минало заповедь о бьющем по левой щеке. Вообще индусские заповеди и христианские походили друг на друга: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего... Об индусских богах он узнавал не только у Рам Лала. Рассказывал о них и Рангу. Боги Рангу были проще, но вели себя странно. Играли с пастушками, отбивали чужих невест, спорили, воевали - словом, вели себя как добрые молодцы. Особо отличался Кришна и боги стихий. У индусов сложены были про них десятки историй. Но легкомыслие божеств ни Рангу, ни других не смущало. В поступках богов открывали глубокий смысл, выводили из них житейские поучения. Не все индийцы верили, как Рам Лал и Рангу. Жили в Бидаре и индийцы-мусульмане, хотя и они, при всем своем мусульманстве, делились на касты, были индийцы, веровавшие в Будду, были такие, что называли себя шветамбара и дигамбара,* были индусы еще многих сект. Все по-своему молились, друг с другом не пили, не ели, держались особняком. (* Шветамбара и дигамбара - индийские религиозные секты. Буквально: шветамбара - облаченные в белое, дигамбара - обнаженные.) Чтобы лучше понимать индусов, Никитин задумал изучать их язык. Но и здесь были трудности. Карна сказал, что наречий множество, а священные книги - те совсем на особом языке пишутся. Все же он стал учить язык Карны и Рангу. Учил не для того, чтобы спасаться по учению Рам Лала, - желаний своих искоренять не думал, - а чтобы уверенней чувствовать себя в этом удивительном крае, который еще предстояло объездить. Начатые в дороге тетради время от времени пополнял сведениями об индийских торгах, обо всем, что видел и слышал. Важные получались записи, хоть и отрывочные! Не обходилось без курьезов. Ведь вот сколь слышал о мамонах, а оказалось, мамоны - обезьяны. Записал это. Пусть на Руси головы не ломают. Простое открытие это даже разочаровало немного. Очень хотелось все же настоящие чудеса узреть. А чудес-то, похоже, никаких и не было. Была просто яркая, богатая земля, невиданные животные, по-особому верующие, но живущие теми же радостями и горем, что русские люди. "А может быть, это-то и чудесно? - спрашивал он себя. - Ну, во всяком разе, будет о чем рассказывать... А поживу - еще многое небось увижу!" И ждал, когда продаст коня и двинется с Рангу в индийский город Шри-Парвати за баснословно дешевыми алмазами. Но покой его скоро был нарушен, и нарушен совершенно неожиданно. Случилось это в конце ноября. Глава пятая Афанасий Никитин проснулся и увидел над собой бамбуковый потолок. Потом он повернулся на левый бок. На окне чистил перышки воробей. За окном, сквозь пятна садовой зелени, ярко синели лоскутки неба. Пахло резедой, нагретой землей, свежей водою. Было раннее тихое утро. Стояла мирная теплая тишина. Он сел на тахте, опустил босые ноги на черно-синий индийский коврик. Воробей, чирикнув, улетел. Если б закрыть глаза, можно подумать было, что сидишь где-то в избе, а на дворе июльская жарынь... Но над головой вытягивались узловатые бамбуковые палки, на коврике сторожко подбирали вышитые тонкие ножки ушастые газели, в углу поблескивал низкий столик, за дверью, завешенной плетенной из палочек циновкой, шуршал чем-то Хасан. Никитин встал, перекрестился, пошел умываться. Хасан уже варил рис. Принесенная им с вечера вода была тепловата. Афанасий, фыркая, вымылся с головы до ног, потом уселся на приступке, поглядывая на возню крохотных попугайчиков в пальмовых ветвях. Сине-красные, зеленые птички покрикивали, косились на человека, но не боялись. Захватить бы парочку в Тверь, да, поди, мороза не вынесут. А жаль! Красивы! Утро было теплое, сидеть на приступке было покойно. Он находился в самом хорошем расположении духа, вспоминал яркий бидарский базар и красавицу танцовщицу, гибкости которой дивились даже индусы. Издалека донесся глухой шум. Никитин удивился. Неужели он спутал дни, и сегодня не среда, а четверток, день султанского выезда? Да нет. Среда нынче. Значит, в неурочное время мусульмане куда-то собрались. Он пошел одеться, чтоб посмотреть шествие. Зрелище всегда было красивое. Гарцевали на подобранных в масть конях воины и вельможи, пестрели расшитыми попонами боевые слоны - ходячие крепости с окованными сталью бивнями, с длинными цепями у хоботов, чьи взмахи таили угрозу смерти, с беседками для бойцов на спинах; сверкали обнаженные мечи стражи; вспыхивали драгоценные камни на паланкине султана, на золоченых клетках обезьян, на одеждах султанских наложниц: чуть ли не весь зверинец и гарем сопровождали выезды худосочного правителя. Впереди играл теремцом,* расчищал дорогу кафир-скороход. Выли флейты, гудели барабаны, развевались знамена и легкие полы одежд. (* Теремец - зонтик.) Народ бежал за процессией, лез на крыши, глазел на недоступную роскошь. Вот и сейчас Афанасий из садика увидел, как на крышах соседних домиков появляются фигуры людей. Он торопливо вскарабкался по бамбуковой лестнице на плоскую крышу, где уже торчал Хасан, повертел головой. Вой нарастал слева, с улочек, ведущих к городским стенам. Значит, это был не султанский праздник, а что-то другое. Наконец он заметил выезжавших из-за поворота всадников в бело-зеленых одеяниях, на гнедых конях. У стремени передового воина торчало зеленое знамя пророка. "А-а-а!.. Алла! Алла!.. У-у-у!.." - неистовствовал облепивший крыши, деревья, бегущий перед отрядом народ. - Всадники Махмуда Гавана! - прокричал возбужденный Хасан. Всадники, человек двадцать, выехали на улочку. Минуту мостовая за ними осталась пустой. Потом показались пешие... - Пленных ведут! - завопили вокруг. Связанные веревками по четверо, пленные шли, понурив неприкрытые головы, шатаясь и глотая едкую пыль. Изнемогающие поддерживали друг друга. Матери из последних сил прижимали к груди плачущих младенцев. Грязные, оборванные, иные в одних жалких набедренных поясах из пальмовых листьев, выворачивая изодранные о камни ступни, шли люди. Афанасий с болью смотрел, как тащится унылая процессия, как беснуется, швыряя в рабов комья глины и камни, ревущая толпа, как оттесняют ее стражи. Пущенный меткой рукой обезумевшего горожанина, острый камень попал в голову семилетнего мальчика, неловко семенившего с краю одной из шеренг. Ребенок упал, не вскрикнув. Только дважды вздрогнули его худые лопатки. Коричневое тощее тельце поволоклось на веревке за идущими. Толпа восторженно завыла. Афанасий кусал губы. И вдруг весь подался вперед. Воспользовавшись сумятицей, какая-то девушка из вереницы подхватила упавшего ребенка. Сейчас она проходила перед домом. Ее черные распущенные волосы покрывал серый налет пыли, на ее губах запеклась пена. Она шла с трудом, безжизненная ноша была тяжела для нее, но не мука, а презрение отражалось на тонком лице пленницы. Афанасий чуть не вскрикнул: "Олена!" Он не мог смирить внезапной дрожи рук, судорожно глотнул воздух. Девушка в изодранном сари* удалялась. Не чудо ли то было господние? Афанасий привстал на носки. Голова Олены уже терялась в море других голов, но он успел еще раз уловить присущий только одной ей наклон шеи, неприметный поворот головы к правому плечу. (* Сари - верхняя одежда индийских женщин.) Его оглушил стремительный рывок мыслей к прохладному вечеру на крыльце кашинского дома. "Будешь ждать, ясонька, ручеек, травиночка моя?" "Буду, буду..." Пленные прошли. Хасан, все еще возбужденный, глазел вслед конникам, замыкавшим позорное шествие. Афанасий в смятении спустился вниз. Странное сходство этой девушки-страдалицы с Оленой перевернуло ему всю душу. Стыд за людей, измывающихся над беззащитными пленниками, боль за униженных рабов жгли сердце. Светлое утро померкло. Беззаботные попугайчики над головой мешали. "Вот так татары русских гоняют!" - сверлило в мозгу. Хасан спрыгнул в садик, остановился перед ним улыбаясь: - Теперь надо ждать хазиначи! Господину не надо будет ходить к индусам. Хазиначи ему сам поможет... Афанасий глянул прямо в глаза Хасану: - Что сделали тебе индусы? Он еле удержался, чтоб не сказать: "А может быть, и твои родители были индусы, только ты не знаешь этого?" - Кафиры хотят уничтожить всех мусульман! - твердо ответил Хасан. Он стоял с непроницаемым лицом. Опустив голову, Афанасий хмуро спросил: - Что делают с пленными? - Продают, - ответил Хасан, глядя в сторону. - Рис готов, ходжа. Подать? - Нет. Афанасий поднялся. В душе его был сумбур. Хотелось уйти куда-нибудь от сознания своей беспомощности. Оставаться с Хасаном было невыносимо. - Я ухожу к Рангу, Хасан. Хасан с недоумением посмотрел на захлопнувшуюся дверь. Пожал плечами. Ходжа Юсуф многое для него сделал, с ним Хасан забыл прежние унижения. Но в последнее время ходжа слишком сблизился с индусами. Конечно, он христианин, но Хасан-то остается мусульманином. Скорее бы приезжал хазиначи. Тогда, конечно, все станет на место! На улице Афанасий в нерешительности остановился, потом резко повернулся и пошел в сторону, противоположную индусским кварталам. Зачем? Он сам не знал - зачем... Бидарский базар, по-восточному пестрый, был в это утро оживленнее, чем обычно. Так же стучали медники, так же ловко орудовали за своими простенькими станками ткачи, так же выкрикивали товары купцы, завывали дервиши, толкались покупатели. Тонкие персидские ковры, индийские сказочные ткани, пряности, овощи, мясо, утварь - все это лежало на земле, раскидывалось на лотках, на низких скамейках, и, как всегда, вокруг всего этого стоял гул. Но необычайно оживлен был базар в тех рядах, где шла торговля рабами. Сбитые в кучки пленники покорно ждали своей участи. Афанасий проталкивался среди воинов, купцов, евнухов из гаремов вельмож. Он видел, как покупатели щупают мускулы рабов, залезают пальцами во рты несчастных, проверяя целость зубов, перекидываются деловитыми замечаниями о телосложении рабынь. Он видел тысячи скорбных, затравленных лиц, тысячи унизительных подробностей торга. Давешнюю девушку он заметил, почти наскочив на ее хозяина - старого воина, изрезанного шрамами. Тот держал в руке веревку, на которой были привязаны пять девушек. Индуску покупали. Пожилой мусульманин с бельмом на левом глазу обошел девушку вокруг, наклоняя голову и осматривая ее тело. Воин равнодушно смотрел на покупателя. Девушка застыла, вытянувшись и высоко подняв лицо, по которому медленно текли крупные слезы. - Шесть шехтелей? - задумчиво прогнусавил бельмастый. - А кто поручится, что она девушка? - Эй, ты! - дернул за веревку воин, - а ну-ка... Афанасий, не выдержав, шагнул вперед, встал перед воином. - Я покупаю! - торопливо, комкая слова, выговорил он. - Оставь ее... Вот... Семь шехтелей... Воин ослабил веревку, поглядел на деньги, прыгавшие в никитинской горсти. Бельмастый запротестовал: - Я смотрю товар! Может быть, я тоже дам семь. - Я десять плачу! - оборвал Афанасий, не глядя в сторону бельмастого. - Таких цен нет! - запротестовал тот. Но воин рассудил иначе: - Ходжа дает десять, он и получит девку. Хочешь - плати больше. - Надо выжить из ума, чтобы столько платить за девку! - Проваливай, кривой дух! За такую гурию сразу надо было просить десять! У ходжи ясный глаз и мудрое сердце. Он видит тяготы воина, не то что ты! Я кровью платил за свою добычу! Воин подтолкнул к Никитину девушку: - Иди! Теперь это твой хозяин... Будь здоров, ходжа! Хорошую покупку ты сделал! Пользуйся и вспоминай Гафура, воина малик-ат-туджара! Тоненькая девушка недвижно стояла перед Никитиным. Он взял ее за хрупкое запястье и повел за собой сквозь базарную толпу. Она покорно следовала за ним. Никитину казалось, что весь базар глядит на них. Стиснув зубы, он расшвыривал людей, торопясь выбраться из толчеи и добраться до дому. Наконец базар остался позади. Вот поворот, старая финиковая пальма, дом гончара. Хасан ошеломленно попятился, потом расплылся в улыбке. - Ты купил наложницу, ходжа? - весело спросил он. - Очень красивая девушка. Поздравляю тебя. В доме будет веселее. Никитин свирепо уставился на него: - Помолчи! Ступай, принеси воды. Хасан стал отступать, приседая и шаря руками позади себя, отыскивая кожаные ведра. Афанасий провел девушку в садик, показал ей на приступок: - Садись! Она покорно села, глядя перед собой окаменевшими глазами. Никитин увидел полуоткрытую девичью грудь, смуглые голые ноги, отвел глаза и, вполголоса бранясь, грозя кому-то кулаком, почти побежал в дом. В дальней комнатушке у него хранилось несколько кусков дорогих тканей. Он схватил первый попавшийся, прикинул только, хватит ли, и вернулся с ним в садик. Пленница, по-прежнему безучастная, сидела на том же месте. Стараясь не смотреть на нее, Афанасий сунул материю: - Вот... Оденься пока... Она не пошевелилась. Ткань сползла с ее коленей, упала на землю. Никитин поднял запылившийся шелк, досадливо встряхнул, настойчиво сунул в руки девушке: - Возьми! Заскрипела дверь, появился Хасан с ведрами. - Я принес воду, ходжа. - Таз дай... Сюда... Лей... Еще сходишь. Мало этого. Да поживее! Хасан опять убежал. Афанасий потоптался, не зная, как объяснить девушке, чтоб мылась. Наконец решительно взял ее за руку, подвел к тазу, показал: мойся. Она послушно, медленными движениями начала стягивать сари. Афанасий ушел. Взяв у Хасана ведра, он приказал ему: - Иди за Карной или Рангу. Сам же стоял в темном коридоре, прислушиваясь к плеску воды. Прождав с полчаса, Афанасий осторожно постучал в дверку, ведущую в сад: - Можно, что ли? После секундного молчания он услышал тонкий девичий голосок, робко произнесший что-то на незнакомом языке, и приотворил дверь. Девушка стояла возле розового куста, укутанная в легкий голубой шелк, придерживая его стыдливые складки отмытыми от пыли руками. Блестящие черные волосы ее были заплетены в тяжелую косу, туго облегали маленькую голову, оставляя открытым матово-смуглое лицо: огромные глаза, дуги-брови, нежнорозовые губы. Испуг, неуверенность, еле уловимую надежду, мольбу и удивление прочел он в этом обращенном к нему лице, во всей фигурке несчастной девушки. Восхищение и жалость охватили его. Не зная, что сказать, Афанасий лишь широко и ласково улыбался, обводя вокруг рукой, словно объяснял: все здесь твое, не бойся, живи, радуйся. Жесты иногда понятнее и сильнее слов раскрывают душу, и настороженная девушка, вероятно, поняла, что человек, так взволнованно размахивающий руками, - хороший, сердечный человек, который не хочет ей зла. И она улыбнулась еще стыдливо и неуверенно, но уже проникаясь к нему теплым доверием. Смеясь и радуясь, Никитин похлопал себя по груди: - Афанасий. Имя мое. А-фа-на-сий! Она поняла и еле-еле шевельнула пальчиками, сжимавшими на груди шелк. - Сита! - услышал он. Пришедший вскоре Рангу нашел Афанасия и Ситу сидящими рядом. Афанасий был без чалмы. Сита переводила напряженный взор с его волос на светлую кожу рук, вглядывалась в его губы, словно пытаясь понять объяснения Никитина. Выслушав рассказ Никитина, Рангу объяснил девушке, что она свободна, спросил, откуда она и чем ей можно помочь. Девушка встрепенулась, ответила ему. - Она из племени махратов! - сказал Рангу. - Мы поймем друг друга. Но, поговорив с индуской еще, внук Карны как-то странно взглянул на Никитина. - Что, что? - волновался Афанасий. - Видишь ли, - помявшись, сказал Рангу, - ей некуда идти. Ее деревня разорена. Мать и отца у нее убили, а сестру... Ну, ее забрали пьяные воины, и Сита больше сестры не видела. Афанасий выругался. Потом решил: - Ладно. Пока пусть у меня живет, если хочет. Может, все же найдем ее родню какую-нибудь. - А если не найдем? - возразил Рангу. - Она не знает дороги в свою деревню. Это очень далеко. Их гнали больше месяца. - Ну, тогда... - начал Афанасий. - Да там видно будет! - Надо поговорить с брамином Рам Лалом! - тихо сказал Рангу. - Эта девушка должна найти своих. Свою касту. - А на что ей каста? - возразил Никитин. - Проживет! - Человек должен принадлежать своей касте! - упрямо стоял на своем Рангу. - Я пойду к брамину Рам Лалу. Сделаем так, как решит он... Если ты не против. - Ладно. Я не против, - угрюмо ответил Никитин. Рангу поднялся, сказал девушке несколько слов, собрался уходить. - Погоди! - остановил его Никитин. - Про меня ей расскажи. Откуда и кто. А то еще пищи не примет, а ведь голодная... Когда Рангу ушел, а Сита, утолив голод, заснула как убитая на ковре в большой комнате, Афанасий наткнулся в темных сенцах на Хасана. - Господин! - горячо сказал Хасан. - Не слушай индусов! Ты купил девушку, и она твоя. Мало ли что придумает этот проклятый брамин. Не пускай его сюда! Никитин остановился, покачал головой: - Ты подумал обо мне, Хасан. Спасибо. А о ней ты подумал? Как ей жить, подумал? Нет! То-то вот, Хасан... Хазиначи Мухаммед сидел в саду своего пышного дома, над прудиком, отщипывал кусочки пшеничной лепешки, кидал в воду и смотрел, как юркие рыбки набрасываются на добычу. Занятие было невинное. Но глаза Мухаммеда подергивал туман, и пруд, рыбки, тонущие кусочки лепешки - все это двоилось, троилось, рябило и плавало где-то далеко-далеко, в почти призрачном мире. Рука щипала лепешку по привычке... Нет. Хазиначи ни о чем не думал. Он испытывал странную расслабленность воли и мысли, когда не хочется возвращаться к действительности, такой в конце концов невеселой. Хазиначи знал - это признак душевного утомления, перенапряжения, но находил в нем странное, болезненное наслаждение. Ведь он был один. Его никто не видел. Тело хазиначи стало тяжелое, сонливое, чужое. Люди знали его энергичным, стремительным, выносливым, живым, а он знал, что все это не что иное, как маска мертвеца. Людей он мог обманывать, но обманывать себя уже не хотел. Все началось в Дели. Почти десять лет назад. С тем индусом, с Раджечдрой. Но тогда хазиначи не думал, что дело кончится такой душевной пустотой. Он цеплялся за жизнь. Он хотел жить. Ценой клеветы, ценой чужой жизни он этого добился, положил начало обогащению. А теперь наступила расплата. От сознания подлости своего существования уйти нельзя было. Никуда. И ему сопутствовал страх, неясный, расплывчатый страх перед чем-то, что не имело лица и названия. Он полз за хазиначи всюду. Мелькал в небрежном взгляде придворного, выныривал на знойной улице складками белого дхоти, таился в чужом смехе, в чужом шепоте. Иногда хазиначи хотелось закричать, завыть, как смертельно раненному тигру. После приступа отчаяния им овладевала хищная, яростная злоба на людей - подлинная сила, двигавшая его сердцем. Неистощимое презрение ко всему помогало хазиначи жить. Вера в ничтожество других оправдывала его собственное существование, придавала ему цену в собственных глазах... Но в редкие минуты он понимал, что и это - обман. Тогда он давал клятвы жить правдиво, не совершать зла, искупить прошлое добрыми делами. И он делал добрые дела. Он жертвовал на мечети, он помогал беднякам, одаривал нищих, поддерживал людей, чьи дела пошатнулись. В Бидаре нашлось бы не меньше двух десятков людей, почти боготворивших хазиначи. Он никогда не истязал своих рабов, позволял им жениться, а некоторых даже отпустил на волю. Мелкие купцы редко встречали у него отказ в деньгах. Муллы ставили в пример его мягкосердечие. А за ним полз страх. И в минуты расслабленности, подобной той, которую он сейчас испытывал, хазиначи даже отдыхал. Отдыхал от страха. Где-то были пруд, рыбки, тень пальм, дом, рабы, недавняя дорога, все его прошлое и все его будущее, а он, хазиначи Мухаммед, был один и отдыхал. Хазиначи крепко зажмурил глаза, резко потряс головой, дернул плечами. Пальцы оторвали большой кусок лепешки. Он кинул его в пруд слишком сильно. Рыбки метнулись в стороны. Из прибрежной тени выплыла маленькая черная черепаха. Жадная кожаная головка вытянулась. Лапы-обрубки медленно шевелились. Черепаха плыла к лепешке... Одурманивающая расслабленность проходила. Все принимало ясные очертания и вставало на свои места. И из туманных мыслей самой яркой и определившейся пришла мысль о русском купце, которого ждал хазиначи Мухаммед. Мысль принесла легкое раздражение. Хазиначи посопел длинным носом. Всего два дня он в Бидаре. В памяти еще ярки сцены штурма Кельны, беспощадной резни и смрадных пожаров, разъяренные слоны, топчущие нагих женщин и обезумевших мужчин, еще мчатся перед глазами, но все это отступает при раздумьях об этом русском. Хм... Хм... Великий визирь, малик-ат-туджар принял хазиначи благосклонно. Махмуд Гаван остался доволен закупленными конями. Когда же хазиначи Мухаммед рассказал о странном пришельце из неведомой Руси, о баснословно дешевых русских товарах, Махмуд Гаван одобрил заступничество Мухаммеда перед Асат-ханом и повелел объявить русскому, что по возвращении в Бидар удостоит его беседы... У великого везира множество дел и дум. Он покоряет страну Санкара-раджи, он бросил войска на Гоа и вышел на Малабарский берег, он уже сейчас задумывает поход на Виджаянагар, однако он заинтересовался этим русским. - Это смелый человек! - слышит до сих пор Мухаммед слова великого визиря. Да, смелый. Но что-то в этом человеке все больше и больше беспокоит и настораживает хазиначи. Странно вел себя этот русский с Хусейном, заступаясь за индуса. Дерзил Асат-хану, да и в Бидаре его поведение необычно. Русский наивен. Может быть, он предполагает, что затерялся здесь, как иголка в песке? Но котвал Бидара имеет глаза и уши даже в чамраути. Есть ростовщик Киродхар. Есть водоносы, берущие воду в том же колодце, где ее берет Хасан, болтливый, как все слуги. Есть купцы, завидующие Нирмалу. И о русском известно все. Все. А это все - его связи с индусами. Неважные для купца, живущего в Бидаре. И неприятней всего - связь с Карной, отцом Раджендры, того самого, чье имя хазиначи никогда не произносит вслух. Может быть, это случайность. Да и Карна не знает хазиначи. Не может знать. Не должен знать. И все же... И все же... Хазиначи Мухаммед докрошил лепешку. Его рот сжат. Припухлые веки не мигают. В нем невольно закипает раздражение против этого прямого, бесхитростного, упорного человека, не желающего считаться с обычаями хозяев страны. Это похоже на укор ему самому, его жизни, его прошлому. Но когда раб докладывает о приходе русского купца, Мухаммед делает приветливое лицо, улыбается, встает и идет навстречу Никитину, протягивая руки. Ибо хазиначи еще ничего не решил. - Сейчас февраль. Мы не виделись целых полгода! - говорит хазиначи, расставляя на полированной доске искусно вырезанные из слоновой кости шахматные фигуры. - Вид у тебя великолепный. А как дела? - И дела хороши, - весело отвечает Афанасий. - Коня в декабре продал. Хану Омару. Знаешь его? - Начальнику конницы султана?.. Он, наверное, не поскупился. - Не поскупился... - Значит, ты так и живешь в Бидаре? Нравится? - Город не плох. Жаль, дворцов я не видал. Не пускают. - Это я устрою. Увидишь... Ты торгуешь? - Как сказать? Больше смотрю, узнаю. Вот расспрашивал про Бенгалию, про Ганг, про Ассам, думал даже сходить туда... - И что же? - Время идет, хазиначи. По родине тоскую. Туда добраться - года два-три клади. Видно, уж в этот раз не судьба там побывать. Вот в Шри-Парвати поеду, да еще хочу в Голконду попасть, в Райчор. - А! Камни, камни... С кем же ты идешь в Шри-Парвати? - Да индусы знакомые зовут. Есть такой камнерез Карна... Не слыхал? - Карна... Хм... Кажется, слыхал. Впрочем, все кафиры одинаковы. - Ну, не скажи! - отозвался Афанасий и задумался, занеся руку над доской. В партии возникло острое положение. Так и тянуло пожертвовать слона, чтоб разбить позицию Мухаммеда. Но и хазиначи мог угрожать ответным наступлением. Наконец Афанасий решился. Если Мухаммед не увидит четвертого хода королевским конем - ему конец. Стукнув фигурой по доске, Афанасий объявил шах. - Да, не скажи! - повторил он. - Ты меня знаешь, я христианин. Мне что Магомет, что Вишну - не закон. Прости, я искренне говорю. Обижаться не надо. А вот есть и мусульмане и индусы, которые мне по душе. Ну, словно свои. Веруем мы по-разному, обычаи у нас разные, но люди-то всегда людьми остаются. Есть честные, простые, прямые, а есть темные, с червоточинкой. У меня и среди христиан такие-то в недругах ходят. - Забавная вера! - усмехнулся Мухаммед, беря никитинского слона. Афанасий тут же сделал ответный ход, потеребил бороду. - Может быть... Может быть... - рассеянно ответил он. - Знаешь, ведь я прошел Персию. Видел мусульманские города. Слушал ваши песни и стихи. Ведь красиво. И в Индии мусульмане интересны. И мастера и в слове искусники. Раньше, по чести сказать, недолюбливал я все ваше. А ныне вижу - глупо это. Везде есть что уважать, чему поучиться. То же и с кафирами. Вот мне брамин один, Рам Лал, про войны бхаратов рассказывал. - Пересказывал тебе "Махабхарату"...* (* "Махабхарата" - величайший памятник древнеиндийского героического эпоса. Эта подлинная энциклопедия древнеиндийской жизни создавалась в течение многих веков.) - Да. Дивно. Кладезь мудрости эта книга. - Индусские сказки. - А хоть бы и так? Из пальца-то ни одной сказки не высосешь, всему причина есть. А столь цветисто о прошлом рассказать - позавидуешь. Это раз. Потом возьми их сказки о богах. Возьми их ткачей, оружейников, шлифовальщиков, резчиков... Эти шахматы, поди, индус резал? - Может быть... - Ну вот. Народ умный, мастер-народ. Не берусь с налету судить, что губит его. То ли обычаи старые, по которым, слыхал я, вдов у них сжигают, жертвы человеческие приносят, девочек в больших семьях при рождении убивают, то ли касты их, весь народ разъединившие, то ли учение их, ахимса эта самая... Вот уж чего душа не принимает! - Учение как раз удобное, - лукаво сморщился хазиначи. - Оно султанам не мешает. - Как ты можешь этак говорить? - с укоризной произнес Никитин. - Одни беды им от него. Вот того же Карну возьми. Сына у него какой-то сукин сын погубил, а он только терпит. Непротивление! Не терпеть бы, а отомстить за сына надо было. Так и все индусы. Терпят, терпят.... Но ведь придет их терпению конец! Заговорят! Куда тогда убийцам деваться? Кафиров-то, сам знаешь, великое множество, больше, чем притеснителей у них! Мухаммед не отвечал, уставясь на доску. Никитин взглянул на перса. Глаза у хазиначи были пустые. Дрожащая рука теребила ворот кафтана. Он тяжело дышал, бегая взором по доске. - Все. Прижал я тебя! - засмеялся Никитин. - Конем, конем надо сходить было. А теперь - мат... Ну, давай новую партию... Да. А кафиров хулить не могу... Расставляя фигурки заново, Мухаммед сумел взять себя в руки, оправился от растерянности, в которую его так неожиданно повергли слова Афанасия. Нет. Русский ничего не знал. Но страх все еще держал сердце Мухаммеда цепкой ледяной рукой. Двигая пешки, хазиначи выговорил: - Ахимса, непротивление... Это больше философия... Просто Карна не знает своего врага. - Нет. Они и живут так. Карна знает обидчика, - спокойно ответил Афанасий. - Знает, да никому не говорит... Жалко мне старого. Сколько лет такую муку в душе носит! И зачем? - Ты бы... сказал? - Сказал бы... Э, хазиначи, фигуру подставляешь. Возьми ход обратно. Мухаммед заставил себя засмеяться, повалил короля: - Сдаюсь .. Я нынче не в ударе. Давай лучше пить. - Все пьешь? - В жизни мало радости... Вот не думал, что ты сойдешься с индусами. Не думал. Может быть, есть особые причины, а? Кое-что говорят... - Что же? - Не догадываешься? Хазиначи возбужденно передвигал лакомства, разливал вино. - Об этом - не надо! - сказал Афанасий. - Разве это секрет? Говорят, она хороша... - Послушай, она - как сестра мне. Понимаешь? Не надо... - Три месяца красавица живет под твоей крышей как сестра?! Не скрывай! Нехорошо! Я с удовольствием выпью за ее здоровье. Никитин прикрыл серебряный кубок ладонью. - Послушай, хазиначи, откуда ты знаешь обо мне? - Э!.. У слуг длинные языки, у соседей есть глаза и уши. Пей же. Афанасий помрачнел, задумался. - Не знаю, что болтают, - сказал он, помолчав, - одно скажу: она мне вправду как сестра. - Это еще хуже! - прищурился Мухаммед. - Я слышал и то, что ты ее сестрой называешь. Индуску - сестрой! Забавно! А ведь мы в Бидаре, где индусы живут только благодаря снисходительности султана. - Уж это я понял! - с мрачной иронией кивнул Никитин. - Послушай моего совета! - по-приятельски притронулся к колену Никитина Мухаммед. - Называй ее наложницей. Это будет понятно и не навлечет на тебя никаких бед. - Не стану. Не боюсь. - Ох, упорный человек! Правдивый человек! Смотри, смотри... Впрочем, я не сомневаюсь, что вскоре ты назовешь ее наложницей, не кривя душой. - Хазиначи! Я таких шуток не люблю! - О! О! Ты сердишься всерьез? Оставь! Что слова? Дым! Потянул ветерок - и дыма нет. Лучше еще выпить. Разве я не друг тебе? Я покажу тебе дворцы. Я скажу о тебе вельможам, ученым. Ты увидишь настоящий Бидар! Ты не пожалеешь, что встретился со мной. А потом пошлем караван на Русь. За мехами. С алмазами. О Юсуф! Нам ссориться не надо У нас много одних и тех же забот впереди. Выпьем же за дружбу... А? Или ты пришел только затем, чтобы обыграть меня в шахматы? И хазиначи, подливая Афанасию вино, принялся болтать о всякой всячине, ни разу за весь вечер не попрекнув больше Никитина его индусскими знакомствами. Посещение Мухаммеда, которого Никитин давно ждал, чтоб познакомиться с мусульманским Бидаром поближе, оставило в душе Афанасия некоторую горечь лишь потому, что перс очень легкомысленно говорил о Сите. Впрочем, он готов был извинить его, зная нравы города и характер самого хазиначи. Возвращаясь домой, Афанасий совсем забыл о разговоре с Мухаммедом, радуясь, что сейчас снова увидит ту, которая так много значила теперь в его жизни. Никто не знал, что происходит с ним. Но те три месяца, что Сита жила в его доме, стали для Афанасия месяцами любви и тоски, месяцами счастья и горя. Брамин Рам Лал рассудил просто: у девушки, возможно, остались близкие, если Афанасий готов дать ей кров и пищу и хочет помочь ей найти своих, пусть девушка останется у него. И Сита осталась с Никитиным. Доверчивая, безыскусная, она в первые же дни рассказала Джанки, жене Рангу, всю историю своей недолгой жизни. Отец Ситы, Ону, был райот. У них был маленький надел и огород. Правда, своего риса и овощей им не всегда хватало - приходилось платить налоги, возвращать быстро растущие долги, приносить жертвы богам, но до последнего времени они все же не знали, как спать без сари и не есть два дня подряд. Вокруг деревни, в джунглях, росли джаман и махва, кокосы, финики, а мать Ситы, Маджори, была большая мастерица отыскивать съедобные коренья. Они даже держали свинью и хорошего быка. Сита была вторая дочь. Старшая сестра ее, Бегма, росла очень красивой. Поэтому ее очень давно увезли из деревни в далекий город раджи, чтобы сделать жрицей богини Лакшми - богини любви и плодородия. Бегма не жила дома четырнадцать лет и вернулась лишь в прошлом году. Она привезла в дом счастье. У Бегмы было много украшений и нарядов, удивительные краски для лица, она умела петь и танцевать, как никто. Ее обучали ведам и пуранам, она делила ложе с самим верховным жрецом богини, и теперь во всей округе не было женщины достойнее Бегмы. Мать и отец плакали от радости, когда дочь снова переступила их порог. Бегма не долго оставалась в доме родителей. Ее взял в жены брамин Рам Прашад. Это окружило семью Ситы еще большим почетом и уважением. Затем, правда, их постигла беда. После летней жары, едва перепали дожди, в самое гибельное для скотины время, у них пал бык. Отцу Ситы, Ону, пришлось взять в долг у богача Пателя. Засуха помешала вернуть долг вовремя, а Рам Прашад и Бегма не думали помочь семье. Рам Прашад сердился на Ону, так как тот не захотел перед этим продать Ситу скупщику девушек, приезжавшему от раджи. Долг рос очень быстро. Патель грозил разорить Ону и обещал смилостивиться только в том случае, если получит Ситу в жены. Патель был стар, голова его походила на уродливую тыкву, глаза слезились, но он был почтенный человек, член панчаята,* от него зависела жизнь семьи, и Ону дал согласие... (* Панчаят - "совет пяти", совет старейшин в индусской общине.) Рад Прашад совершил обряд манги - обручения, принес жертвы Браме и Лакшми. Патель простил Ону долг и подарил Сите ножные браслеты с серебряными колокольчиками. В этом году должны были состояться свадьба и гауна - переход невесты в дом жениха. Сита много плакала и молилась богам, чтоб они спасли ее. Бегма ругала Ситу. Может быть, она была права... Ведь теперь Сита спасена, но какой ценой?! У них в деревне и раньше слышали про войну. Но воюют воины, султаны, раджи, а не народ. Никто не ждал беды. Мусульмане напали внезапно. Они забрали весь рис, все овощи, всю скотину, убивали мужчин, позорили женщин. С Бегмой случилось что-то ужасное, Сита даже не знает что. Саму Ситу кинули на седло, а когда мать бросилась за дочкой, ей проткнули грудь пикой. Отцу разбили голову. Когда Ситу увозили, он лежал в луже крови. Ситу и других девушек долго везли и гнали по нехоженым тропам, пока они не очутились все в лагере мусульман, под городом Кельной. То одну, то другую девушку воины волокли по вечерам в свои шатры, глумились над ними. В толпе пленниц всегда стояли рыдания. Несколько девушек покончили с собой, не убоявшись грозной мести, ждущей самоубийцу. Сита решила поступить, как они. Лучше предстать перед взором грозного Ямы, чем терпеть такой позор. Но тут начались бои. Мусульмане несколько раз штурмовали Кельну и, наконец, взяли город. Город спалили. Пленных прибавилось. Войска тронулись дальше, а Ситу и часть других девушек погнали с отрядом вестников в Бидар. Этот рассказ потряс Никитина. Ему хотелось как-то помочь Сите, заставить ее забыть горе. Но заботы Афанасия оказывались подчас неуклюжими и лишь растравляли душу юной индуски. Так получилось с ожерельем, купленным Афанасием в подарок девушке. Ожерелье это - из позолоченной бронзы - понравилось Никитину тонким рисунком листьев, сплетенных мастером в длинную гирлянду. Никитин думал, что Сита обрадуется подарку: ведь индийские женщины так любили украшения, но она словно онемела. Розовые губы беспомощно задрожали, глаза наполнились влагой... Кто же знал, что у ее матери было похожее ожерелье?! С досады он швырнул неудачный подарок на землю, но девушка со стоном бросилась за ним, подняла, а потом, побледнев, решительно надела на шею. Он часто заставал Ситу в слезах. Подружившаяся с ней Джанки сказала: девушка мучается, считая себя виновницей гибели близких. - Убеди ее в том, что она не виновна! - просил Афанасий. Джанки опустила подведенные глаза и ничего не ответила. Рангу оказался покладистей жены, хотя признался Афанасию, что не может оправдать Ситы: незачем ей было молиться об избавлении от жениха. Она шла против воли родителей, против воли богов, вот и наказана... - Ее мучили, она же и виновата? - зло усмехнулся Афанасий. - Чудно вы рассуждаете... Ну хорошо. Не оправдывай ее. Но скажи ей от меня - она не виновата. - Твои слова я передать могу. Выслушав Рангу, Сита еле смогла прошептать: "Он добр..." - и снова заплакала Это становилось мучительным. В доме словно покойник появился. И тем горше Афанасию было отчаяние Ситы, что он с каждым днем убеждался: эта девушка дорога ему. Сначала он пытался скрыть от себя истину, твердил себе, что в нем говорят жалость к ней и простое любопытство. Но он лгал себе. Подумать о возвращении Ситы в ее деревню, о ее старом женихе - значило на целый день лишить себя покоя. По ночам он прислушивался к ее дыханию в соседней комнате. Голова пылала. Губы пересыхали. Страшным усилием воли он заставлял себя не думать о том, как близка она... "Невозможно! - повторял он. - Невозможно. У нее другая вера, другая жизнь. Я не дам ей счастья. А горя она видела довольно..." Тогда приходила безумная мысль: увезти Ситу с собой, научить христианству, взять в жены. В Твери он бы за нее постоял. Да нужен ли он ей? И вынесет ли она разлуку с родиной, тяжкие дороги до Руси, привыкнет ли к чужой земле? Сомнения одолевали его. Он пристально следил за девушкой, стараясь рассеять их, но лишь больше запутывался в противоречивых чувствах и мыслях. Сита через Джанки попросила разрешения устроить в доме алтарь, достала фигурку Шивы, поставила в алтаре, завела обычай мыть Афанасию ноги. Это вызывало раздражение Хасана. Между ним и девушкой росла вражда, хотя дело не шло пока дальше холодного молчания и пренебрежительных взглядов. Как-то на улице старик нищий из касты мусорщиков не отошел вовремя с дороги, засмотревшись на Афанасия. Гневный окрик Ситы поразил Никитина. Девушка трепетала от негодования и обиды. Мусорщик быстро исчез. Никитин попытался говорить с Ситой. У него самого неприкасаемые вызывали сострадание. Ему пришлось уже видеть, как дети этих несчастных роются в коровьем помете, отыскивая непереваренные зерна, чтобы съесть их. Но Сита ничего не хотела знать. - В моей деревне сжигали хижину, которой касалась хотя бы тень неприкасаемых! - твердо сказала она. Спорить с ней было бесполезно. Это значило лишний раз опечалить девушку. "Нет! Чужая! - решал Афанасий. - Чужая!" И вдруг ловил ее боязливый, словно ждущий чего-то взгляд, и все решения сразу казались поспешными... А время шло. Внезапно в Сите что-то переменилось. Раньше боявшаяся людей, проводившая дни в уединении за вышиванием, она теперь часто бросала работу, убегала в садик, принималась дразнить попугаев; приходя к Карне, спешила к малышу Джанки, возилась и визжала с ним, весело пела песни. Эти вспышки сменялись еще более глубоким отчаянием. Афанасий совсем потерял голову. Однажды он не выдержал, выдал себя. Как-то Сита ушла одна, чтобы помочь жене камнереза в домашних делах. Приближался вечер. Афанасий заметил, что воздух стремительно голубеет. Он вышел в сад. Хасан возился с цветами. Никитин помог ему полить розы, все время прислушиваясь к затихающей улочке. Потом бросил лейку, стал бесцельно бродить меж пальм. Сумерки сгущались. В темнеющем небе плыл над минаретом месяц. Зажигались крупные, яркие звезды... Афанасий нашел большой семизвездный ковш Лося. Он стоял низко, переливаясь загадочно и тепло, не по-русски. Никитин долго смотрел на него. Тоска по родине властно заговорила в душе. Он с неожиданной остротой понял, как одинок. Прошло больше половины жизни, а была ли в ней радость? Прочная, долгая? А теперь, на чужбине, кому он нужен? Сите? Ночь уже наступила - темная, тропическая, чужая... Его охватило беспокойство о Сите. - Хасан! - хрипло позвал он. - Идем со мной! Скорее! - Он нацепил кинжал. За оградой послышались шаги. Сита вернулась, провожаемая камнерезом. Она, смеясь, впорхнула в покой. Никитин молча, неуверенно шагнул к ней. Сердце его стучало бешено. А губы, как деревянные, выговорили только: