное свершается помимо нашей воли, а то, что мы считаем значительным, рассыпается в прах, как комок прибрежного песка. И что в коловращении житейском мы не способны угадать, на которую из речных волн надо бросить наш листок, чтобы он доплыл до потомства. Вскоре из Сандомира известили о приезде Гертруды; она покинула Цвифальтен, выполняя просьбу Генриха заняться его хозяйством. Князь был очень обрадован, но домой не спешил. Он часами беседовал с Джориком в низких, неуютных кельях бревенчатого монастыря тамплиеров, еще не вполне законченного. В последнее время Джорик хворал и по большей части лежал на лавке, кутаясь в козьи и медвежьи меха, или грелся у камина, огонь в котором день и ночь поддерживал Ясько из Подлясья. Генрих, прохаживаясь по келье, слушал, что ему говорил тамплиер. Джорик любил порассуждать, от него Генрих узнал многое, о чем в свое время Бертран де Тремелаи не удосужился ему сообщить. Правда, и Джорик, философствуя о всякой всячине, кое о чем умалчивал. Генрих отлично понимал, к чему он клонит, но не подавал виду. То, что тамплиеры называли своими "внутренними делами", некая весьма туманно очерченная цель, к которой рыцарям надлежало стремиться, Генриха по сути не интересовало. И то, что тамплиеры в Святой земле частенько вступали в сговор с асасинами и в замыслах своих шли вразрез с замыслами папы, также было для князя сандомирского делом второстепенным. Ему прежде всего была важна непосредственная выгода, которую он мог бы получить от пребывания орденских рыцарей в Опатове. Только об этом заботясь, он осторожно выведывал у Джорика, что, собственно, привлекает тамплиеров в Польше, и про себя прикидывал, каким образом использовать их ратное искусство в своих целях. Мысль об объединении польских земель под своим скипетром Генрих пока оставил и снова приказал Виппо" копить побольше серебряных монет и червленых щитов. Все же он подумывал о том, что в случае если затеет поход на Краков, неплохо бы иметь в своем распоряжении отряд тамплиеров, отважных и искушенных в борьбе с сарацинами воинов. Они умели сражаться восточным строем, разделяясь на шеренги, которые по очереди вступали в бой и нападали на неприятеля то с правого, то с левого фланга. Надо было убедить тамплиеров, чтобы они обучили такому строю своих крестьян и воинственных лесовиков. Генрих заговаривал об этом с Вальтером и с Джориком. Но те были поглощены своими делами - корчеванием леса и сбором дани с лесовиков, разбойников и бортников. Тем временем наступила дождливая пора, зелень на деревьях начала быстро желтеть. Лиственницы, наряженные в убор из золотых иголок, стояли, будто пальмы, вышитые на сицилийских и аскалонских плащах. Генрих почти не выходил из своей кельи, все лежал на лавке, покрытой козьими шкурами. Он часто ловил себя на том, что голова его занята пустыми, бесполезными мечтами. Ему очень не хватало Казимира, этого простодушного, хлопотливого хозяина, который умел мягко и незаметно подчинять себе окружающих. Якса уехал домой и вскоре возвратился, будто бы проведать князя, но по тому, как он увивался за Генрихом, было ясно, что он намерен о чем-то просить. Генрих делал вид, что ни о чем не догадывается и что ему, поглощенному высокими думами, нет дела до житейских забот Яксы. Долго ждать не пришлось, Якса вскоре ему все выложил. Однажды к вечеру из-за сплошной серой пелены туч проглянула на западе полоска зеленовато-голубого неба. Солнце, достигнув этой полоски, стало красным. Дождь прекратился, и Генрих, натянув высокие сафьяновые сапоги, закинул за плечи лук. Вместе с Яксой они направились к строящемуся костелу, потом, пробираясь по камням через лужи, вышли за околицу и пошагали по свежевспаханным полям: тамплиеры, по французскому обычаю, пахали осенью. На верхушках деревьев алели отблески заходящего солнца. На мокрых соснах и дубах не шевелилась ни одна ветка. Генриху вспомнился вечер, когда он, подъезжая к Константинополю, очутился у моря. С берега был виден островок с высокими скалами, а на скалах и прилегавших к ним лугах скакали козы и, подпрыгивая не хуже коз, плясали пастухи и пышнобедрые девушки в свете заходящего солнца, на фоне голубого неба. Вот и теперь небо, омытое дождями, было таким же голубым; оно и привело Генриху на память тот остров. Вдруг Якса завел речь о какой-то княжеской земле поблизости от епископии и стал упрашивать Генриха отдать ее меховским тамплиерам - она-де им приглянулась. Назойливость Яксы была понятна - те места славились липовыми рощами, в которых бортники добывали отменный воск для княжеских покоев, и доход с этого воска шел немалый. Якса уже давно стал раздражать Генриха. Еще в Святой земле он все норовил держаться с князем сандомирским на равной ноге, в Кжишкове, препоручая своего сына Владиславу Чешскому, сказал, что в его жилах течет княжеская кровь, и вообще задирал нос. С просьбой своей он обратился в самое неподходящее время, князь вначале будто и не слушал его, потом нахмурился. - А ведь ты, Якса, и так не в меру богат, - сказал Генрих, с неприязнью взглянув на него своими холодными голубыми глазами. - Почему же ты просишь у меня землю для твоих рыцарей? - Земли у меня достаточно, - ответил Якса, - да не такой. - Потому ты и хочешь забрать ее у меня? - Не для себя, а для божьих рыцарей. Генрих опять взглянул на него и процедил сквозь зубы, не отдавая себе отчета, зачем он это говорит: - Ну, а зачем ты привел этих божьих рыцарей в Мехов? Якса неожиданно заволновался, побагровел. - Да ведь мы еще в Иерусалиме договорились! - Это верно, - согласился Генрих. - Но и тогда ты не объяснил мне, зачем тебе тамплиеры. - А ваша светлость разве не пригласили к себе рыцарей? Вам-то они для чего? - У меня есть свои планы, - сказал Генрих, пристально глядя на Яксу. - Может, и у тебя такие же? Якса прикусил ус и со злостью буркнул: - Конечно, только людей у меня побольше. - Странные вещи ты говоришь! - усмехнулся Генрих. - Между нами не такая уж большая разница, - вскипел Якса, сверкая глазами. - Пожалуй, ты прав, - спокойно сказал Генрих. - Особенно теперь, когда я все отдал Болеславу для защиты от кесаря, а у тебя в Мехове остались в целости и казна твоя, и войско. - Я отдал кесарю сына! - вскричал Якса. - А я - брата. Ничего, им будет не вредно пожить среди немцев. Но, как бы там ни было, ты теперь сильнее меня. Так ты как - сперва на Сандомир пойдешь или сразу на Краков? Якса понял, что сболтнул лишнее, и предпочел не ответить. Они прошли несколько шагов молча, потом Генрих медленно заговорил: - Я знаю, что твоя теща в родстве с византийской императрицей и что ты - зять славного Петра. Год знаменитый, ничего не скажешь. Если бы ты захотел, то, верно, смог бы сесть на вроцлавский престол, а не ты, так шурин твой Святополк, у которого на это побольше прав. Но вы не сидите там. И не будете сидеть! - заключил он грозным голосом. В ходе разговора с Яксой у Генриха постепенно открывались глаза на многие поступки старого товарища по странствиям. Князь прекрасно понимал Яксу - он достаточно повидал свет, чтобы не понять такого человека. Чего уж тут дивиться или огорчаться? Скорее он дивился самому себе - как это он, обдумывая свои планы, не брал в расчет Яксу, Святополка и других им подобных. Он мысленно перебирал знатнейших панов в Кракове, в Великой Польше (*115), в Силезии, в Плоцком княжестве - сколько же их, не перечесть! И разве они захотят покориться его воле? - Не дам я тебе этой земли, - сказал он, кладя Яксе руку на плечо. - Ни тебе, ни твоим меховским рыцарям. Она моя, княжеская, собственность, и мне собирать с нее воск и мед. А ежели тебе это не по нраву, бунтуй - ничего другого тебе не остается. Но помни, ты - мой ленник, а ведь ты видел в королевстве Иерусалимском, как приносят ленную присягу. Против тебя я - гора, на которую тебе надо подыматься по ступеням, - заключил он шепотом. - Но и перед тобой гора великая, - упрямо глядя в сторону мрачным взором, молвил Якса. Генрих не слушал, завороженный багряным сиянием заката над Опатовом, - они как раз выходили из-под сени высоких деревьев и приближались к городку. Он уже не думал о требованиях Яксы - куда важней были другие трудности, встававшие перед ним. "Дед мой и прадед кое-что смыслили в этом, - проносилось у него в уме. - Теперь Польша раздроблена, вот и развелось своевольников, как крыс короля Попеля" (*116). Однако Якса не сдавался. Он начал осыпать Генриха безосновательными гневными упреками, грозить карой небесной и иными бедами, не объясняя, какими именно. Впрочем, дело тут было не в словах - каждый знал, о чем думает и чего жаждет другой, каждый хотел попытать свои силы, хотел победить во что бы то ни стало. Но оба знали также, что Генрих - продолжатель великой, пусть устаревшей, традиции, тогда как Якса попросту бунтовщик. И Генриху вспомнилось то, что говорила ему Агнесса о Петре Влостовиче. Да, расправились с ним зверски, хотя, вероятно, это было необходимо. Убийство великого Петра не имело никакого нравственного оправдания, даже если его жизнь была, как сказала Агнесса, "горой злодеяний". Но ведь и у него, Генриха, нет нравственного права поступать по их примеру, а собственно говоря, ему следовало бы тотчас по возвращении в монастырь тамплиеров приказать, чтобы Яксу схватили, учинили над ним скорый суд и по меньшей мере ослепили. При этой мысли Генрих усмехнулся - придет же такое в голову! Нет, он этого не может сделать, и не только потому, что некому приказать. Если отдаешь приказ с убежденностью в своей правоте, исполнители всегда найдутся. Но у него не было этой убежденности, более того, он понимал, что ход событий теперь направлен в другую сторону и что, уничтожив одного Яксу, он ничего не достигнет. Яксу надо впрячь в колесницу истории, убедить, увлечь, использовать, сделать его своей опорой. Пусть эта опора ненадежна, но пренебрегать ею нельзя. И когда они подходили к костелу, Генрих сказал: - Все это так, Якса, но если бы когда-нибудь ты мне помог, я бы тебя отблагодарил, и не только землей, о которой ты просишь. - Весьма признателен вашей княжеской милости, - буркнул Якса. Пока они дошли до монастыря, стемнело. В монастыре Яксу ждал гонец из Мехова: получено известие, что сын Яксы внезапно скончался в Праге от лихорадки. Это был у Яксы единственный сын. Тамплиеры собрались в трапезной помолиться о душе усопшего, но Якса велел седлать коней, чтобы немедленно мчаться в Мехов, хотя стояла непроглядная осенняя ночь. Генрих спросил гонца, нет ли вестей о Казимире, тот ответил, что нет. На Яксу страшно было смотреть - так изменилось его лицо. Тамплиеры пели заунывные молитвы, а Генрих, выйдя во двор, прощался с несчастным отцом. У конюшни стояли слуги с факелами, красноватое пламя освещало часть двора, дальше все тонуло во мраке, словно страшная, черная стена внезапно встала вокруг Опатова. Генрих положил руки на плечи меховского пана, расцеловал его в обе щеки, от души сочувствуя его горю. Якса и его люди вскочили в седла, пришпорили коней и вмиг исчезли в непроницаемой тьме, как призраки в черной стене. И зачем Якса поехал? Нет уже его сына ни в Мехове, ни в Праге - нигде. Куда спешить? Что нового он узнает? Генрих вернулся к тамплиерам и тоже начал молиться - торжественно и скорбно звучали их голоса, скромная трапезная как будто превратилась в храм. Князь сандомирский пел вместе со всеми заупокойные молитвы, но мысли его были не о покойнике. Он чувствовал себя одиноким и никому не нужным. Пусть бы его постигло какое-нибудь несчастье, настоящее, глубокое горе, только бы жить, как все люди, только бы не стыла душа от холода, которым его леденит орденский плащ и бремя взятой на себя задачи. Но, увы, тепло простой человеческой жизни - недостижимая для него мечта! И он вспоминал песню, которую пел один из датских рыцарей, поселившихся в Сандомире: холодно и пусто в доме, где нет женщины; тоскливо рыцарю, если в долгую осеннюю ночь не может он склонить голову на женскую грудь. Эта песня все звучала в ушах Генриха, когда он шел в свою келью с глиняным полом. Он попросил Джорика провести с ним ночь и приказал слугам поддерживать огонь в камине. Однако заснул он не скоро и все время просыпался - будили петухи. Их пронзительное кукареканье врезалось в ночную тишину, как вопль тревоги. Генрих всякий раз просыпался, дрожа, и начинал прислушиваться, как все дальше, все глуше отзываются опатовские петухи. И страшно становилось Генриху от их крика, от холодного, сырого мрака, обступавшего его со всех сторон. Утром он велел своим людям собираться в Сандомир. Там его встретила сиявшая от радости Гертруда - ей очень нравилось хозяйничать в таком богатом замке. Генрих несколько дней просидел дома, потом Ясько из Подлясья вдруг напал на него и кинжалом нанес легкую рану в спину. Никто не мог понять этого поступка, сам Ясько не проронил ни слова, выдержав жесточайшие пытки. Его казнили на городской площади, так ничего и не узнав. Генрих был в недоумении, но не захотел принимать никаких мер предосторожности. Он только повторял про себя слова Салах-ад-дина, поэта и вождя сарацин: "Их руки настигнут тебя и в далеком Сандомире". У Ясько и впрямь был такой вид, как будто его долгое время опаивали каким-то зельем - не гашишем ли? И снова жизнь в Сандомире пошла, как обычно. 23 Зима в том году выдалась мягкая, Висла не стала ни в январе, ни в феврале, морозы ударили только в марте. На полях лежал тонкий слой снега, но вода в реке потемнела и текла стремительно и бурливо. Тэли каждый день уходил или уезжал "на виноградник" - повидаться с Юдкой. Она теперь носила на голове длинное покрывало, белое в голубую полоску, прихваченное медным обручиком, - ну, точно ангел на иерусалимских иконах! И Тэли подолгу глядел с нежностью в ее прозрачные глаза. Князь не узнавал своего пажа. Впрочем, не только ему, но всему княжескому двору, всему Сандомиру было известно, что Тэли влюблен. В тот вечер, когда Юдка рассказывала в замке перед рыцарями свои истории, Генрих ее почти не запомнил. Да и сейчас он знал только то, что она еврейка и что преподобный Гумбальд кривится, когда ее изредка пускают в замок. Эти ханжеские причуды смешили Генриха - в Иерусалиме он ко всему привык. Но ему сильно недоставало Бартоломея и было больно, что паж отдалился от него. А Тэли всякую свободную минуту проводил в обществе Виппо и его подопечных. Генрих начал и на Виппо поглядывать косо. Обо всем этом Генрих размышлял, прогуливаясь в одиночестве за городской стеной по холмам, которые тянулись вдоль Вислы. Один из холмов уже облюбовали себе монахи: они хотели поставить там костел в новом вкусе, из кирпича, по поводу чего было немало разговоров. Генрих мысленно делал смотр своим людям, той небольшой горсточке, которой он собирался доверить самые трудные поручения. Итог был неутешительный. Прежде всего Лестко; он цепляется за юбку жены, в бой не спешит, детей куча, да и разжирел; сам еле ходит, а сядет на коня, у того ноги подгибаются. Потом Герхо... Герхо все такой же: внимательный, расторопный, знает, чего хочет Генрих, и сам хочет того же, но в последнее время напала на него какая-то меланхолия, глядит разочарованно, недоверчиво, будто сомневается в возможностях князя. Тэли? Этот теперь ни на что не годен, любовь совсем вскружила ему голову. Кто мог ожидать такой перемены! И князь вспоминал их первую встречу на дороге под Зальцбургом - славный был паренек! Правда, он и в то время почти мгновенно влюбился в Рихенцу. Потом Виппо - это основа. Виппо, конечно, человек деятельный, но уж очень поверхностный. Ему только бы побольше добра в кладовых, а что копит, не глядит: оружие покупает дрянное, меха берет от данников без разбору, что хорошие, что линялые. К тому же с годами он становится несносен; сделаешь ему замечание, побагровеет и сразу умолкнет, слова от него не добьешься - обижается, видите ли, когда князь его журит. Кругом все над ним посмеиваются. Казимира нет, он в Германии. Только Висла не меняется, или, вернее, она всегда разная и всегда та же. И князь смотрел на реку. Черные стволы деревьев четко выделялись на фоне прозрачной, темно-зеленой воды. На земле белел снег, как будто ее покрыли тонким слоем белой краски, чтобы лучше оттенить рисунок стволов и ветвей. Внизу ехала от реки к деревянным городским воротам группа рыцарей; их желтые кафтаны и черные сафьяновые сапоги красиво дополняли спокойные цвета картины. Над лесом, над рекой, над воротами Сандомира кружили черные стаи птиц, слышались в белесом небе крики галок и ворон. Из леса вышли навстречу князю Юдка и Бартоломей. Тэли был в фиолетовом полушубке, Юдка - в лисьем салопе. Увидев Генриха, они в Смущении остановились. Юдка потупила глаза, Тэли поклонился князю. Генрих смерил парочку неприязненным взглядом и сказал: - Так вот где ты пропадаешь целыми днями! Тэли молчал. Тогда князь с улыбкой обратился к Юдке: - Что ж ты забираешь моего певца? Без него в замке скучно. Тэли густо покраснел по самые уши и сказал звонким голосом: - Князь изволил меня искать? - Я всегда тебя ищу, - ответил Генрих, - и вот только теперь нашел. - Я к услугам князя, - сказал Тэли. Генриха рассмешила такая учтивость. Присмотревшись к Тэли, он заметил, что тот одет щеголем и сапоги на нем из зеленого сафьяна! Князь невольно оглядел себя - да, его плащ уже износился, и, кажется, из-за всех этих хлопот и гнетущих дум он уже несколько дней не мылся и два дня ходит небритый. Вспомнив, о чем он сейчас думал, и сравнив себя с Тэли, Генрих пришел к выводу, что он постарел, опустился, перестал следить за собой, что, поглощенный единой своей мечтой, утратил интерес к жизни. Втроем они направились в город. Генрих шел впереди и все оглядывался на "детей". Оробевшие, притихшие, они следовали за ним, держась за кончики пальцев. Юдка смотрела в землю. В городе их встретил Готлоб и начал выговаривать князю, что тот выходит за городскую стену один - какая неосторожность, князь, видно, уже забыл о покушении! Готлоб вел за руку своего маленького сына, которого назвал на французский лад Винцентием. Премилый был ребенок! Гертруды они в замке не застали. Вскоре после своего приезда она как-то отправилась ко второму брату Казимиру, - приглядеть за дворовыми девками, за коровами да за курами. Вислица понравилась ей больше, чем Сандомир, - что ни говори, сандомирский замок кажется после цвифальтенской обители развалиной. А в новом, только выстроенном вислицком замке покои просторные, светлые, удобные, не хуже, чем на западе, и отапливать их легко. Так что Гертруду тянуло в Вислицу, и она пользовалась любым предлогом, чтобы туда заглянуть. С Казимировой Насткой, которая никуда из Вислицы не выезжала, Гертруда очень сдружилась и прямо-таки тосковала по ней в Сандомире, - Настка же, разумеется, не могла к ней туда приехать. Гертруда без конца рассказывала о житье-бытье Генриха; Настка только диву давалась, как это князь обходится без женщины, и пророчила ему неминуемые беды. Да и во всем княжестве, во всей Польше народ недоумевал, что за причина, что у князя нет ни жены, ни любовницы - вроде бы он природой не обижен и никаких противоестественных склонностей за ним не примечают. Многие слыхали о прежней его любви к жене Болеслава, кое-кто знал и о Рихенце. Но то, что произошло между ним и королевой Мелисандой, почти никому не было известно. Сам Генрих с отвращением вспоминал ночь после морского сражения под Аскалоном. Спрятавшись за кустами, он тогда невольно подслушал упреки, которыми Герхо осыпал королеву. Он был соперником собственного оруженосца! И, быть может, это тень Мелисанды вставала между ними, когда Герхо, подавая ему шубу, склонялся перед ним с истинно немецкой придворной учтивостью и с непроницаемым лицом. Быть может, от тех аскалонских ночей ложится на глаза Герхо туман, за которым прячется его взгляд, меж тем как ноздри широко раздуваются, словно почуяв запах киннамона? Сколько лет прошло с того времени? Герхо забыл, и Генрих забыл. О женщинах он вовсе не думал. Благочестивые упражнения, посты, коленопреклоненные молитвы... Духовники князя знали, что тело его непорочно. В ту пору многие рыцари соблюдали чистоту, ратное ремесло располагает к строгости нравов. А Генрих к тому же носил плащ монашеского ордена, белый плащ с осьмиконечным крестом.