е прогнала эту мысль, гневно раздув ноздри тонкого, отцовского, носа и упрямо вздернув голову. Дорога была не близкая, через всю Тверь, в Ямскую слободу, и Олена спешила, чтоб поскорее вернуться домой. Аграфена Кашина не зря дрожала за дочь. Все началось весной, в те дни, когда пушится вая* и девушки бегают завивать березки, унося тайно испеченную яичницу, чтоб положить ее под выбранное деревце, и водят вокруг хороводы. (* Вая - верба.) Как-то раз Олена шла с матерью из храма. Подбирая полы длинных шуб, они с трудом обходили расползшиеся лужи. Неподалеку от дома совсем застряли. Перегородив дорогу, в переулке билась крестьянская лошаденка, тщетно пытавшаяся выдрать из тягучей грязищи тяжелый воз. Охрипший от брани мужик в разбитых лаптях испуганно косился на скучившихся посадских и остервенело бил лошаденку кнутовищем. Острые ребра животного, туго обтянутые изъеденной слепнями кожей, ходили ходуном. - В ухо ему, лапотнику, дать! - Лупи, лупи, не жалей! - Самого кнутом надо! - неслось из кучки горожан. - А ну, отойди! - услышала вдруг Олена, и появившийся откуда-то высокий голубоглазый человек в меховой шапке, в шубе нараспашку, расталкивая ротозеев, шагнул в грязь, к телеге. Он с такой силой наддал плечом, что увязший воз приподнялся, посунулся вперед, и лошадка, почуяв облегчение, легко выкатила его на сухое место. Обрадованный мужик, зачмокав, погнал конягу, забыв и слово сказать. - Никитин! - недружелюбно сказали возле Олены. Она с любопытством стала рассматривать этого человека, о котором столько судачили, и вспыхнула, встретив внезапный взгляд его светлых глаз. Обтиравший сапоги Никитин выпрямился, удивленно подняв темные брови, но заметил Аграфену Кашину и, улыбаясь, поклонился: - Не признал дочь твою. Выросла! - Да ты ить все в чужие земли ездишь, где ж тверских признавать, - ядовито ответила Аграфена и прошла мимо. Олене стыдно стало за мать. Смущенная, она повернулась и снова увидела светлые, удивленные глаза, смотревшие на нее... Олене в начале мая исполнилось шестнадцать лет. - Невеста! Невеста! - так и слышалось вокруг. Иные из подруг Олены уже выходили замуж. Она бывала на девичниках, в церквах, и свадьбы с заплаканными подружками, с запахом ладана и бесстыдными шепотками, с беспросыпной гульбой сватов и свах пугали ее. Она покорно ждала часа, когда однажды отец и мать так же просватают ее и придется идти в чужой дом, но не могла думать о каком-то будущем муже без отвращения, заранее не ожидая от жизни ничего доброго. Где-то глубоко в сердце таила она смутную надежду - она не знала, на что; тоску - она не знала, о чем. Это открылось ей внезапно. Она ждала любви. На нее надеялась, о ней тосковала. И, угадав любовь Афанасия, она потянулась к ней, трепеща и радуясь, боясь и ликуя, полная первой нежности, робкой, как запах ландыша. Она не знала даже, что думает Афанасий, всего несколько раз перемолвилась с ним при посторонних; она и не догадывалась, чем стала в его жизни, видела только его взгляды и отвечала им теплым румянцем счастья, несмелой улыбкой разбуженной юности. Узнав о готовящейся поездке, о том, что отец дает Никитину в долг, Олена и обрадовалась и испугалась. Обрадовалась, потому что понимала - за бедняка ее не выдадут, испугалась, потому что слишком хорошо знала из рассказов старших, как опасен всякий дальний торг. И чем ближе придвигалось время отплытия, тем беспокойней становилось на душе у Олены. Нынче ночью, накануне отплытия, она и решилась на отчаянный шаг. Ей хотелось сохранить, защитить свою любовь. Перед этим властным желанием отступило все: боязнь отцовского гнева, соседского злоязычия, страх перед нечистой силой... Олена обошла базарную площадь, миновала часовенку святого Петра и вскоре извилистыми, кособокими проулками добралась до Ямской слободы. Низкая курная избушка бабки Жигалки стояла на отшибе, словно сторонилась люда. В огороженном жердями садочке Олена увидела красное вишенье, знакомые вырезные листья смородины, желтые цветы - шары. Но ей и в этом почудился подвох. Ведь садок-то был ворожеин! Как в горячке, толкнула Олена узкую, обитую тряпьем дверку и переступила порог. В тесных сенях пахло соломой и сыростью. За стеной зашаркали чьи-то шаги. Олена быстро-быстро перекрестилась. Бабка Жигалка оказалась не каргой, злой и скрюченной, а тихонькой, улыбчивой старушкой. Шугнув с лавки рыжего кота, она усадила Олену и, горбясь, встала перед ней, мигая и словно припоминая что-то. В избе по углам и на потолочной балке висели пучки сушеных трав, свежо пахло мятой и полынью. Запахи ударяли в голову, напоминали о бабкином тайном ремесле. Про Жигалку говорили, что она и над следом нашептать может - порчу наслать, и приворотные зелья варит, и судьбу угадывает. Попы называли старуху "богомерзкой", а девки и молодые женки - спасительницей. Олена торопливо развязала принесенный узелок, выложила десяток яиц, кружок масла, три денежки. - Помоги мне, бабка! - И по-настоящему испугалась, побледнела. Старуха, не дав ей договорить, покачнулась на месте, прошамкала: - Ведаю, ведаю, красавица! За наузом1 пришла! - Откуда тебе ведомо? - шепнула Олена. Старуха, посмеиваясь, подошла к ней, приподняла платок, погладила жесткой рукой темноволосую голову девушки. - Мне все ведомо, красавица! Ты не бойся меня... Куда сокол летит, туда сердце глядит, куда речка течет, туда лодка плывет... Березка твоя зелена стоит, да уж задумалась. Твой веночек не тонет... Олена покраснела. Сердце ее стучало горячим молоточком. Бабка вздохнула, опустила руку. - Будет науз* тебе... (* Науз - "заговоренная" иконка) Из короба, стоявшего за печкой, достала Жигалка деревянную в половину ладони иконку. С одной стороны иконки - лик Спасителя, с другой - черный погубленный змей. Старушка пошептала над иконкой, трижды плюнула через левое плечо и подала науз Олене: - Теперь за мной повторяй... Во имя отца, и сына, и святого духа... Олена послушно шептала: - ...Встану я, раба божья Олена, благословясь, пойду, перекрестясь, из избы дверьми, из двора воротами, пойду поклонюся в чисто поле... Жигалка трясла головой, продолжала: - ...от стрелы татарския, от наветы басурманския, встань, муж железен... - ...откоснитесь, напасти и болезни, - дрожащим голосом вторила Олена, - бегите от костей, от мощей, от жил, от румяного лица, от быстрых глаз, от рабочих рук, за дремучие боры, за ржавый мох, за студено болото... - Аминь! - закончила бабка. - Аминь! - эхом откликнулась девушка. Она сидела ни жива ни мертва, стискивая науз белыми пальчиками. Из этого состояния Олену вывел будничный голос бабки: - Ну-ну, все. Спрячь науз-то, чтоб не видал никто. Да сама желанному отдай. - Сама? - очнувшись, приоткрыла рот Олена. - А нельзя другим? - Нельзя, милая, вся сила заговора пропадет! Олена смутилась. Как же она передаст науз Никитину, если он ни разу ей сам о любви не говорил? Стыдно-то как! - Да ты не бойся, - ласково утешила Жигалка, - все ладно будет! Сохнет по тебе молодец... - Ой, не знаю, не знаю, бабушка! - в смятении поднялась Олена. Жигалка довела ее до двери, выглянула - нет ли кого поблизости - и шепнула: - Беги, беги-ка... Хватятся дома, поди... Ишь, бесстрашная! Проводив Олену, бабка вернулась в избу, прибрала подарки. Улыбалась. В гостье она сразу признала дочь Кашина. А от Кашина - Никитин за море с товарами плыть собирается, бают. Вот для кого науз. Ну и хорошо! Человек человека ищет, радости земной хочет. Почему не помочь? Для того и велела Олене иконку из рук в руки Афанасию передать. Пусть откроются друг другу... Кот, мяукнув, прыгнул на прежнее место, потянулся к маслу. - Ишь ты! - сказала старуха. - И ты от человеческой беды полизать хочешь?.. Поди, поди-ка. Вот кусочек тебе... Первой Олена увидела дома старую мамку. Та охнула, заковыляла навстречу, и по ее страдальческому лицу Олена поняла, что надвигается беда. Из конюшни выскочил и осклабился, косясь на хозяйские хоромы, рыжий кучер Федотка. Мелькнуло в подклети любопытное личико девчонки Анютки. Не чуя под собой ног, как деревянная, Олена поднялась на крыльцо. Аграфена ждала ее в сенцах. - Где была, паскуда? - В церкви, матушка... - В церкви?.. В церкви?.. В подоле принести хочешь?! Олена вскрикнула, невольно подняв руку, словно защищаясь от грязных, мутных слов. Аграфена поняла ее по-своему. - А-а-а! - завопила она, бросаясь к дочери и хватая ее за косу. - Чуяло мое сердце! Чуяло! Змея! Олена вырвалась, оттолкнув Аграфену. - Матушка! Опомнись! За что?! В огромных синих глазах ее задрожали слезы. - Убью! - взвизгнула Аграфена, вытягивая напряженные руки и приступая к ней. - С кем была? Сказывай! С Афонькой?! Олена отступала, загораживаясь локтем. - Батюшка! Батюшка! - в испуге позвала она, заслышав кашель отца. - Где была? - визгливо крикнул Кашин, перевешиваясь на ходу через перильца. - Где?! Олену выручила мамка. Сунув в сенцы голову, она крикнула: - Батюшка-свет Василий! Купцы! Аграфена враз умолкла. Кашин рванул Олену за плечо: - В светелку... Под замок... Прочь! Олена взбежала по лесенке, рыдая, упала на постель, уткнулась в кружевную подушку. На двери щелкнул замок. Расплатившись с мастеровыми, умывшись во дворе горячей водой, Никитин надел чистое и пошел в горницу. Тут висело на стене мутноватое зеркало - единственное из многих, когда-то украшавших хоромы. Медным гребнем Никитин расчесал волосы, помаслил их. Ключница Марья собрала на стол. Все последние дни Никитин не знал покоя. Сам выбирал дерево для постройки ладьи, сам торчал от зари до зари на берегу, наблюдая за работой, объясняя и показывая, как тесать пахучие, смолистые бревна, сам брался за топор и пилу, помогая людям быстрее управиться с делом. Придирчиво осматривал на складах штуки полотна, искал крепкое и легкое, чтоб парус надувался быстро, а не висел мешком. Набрал впрок смоленых веревок, покупал крупу, соленую рыбу, сушеный горох, упаковывал все в мешки и кули. Запасся порохом и свинцом для пищали, стрелами для луков. Все это требовало сил, но только сегодня, когда с делами было покончено, Никитин ощутил усталость. Спину поламывало, ладони горели, - в этом годе впервые сидел на веслах. Он тяжело влез за стол, покрытый старой льняной скатеркой, придвинул миску со щами. - Копылов не был? - Заходил, наказывал передать, что все свез, как ты велел... И Лаптевы были. - Угу... Про Илью не говорили? - Прямо к Василью пойдет, там ждать будет. Пережевав мясо, Никитин отер руки о скатерку, взялся за кашу. Каша дымилась, обжигала губы. Дуя в ложку, Афанасий наставлял ключницу: - Ну, завтра плыву. Ухожу надолго. Мои будут норовить по первопутку вернуться, но это как бог даст. Если татары не двинут - приду, а двинут - до лета не жди. Весна - время татарское... Да... Тут все тебе оставляю. Денег дам по алтыну на день до Петрова дня. С огородом не пропадешь, а у меня больше нет. Муки четыре пуда, круп пуда два и соль - в кладовой. Гусей-то поздней зарежь, чтоб нагулялись. Коли что - у Кашина перехватишь. Я вернусь - отдам ему... Дров нарубить - Иону попроси... Марья молча сидела на стольце, подперев щеку испачканным в печной саже кулаком. Никитин быстро поглядел на нее, положил ложку и договорил: - Ну-к, а если... Тогда службу в Миколинском закажешь. Много-то не траться, но рубль положи. Отдельно дам на это. Марья заплакала, утираясь концами головного платка: - Неспокойно... И сон дурной. - Не плачь, Марьюшка. Никитин поднялся, с неожиданной нежностью прикоснулся к плечу старой. - И что все сговорились будто? Аграфена Кашина вон тоже беды чует. - Провалилась бы эта Аграфена! Не баба, собака злющая! - Да что тебе Аграфена! Вот, дай срок, вернусь, в соболью шубу тебя наряжу, поднизи жемчужные оденешь! Лопнет от зависти Аграфена, на тебя глядючи! - Не шути ты, сокол мой! Где уж мне женчуг носить. А неладно, в дорогу собираясь, про обратный путь баить! Помолчал бы! - Ну, ин ладно, молчу... Дай-кось сундучок глянем. Не забыто ль что? Но переворошить сундучок не удалось. В дверь стукнули, показалось желтое лицо Микешина. - Дома что ль? Никитин сам подбирал друзей в плавание. Взял такого же, как и сам, неудачника Копылова, бронника Илью Козлова, впервые решившего попытать счастья в торговле, молодого Иванку Лапшева, за которого просил отец. Не Кашин - не плыть бы Микешину, которого Афанасий недолюбливал за длинный язык. Вот и теперь Митька принес новость. Едва успев усесться, ощерился: - У Кашина-то... Хе-хе-хе! За мукой я ездил к нему... хе... переполох. Прямо пожар, пожар. С ног сбились... - Ну, чего? - рассеянно отозвался Никитин, думая о том, как не вовремя принесло купца. Микешин перегнулся через стол, зашептал: - Олена-то одна поутру со двора сошла... Ей-богу... Хе-хе! Вот те и первая невеста!.. До сей поры не сыскали. Недоглядел Василий! Хе-хе! - Врешь! - резко перебил Никитин. Микешин с любопытством уставился на него, даже позабыв обидеться: - Крест святой... А ты-то... Ты-то? Тебе-то что? Что ты ей, сват аль брат? Никитин уже вспомнил, кто перед ним, ответил спокойно: - Хозяйская дочь - не чужая. Микешин залился смешком: - Эва! Нашел родню!.. Нет, Василий-то, Василий-то, поди, бесится! Никитину хотелось стукнуть Митьку по голове, вогнать его, как гвоздь, в землю, чтоб не слышать поганого смеха. - Чужой беде не радуйся, Митька! - поджала губы Марья. - Гляди, своя придет! Никитин повел бровями, взялся за кафтан. - Ладно. Неколи байки слушать, пошли... - А не рано? - Впору. До кашинского дома было недалеко: пройти Вознесенскую, свернуть влево, по Крепостной, и подняться Пристенным переулком. Никитин старался идти спокойно, хотя готов был бежать, чтоб только поскорее узнать - где Олена? Он не слушал Микешина, крутившегося в ногах, как сор, лихорадочно строил догадку за догадкой. Может, у подружки или в церкви дальней? Или на базаре лентами голову ей закружило? На Крепостной пристал Копылов. - Не гавкай! - обрезал он Микешина. Входя в ворота Кашиных, Никитин услышал визг Аграфены и разобрал испуганный голос Олены. От сердца у него отлегло. Дома! - Ну, соврал? - тихо спросил Копылов у Митьки. - А орут-то! - ехидно ответил тот. Кашин встретил купцов на крыльце, косо глянул на Никитина, кашлянул: - Заходите, пока остальные придут. Вошли в гридницу, уселись. - Ну, что ладья? - глядя на никитинские сапоги, спросил Кашин. - Опробовал? Никитин с недоумением заметил, что Василий, похоже, сердит на него. Он пожал плечами: - Спробовал. Ходка... - Куда, плавал? - Вверх... До зеленого яра. - И домой успел уже? - поднял глаза Кашин, - Быстро... А мастеровые где? - Расплатился. Пошли. Кашин помолчал, выпятив нижнюю губу и потеребив бороду. Нет, Никитин, кажется, не врал. Мастеровых-то Кашин знал, каждое слово мог проверить... А тут еще Микешин добавил, что видал ладью и с Никитиным шел. Нет, Никитин ни при чем. Куда ж эту шалую носило? Иль, верно, в церковь, а кикимора зазря переполох подняла? Кашин испытующе оглядел купцов. По вороватому взгляду Микешина понял - знают. И крик слышать могли. О господи! Злоба на дуру жену поднялась в старом купце, как пена в горшке. - Аграфена! - рявкнул он. - Меду принеси! Иль мозги отшибло? Василий Кашин был сметлив и решителен. Сообразил: домашние рта не раскроют, а этим завтра плыть, стало быть, они только нынче опасны. Ну, он их не выпустит. Так употчует - своего имени не выговорят. А пока надо сделать вид, что не случилось ничего. И Олену вечером к гостям вывести. Ништо. Не сбежит. Он сам разлил мед в ендовы. - Ну-ко, прежде чем ко детинцу идти... Вскоре подошли Лаптевы, пришел бронник Козлов. - Пора! - сказал Никитин. - Мед не уйдет! - Аграфена, шапку! - крикнул Кашин. Близился вечер. С базарной площади уехали последние возы, уползли калеки и юродивые. Одни воробьи да вороны прыгали по ворохам соломы, по навозным кучам, подбирали рассыпанное зерно. Позакрывались и лавки. На Волге, возле судов, остались только сторожа. Всяк спешил поближе к дому. На воротах и на башнях крепости сменились караулы. К концу дня посвежело. Холодный, грустный закат таял в бледнеющем облачном небе. Купы ивняка, одинокие березы возле заборов сиро шелестели под вечерним ветерком. Отъезжавшие купцы сидели в гриднице у Кашина, за длинным столом, пили за добрую дорогу, за удачу в делах. Кашин был доволен. Все шло, как он задумал. В приказной избе подмигнул знакомым дьякам, раскошелился, и оказалось - охранная грамота второй день готова. Ее вмиг сыскали. Прямо из кремля он затащил всех к себе. Один Никитин не поддался - ушел на погост, к материнской могиле. Но Никитин не таков, чтоб о чужом сраме нашептывать. Да и он вскорости пришел. Кашин потчевал гостей от полного сердца. Разошелся вовсю: смеялся, покашливая, шуткам, хлопал по плечу старого Лаптева. Афанасий ел и пил мало. Аграфена и Олена, поднеся гостям по обычаю первые чарки, ушли до его прихода. Ему обидно было, что не повидал на прощанье Олену. Тревожил и слух о ней. Ну-ко, вправду нашла кого-то по сердцу? А почему б и не найти? Какие у него права на нее? Улыбалась ему, краснела? А может, помнилось сие? Что в нем завидного? Не молод, вон как Иванка Лапшев, не богат... Кашин окликнул его: - Чего не пьешь? Фряжское* вино-то! (* Фряжский - итальянский) Никитин пригубил чару. Старый Лапшев подсел к нему. Он был давний приятель отца. - Вот так-то, Афанасий, - наклонился Лапшев к Никитину, - во время оно ты у нас меньшим ходил, а ныне сына на тебя отпускаю. Следи за ним... - Покоен будь, услежу. - Мать сокрушается больно. Помнишь, чать, как твоя плакала? Бабьи страхи! Парень-то у меня молодец, а? - Хорош! - улыбнулся Никитин, посмотрев в сторону русого голубоглазого Ивана. Старый Лапшев почесал переносицу, мотнул бородой: - Хорош, да дурь молодая есть... Ты за Иваном-то особо смотри, в торге помоги. Он с чудинкой у меня вышел. Никитин только собрался спросить, чем плох Иван, как на дальнем конце стола послышался шум. Старый Лапшев так и подался туда. В распахнутом кафтане, перегнувшись через ендовы и кубки к Микешину, Серега Копылов протягивал широкую в мозолях руку. - Вот она, матушка! - кричал он. - Она меня кормит! Она! Я на чужом горбу не ездил, как ты, не плутовал! И зад боярский не лизал! Соседи стали осаживать Копылова. Тот отмахнулся от них, продолжал наседать на съежившегося Микешина. - Ты мне князем и боярами в глаза не тычь! Знаем мы бояр-то! Видали! Из-за чего вспыхнула ссора, Никитин не знал, но понимал, что уж если Копылов помянул бояр, то его легко не остановишь. Прошлой зимой, когда шел Копылов из Москвы с товарами, на него напал боярин Колок с людьми, отнял весь груз, прибил, да еще и пригрозил: "Пойдешь жаловаться - хуже будет!" Копылов разорился дочиста, остался с женой и тремя малыми ребятами в пустом доме. В сорок лет ему надо было начинать все сызнова. А Копылов, побагровев, все шумел: - Москву поносишь? А ты ее видал, Москву-то? В ней Иван твердой рукой порядок наводит! Там свои своих не грабят, нет! И рынок московский стал - не нашему чета! Мимо нас гости-то заморские идут! В Москве всему миру встреча! А мы - так, с боку припеку. Вот, дай срок, запрут московской ратью Волгу внизу, так в петлю полезешь! В Новгород, что ль, сунешься? Посадским свой карман дороже. Они из-за нас с Москвой в ссору не полезут! Иль Литве поклониться захотел? Нехристям? Православных продать?! - За хулу на князя нашего... - начал было Микешин. - А! - загремел Копылов. - Затявкал! Беги, доноси! А я верно говорю. От бояр, от распрь ихних жизни нету! Вроде все вокруг русские живем, одному богу молимся, а за грибами пойти из города - и то далеко не уйдешь: в чужую землю впорешься. Одними мытами намучаешься, пока едешь! Вроде ты басурманин какой! В Новгороде дерут, в Пскове дерут, в Рязани дерут, в Москве дерут! А тут еще татарва! - Чего ж ты хочешь-то? - вкрадчиво спросил Микешин. Дело принимало худой оборот. Копылов ненавидящими, туманными глазами смотрел на Микешина, задыхался. Вот-вот сорвется, наговорит бог весть чего! Никитин поднялся во весь рост, стукнул по столу дубовым кубком, расплескав мед. - Серега, сядь! Слушай, я говорить буду. Ты, Микешин, почто его растравил? Молчи! Как пойдете в Сарай, коли и тут ссоритесь? Ну? Согласились меня старшим держать - теперь молчите. Мне в ладье драка не нужна. Там разбирать некогда - кто прав. Либо миритесь сейчас, либо одного не возьму. Вот мой сказ. Уверенно, тяжело падали слова. Копылов, не глядя ни на кого, опустился на скамью, Микешин обиженно засопел: - Я не лез... - Дайте круговую! - велел Никитин. - За дружную дорогу пить будем! Чара пошла по кругу. Противники нехотя пригубили ее. Садясь, Никитин молвил: - А в одном Серега до конца прав. Купцу свободные дороги нужны! Тогда б показали мы, на что русский способен! Так ли бы торг развернули! С каким хошь народом в мену бы пошли. Вот тебе наше, коли нужда есть, а ты нам свое дай. Полюбовно! Старик Лапшев обхватил Никитина за плечи: - Хозяин! Микешин молчал, а Серега Копылов, подняв на Афанасия глаза, хмуро усмехнулся: - Где их взять, дороги-то? - Будут когда-нибудь, - уверенно ответил Никитин. - И татарам руки окоротим и другим ворогам. Плыви да езжай тогда, куда хочешь! Он усмехнулся и добавил: - Хоть в индийское царство! Лапшев-отец захохотал, заулыбался Кашин, даже у Копылова губы помягчели. - Кудай-то? - спросил Иван Лапшев. Подставляя кубок под серебряный кувшин, наклоненный хозяином, Никитин весело ответил: - Как земля-то стоит, знаешь? Посреди океана плавает. Ну, а самый край земли и есть индийское царство. Смущенный Иван недоверчиво косился на красные, улыбчивые лица. Потом нахмурил светлые брови, обиделся, упрямо склонил голову. - Не верит он тебе, Афанасий! - захихикал Микешин. - Ой ли? - отпив, посерьезнел Никитин. - Ты не серчай, Иванка. Я не смеюсь. Говорят, и вправду есть такая земля. Вот поедем завтра, книгу тебе покажу. Козьма Индикоплов оную написал, зело ученый человек. Много чудес про Индию ту повествует. - И чего ты в Сарай плывешь? - сощурился Микешин. - Гнал бы прямо к этим индеянам. Хо-хо! Не все равно, откуда без порток приходить! Никитин повел острыми глазами в его сторону. Обидный намек уколол. Однако он не выбранился, а только махнул рукой: - Уж я тогда совсем там останусь. При индийской жаре, слышь, и портки не нужны! Слова его снова рассмешили купцов. Громче всех хохотал бронник Илья: - От скажет, от скажет! Для Ильи Козлова купеческая компания была непривычна. И хотя он спешил домой, чтоб повечерять напоследки с женой и сыном, любопытство удерживало бронника здесь. Афанасий Никитин нравился ему. Навалившись широкой, выпуклой грудью на стол, бронник доверчиво глядел на бывалого гостя. Понемногу шум утих, разговор дробился, как струя воды, падающая на камень. Уговорили Ивана Лаптева петь. Иван встал. Помедлив минуту, начал несильным, но звонким голосом: По студену, по синю морюшку, паруса подняв полотняные, все бегут, бегут суда купецкие... Стало тихо. Оперся на руку бронник, неподвижно уставился в винное пятно на скатерти Микешин, подернулись печалью глаза Копылова. Кашин положил голову на руки, замер, и кто знает, о чем задумался он, слушая грустную песню о молодых купцах, поехавших за счастьем, а нашедших гибель свою. Никитину захотелось остаться одному. Он неслышно встал и пошел к двери. Уже стемнело. Низко под домами стояла неяркая луна. Неуловимый, призрачный свет, казалось, пронизывал предметы, и очертания их таяли, как в колдовском сне, в ровном голубоватом сиянии. Зашумели и притихли ивы. Низко пролетела бесшумная ночная птица и исчезла. Никитин долго стоял, слушая ночную тишину. Ему было грустно. Далек путь, доедет ли? А вот опять покидает он родимый край, светлую Волгу, шумные тверские леса. И некому будет вспомнить, всплакнуть, если не суждено вернуться из дальней дали. Да, тяжко жить одному на свете! Видно, и об Олене зря мечтал... Скрипнула дверь, но он не обернулся, погруженный в невеселые думы. Из купцов, поди, кто-нибудь... Когда отец ушел за грамотой, Аграфена вошла в светелку к дочери: - Подымайся, разлеглась! Осрамила на весь посад, а теперь завыла! Вставай, отец одеваться велел!.. Олена успела спрятать науз под подушку, медленно поднялась с постели, сама оправила шелковое одеяло, кружева. Мать помогала ей наряжаться. Вытащила синюю шелковую рубаху, алый, шитый жемчугом летник,* алые же сафьяновые сапожки с голубым узором. (* Летник - верхняя женская одежда на Руси.) Олена, закусив губу, смотрела поверх Аграфены, суетившейся вокруг нее, старалась ничем не выдать радости: боялась, что продержат взаперти, не увидит Афанасия. Выпустили, значит не догадались ни о чем. Олена знала - уход из дому тайком, в одиночку, мог опозорить любую девушку на посаде, но не это пугало ее сейчас и занимало мысли. Она думала о том, как передать науз Никитину. Она выбрала любимые серьги с искристыми топазами, обвила высокую шею ожерельем, нарумянила щеки. Красота дочери раздражила Аграфену: - У-у-у, бесстыжая! Отец с матерью трясутся над ней, а она, как гулящая, шастает... - Матушка! - вздрогнула Олена. - Я к гостям не выйду, коли бранить будешь! - Я те не выйду! - завизжала испугавшаяся Аграфена. - Воли много забрала! Погоди ужо! Но браниться перестала, отправилась шуршать своими тряпками, оставив возле Олены мамку. Войдя в отцовскую гридницу, Олена сразу заметила, что Никитина среди пирующих нет. С поклоном обнесла гостей, не увидев ухмылки Микешина и восторженно открытых губ Ивана Лапшева, и ушла с обидой: для кого же рядилась, красилась? Потом услыхала - пришел. Стискивая руки в коленях, Олена сидела в светелке, не зная, что делать. Как улучить минуту, как его одного увидать? Наконец надумала. Будь что будет! Спрятала науз на груди, тихо спустилась вниз, притаилась в сенях. Пройдет Никитин мимо - протянет к нему руку... Она ждала долго, опасаясь услышать каждую минуту оклик матери, страшась домочадцев, то и дело заглядывавших к пирующим. Ноги у Олены онемели, и она так устала и столь отчаялась дождаться Афанасия, что когда он прошел мимо, растерялась и не вынула науз. Голова ее пылала, руки не повиновались, ноги не шли. Прикрыв глаза, она сотворила молитву, а потом, еле ступая, вышла на крыльцо. Афанасий Никитин стоял спиной к ней, обхватив резной столбец и уронив голову. Земля внезапно заколебалась, ушла из-под ног девушки, грудь ее сдавило невольное рыдание. В отчаянии от неведомого властного чувства, но не в силах противиться ему, Олена едва успела подумать: "Что я делаю? Что я делаю?" - и, не видя ничего уже, кроме широкой спины Никитина, со стоном прильнула к ней. И страх, что ее могут оттолкнуть, и робкая надежда, и стыд, и обида за свою открытую душу, и жгучая тоска по любимому потрясли Олену. Откинув голову, она онемела. И тогда откуда-то из бесконечной пропасти до нее дошел дрогнувший, пресекшийся голос: - Оленушка! Ей показалось, что зовут не ее. Но голос повторился, и сильные, бережные руки подхватили ее, удержав на стремительно крутящейся земле. Она открыла полные пережитой муки глаза, увидела склонившееся над ней счастливое лицо Никитина и смогла, наконец, вздохнуть. Ее губы сами нашли губы Афанасия, рука сама коснулась его головы... - Никитин, чертушка? Куды, пропал? - крикнули в распахнутое окно. Олена откинулась в руках Афанасия; - Иди, зовут... Он удержал ее. Голос его был хрипл. - Пусть их... Не ждал, не думал. Господи! Дай наглядеться на тебя!... Думал, не люб... Вернусь, все одолею... Будешь ждать, ясонька, ручеек, травиночка моя? Надолго я... - Буду. Она опять прильнула к нему, замерла, потом отпрянула: - Иди... Помни. Возьми вот... Никитин ощутил на руке что-то твердое, глянул: науз.. Догадался - вот за чем Олена уходила! Он потянулся к ней, но Олена уже отступила за дверь, слышался легкий стук ее подковок по лесенке, а из окна опять настойчиво позвали: - Да где ты?! Никитин провел рукой по лбу, спрятал иконку и, все еще не веря случившемуся, медленно пошел в гридницу. - Ты что, охмелел? - тишком окликнул его Копылов. Афанасий поднял туманные, невидящие глаза и засмеялся. Копылов покачал головой. Разошлись поздно, хотя с зарей надо было собираться на вымоле. Никитин, придя домой, рухнул на постель, скинув только сапоги. - Когда будить-то? - спросила Марья. - На вторых петухах! - ответил он. - Да мне, видно, не заснуть нынче... Он долго лежал, улыбаясь, с закрытыми глазами, но усталость взяла свое, и под утро Афанасий уснул крепким хорошим сном. А Олена не сомкнула глаз, принимаясь то смеяться, то плакать в подушку, чем совсем сбила с толку старую мамку. Она дождалась зари, ухода отца, тихонько, в одной рубашке подошла к окну, открыла его и улыбнулась, перекрестив видневшийся изгиб Волги, когда мелькнула на нем крохотная, еле различимая ладья с высоким резным носом... Глава вторая На заре, когда солнце еще не вставало, только розовела над дальним лесом тонкая полоска неба, не поймешь еще, то ли чистого, то ли облачного, когда в лощинах и над Волгой еще не раздергивался серый туман, Анисья, молодая жена княтинского мужика Федора Лисицы, проснулась от сыновьего плача. Двухлетний Ванятка, мокрый, ворочался в зыбке, беспокойно дрыгал толстыми ножками. Анисья вытянула из-под сына мокрую холстинку, зевая, обернула его в сухое, укрыла, прилегла сама и, нащупав ногой веревку, принялась качать колыбель. Ванятка скоро умолк, заснул, почмокивая пухлыми отцовскими губами, но Анисья задремать уже не смогла. Нынче муж наказал разбудить пораньше, да и по хозяйству надо было управиться живее: рожь созрела, пора жать. Анисья тихо, чтоб не потревожить Федора и свекровь Марфу, спавшую на полу под овчиной, .поднялась с постели, накинула старый летник, повязала платок, набрала приготовленной с вечера щепы, валявшейся тут же, под лавкой, и принялась растапливать печь. Дрова понемногу разгорелись, густой едкий дым пополз по избе к волокам. Заглянув в дежу,* где вспухало тесто, поставив в печь чугунок с водой, Анисья вышла во двор подоить корову. (* Дежа - глиняная посуда для приготовления теста.) Двор примыкал к избе. В мягкой, пахнущей свежим сеном и навозом полутьме чутко заворочались куры, вытянул с шестка шею и закричал петух. Стуча тонкими ножками, замекали овцы. Малинка покорно стояла на месте, лениво пережевывая жвачку и изредка шумно вздыхая. Когда корова поворачивала к Анисье голову, та видела большой темный глаз, белую пролысину на лбу и чудные - один торчком вверх, другой серпом вниз - рога животного. Анисья ловко оттягивала упругие сосцы коровы, молоко тоненько звенело, падая в старый подойник. На воле перекликались петухи. Анисья знала их голоса: вот надрывно, хрипло кричит пестрый Антипа Кривого, вот весело, срываясь, отзывается молодой Прокла Савина, а вот и драчун шабра Васьки Немытого встрял... Кончив доить, Анисья погладила Малинку по теплой морде, открыла дверцу, чтоб выпустить кур, не удержалась и вышла на зады сама, чтобы взглянуть на небо. Не выкошенная у порожка трава обдала ее босые ноги холодной росой, плечи в первый миг дрогнули от предутренней прохлады, но по ветерку, по светлеющему небу, по петушиной перекличке, по чему-то еще, разлитому и в траве, и в запахе земли с огорода, и даже, кажется, в ней самой, Анисья поняла, что будет ведро, и порадовалась. С полным подойником в руке стояла она, выпрямив молодую, гибкую спину, подставляя ветерку широкое лицо и крутую грудь, чуть прищурив серые спокойные глаза, и глубоко, ровно дышала, глядя, как густеет розовая полоска восхода. Легко и хорошо было на душе у Анисьи, и вдруг показалось ей, что живет она в Княтине не третий год, а всю жизнь, как помнит себя, и всегда знала и Федоров двор, и вот эту жердевую изгородь вокруг огорода, и туман над яром, и эту розовую полосу там, вдали, наполнявшую собою край неба. Родная деревенька Анисьи лежала за лесом, верстах в двадцати. Живы были и отец и мать ее, хозяйничал с ними старший брат, женившийся лет пять назад. Иногда Анисья ездила к родным, радовалась встрече, но всегда ее тянуло сюда, в Княтино, к своему дыму, к своему углу, ставшему, казалось, неотъемлемой частью ее существа. Она не сумела бы выразить свои чувства словами, но никогда и ни на что не променяла бы свою крытую соломой приземистую избу, где родила сына, где все принадлежало ей и где она сама принадлежала всему. И если бы сказали в тот час Анисье, что останется она без родного крова - она не поверила бы, как не поверила бы в то, что этот кров может существовать без нее. Федор был ей люб и - она знала это - тоже любил ее. Свекровь Марфа невестку жалела, во всем помогала Анисье. Сын рос здоровячком, уже пытался говорить, что-то бухал по-своему. Вспомнив о сыне, Анисья нежно улыбнулась, но тут же нахмурилась, выбранила себя распустехой. Ишь, на солнце выпятилась, а хлебы не печены еще! Поджав нижнюю губу, Анисья повернулась и пошла в избу. Серый с черным ремнем через спину кот, мяукая, пролез под ногами. Придержав дверь, чтоб ненароком не зашибить Ваняткиного любимца, Анисья переступила порог. Услышав ее возню, Федор спросил осевшим спросонок голосом: - Никак отдоила уже? - Отдоила! Грудной, певучий голос жены, давно знакомый, попрежнему волнующий, отозвался где-то в самом сердце. Федор, не открывая глаз, улыбнулся, бормотнул, повернулся на другой бок, боднул кудлатой головой набитую сеном подушку, чтоб лежалось удобнее, и снова уснул, сразу, не желая терять ни одного мгновения. Вчера весь день Федор косил в лесу, нынче надо было приниматься за рожь, и хотелось, пока можно, дать отдых телу, набраться сил. Федору и приснилась рожь: высокая, наливная, согнувшая к земле усатые серые колосья. По ржи ходил ветер, и она изгибалась, как ластящийся кот. Ее хотелось погладить, и почему-то казалось, что она должна быть шелковистой и теплой на ощупь, как живая. Федор все протягивал к полю свои руки, но рожь ускользала из-под ладоней, не давалась ему. Это обидело Федора. Ведь рожь росла на новой ляде,* выжженной лишь прошлым летом. Федор положил на нее столько трудов, а она упрямилась! Федор во сне сердито зашевелил пальцами... .(* Ляда - выжженный под пашню участок леса.) А в избе продолжалась мирная, неслышная утренняя жизнь. Встала Марфа. Помолилась, стащила на стол дежу, взялась лепить хлебы. Сухие старушечьи руки ловко вытягивали куски теста, быстро валяли его. - Да я бы сама, мамонька! - заговорила было шепотом Анисья, но Марфа даже бровью на нее не повела, и Анисья отошла в сторону, принялась цедить молоко. Молчание Марфы ее не обидело. Она знала привычку свекрови не отзываться, если та решила делать по-своему. Цедя молоко, Анисья ласково глядела на старуху. Говорили, в молодости Марфа была хороша и озорна. Разве подумаешь такое, видя ее заострившийся к пятидесяти годам нос, впалые щеки, исцарапанный морщинами лоб? Только глаза у свекрови, наверное, прежние: большие, черные, вспыхивающие в добрую минуту лукавым блеском. Вот и сейчас так ими посмотрела! И, ожидая шутки, Анисья заранее улыбнулась. - Умучила мужика-то? - шепотом же, с задоринкой спросила свекровь. - Ишь, не проспится никак. Бесстыжая! Анисья вспыхнула, опустила лицо: - Что, право, мамонька... Марфа махнула рукой. - Не прячь глаза-то... Я не в укор. Я б тогда укоряла, когда б муж от тебя на сеновал бегал... Ишь, зарумянилась... Ну-ко, посмотри, прогорели дрова-то или нет? Аль тоже устала, самой пойтить? Анисья рывком бросилась к печке. - Не, не прогорели еще... скоро... - Скоро, скоро, - не то напевая, не то добродушно бормоча себе под нос, наклонилась свекровь над столом, - стало быть, скоро будут блины у Егора. У сватьи лепешка, и нам немножко... Анисья тихонько рассмеялась. Веселая семья у них, хорошая! А Марфа уже умолкла, счищала с пальцев налипшее тесто. Эх, знала бы сношенька, каково пришлось Марфе в жизни, не завидовала бы, поди, ее веселости. Крохи от прежней веселости это, а не веселость. Со слезами, с вытьем переступила когда-то Марфа порог этой самой избы. Ревмя ревела, когда осыпали хмелем. Как во сне видела вокруг ненавистные красные рожи сватов и свах, а на мужа, Кузьму, и не смотрела даже. В первую ночь отталкивала его жадные руки, извивалась, как змея, царапалась, кусала чугунные, сильные плечи, а когда Кузьма сдавил ее так, что зашлось дыхание, и случилось непоправимое, ударила его в лицо кулаком и обеспамятела... Очнулась, когда Кузьма спокойно спал рядом, по-хозяйски перекинув руку через ее грудь. И тогда поняла: рухнули все надежды, не вернется былое, не бывать ей с тем, кто люб, а вечно, до гробовой доски терпеть постылые ласки, жить с чужим... Пропал прежний смех, покорно согнулись плечи, поникла когда-то вскинутая чернокосая голова. Пошли ровные, скучные, как борозды в боярском поле, годы. Родила четверых, трое померли. Полюбила сына, изливала на него всю свою неизрасходованную ласку. Обвыклась, притерпелась к мужу. Даже иногда жалела его по-человечески, видя, как надрывается он за работой, чтоб прокормить жену и сына, и тогда щедро, по-бабьи утешала его. Кузьму редкая ласка не радовала. Может быть, догадывался, что Марфа любила другого, но не спрашивал, да и она молчала. Все тридцать лет, до его смертного часа, молчала. Да что и рассказывать было? Где-то там, в дальней дали, в юности, остались две-три встречи, пересмешки с заезжим добрым молодцем. Его синие, тревожные и словно виноватые в последний раз глаза... Видел он, что Марфа любит, горит, но не протянул к ней руки, а потом пропал, исчез... Лежа при смерти, Кузьма спросил жену, глядя мимо нее: - Нехотя за меня шла-то? Она вздохнула, поправила на нем тулуп и призналась: - Нехотя, Кузьма... Лицо у Кузьмы потемнело, большие, разбитые работой руки, лежавшие поверх тулупа, шевельнулись: - Прости... Чуял, да думал - так это... - Бог простит. Прости меня. - Тебя - за что?.. Работал вот... Хотел, как лучше... Марфа прилегла к нему на грудь и заплакала. Плакала по неудавшейся любви, по загубленным мечтам. Плакала оттого, что худо было всю жизнь и ей и Кузьме, плакала оттого, что ничего уже не поправить. Кузьма с трудом положил ей на затылок ладонь, погладил. - Прощай, горькая моя... Федьку, Федьку береги... Федьку... И она берегла сына. Вон какой крепкий, сильный вырос! Первый на деревне мужик! Такого второго нету! И жену ему сосватала - поглядеть любо. Исподволь, хитро парня с девкой, ей приглянувшейся, свела. А теперь вот и внук есть. Крутолобый, в Федора. Что еще нужно на склоне лет? Спокойно умирать можно. . Занятые стряпней, Анисья и Марфа как-то не прислушались сразу к непривычному для такой ранней поры конскому топу на улице. Он возник стремительно и так же ст