ельницы* зияли узкими бойницами, оскаливались зубцами верхних площадок. (* Стрельницы - башни.) Крепок! Кисло татарам будет сюда лезть. Ай да москвичи! Удружили! Ну, а без тверских-то, наверное, не обошлись. Тверские кирпичники - на Руси первые. Знать, и они руку приложили! Афанасий Никитин любовался новым кремлем Нижнего, словно сам его возводил, словно крепость новых стен могла защитить его и впредь. - Ну, доплыли, слава богу! - хлопнул он по плечу Ивана Лаптева. - Будет тебе срок по храмам походить! За время пути Никитин больше всего приглядывался к Ивану. И не потому только, что помнил просьбу старого Лапшева. Иван понравился ему еще в княтинском деле, и Никитин недоумевал: почему отец назвал его неудачным? Иван был скуп на слова, замкнут, но пытлив. Припомнил в дороге обещание Никитина дать книгу про индийское царство, выпросил. Читал легко, бегло, но, видно, во все вникал и после задумался. Как-то Никитин рассказывал про движение солнца и звезд. Иван слушал не мигая, морща лоб, чтоб лучше уразуметь услышанное. Чем же неудачный? Никитин, правда, замечал, что Иван иногда подолгу как зачарованный глядит на луга и леса, бегущие мимо, а улучив минуту, уединяется, но как-то недосмотрел - зачем? И вот однажды он, выбрав часец,* нашел Ивана сидящим на костромском берегу и подошел к нему сзади. (* Часец - минута.) Иван не заметил купца. На коленях его лежала дощечка, и Иван, вглядываясь в противоположный берег, водил по ней угольком. На дощечке так и возникали Волга, паром, уткнувшийся в песок, съезжающая к парому телега, а дальше - как настоящий - виднелся костромской лес. Никитин даже дыхание затаил, до того похоже все получалось. Ну словно и ты сам в этой дощечке где-то стоишь и оттуда все видишь. - Вона ты где! - неловко выговорил он и присел рядом на корточки. Иван испуганно прикрыл дощечку рукавом, со страхом и тревогой уставился на Никитина. - Что это у тебя? - Так... просто... - Да не бойся меня... Видел я дело твое. Иван молчал, потупив глаза. - За это, что ль, отец бранит? - дружелюбно спросил Никитин, кивая на дощечку. Иван поднял еще недоверчивое лицо, робко улыбнулся и шепотом, быстро попросил: - Ты, дядя Афанасий, не сказывай никому... Афанасия тронула эта просьба. - А ну, покажи-ка еще, - попросил он. Видя, что его рисунок понравился, Иван просиял, признался: - Я часто этак пишу... Хорошо-то как вокруг! Все сберечь хочется, людям показать - вон красота какая! - Да, не видят часто люди красы земной. - Не видят! - горячо подхватил Иван, словно Никитин высказал то, о чем он и сам думал. - Все ссоры, счеты у людей, горе, а мир-то божий как хорош! Ведь, думаю я, если бы увидели все красоту эту да почуяли, и жить легче было бы. - Ишь ты как... - протянул Никитин, вскидывая удивленные глаза. - Ну, не знаю... Может быть. А баско вышло у тебя, баско. В твоей Волге искупаться хочется. От похвалы Иван совсем застеснялся и, не зная, что ответить, поведал: - Я и иконы писал... дома. Две иконы он вез с собой и одну показал Афанасию. На иконе изображен был красками Иисус Христос в терновом венце. - Ну, знатно, - только и выговорил Афанасий. - А на второй что?.. Иван как-то странно поглядел на Никитина, замялся и ответил: - Не готова она еще... - Ну, дорисуешь, покажешь, - добродушно согласился Никитин. - А Христос у тебя живой. С той поры Афанасий пекся об Иване, как о младшем брате, а тот платил ему преданностью, готов был из кожи вон вылезть, но сделать все, как Никитин сказал. Илья Козлов всю дорогу удивлялся, ахал, простодушно верил всяким слухам, везде, куда ни приставали, норовил обойти каждый уголок, ему интересно было все без разбору: и чудный бас дьяка в Калязинском монастыре, и количество самоцветов на кафтане князя Александра, и ярославские церкви. - Вот вернемся, рассказывать-то придется! - блаженно улыбался он. - Сынок-то все выспросит. Пытливый! Уже мастерству учится, сам лить умеет, даром что тринадцатый годок ему. Иногда он так надоедал своими речами о том, какой у него умный да ладный сынок, какая ласковая да разумная жена, что Копылов не выдерживал, принимался подтрунивать над товарищем. - Слышь, Илья, - как-то прервал он бронника, - говорят, у вас в слободе коза объявилась, акафисты читает. Не твоя ли? - Не... - растерянно ответил простодушный бронник. - Но? А я думал - твоя. У тебя вить все не как у людей, все лучше! - поблескивая озорными глазами, серьезно сказал Копылов. Никитин, Иван и Микешин засмеялись. Бронник побагровел, сразу притих, сделался как будто ниже, уже. Некоторое время он только молчал, но потом не выдержал, опять ввязался в беседу: - А вот у меня сынок... Выговорив эти слова, он вдруг испуганно замолчал. Никитин с трудом удержал заходивший в горле смех. Но бронник был добродушен. Махнул рукой и засмеялся первый. Если теперь он опять увлекался, Копылов молча показывал пальцами рога, а Илья лишь примирительно подымал темную ладонь: - Ладно, ладно... моя коза, моя!.. ...Прибытие в Нижний Новгород обрадовало всех. Но еще на вымолах купцы узнали, что посол Ивана боярин Василий Папин уже проехал. Эта весть купцов ошеломила. Микешин тотчас забормотал про тех, которые о чужих пекутся, а своих не помнят. - Чего уныли? - приободрил товарищей Никитин. - Не беда! И сами дойдем! Да еще к наместнику сходить надо, познать, может, попутчики будут... Ништо! Пока разгружали ладью, рядились с подводой, чтоб довезти товар до знакомого Никитину и Копылову купца, где решили стоять, Афанасий, прямо как был, заспешил к двору наместника. Вернулся он с хорошей вестью: за Папиным идет задержавшийся в Москве посол самого Фаррух-Ясара, шемаханского князя. Должен быть вскорости. Так сказали приказные дьяки. На общем совете решено было ждать шемаханца. Думалось, с ним плыть будет вернее. Ведь сквозь татар дорога лежит. Еще не дотлел последний уголь, еще дышала жаром зола пепелища, а Княтино уже опустело. Гуськом побрели погорельцы в ближние деревеньки. Последним шагал мужик с дугой. Ничего не осталось у него от хозяйства, кроме этой липовой, некрашеной, им самим выгнутой дуги, да и она-то не нужна теперь была, но он все нес ее, повесив на шею и поддерживая руками. В поле тропки расходились, и от кучки княтинцев на каждой развилке откалывалась то одна, то другая семья, поясно кланялась проходившим и шла дальше уже в одиночку. Брели к родне, к своякам, к сватам, надеясь найти там на первое время кусок хлеба и кров.,. Последним свернул мужик с дугой. - Прощевайте, что ль!.. - неуверенно кинул он в спины идущих. Федор остановился. Анисья, державшая Ванятку, Марфа, дочь и жена похороненного наспех Фрола Исаева тоже остановились. - Ну, прощай, - кивнул Федор. - Стал быть, я из Твери к шурину... Найдете. - Найдем, - покорно согласился мужик. Вскинув на шее тяжелую дугу, он ступил на чуть приметную тропку, сделал несколько шагов и скрылся в затрещавшем ольшанике. Жена убитого Фрола, плотная, низкая баба, нерешительно огляделась, судорожно перевязала узел на платке, и позвала дочь: - Пошли, Марья... Марья, потупясь, подошла к матери, встала рядом с ней. Обе не двигались с места. Федор посмотрел на распухшее от слез лицо Анисьи, зачем-то поправлявшей на Ванятке рубашку, на измученное, ожидающее лицо Марфы и вздохнул: - Куда уж тебе идти, Матрена?.. Ступайте с нами. Авось бог милостив... Матрена беззвучно затрясла головой. Не было у них с дочерью родни. Одни остались. Теперь век человеческой жалостью жить... Они снова побрели по видневшимся в траве колеям. Обогнув кустарник, дорога ныряла в бор. На опушке, с кочкарника сорвались, заквохтав, тетерки. Федор краем глаза проводил мелькнувших белым подкрыльем птиц и невольно позавидовал им. Все вокруг - ихнее. Лети куда хочешь... Кусты ольхи, веселые березки с одинокими елями постепенно уступали место хвойнику. Становилось сумрачнее. Пахло сыростью. Иной раз поперек самой дороги топырила сучья поверженная непогодой ель. Одну пришлось обходить далеко. Еще не высохшая, она высоко вздымала мощные корни, плотно обросшие землей. Нет, дерево не сдалось. Оно выдержало бурю. Не выдержала лишь почва, в которой держалось дерево, и оно рухнуло, вскинув корнями целую полянку, так и повисшую между небом и землей. - Господи, силища-то какая! - выговорила пораженная Анисья. Федор, упрямо склонив голову, шагал и шагал, уже не глядя по сторонам. В родной деревеньке Анисьи, куда они добрались, усталые, только к вечеру, их никто не ждал. В избе сидели одни старики. Узнав о случившемся, мать Анисьи, обняв дочь, заплакала вместе с ней. Глухой дряхлый отец, не взявший сразу в толк, почему и кто пришел, забубнил: - Ну и слава богу!.. Ну и слава богу... Матрена и Марья сиротливо сели возле порога, боясь даже попросить напиться. Федор догадался дать им ковш. Они пили осторожно, боясь налить на грязный пол. Оставив дочь, теща вдруг засуетилась: - Да вы ж голодные, господи... Хлебца вам, каша варена... - Ништо. Пождем, - отказался Федор. - Скоро придут, поди... Ваньке вон дай... Ванятка жадно набросился на молочную тюрю. Черпал с верхом, подправляя грязной ручонкой ускользающие куски хлеба, запихивал в ротик всю ложку. Струйки молока текли по его запыленному подбородку, оставляя светлые полосы. Федор не смог глядеть, вышел, притулился на завалинке. Он уже все решил. Мать, Анисью и сына оставит здесь, а сам завтра же тронется в Тверь. Как-нибудь разочтется за то, что семья съест. Не может быть, чтоб управы на монахов не нашлось! А вернется поле, скотина, так он еще поворочает землицу-то... Федор осторожно пощупал за пазухой грамоту. Здесь, родимая. Купца-то этого, знать, сам господь бог послал, простой, душевный мужик... Никитин... А имя-то позабыл, неизвестно, как его и в молитве помянуть. Ну, авось в Твери узнает. Все тело саднило, словно за ворот драной рубахи всыпали углей. Ноги гудели от ходьбы, голову покруживало. Только здесь, дойдя до места, почувствовал он, наконец, усталость. Ночью Марфа долго не ложилась, отбивая земные поклоны закопченной иконе, вымаливая у бога доли для семьи, удачи для Федора. - Ты, боже, все видишь, все знаешь, - шептала она ввалившимися губами. - Заступись, помоги, не покинь нас, сирот своих. Но, видно, плохо молилась старая. В ночь Федору стало хуже. Горел, бредил, наутро совсем обессилел, часто пил, а от еды отворачивался. Его поили липовым отваром, малиной, шептали над ним заговоры. И все же Федор пролежал целых четыре дня. Только на пятый день он встал на ноги, и только на шестой день, помолясь, вышел из дому в чужой сермяге с котомкой за широкой спиной. Был как раз тот день, когда Никитин и его товарищи подплывали к Новгороду. А Федор, помахав Анисье и матери, пошел на закат - искать правды и мужицкого счастья в Твери. Глава третья Нижний Новгород - неприступные ворота Москвы на Волге - после первого огорчения все больше и больше радовал купцов добрыми слухами и приметами. Суконщик Харитоньев, у которого они остановились, полнолицый, со свинячьими глазками, трусоватый человек, - и тот недавно водил ладьи в Сарай. И на что уж, как все трусы, любил он попугать других рассказами об ужасах, но и по харитоньевским словам получалось, что дорога спокойна. Снизу каждый день приходили новые караваны. Приехали армяне и иранцы, пришли два струга из Казани. Берегом татары пригнали на торг тысячи две коней. По всему чуялось - осень идет мирная. Одно плохо было: посол ширваншаха запаздывал. Никитин, частенько выходил на крепостные стены, где у медных разномастных пушчонок, окованных толстыми железными обручами, зевала стража, подолгу сматривал в сторону Клязьмы, но парус не показывался. Никитин огорчался. Шла уже вторая неделя ожидания, деньги уходили зазря, да и неловко было обременять Харитоньева постоем, хотя тот и помалкивал. Пробовал Никитин уговорить своих плыть одним, но Микешин уперся как бык, Копылов и бронник колебались, и Афанасий оставил свои попытки. - Ладно, подождем! От нечего делать купцы бродили по городу, отстаивали церковные службы, подолгу пропадали на базаре. Новгород ничем не удивлял - такие же, как в Твери, высокие, с резными коньками крыш, с избами для челяди и многими службами дворы бояр; тесные, с высокими заборами, улицы посада; каменные и деревянные церкви, церквушки и часовни. Базар, правда, был богатый. Здесь, в рядах, в крытых лавчонках, жавшихся к новым крепостным стенам, можно было найти все: и невиданной глубины пушистые ковры Турции; и причудливо-пестрые ткани Персии; и знаменитое стекло Венеции - то прозрачное, как вода, то белое, как молоко, то цветное - синее, красноватое, зеленое, золоченое и филигранное, покрытое эмалевыми цветами, травами и длиннохвостыми птицами; и генуэзское оружие - с узорами насечкой, такое левкое и красивое, что забывалось о его смертоносности; и драгоценные каменья, показываемые в полумраке задних камор лавок; и армянские сосуды тонкой чеканки; и ароматные вина, объехавшие полсвета в бочонках и амфорах. Все это пестрело, сверкало, било в глаза и стоило так дорого, что у жадного Микешина мутнел взор. И даже какая-нибудь рогожка, небрежно содранная с тючка генуэзца и брошенная на заплеванную землю, здесь волновала, как случайная частица неведомого края, манящего загадочной, непонятной жизнью. Но еще интересней, чем амфоры, чем наборные, с золотыми украшениями сбруи, чем агатовые и опаловые стекла с наваренными человеческими рожами и звериными мордами, чем сверкающие клинки и лезвия кинжалов с фигурными рукоятками, были здесь, на базаре, люди. Тут засаленный халат татарина-лошадника равнодушно задевал, грязной полой за пурпурный плащ венецианца, рыжий колпак новгородца нырял в кучке персидских чалм, баранья шуба спорила до хрипоты с бархатным беретом, крашеная восточная борода таинственно шепталась с черным монашеским клобуком. О чем шептались они? Поди-ка, услышь среди визга разгоряченных барышниками коней, ора лотошников, воплей зазывал, божбы и ругани, стука, звяка, бряка, громыхания и толчеи разноязыкого человеческого моря! По базару волнами катились слухи. Тут знали и про вкусы младшей жены казанского хана, и про погоду в Ширазе, и про пиратский набег генуэзцев на Босфор, и про строительные замыслы московского князя, и про последний крик на новгородском вече. Все это взвешивалось, учитывалось и то поднимало, то сбивало цены, то разрушало, то устраивало новые сделки, а иной раз хоронило старые и создавало новые благополучия. Афанасий Никитин чувствовал себя в этой сумятице как путник, долго пробиравшийся буреломом и, наконец, вышедший на край леса, откуда открывается ему широкий простор. Однако в торг он не вступал и приносил с базара только наблюдения и открытия. Харитоньев собрался покупать коня. Они пошли вместе. Конские торги велись в самом конце базара, недалеко от Волги, на огромном ровном лугу. Никитин покупал бывало лошадей, но всех тонкостей этого дела не знал, пользовался обычно чьим-нибудь советом. Харитоньев, напротив, слыл знатоком. Афанасий с любопытством слушал его объяснения. Цепкая память его сразу схватывала, как определить, молод ли конь, не опоен ли, не слеп ли, доброго ли он нрава... - Ты не гляди, что лошадь так и ходит, кренделя ногами выделывает, - самодовольно поучал Харитоньев. - Это, брат, ее напоить чем-нибудь могли. Не-ет! Коня покупать - пуд соли съесть надо. Во все вникай... Вот смотри, как я делать буду. Самодовольный голос Харитоньева немного злил, но Никитин терпел: "Пусть его! Зато наука. Авось пригодится". Молодой татарин держал под уздцы нетерпеливо дрожащего гнедого жеребца. Афанасию глянулись налитый кровью глаз, крутая шея, светлый навис* животного. (* Навис - грива и челка коня.) Он подтолкнул Харитоньева. Тот отрицательно помотал головой: - Мне под седло не надобно. Я не ратник. Но Афанасий все же упросил осмотреть коня. Харитоньев со спокойным лицом прошел мимо, словно нехотя остановился, оглянулся, сделал вид, что колеблется, махнул рукой и окликнул татарина: - Не дюже старый-то? - Зачем старый? Нэ выдышь - чэтыре лэта жэрэбэц! Харитоньев обошел коня слева, справа, поморщился, похлопал его по лоснящемуся крупу. - Чего хочешь? - Ты смотри! - крикнул татарин. - Зачэм цену спросил, если нэ видел? Смотри! Он сам скажет! - Да вижу... - протянул Харитоньев. - Вижу,.. Бабки-то раздуты. - Врэшь! - Чего врешь! И зубы небось подпилил. - Смотри зубы! - рассердился продавец. - На, смотри! - Он задрал морду коня, поднял ему губу, раздвинул челюсть. - Как у дэвки молодой зубы! Бэри рукой, трогай, ну?! Вокруг сразу собралась кучка любопытных. Харитоньев, засучив рукава, слазил коню в рот, чего-то там пощупал, потом вытер руки о полу, подул зачем-то коню в ноздри, поочередно поднял и осмотрел все четыре копыта, пощупал суставы коня, даже помял репицу и отвернул махалки. Татарин сердито и насмешливо следил за ним. Любопытные притиснулись к Харитоньеву. Никитин ждал, что Харитоньев посмеется над татарином, но тот неожиданно серьезно сказал: - Хорош фарь!* (* Фарь - конь.) Татарин победно задрал голову в малахае. - Правду сказал! Ну, бэри! Раз коня лубышь, понимаешь - бэри! Дэшево отдам! Он назвал цену. Харитоньев вздохнул: - Нет, не могу. - Что? Дорого?! Дорого, скажи?! - Не дорого, дешево берешь. Только таких денег нет. - Зачэм тогда голову мутил, конь мучал?! У, кучук итэ!* - стал браниться татарин. (* Кучук итэ - по-татарски собачье мясо.) Харитоньев, мигнув Никитину, стал отходить, с сожалением разводя руками. Из-за спин любопытных к татарину сунулся какой-то малый в желтом колпаке. - Верно так хорош конь? - спросил Никитин, когда они с Харитоньевым отошли. - Ничего, - усмехнулся тот. - Ноги задние изогнуты. Саблист, значит. Той цены давать нельзя. - А ты сказал - дешево! - Колпак желтый видал? - спросил Харитоньев. - Ему говорил. Этот дурак для бояр коней скупает. Не понимает ничего, а лезет. Ну-к, пусть купит. Боярских денег-то мне не жалко! Посмеялись. Сами они купили неказистого, но сильного меринка, и, покупая его, Харитоньев доверил Никитину осмотреть лошадь. Афанасий верно определил и возраст меринка и его недостаток - сырость. - Ну! - удивился Харитоньев. - Можно подумать, ты в Орде рос! Афанасий был доволен. Ивана Лапшева все тянуло в церкви - рассматривал иконы, литые сосуды, стенную роспись. Никитин выбрал время, свел его в лавки с разными заморскими штуковинами. У Ивана разбежались глаза при виде узорных стекол, чудных фигурок, расписанных блюд. В одной из лавок худощавый хозяин-генуэзец улыбнулся тому, как бережно касался Иван пальцами его товаров, как глядел на них, словно хотел вобрать в себя каждую краску, каждый завиток искусно сделанной посуды, ярких полотен. - Брат? - спросил генуэзец у Никитина, кивая на Ивана. - Брат, брат! - пошутил тот, похлопывая смутившегося Ивана по плечу. Разговаривали они на невероятном жаргоне, возникшем где-то на торговых путях Каспия и Черноморья, смешавшем в одну кучу русские, татарские, итальянские и персидские слова, - на том странном языке, который знал всякий мало-мальски опытный купец. Генуэзец позвал тверичей в каморку. Присев на корточки, отчего на длинных ногах его вздулись икры, а в коленях хрустнуло, генуэзец достал из ларя вещицу, осторожно развернул ее. Оказалось, это медная солонка, правда, резанная очень умело: большой лебедь раскидывал крылья над нагой женкой. Никитин покосился на Ивана и удивился. Рот у парня открылся, щеки горели. Генуэзец бережно подал солонку молодому купцу. Иван медленно повернул ее в ладонях. Никитин тоже вгляделся в солонку. Ничего не скажешь, баско смастерили, хотя такую срамоту на стол не поставишь. Однако лицо Ивана сказало ему, что тот видит больше, чем сам Никитин. - Испугал он ее, - смущенно шепнул Иван. - А сам, вишь ты, уверенный... - Кто работал вещицу-то? - спросил Никитин. - Большой мастер. Его убили. - За что? - Восстала чернь - мелкий, голодный люд Венеции, и он пошел с чернью. - Против бояр ихних, что ли? - Да, против знати. Как-то по-новому увиделась Никитину солонка с надменным лебедем и поникшей женкой. - Жаль молодца! - качнул он головой. - Ему еще повезло! - с внезапной ненавистью в голосе ответил генуэзец. - Победители жалели, что не могли захватить его живым. Эти клятвопреступники и негодяи заперли бы мастера в башне под свинцовой крышей. Двадцатилетние, просидев в той башне год, становятся стариками! Генуэзец немного остыл и, заворачивая солонку в бархат, спросил Ивана: - Не чеканишь ли ты сам? - Пишет! - сообщил Никитин. - Иконы? Я видел работы вашего живописца Андрея Рублева. Но он не любит земли, он отрешился от нее. Его боги не знают человеческого горя... Ты тоже пишешь иконы? Иван кивнул. - Принеси их мне, покажи. Меня зовут Николо Пиччарди. Друзья думают, что я кое-что смыслю в резце и кисти. В тот раз Никитин и Иванка так и ушли. Никитин объяснил спутнику, почему генуэзец ненавидит, венецианцев: они, слышь, всю торговлю морем перехватили, - посмеялся и забыл о Николо. Но тот через несколько дней сам нашел Афанасия на базаре, издали замахал ему, что-то гортанно крикнул. Он продрался к Никитину сквозь толпу, чуть не потеряв берет, возбужденный, взъерошенный, как весенний воробей. - Я видел иконы твоего брата! - кричал Николо. - Он еще младенец! Да, да, еще младенец в живописи! Но тот, кто видел его мадонну, влюбится в нее! Это было так неожиданно, что Афанасий расхохотался. - Ну, Никола! Хватил! В богоматерь... Влюбится... О господи! Никитина разобрало, а иноземец захряс тонкими руками в воздухе, что-то обиженно залопотал. Афанасий тронул Пиччарди за рукав: - Извиняй смех мой. Чудно больно... Ладно! Понравилась икона, стало быть? Генуэзец принялся хвалить Ивана, удивляться ему. - Ему нужно учиться, учиться! - убежденно твердил он. - В монастырь, стало быть, идти? - серьезно спросил Никитин. - Почему в монастырь? - Где ж еще иконы пишут да учатся? Генуэзец сокрушенно задумался. - Только не в монастырь! - сказал он. - Я знаю ваши монастыри и ваших монахов. Они высушат его талант, они сотрут со щек его мадонны румянец юности... Нет, не в монастырь! Никитина задело то, как иноземец говорит о православной церкви. - В монастырях наших вельми учены и мудры мужи есть! - сухо ответил он. - Праведны и суете мирской не потворцы. Не удержавшись, он добавил: - Что-то из Царьграда не к вам, а к нам, на Москву, святые отцы едут! Генуэзец с сожалением поглядел на Афанасия, на Илью Козлова, подергал кружевной воротник, пробормотал что-то непонятное и пошел в сторону, нахлобучив берет. Не утерпев, Афанасий вечером недружелюбно спросил Лапшева: - Продать, что ли, хочешь икону? По базару-то носишь? Иван покраснел, опустил голову, принялся мять руки. - Показал бы уж, что ли... Какие такие чудеса на ней? Иван ничего не ответил, только еще больше согнулся. И чего он упрямится? Афанасий никак не мог взять этого в толк. Наутро Никитин, как бывало, позвал Иванку с собой. Тот вскинулся, воспрянул, так и брызнул лучистой улыбкой. "А господь с ней, и с иконой-то этой!" - подумал Никитин. Дружба их опять окрепла, словно и не омрачала ее минутная размолвка. Но Никитин не мог забыть восторженных похвал генуэзца и нет-нет, да возвращался мыслью к ним. И на Иванку глядел уже не по-прежнему, покровительственно, а с уважением. Эта перемена смущала Ивана. Однако не все в Нижнем Новгороде шло безоблачно. Случались и неприятности. Однажды, подхваченные кричащей, разгоряченной толпой, Никитин, Лапшев, Микешин и Илья Козлов, ворочая плечами, тыча кулаками, пробились к лобному месту. Казнь уже началась. Посреди деревянного помоста, привязанный лицом к столбу, обвисал человек в спущенной рубахе, в белых холщовых портах. Сбоку, на краю помоста, сложив руки, в которых белела зачитанная грамота, неподвижно чернел приказной дьяк. Коренастый курносый малый в красной рубахе - палач, пересмеиваясь с кем-то в толпе, расправлял кнут. Дьяк кивнул. Палач тряхнул волосами, согнал с лица смех, шмыгнул два раза носом, примерился и отвел руку... В наступившей сразу тишине слышно стало, как шваркнул по доскам настила и свистнул широкий сыромятный хвост. Привязанный к столбу дернулся и закричал звериным, бросающим в озноб криком. Хвост с первого удара пробил на нем кожу. Брызнула на помост, потекла на порты человека кровь. - Помрет... - страдальчески сказали рядом с Никитиным. Человечек в сером армяке, тощий, словно озябший, сморщив маленькое лицо, следил за казнью. - За что казнят? - спросил Никитин человечка. Тот зажмурился и не ответил, потому что второй раз свистнул хвост и второй раз вскинулся, но тут же оборвался звериный крик... Человечек, побледнев, открыл глаза. - Во, с двух раз... - выговорил он. Опять свистнуло, послышался тупой удар, но крик не повторился. - За что? - еще раз спросил Никитин крестясь. - Купец, вишь, был он, - тихо ответил человечек. - Вот возьми, да и набери товару в долг, да и проторгуйся. Отдать-то нечем, в кабалу идти надо, а у него семья. Ну, бежать задумал... Вот поймали. Никитин невольно перекрестился еще раз. - Помилуй, господи! - сами шепнули его губы. Когда развязали веревки, тело битого с мягким стуком упало возле столба. На распоротую кнутом спину палач накинул только что содранную шкуру овцы. - Не поможет! - уныло сказал человек. - Он ему до дыха достал... На погост теперь... Толпа, бурля, начала растекаться. Никитин увидел обескровленное лицо Ивана, крепко сжал ему плечо. Микешин стоял серый, губы у него прыгали, он не мог произнести ни слова. Когда отошли от страшного помоста, Иван с болью выговорил: - Не бегать бы ему: страшно так-то умирать! - В кабале жить страшнее! - сурово оборвал Никитин. - Человек без воли - птица без крыл. Беспокойство охватило Никитина после зрелища казни. Ожидание посла ширваншаха делалось уже невыносимым. Раздражал осенний холодок по утрам, сердили перепадавшие дожди. Нижний сразу стал скучен. - Где же этот чертов Хасан-бек? - ругались купцы. Микешин перестал ехидно улыбаться, жался к людям, часто нерешительно поглядывал на Никитина. И неожиданно признался ему, что послан Кашиным следить за его торгами... Никитин так тряхнул Митьку, что у того стукнули зубы. - Вор я, что ли? - бешено крикнул Никитин. - А ты хорош! Микешин тотчас подхватил: - Слышь... А мы ладком, ладком. Скажем сами цену-то Кашину, а остаточек нам. Пополам, а? Я где хошь подтвержу... Никитин, метавшийся по избе, встал как вкопанный: - Что?! Микешин медленно пополз по лавке в дальний угол, вбирая голову в плечи и закрывая лицо ладонями. - Хе-хе... - задребезжал его испуганный голосок. - Поверил... Шутил я... Слышь-ка... Хе-хе... Шутил! - Ладно! - оборвал Никитин. - В Твери, как вернемся, поговорим. А через день в избу ввалился Харитоньев, уходивший на пристань: - Приплыл посол-то! Не один, с купцами московскими да с тезиками.* Богатый струг у самого-то! Тридцать кречетов, слышь, в подарок ширванше везет! (* Тезик - восточный купец.) Никитин с товарищами поспешили к Волге. Им посчастливилось. Среди московских Копылов нашел знакомого, тот свел Афанасия с главой своей ватаги - черноглазым быкоподобным Матвеем Рябовым. Рябов Никитину понравился - крепок, в речи не скор, обстоятелен. Выслушал тверичей внимательно. Узнав, что Афанасий хорошо знает татарский язык, бывал в Царьграде, задумался. - Слышь, ребята, - сказал Рябов, - дело-то вот какое... Мы не просто в торг идем. У нас от великого князя указ есть рынки за Хвалынью выведать. Дороги узнать, которыми всякий дорогой товар идет. Ну, а народ у меня хотя все и дерзкий, но далеко пока не забиравшийся. Я вас с собой возьму. Но вы решите-ка: может, пойдете с нами за Сарай? За Хвалынь? Коли даст господь бог удачи, щедро великий князь наградит. Никитин даже шапку на затылок сбил. Кто мог ждать такой удачи? Своих-то еще думал в Сарае уговаривать, а тут уже самого зовут! Ну москвичи! Скоры! - Там увидим! - сдержанно пообещал он. - Что до меня - я на подъем легок. Но наперед дай с товарищами поговорить. - Я не тороплю, - согласился Рябов. Пока порешили держаться вместе. Рябов обещал уговориться и с послом. Никитин сразу принялся за сборы. Все, начиная с Харитоньева, повеселели. Хозяин даже сам лошадь предложил, а хозяйка истопила печь, хлебосольно напекла пирогов, наварила мяса, каши. - Кушайте, кушайте! - хлопотала она. - Теперя, у костров-то, наголодаетесь! Ладья стояла на месте, крепко прихваченная цепью и наполовину вытащенная на песок. Ее столкнули, нагрузили, покалякали с московскими и, наконец, увидели колымагу наместника. Из колымаги неторопливо вылез Хасан-бек в дорогой, на горностае, шубе и в чалме. По хлипким мосткам, поддерживаемый слугой, посол взобрался на струг. - Отчаливай, ребята, - сказал Никитин. - Поплыли, слава тебе, господи! Прощай, Новгород! В это утро, кланяясь белому кремлю Нижнего, он и не думал, что прощается с ним навсегда. Хороша Волга в светлый сентябрьский день! Еще греет солнце, и леса за Сурой и Ветлугой, подбегающие к реке, хоть и пожелтели, но не обнажились и радуют пестрой листвой берез, синеватой зеленью ельников. На горизонте цепляется за разлапистую верхушку сосны одинокое облако. Белеет мелкий песок отмелей, коричневыми, красными, желтыми полосами глин и песчаников провожает правобережье. В такой день и не думается, что далеко позади, за перекатами Телячьего брода, осталась Русь, а за Ветлугой уже начались земли казанского ханства. Да отчего бы и думать так? Те же леса, та же земля бегут по бортам ладьи - все свое, исконное, русское, только попавшее в тяжкую неволю. Зато невесела Волга в непогоду. Слившись у Нижнего с Окой, чуть ли не втрое раздавшаяся, она бывает неприветлива и опасна. Высоко подымается серая, студеная волна, переливается за борт, хлещет по ногам, кидает в озноб и страшит непривычного путника. Того гляди наскочишь на осыпь, врежешься в неприметную за пеленой дождя мель, и тогда с треском содрогнется суденышко, хрустнет в основании мачта, попадают люди, а иной тючок перевалится за борт и лениво, но неудержимо пойдет ко дну. Миновали Казань с ее минаретами, похожими на голые шеи хищных птиц, высматривающих легкую добычу. Проскочили несколько летучих отрядов татар, что-то кричавших и размахивавших руками на далеком берегу. Но даже тут, на повороте к югу, где Волга жмется к западным холмам, разделяющим ее со Свиягой, где опасностей меньше, на сердце все-таки неспокойно. Это все холодный сентябрьский ветер и дождь, мерно, с одинаковым равнодушием барабанящий и по посольскому стругу и по русской ладье. Ветер все воет: "Куда-а-а? Куда-а-а?" А дождинки долбят ему вслед: "Не будет пути! Не будет пути!" Микешин, завернувшись в холстину, бубнит молитвы, бронник не поет, скучны лица Копылова и Ивана, подобравшего колени к подбородку и обхватившего их руками. На одном из пальцев Ивана белеет перстень с камушком - подарок Николы Пиччарди в день расставания. На камушке вырезан крылатый конь. Никитин глядит на коня, вспоминает Нижний Новгород и сердится на Хасан-бека. Вон сколько заставил ждать себя и ныне не спешит! А посол ширваншаха действительно ведет караван медленно. Зачем торопиться? Он считал, что дорога до Астрахани займет месяц, так и выходит. Не беда, если потеряешь день-другой... Посол часто выходит из своей каморки, где играет в шахматы с иранцем Али либо слушает сказки своего толмача Юсуфа, присаживается на корточки возле высоких клеток, стоящих на палубе, отдергивает закрывающую их черную тафту и цокает языком, привлекая внимание сердитых кречетов. Немало труда положили русские помытчики,* знатоки сокольих и кречатьих седьбищ, чтоб изловить и доставить с Печоры в Москву этих белых и ярко-красных красавцев. Поползали на брюхе, продирая последнюю одежонку, ссаживая локти и колени, по губительным скалам, наголодались, намерзлись, но поспели к сроку - к масленице - привезти птиц в Москву по ровной зимней дороге. Летом не повезешь! Подохнут, ныряя в рытвины и ухабы. Да и зимой пришлось клети изнутри козьим мехом обить, чтоб не сломал ненароком какой-нибудь беспокойный кречет буйное крыло о прутья решетки. (* Помытчики - ловцы.) Кречеты - дар московского царя ширваншаху. Они ценятся на вес золота. Как же не беспокоиться о них послу? И Хасан-бек цокает языком, стучит толстым коротким пальцем по клетке. Кречеты открывают дикие оранжевые глаза, злобно и недоверчиво косятся на человека. Посол кидает куски сырого мяса, смотрит, как птицы рвут пищу, и улыбается. Иной кречет отказывается от еды. Тогда бегут за рыжим, веснушчатым сокольничим Васькой, наряженным сопровождать птиц, подгоняют струг к берегу, сносят клетки на траву. Ладьи тверичей и москвичей поневоле притыкаются рядом. Купцы видят, как долговязый Васька, недовольный поездкой, чего он не скрывает даже от посла, натягивает толстую рукавицу и вытаскивает капризных птиц из клеток. Они бьют затекшими крыльями, хрипло кричат. Васька поочередно пускает их над лугами. Хасан-бек тревожно лопочет что-то, дергает Ваську за рукав, боится за птиц. Васька с каменным лицом терпит эти дерганья, словно не замечает их. Тревоги посла напрасны. Птицы послушно возвращаются к сокольничему, и тот небрежно, словно кур, запихивает их обратно. Повторяется это часто. Сначала смеялись, теперь хмуро терпят. Единственная польза от этих остановок - свежая дичь, которую часто бьют кречеты. Она делится между всеми. Но Васька уныло ест даже самых жирных кряковых уток. Причина уныния известна всем. В Москве разгар охоты по перу, скоро поскачут за лисами и зайцами, великий князь и бояре рассыплют ловким сокольничим свои милости. Васька не вспоминает о перепадающих порой зуботычинах и порках. Ему даже кажется, что он всегда любил свое дело, хотя в малолетстве, когда его приучали к птицам, часто ревел и мучился. Поди-ка, не поспи несколько дней и ночей, таская на руке строптивого сокола, встряхивая и дразня птицу, чтоб тоже не спала, чтоб сморилась и подчинилась, наконец, кормящему ее человеку. Васька любит хвастать своей удачливостью. Великий князь к нему добр. На подарки-де Ивана Васька разжился, выстроил в прошлое лето новый дом возле Собачьей площадки, забренчал мошной. Пора бы и свадьбу играть, и невеста нашлась - своя, из дворовых, пригожая девка, да вот - в Шемаху погнали! И принесла нелегкая этого посла! Ишь, щурится, дармоед! Подарки получил! А за что? - Великий князь знал, зачем дарит! - сказал как-то Ваське Никитин. - Стало быть, дела у него с шемаханцами, услуг от них ждет! Васька плюнул. А Никитин был прав. Недаром толстое лицо Хасан-бека источало улыбки, сияло, как масленый блин. Великий князь всея Руси принял посла из далекого Ширвана достойно. Назначил еду и питье от своего стола, поместил в пышных хоромах, несколько раз звал думать, выпытывал, как торг с Востоком и Русью, не мешает ли кто. Иван знал, что славится Ширван, владения которого лежат меж Курой и Самуром, не только тканями, а и войском, крепко охраняющим его границы, его знаменитые города - Шемаху, Баку и Дербент. Хасан-бек сразу угадал замысел московского князя - столкнуть шаха Фаррух-Ясара, достойного сына Халилаллаха, с Астраханью, если та удумает держать руку вероломных казанцев. Астрахань и у Ширвана торчала поперек горла, поэтому Хасан-бек шел на посулы и обещал Ивану самое доброе расположение своего владыки. Уговорились, что поедет в Шемаху боярин Василий Папин, а Хасан-бек всячески поможет ему. За будущую поддержку Иван одарил посла поставцем с серебряными чарами, шубой, хорошо снабдил на обратный путь. Теперь Хасан-бек ожидал подарков и от ширваншаха, все рисовалось ему в самых радужных красках. И даже частые проигрыши в шахматы мазендаранцу Али не омрачали Хасан-бека. Стоило ли огорчаться из-за таких мелочей, если его ждали богатство и слава? Так идут дни, сменяются ночами у костров и снова находят с левого берега. Ночи лунные, чуткие. Хрустнет за спиной ветка, булькнет сильнее обычного на реке, и невольно поворачивается на шумок голова, рука нащупывает лук. Но это мышь проскочила, камень сорвался... Толмач Хасан-бека Юсуф опять сгибается над костром. От близости огня по его лицу и короткой бородке текут красноватые блики. Юсуф продолжает длинную, с завываниями песню. Она плывет над лагерем, раскачиваясь, как верблюд. Юсуф остроглаз, любопытен, умеет слушать рассказы и часто подходит к русским кострам. Тут, скрестив ноги, он подолгу неподвижно сидит и, кажется, запоминает все про Тверь, про северный торг, про немецкие земли. Никитину Юсуф нравится. За Камой струг Хасан-бека налетел все-таки на мель. Шемаханцы растерялись. Афанасий с товарищами свезли посла и других на берег, но Юсуф остался у корабля, сноровисто помогал сдвинуть его на глубокую воду. Нравится Никитину и мазендаранец Али. Этот не похож на других тезиков, держащихся особняком, спесивых, как индюки. Али охотно говорит о своем родном городе Амоле, стоящем за Хвалынью. По его словам, русские заходили туда. Зачем? Брали товары из Кермана, Хорасанской земли и даже из Индии. Глаза Али, продолговатые, большие, подергиваются сизой дымкой грусти и становятся похожими на нетронутые сливы. О Амоль, Амоль! Город счастья и любви, тонущий в благоуханных розах! Нет равного ему на земле! Где так нежна природа, как там? Где люди приветливее, чем на родине? Глаза девушек драгоценней агата, а персики в садах уступают бархатистости женских щек... Приезжай в Амоль, русский! Ты нигде не увидишь таких садов, таких красивых тканей! Афанасий не перебивает купца. Видно, что человек соскучился по дому. - Шелка да ковры у вас? - спрашивает он. - И какие шелка, какие ковры! - А что везут из Индии? - любопытствует Афанасий. - О! Дорогой товар! Парча, золото, серебро, алмазы... - Дешевы они там, стало быть? - Говорят, на земле валяются. Но кто рискнет ходить в Индию! - Что так? Мазендаранец мнется, на его красивом лице - беспокойная усмешка. Все, кто оказался рядом, нетерпеливо ждут ответа. - Это колдовская страна, - выговаривает, наконец, Али. - Страна чудовищ. Там живут звери, воюющие с людьми, птицы, пожирающие человека живьем. А в горах существуют карлики ростом в локоть - злобный народец, охраняющий алмазы. Если карлик захочет - он убьет человека, хотя бы тот уехал за десять морей. Такая им дана сила. Усмешка еще держится на губах купца, но в голосе откровенный испуг, который передается и слушателям! Особенно страшно слушать такие рассказы по .ночам, когда вокруг тлеющего костра глухая, враждебная темень. - От своих леших да ведьм спасу нет! - ворчит Микешин. - А тут вон какая пакость! Афанасий задумчиво смотрит на синеватые огоньки в угольях... Индия! Индия! Он никому еще не сказал про свои думы... Но странно. Чем страшней рассказ, тем сильнее поднимается в нем туманная, неясная тяга к далекому краю. А уже кон