тополк. Хан со связанными за спиной руками стал умолять его: - Подари мне жизнь - и я дам тебе сколько хочешь золота и коней! Но Святополк отослал хана к Мономаху, у которого были свои особые счеты с этим жестоким волком. Это он убивал в Песочене младенцев. Отроки стали искать князя Владимира. Он объезжал поле битвы. Когда к нему приволокли Бельдюза, пленный хан стал опять умолять о пощаде. Мономах остался непреклонен. Он сказал: - Теперь ты просишь о жизни. А сколько раз я отпускал тебя и ты давал мне клятву на обнаженной сабле, что больше не поднимешь оружие на христиан? Ты думаешь, мне не печально смотреть на моих воинов, погибших далеко от своей земли? Завтра по ним заплачут русские матери, когда узнают о смерти милых сыновей. Почему же ты сам нарушил обещание и своих не научил быть верными данному слову? Во имя миролюбия князь махнул рукой, и отроки зарубили хана. Приехав затем на княжеский совет, удрученный кровопролитием, но радуясь победе, Владимир опустился на ковер и произнес, снимая шлем с головы: - Возвеселимся в этот день, в который бог сокрушил под своей пятой змеиные главы! Победа была блестящая. Слух о ней прошел по всей земле и до самого Рима. Князья взяли тогда огромное количество челяди, коней, всякого скота и верблюдов, захватили половецкие вежи и взяли много добычи. Они возвратились в свои города с великой славой. 23 Санный путь, скрип полозьев на снегу... Это напоминало Мономаху о смерти, о том последнем часе, когда он закроет глаза и, по древнему обычаю, его повезут на санях в св.Софию, чтобы положить там, невзирая на все его прегрешения, в мраморной гробнице, рядом с возлюбленным отцом. Но эти печальные мысли уже не вызывали в душе страха, как бывало прежде, на полях битв или опасных ловах, в страшные минуты, когда ему грозила гибель и все существо его, полное жизненных сил, сопротивлялось врагам или дикому зверю. Жизнь человеческую можно сравнить с величественной бурей. Она бушует и ломает дубы, мечет молнии страстей, а потом вдруг затихает - и наступает успокоение и тишина. Это сравнение, может быть вычитанное в какой-нибудь душеполезной книге, вызвало в памяти образ несчастной сестры Евпраксии, скончавшейся недавно и погребенной в Печерском монастыре. Вот уж чью душу воистину потрясали ужасные бури, пока она не укрылась от мирских соблазнов за монастырской стеной, подобно кораблю, приплывшему к пристани с разорванными ветрилами и сломанным кормилом. Евпраксию еще двенадцатилетней девочкой предназначили выдать замуж за саксонского графа. Она родилась от второй жены Всеволода, половчанки Анны. С приездом молодой ханши в великокняжеском доме стало несколько меньше пахнуть церковным фимиамом. Две ее дочери, Евпраксия и Екатерина, белотелые и рыжеволосые красавицы, не любили ходить к утреням и вечерням, а предпочитали нежиться в пуховых постелях и болтать с любимыми рабынями о красивых княжичах. Их брат Ростислав, позднее утонувший в реке Стугне, тоже не отличался благочестием и вечно ссорился с монахами. Дядя Евпраксии, князь Святослав, великий книголюб и собиратель серебряных сосудов, был женат на саксонке Оде, дочери графа Литпольда Штаденского и графини Иды Эльсторп, племянницы по отцу императора Генриха III, а с материнской стороны - папы Льва X. Но когда князь умер, Ода возвратилась с малолетним сыном Ярославом в Саксонию, закопав в землю до лучших дней сокровища мужа. Очутившись снова в Саксонии, вдова завела знакомство с одним своим родственником, маркграфом Уданом Штаденским. Однако вскоре этот властитель умер, и его марку унаследовал сын Удана Генрих, по прозванию Длинный. За него-то и собиралась Ода выдать прелестную Евпраксию, о которой гусляры и скальды слагали песни на Руси. Великий князь Всеволод, дальновидный правитель и человек широких взглядов на жизнь, ничего против такого брака не имел. Одну из своих дочерей он уже выдал за греческого царевича Леона, другую, по имени Янка, девицу с предприимчивым характером, что совершила позднее трудное путешествие в Царьград, просватал за царского брата Константина Дуку. Родство с германским кесарем тоже обещало важные связи. Запад мог пригодиться для отпора греческим домогательствам. Евпраксии было двенадцать лет, когда ее отправили с приближенными женщинами и караваном верблюдов, нагруженным греческими тканями, парчой, ценными русскими мехами, в Саксонскую землю, где она очутилась в непривычной обстановке. В холодных каменных церквах звенели непонятные латинские молитвы. Люди здесь носили странные одежды и следовали незнакомым обычаям, хотя графы и епископы с такой же жадностью пожирали на пирах мясо, заправленное перцем, как и киевские бояре, и так же много пили вина и меда. Евпраксии надлежало изучить язык будущего мужа и его страну. Саксонские графы жили в хорошо укрепленных замках, построенных из камня и дубовых бревен, а пахари - в жалких хижинах. Когда Евпраксия выезжала на охоту с соколами, она проносилась порой на коне мимо этих хибарок, на пороге которых стояли простодушные женщины с кучей ребят, цеплявшихся ручонками за материнское платье. Молодая княжна посвящала свое время не только развлечениям. Она прилежно изучала немецкий язык и латынь. Занятия происходили в школе Кведлинбургского монастыря, где аббатиссой состояла сестра самого императора, по имени Адельгейда, образованная женщина, одна из тех, что читали не только Псалтирь, а и стихи Вергилия и Горация. Молодой маркграф Генрих Длинный вскоре умер. Евпраксия уже собиралась возвратиться в родные пределы и так бы, вероятно, и поступила, если бы кведлинбургская аббатисса не удержала ее возле себя, лелея какие-то тайные планы. Постепенно западный воздух и всеобщее преклонение отравили молодую женщину. Она осталась в Германии, под покровительством Адельгейды, в монастыре, где она имела случай встретить однажды кесаря Генриха IV. Император стоял в рефектории, облаченный в черное бархатное одеяние, с тяжелой золотой цепью на груди, и за его спиной теснились придворные и епископы. Адельгейда уже успела наговорить ей об уме брата, о древности его рода и величественных предприятиях. Евпраксия успела рассмотреть, что это был человек невысокого роста, но стройный, с огненными глазами и красиво подстриженной черной бородой. Она видела порой императора, когда он выезжал на охоту в сопровождении своих графов и сокольничих или появлялся перед народом во время рыцарских состязаний, верхом на коне. Красная мантия Генриха, так называемая славоника, была такой длины, что закрывала круп белого императорского коня, а на ногах у кесаря поблескивали позолоченные шпоры. Евпраксии еще не приходило в голову, что за этой торжественностью таилась душевная растерянность и судорожная борьба за власть, основанная на призрачных правах. Империя была непрочна, как сон, хотя люди, свободно изъяснявшиеся по-латыни, и убеждали Генриха, что он является центром мироздания и хранит божественный римский закон среди варварской тьмы. Кесарь охотно верил им, хотя его царство могло рухнуть каждый час, как дом, построенный на песке. Видимо, император оценил своеобразную красоту молодой вдовы - ее рыжеватые косы, нежный румянец на щеках, миндалеобразные, как бы слегка поднятые к вискам глаза и свежий маленький рот. - Кто эта женщина? - спросил он у сестры, когда увидел впервые маркграфиню. - Вдова маркграфа Генриха. - Благочестивая чужестранка? - Она прибыла к нам из русской страны. - Как же она намерена теперь поступить? - Помышляет о том, чтобы вернуться на родину. Но я не хочу расставаться с таким сокровищем. Выдам ее замуж за какого-нибудь не очень молодого графа. Евпраксия заметила, что ее рассматривают. Император милостиво улыбался вдове. - Ты права, - сказал он со смехом, - это весьма редкая жемчужина. Береги ее. - Она могла бы украсить даже императорскую корону, - ответила ему сестра. - Поговори с ней - и ты убедишься в ее природном уме и начитанности. Аббатисса поманила Евпраксию пальцем. Та приблизилась и от смущения потупила глаза. На ней было узкое голубое платье, обтягивающее грудь. - Ты греческой веры, дочь моя? - спросил ее Генрих. Она вскинула на него прекрасные серые глаза. - Люди исповедуют разные веры, но бог один в небесах, - прошептала она, опять опуская долу глаза под пронизывающим взглядом императора. Адельгейда многозначительно посмотрела на брата и сказала: - Ты слышал? Что я тебе говорила... Он тоже покачал головой, удивляясь быстрому ответу Евпраксии и еще более - восточной красоте. И, уже не в силах сдержать себя, стал в лицо восхищаться прелестью маркграфини. Евпраксия снова вскинула глаза на императора, осмелясь посмотреть на него в упор. Тот день был полон для нее огромного волнения, и она не могла забыть о нем до конца своих дней. Ей казалось тогда, что на земле возможно счастье. Все наперебой высказывали ей похвалы. За столом император посадил Евпраксию рядом с собой и любезно угощал вином. Как известно, недавно скончалась императрица Берта, супруга кесаря. Но, видимо, Генрих не очень-то скорбел по усопшей, если судить по его поведению на том пиру. Во всяком случае, он не сводил глаз с Евпраксии, то и дело поднимал чашу за ее красоту, и тогда все вставали, с грохотом отодвигая скамьи, и громкими криками приветствовали маркграфиню. Император сидел вполоборота к своей соседке, и колени их касались под столом. - Ты придешь сегодня в мою опочивальню? - тихо прошептал он, склоняясь к обольстительной красавице. Евпраксия вспыхнула, как копна сухих снопов, зажженная молнией на холме. Вскочив со своего места и устремив взоры к небесам, где искала защиты, так как вокруг были чужие и неприятные лица, она спросила: - Разве я не достойна твоего уважения? Глаза ее наполнились слезами. - Почему ты плачешь? - удивился Генрих, не привыкший к тому, чтобы ему отказывали. - Я плачу от оскорбления. Видя происходящее, сидевшие за столом графы умолкли и смотрели во все глаза на императора и его соседку. Он нахмурился и махнул рукой на любопытных. Тогда зеваки опустили глаза в свои кубки. - Ты не хочешь любить меня? - спросил он Евпраксию снова. - Почему ты спрашиваешь меня о любви? - Я хочу, чтобы ты была моей этой ночью. - Я только тогда буду твоей, если наш союз благословит епископ. - О, мне тяжело ждать так долго, пылая страстью к тебе. - Это не страсть, а похоть. Императору казалось, - может быть, под влиянием выпитого вина, - что он влюблен, как юный оруженосец, и он черпал в этом не испытанном никогда чувстве неизъяснимую сладость. Он не разгневался и не посягнул на Евпраксию. Его сердце подобрело, и какие-то новые пути открывались в неожиданно вспыхнувшей любви к молодой вдове. Вскоре Кведлинбург осадили восставшие на императора рыцари. В аббатство, где под опекой Адельгейды проживала Евпраксия, доносился шум перебранок, которые горожане затевали на городских стенах с пьяными рыцарями. Иногда глухо бил о камень медный таран. В такие минуты воздух был насыщен тревогой. Казалось, что вот рухнет башня и тогда произойдет что-то страшное. Генрих часто появлялся в монастыре. Еще более бледный, чем всегда, он часами просиживал в кресле, о чем-то размышляя. О чем он думал? Евпраксия страшилась оставаться с ним наедине, хотя придворные уже называли ее в глаза и за глаза невестой императора. Действительно, императорские войска освободили крепость от осады, Генрих обвенчался с маркграфиней и издал манифест, в котором предписывал молиться во всех церквах за новую императрицу, - а ей тогда едва ли исполнилось двадцать лет. В те дни в Киеве пас Христово стадо греческий митрополит Иоанн Продром, ученый муж и красноречивый оратор, дядя Феодора Продрома, небезызвестного стихотворца и автора "Комментариев к канонам Иоанна Дамаскина", того самого, что был так пламенно влюблен в Феофанию, дочь магистра Музалона. Поэт не мог позабыть ее и после того, как она стала супругой князя Олега и удалилась на остров Родос, ни в самые благополучные свои дни, наполненные царскими милостями, когда он пользовался покровительством императрицы Ирины, богомольной супруги Алексея, и считался в Константинополе самым любимым поэтом, ни в самые горестные, хотя бы во время этой ужасной болезни, когда он заразился оспой, потерял все свои волосы и стал совершенно рябым, или когда его обвиняли повсюду, что он не верит в бога, за что стихотворец и был уволен из школы св.Павла. Может быть, только в припадке зубной боли, - так как надо сказать, что Продром очень страдал зубами, и до такой степени, что незначительного роста зубодер, хотя и вооруженный щипцами, какими можно было бы вырвать даже клыки у вепря, казался ему Гераклом, - этот человек забывал о той, кому тайно посвящал свои стихи. Однако, выйдя от врача на улицу, он уже снова вспоминал о ней, держась за щеку и вызывая смех у прохожих своим искривленным ликом... Но все то, что имеет отношение к жизнеописанию его дяди, митрополита Иоанна, связано только с высокими помыслами. На Руси этого иерарха звали пророком Христа, и у него учился литературному мастерству черноризец Иаков, автор жития Бориса и Глеба, один из тех, кто украшал свой слог метафорами и привычное для слуха название города Новгорода заменял выражением "полуночные страны" или чем-нибудь подобным. По поводу брака Евпраксии с саксонским графом митрополит написал небольшое сочинение, в котором осуждал совершающих литургию на опресноках и увещевал русских князей не отдавать своих дщерей в западные страны. Впрочем, неквашеный хлеб, на котором совершали евхаристию, был только предлогом. Здесь в борьбу вступали два разных мира, два разных мировоззрения. Владимир Мономах с неизменной почтительностью выслушивал советы митрополитов, а поступал всегда так, как считал нужным. Так же действовал и его отец, великий князь Всеволод. Как бы там ни было, но Евпраксия очутилась в самой гуще мировых событий. Как раз тогда Константинополь порвал с Генрихом IV и его ставленником папой Климентом (его называли в Италии "антипапой") и завязал переговоры с папой Урбаном II. Последний преуспел в борьбе за обладание Римом и торжественно вступил в Вечный город. Антипапа вынужден был удалиться в тихую Равенну. Энергичному Урбану даже удалось посредством брака герцога Вельфа с Матильдой Тосканской объединить военные силы Южной Германии и Северной Италии. Чтобы пресечь эти козни, император Генрих IV поспешил со своими рыцарями перейти через Альпы. Его местопребыванием сделался небольшой городок Верона. Несколько позднее туда явилась по вызову супруга и императрица Евпраксия и впервые в жизни увидела южное небо, голубеющие холмы Италии, розовые миндальные деревья в цвету, лазурное море... Но все это было заманчиво только в поэмах итальянских стихотворцев или даже в латинских сочинениях, а в действительности жизнь Евпраксии напоминала ад. Надменность императора вызывала общее недовольство. Его обвиняли даже в том, что он совратился в ересь николаитов и не только принимал участие в мессах, на которых взывали к Вельзевулу, но и вынуждал к этому свою невинную и юную супругу. Уже много лет спустя, когда истерзанная и опозоренная на весь мир, от киевского торжища до Рима, Евпраксия возвратилась в отчий дом и сестра Янка приняла ее в свой монастырь, она рассказала обо всем в порыве покаяния. Властная, не знающая снисхождения к человеческим слабостям и грехам, считающая, что всякая христианка имеет полную возможность оградить себя от козней дьявола, прибегая к посту и молитве, Янка испытывала Евпраксию, заставив сестру вывернуть наизнанку всю свою потрясенную женскую душу. Жилищем для Янки служила бревенчатая келия, и эта маленькая избушка под яблоней не походила на прочные каменные дома в Кведлинбургском аббатстве. Вместо черного распятия в углу горела розовая лампада перед печальной греческой богородицей. Сердце Янки можно было бы сравнить с неуступчивым резцу мрамором. В черном одеянии, с неподвижным восковым лицом и пухлыми руками, игуменья торжественно восседала в кресле, как имела обыкновение делать, когда читала наставления какой-нибудь провинившейся монахине. Евпраксия устроилась напротив, на неудобной деревянной скамье у самой стены, и смотрела через голову Янки на икону, страшась неумолимых глаз сестры. Монахиня расспрашивала ее без всякой пощады, безжалостно касаясь самых болезненных душевных ран. Речь шла о ночных бдениях в мрачной веронской церкви, сложенной из грубого камня и древних римских плит, куда собирались в великой тайне император и некоторые приближенные графы, а вместе с ними и простые конюхи и грубые воины, совращенные в новую веру. В этих мессах принимал участие даже один толстый епископ, осмелившийся заглянуть в самые глубины преисподней. Евпраксия на всю жизнь запомнила те страшные ночи. В низенькой, сыроватой и освещенной только немногими тусклыми светильниками церкви люди переходили с места на место, как тени. Даже эти безумцы не осмеливались совершать подобные дела при солнечном свете. Они стояли перед алтарем в черных плащах, опустив на лица куколи, точно стыдились друг друга. Так это и было. У Евпраксии сильно и глухо билось сердце. Все вокруг казалось страшным и соблазнительным. Любое нечаянное прикосновение к телу вызывало дрожь, озноб, желание закричать. Незримо среди этого греховного наваждения присутствовал сатана. Не преобразился ли он в облик кесаря? - Что ты видела там? - допытывалась Янка, спустив одну ногу в черном башмаке со скамеечки на пол и вцепившись обеими руками в подлокотники. - Что ты творила там? - Стыд не позволяет мне говорить об этом. - А тогда ты не стыдилась? - Я поступала так по принуждению, слабое существо. - Мучениц тоже принуждали. Но они предпочитали претерпевать великие мучения, чем отречься от Христовой веры. К чему принуждали тебя? Евпраксия закрыла лицо руками и зарыдала. Она была еще в светском одеянии. На ней жалко висело красное платье иноземного покроя, донашиваемое в Киеве. Монахине стало жаль эту несчастную женщину, которая была ее родной сестрой, находившуюся в каком-то ином мире. - Плачь! Плачь! - сказала она горестно. - Слезы очищают душу. Когда ты расскажешь мне, что сотворила, покаешься в своих грехах, то облегчишь свои плечи от тяжкой ноши. Я сестра твоя, желающая тебе добра. Вытирая платком слезы, Евпраксия, за эти десять лет превратившаяся в старую женщину, начала перед Янкой свою печальную повесть, спотыкаясь на каждом слове: - Эти обедни служили не богу, а сатане... Я не знаю, кто первый помыслил о подобном. Может быть, сам кесарь. Или его соблазнил тот епископ, что держал в руке не крест, а ногу козла с черным копытцем и ею благословлял нас... От этого рассказа Янка отпрянула, как от страшного видения, и схватилась рукою за сердце, точно со своей неприступной и благостной высоты заглянула в некую черную пропасть, где гнездились ехидны и василиски. Такие же чувства испытывала и ее сестра. - Я ужасалась так, как если бы спустилась в преисподнюю, где царствует дьявол. Все во мне трепетало от страха, и в этом ужасе я испытывала неизъяснимую сладость. В церкви было почти темно. Люди тихо пели. Я не постигала смысла слов, плохо зная латынь. Мне сказали, что это были христианские молитвы, которые произносились наоборот. Начиная с последнего слова и кончая первым. - Не молитвы, а заклятья, - прошипела в изнеможении Янка. - Не знаю... Меня поили вином из причастной чаши. Должно быть, в него были примешаны ароматические снадобья. От них у меня кружилась голова. Помню лик кесаря. У него глаза горели адским огнем. Он сказал мне с сатанинской улыбкой: "Пей! Ты ведь любишь меня!" Губы у него дрожали. И борода. Как у дьявола... Евпраксия уже не могла остановиться и рассказывала о своем падении в бездну. Перед ней пылали очи Генриха. Их нельзя было забыть. Потом издали донесся дьявольский смех жирного, розовощекого епископа, осмелившегося, в полном облачении и в золотой митре на голове, коснуться ее с похотливым желанием. - Когда я очнулась, то увидела, что лежу на алтаре. Епископ, который помогал моему мужу возложить меня на алтарный мрамор, шептал мне, что я вечерняя жертва... - Что еще было? - шепотом спросила Янка. - Меня вынуждали к разврату. Однажды в день пятидесятницы Генрих привел в мою опочивальню молодых людей и требовал, чтобы я отдавалась им. И еще худшие мерзости испытала я. Это был сам дьявол в образе человека. О кесаре рассказывали... - Что рассказывали о кесаре? - Не знаю, истина это или клевета. Будто бы когда некий граф совершил насилие над его сестрой, то Генрих помогал ему в этом преступлении... Грехи его так велики, что обо всех невозможно рассказать тебе... Но пощади меня! Пощади! С этими словами Евпраксия упала на колени и обнимала ноги сестры, умоляя ее о жалости. Янка гладила рыжеватые волосы грешницы. В этом золоте уже было много белых нитей. Монахиня сама стала всхлипывать. Слишком страшной оказалась та бездна, в которую она должна была заглянуть. А что же переживали люди, побывавшие там? Будет ли прощение за подобные страсти? Все осталось так далеко. Кведлинбург... Майнц... Кельн... Потом блаженные небеса Италии... Верона... Замок Монтевеглио... Каносса... Непривычные названия ничего не говорили Янке, но Евпраксии они напоминали о потрясающих переживаниях, о чудовищных муках, о попранном женском стыде. И в то же время ее жизнь на единый миг озарилась небесной любовью. Горше срама, который она испытала, ничего не может быть на земле. Но что осветило эту мерзость? Улыбка Конрада, прекрасного сына императора, хотя краткое счастье этой встречи запятнали грязные помыслы кесаря. Однажды он потребовал, чтоб Евпраксия отдалась Конраду на его глазах. Влюбленный тогда в императрицу, чистый юноша не посмел осквернить ложе отца, Генрих кричал ему в исступлении: - Ты не сын мой! Ты отродье того швабского графа, с которым спала Берта, пока я воевал с саксонцами... 24 Евпраксия считала бы, что человеческая жизнь сплошной ад, если бы не было тех сладостных поцелуев. Ей всегда казалось странным, что нежная душа Конрада могла родиться в стенах королевского дворца, неискусно сложенных из грубых камней, среди едких запахов конюшни и вони, доносившейся порой из подвальной темницы. Она в первую же встречу отличила его от тысячи других рыцарей Кажется, граф Конрад был единственным среди них, кто даже в отсутствие кесаря не кидал на нее похотливых взглядов. Кроме того, граф с большим чувством играл на виоле и любил говорить о необыденных вещах и уже тем одним не походил на остальных людей. Впервые молодая императрица увидела Конрада на пиру. Генрих в тот день сидел за столом в мрачном расположении духа и хмуро грыз куриную ножку. Место Евпраксии всегда было рядом с ним. Напротив, по другую сторону стола, белокурый Конрад ел вареные яйца, очищая их тонкими пальцами от скорлупы и макая в солонку. За вторым, более длинным, столом насыщались графы и епископы. Дело происходило в одном из замков, где, кроме императрицы, не было ни одной знатной женщины. Вдруг двое из присутствующих затеяли ссору. Они сидели на дальнем конце большого стола, и Евпраксия не слышала, с чего все началось. Один из споривших был граф Мейссенский, другой барон Карл. Генрих перестал есть и с интересом следил за перебранкой, но не остановил крикунов. Видимо, он даже испытывал тайное удовольствие оттого, что рыцари готовы вцепиться друг другу в космы, надавать один другому оплеух. Это предвещало, что завтра оба придут к нему с жалобами и тогда можно будет узнать любопытные подробности о том, как эти люди относятся к своему императору и что замышляют против него. Но ссора зашла на этот раз слишком далеко и превратилась в драку. Краснорожий граф разорвал барону рубашку на груди, повалил старика на пол и стал бить его оловянным кубком по голове. Тот вопил. Все это за одно какое-то глупое слово, показавшееся обидным гордому саксонцу. Император смеялся, глядя на эту картину, и все вторили ему громким ржанием, потому что лежавший на полу барон продолжал кричать, смешно задирая тощие ноги. Конрад вскочил, его красивое лицо потемнело от гнева, и, сжимая кулаки, он бросился на помощь избиваемому. Евпраксия перепугалась, когда началась драка. Ей казалось, что рыцари схватятся за мечи, висевшие на стене за их головами, и с волнением смотрела на Конрада. Действительно, юноша совсем не походил на кесаря. Может быть, от матери унаследовал он эти льняные волосы, падавшие длинными волнистыми локонами на узкие плечи? Евпраксия услышала его голос: - Остановись, граф! Неужели тебе не стыдно поднять руку на старика? Она подумала, что Конрад был единственным человеком за столом, который понял, что поступать так недостойно, и прекратил избиение. Барон Карл поднялся, вытирая пальцем кровь на разбитой губе. Потом стал приводить в порядок одежду, сердито оглядывая врага и заодно всех сидевших за столом. Но что он мог поделать с этим саксонским великаном, способным побороться с быком? А теперь у него уже не было сыновей, которые защитили бы его. Конрад помог барону подняться с земли и сказал: - Сядь на скамью и выпей меду, это подкрепит тебя. Обращаясь к тяжело отдувавшемуся графу, он прибавил: - Разве не стыдно тебе обижать человека, у которого три сына погибли в сражениях за своего императора? Граф Мейссенский отвернулся. Между тем старик уже отдышался и снова как ни в чем не бывало тянулся за пищей. Кесарь нахмурился. Вероятно, ему стало стыдно, что не он прекратил нелепую ссору и упустил случай показать свое благородство. У него были на то особые соображения, а этот молокосос осмелился наводить порядок в его присутствии! Генрих не знал, что сказать сыну, чтобы поставить его на место, однако он понял, что много потерял в глазах Евпраксии. В ее глазах он прочел благоволение к Конраду и едва скрытое презрение к себе самому. Как бы то ни было, трапеза продолжалась. Слуги поспешили принести еще несколько кувшинов вина. На другой день, неожиданно услышав грохот подков, Евпраксия выглянула из окна на глубокий замковый двор. Внизу, у широко распахнутых ворот конюшни, откуда вечно долетал запах навоза, на белом жеребце сидел Конрад, в скромном сером плаще, без шляпы. За спиной у него висела на широком ремне знакомая ей виола. Два молодых рыцаря только что вывели коней, и те волновались, прядали на задние ноги, быстро перебирая передними, в нетерпении от предстоящей поездки. Она знала обоих. Одного звали Сигизмунд, другого - Рудольф. Первый, с рыбьими глазами, длинноносый, был и молчалив как рыба, второй любил рассказывать на пирах про монахов и монахинь легкомысленные притчи. Он и теперь рассказывал что-то смешное, размахивая одной рукой, пока конюх укрощал его коня, и пятнадцатилетний паж Лоренцо, родом итальянец, звонко смеялся. Евпраксия не выдержала и крикнула, приложив руку ко рту: - Конрад! Граф поднял изумленные глаза, и то же сделали остальные. Ослепительно сияли белоснежные зубы на смуглом лице пажа. - Милый Конрад! Куда ты собрался? - спросила она. Прежде чем ответить императрице, он весь просиял в улыбке, и ей показалось, что среди этих унылых каменных стен и круглых башен с черными бойницами вдруг стало светлее, повеяло чем-то чистым, точно на тесный замковый двор прилетел ветер с горных лугов, где уже распустились весенние цветы. - Мы отправляемся на прогулку. Не желаешь ли поехать с нами? Приближался вечер, жара спала. От слов, долетевших до нее, у Евпраксии потеплело на сердце. Как приятно подышать свежим воздухом! Но что скажут люди? Кесарь был в Вероне и не мог вернуться раньше завтрашнего утра, и представилось, что она имеет право совершить прогулку, верхом на коне, когда весна расцвела на зеленых лужайках. Как девчонка, оглядываясь по сторонам, как будто бы императрица могла спрятаться от любопытствующих взглядов, со всех сторон следящих за каждым ее движением, она крикнула: - Подожди меня! - Я сам оседлаю твою лошадь! - ответил радостно Конрад. Евпраксия кивнула ему головой и побежала, вся раскрасневшаяся от волнения, к ларю, где хранились ее платья. - Эльза! Эльза! - звала она служанку, но та не откликалась. Наконец на лестнице послышались шаги прислужницы. - Где ты пропала? Выбрасывая на пол разноцветным ворохом ненужные одежды, Евпраксия выбрала самое любимое свое платье, из красной материи с золотыми украшениями на поясе. В таком трудно было сидеть на коне. Но ведь она отправлялась не на охоту, где требуется свобода движений. Переодевшись, императрица быстро сбежала по лестнице, с такой поспешностью, что за нею едва успевала следовать служанка, а старая графиня Эльвира, делившая ее одиночество в замке, всплеснула руками от изумления. - Вот и я, - сказала она, глядя на одного Конрада. Граф склонился, скрестил пальцы... Евпраксия поставила на них ногу в зеленом башмачке, и он помог ей вскочить на лошадь. Чувствуя ногами теплый бок гнедой кобылицы, молодая женщина с удовольствием покачивалась в седле. Рядом с нею ехал Конрад. Они переговаривались о незначительных вещах - о хорошей погоде, о том, что жеребец графа перестал хромать, благодарение богу. За ними двинулись в путь рыцари и смешливый итальянский паж. С железным скрежетом и в лязге цепей опустился подъемный мост и тяжко лег над пропастью крепостного рва. Подковы четко простучали по деревянному настилу. Упираясь кулаками в бока, конюхи с удовольствием смотрели на коней, на богатую сбрую, на ловких наездников. От замковых ворот по холму змеей извивалась дорога. Вскоре всадники спустились по ней в долину и переехали через другой мост, каменный и горбатый, еще от римских времен перекинутый над горным потоком. Дальше серебрились оливы. Евпраксия оглянулась на замок. Он молчаливо и грозно стоял на возвышенном месте. За оливковой рощей, проезжая улицей бедного селения, мимо жалких хижин, крытых тростником, Евпраксия увидела, что около деревенской капеллы собралась толпа людей. Мужчины и женщины были одинаково скромно одеты, в домотканом полотне и овчинах. Первые - в коротких коричневых штанах и некогда белых рубахах, вторые - в серых и зеленых платьях, с красными платками на головах. Тут же шныряли под ногами у взрослых стайки полуголых детей с перепачканными рожицами. Бритый старый монах с розоватым гуменцом на седой голове и в черной одежде, подпоясанной ремешком, отдавал распоряжения землекопам, что трудились, как муравьи, в яме с кирками и лопатами в руках. - Что они делают? - спросила Евпраксия у Конрада. - Может быть, строят новую капеллу? - ответил он вопросом. - Но я спрошу. Он крикнул по-итальянски, обращаясь к монаху: - Отец, над чем вы трудитесь здесь? Только тогда люди, занятые работой, обернулись и увидели нарядных всадников и среди них супругу императора. Монах, кланяясь непрестанно, твердил: - Мы производим земляные работы, чтобы положить основание нового храма. Из любопытства Евпраксия направила лошадь в толпу и подъехала ближе к яме, вырытой около капеллы. Поселяне расступились перед императрицей, и женщины улыбались ее великолепию. Монах продолжал униженно кланяться. Она увидела под ногами кобылицы глубокий ров, очевидно приготовленный для того, чтобы укрепить в нем краеугольный камень здания. Но двое землекопов с трудом вытаскивали из земли беломраморную статую, изображавшую нагую женщину. Несколько веков, проведенных в кромешной тьме, в сырости и вместе с червями, нисколько не угасили сияние ее тела и томную улыбку на устах. Монах воскликнул, всплеснув руками: - Венера! Все с изумлением взирали на это вдруг появившееся из праха чудесное творение художника. - Венера на месте построения святого храма! - негодовал монах. Послышались непристойные шутки и женский смех. Суровый монашеский голос приказал: - Джулио, разбей киркой непотребную девку! Молодой поселянин, белокурый, нагой до пояса, один из тех, что только что вытащил статую на дневной свет, взглянул на монаха веселыми глазами и, поплевав на руки, ударил киркой по мрамору. - Еще! Еще! - требовал монах. Землекоп пришел в раж. Мраморная голова с волнистыми волосами отлетела в сторону, все так же храня блаженную улыбку на чувственных губах. Женщины, видимо, одобряли гнев монаха. Перед их взорами лежала бесстыдно обнаженная женщина. Евпраксия тоже узнала в ней свои ноги, бедра, грудь, чрево и все свое женское существо. Ни она, ни Конрад не нашли нужным остановить уничтожение статуи. Ведь ее нашли на том месте, которое предназначено для построения храма. Это создание дьявола было великим соблазном для христиан. Но ей почему-то стало грустно, когда кирка окончательно уничтожила статую и все увидели, что красота превратилась в обломки обыкновенного камня. Переглянувшись с Конрадом, они поехали дальше. Уже вдали начали голубеть вечерние холмы. Евпраксия чувствовала, что молодой граф не презирает свою мачеху, несмотря на всю мерзость, в какую ввергли ее люди. Императрица видела это по его почтительным взглядам. Когда они остались вдвоем на дороге, потому что итальянский паж стал осматривать ногу своего споткнувшегося коня и оба рыцаря тоже слезли со своих жеребцов, чтобы достойным образом обсудить этот интересный случай, она тихо спросила спутника: - Конрад, что ты думаешь обо мне? Граф ответил не сразу, - очевидно, не хотел отделаться пустячной фразой. Он окинул долгим взором голубые холмы на краю неба и замок на горе, уже ставший розоватым от лучей солнца, приближающегося к закату. Может быть вспоминая какие-нибудь примеры из священного писания, он вдруг ответил по-книжному: - Жертва вечерняя... Она не поняла, что он хочет сказать, и переспросила: - Не презираешь ли ты меня? Из женской стыдливости и гордости Евпраксия никому не рассказывала о том, что ей приходится переживать по воле своего безумного супруга. Только значительно позднее, уже будучи не в силах нести в одиночестве страшное бремя, императрица открылась на исповеди духовнику в непотребстве своей жизни. Однако она страшилась, что многим известно - ведь людей нельзя заставить молчать, - в каких ужасных пороках она невольно принимала участие. Должен был слышать об этом и Конрад. - Не презираю, - наконец промолвил он. - Как брошу в тебя камень, когда, может быть, и я нахожусь во власти сатаны? В императора вселился бес. Я говорю тебе, как нежно любимой сестре: беги из этого ада, или ты погубишь свою душу навеки. - А ты? - Он отец мне. Куда мне бежать от него? Я наследую престол. - Мне тоже некуда бежать. - Беги куда угодно, лишь бы спастись от греха. Вернись в свою страну. - Разве это так просто? Меня схватят на дороге и обвинят в измене. Конрад поник головой. - Я знаю, что это не легко. Но моим отцом все больше и больше овладевает безумие. Холмы сделались совсем голубыми. Сигизмунд и Рудольф вздумали состязаться в быстроте боевых коней и умчались в далекие поля, усыпанные белыми и розовыми цветами. За ними увязался маленький паж, горланя во всю глотку. - Конрад, пожалей меня! Он впервые заглянул ей в глаза. - Если не пожалеешь, я удавлюсь. - Императрица, это великий грех! - взволнованно зашептал принц. - Обещай мне, что никогда не посягнешь на свою жизнь. Я буду помогать тебе во всем, не щадя сил. Но разве позволено поднять руку на отца? - Кто говорит тебе об этом? - Меня толкают на отцеубийство. Я знаю. Вся Германия шатается, как ярмарочный плясун на канате. Вот-вот все рухнет и распадется. Людям становится страшно жить на земле. Евпраксия никогда не поднималась до такой высоты, откуда становятся ясными государственные соображения. Ей просто хотелось ощутить тепло человеческого участия в своей страшной судьбе. Конрад мечтательно смотрел вдаль. Точно отчаявшись в возможности разрешить земные противоречия в этой греховной жизни, он произнес со вздохом: - О, если бы мир был другим! - Что ты говоришь? - не поняла императрица. - Если бы мы все стали бесплотными... Она расширила глаза и, глядя прямо перед собой, не поворачивая к Конраду лицо, спросила: - Как ангелы? - Подобно ангелам. - Разве это возможно? - Если бы мы сделались бесплотными, у нас не было бы нужды принимать пищу, утолять жажду, испытывать греховные страсти. - Но такой мир обрек бы себя на гибель. - Немногого стоит этот мир с его грехами и проклятьем в поте лица добывать свой хлеб! - воскликнул граф. Евпраксия подумала, что это не соответствует истине. Тысячи крестьян трудились на нивах, чтобы пропитать семью императора и его двор, прихлебателей, шутов и слуг. Но ей не хотелось осуждать Конрада, искать неправду в его словах или уличать его в ошибках. Лицо молодого графа светилось редкой красотой. Белый высокий лоб, прямой нос, хорошо очерченный рот. И эти льняные волнистые волосы, падавшие на самые плечи. Он вздыхал о бесплотности людей. А юная императрица всем своим женским существом тянулась к нему. Она не привыкла размышлять о первопричинах, зато явственно чувствовала, что без своей плоти не могла бы испытать того сладостного волнения, что наполняло всю ее душу в эти мгновения. - Конрад! Конрад! Евпраксия закрыла руками лицо и бурно расплакалась. Но Конрад только говорил, что хотел быть бесплотным. Придвинув своего коня вплотную к кобылице Евпраксии, он стал отнимать ее руки от лица. Слезы текли по ее щекам, как алмазы. Уже не отдавая себе отчета в том, что делает, граф обнял спутницу и с волнением почувствовал в своих объятиях горячее женское тело. Конрад приник к устам императрицы... Уже ночной мрак спустился на землю. Там была росистая лужайка, покрытая цветами. Конрад разостлал свой серый плащ. Издали долетали голоса Сигизмунда и Рудольфа, разыскивавших в темноте исчезнувших спутников. Но самым звонким был голос итальянского пажа. Видимо, он кричал, приложив руки корабликом ко рту... Все снова встретились у замковых ворот около полуночи. Воины, несшие стражу, держали в руках зажженные смоляные факелы. Лоренцо испытующе вглядывался в лицо императрицы. Конрад объяснил рыцарям, что они заблудились в ночных полях. Ту ночь император вынужден был провести в Вероне, где происходило важное совещание с некоторыми итальянскими графами. Весь день Генрих советовался с ними, под каким предлогом снова начать борьбу с Матильдой. Он устал от этого непрерывного напряжения и не имел достаточно сил, чтобы до наступления ночной темноты вернуться в свою резиденцию. Но наутро, увидев припухшие губы императрицы, язвительно спросил: - Что с твоим ртом? Не укусила ли тебя золотая пчелка? Снова началась прежняя жизнь. К счастью, императрица забеременела. Ей хотелось, чтобы ребенок был от Конрада и походил на него глазами, локонами, ростом, нежными руками. Однако даже появление на свет младенца не избавило Евпраксию от унижений. Кесарь так грубо издевался над нею, что монахи и поэты не осмеливались записывать в своих хрониках и поэмах, в которых воспевали красоту императрицы и оплакивали ее участь, его ругательства, а ограничивались стыдливыми намеками, страшась сатаны. Когда же ребенок умер вскоре после рождения и его похоронили, Евпраксия решила бежать от дьявола, каким ей представлялся теперь супруг, страшный человек в черном одеянии до пят и с золотой цепью на впалой груди. Служанки донесли о ее планах, и Генрих заточил императрицу в замковую башню. Почти три года Евпраксия томилась в высокой каменной башне как бы между небом и землей, поблизости от облаков и в лазури, где скользили легкие ласточки и не было слышно человеческих голосов. В