воплем, подобным визгу свиньи под ножом, Прохор кидался на стены, бежал, падал, бежал, опрокидывал мебель. Наконец изнемог, повалился, как падаль, в ряд с мертвецами: весь пол кабинета покрыт смердящими трупами. От трупного запаха Прохору сделалось тошно. Возле него с простреленной грудью распростертый Фарков. - "Старик, страшно мне, страшно!" - Тихий Фарков ударил Прохора взглядом, угрюмо зажмурился, молвил: - "Ребята, подвиньтесь чуть-чуть, дайте местечко хозяину, ведь он расстрелял нас". - Прохор с разбегу вскочил на кушетку, забормотал перхающим голосом: - Господи! Виденица... Что за вздор! В кабинете.., покойники... Тихон Микстуры! Горчичников!.. Ванну! Но ветер гулял, хлопали окна, шалили сумбурчики, стужа лезла под рубаху, под кожу под череп Прохора Громова. Со всех сторон пер, нарастал потрясающий ужас. Вот топот и ржанье, и звяк копыт: ворвался табун бешеных коней и скачет по трупам прямо на Прохора, скачет, храпит, ржет, скалит железные зубы. И - прямо на Прохора! Вот стопчут, раздавят. Надо пятиться, пятиться прочь, иначе - от Прохора - дрызг, и мозг вылетит. Но пятиться некуда: сзади стена. Прохор -Петрович дыбом на кушетке, руки раскинуты в стороны, он как бы распял себя на стене, затылок хлещется в стену. А кони все скачут, - их сотни, их тысячи, - скачут вперед и назад, вперед и назад и, повернувшись, мертвою лавой прямо на Прохора... Сме-е-рррть!.. С грохотом, с визгом, бьют копытами воздух, грызут удила, вот стопчут, вот стопчут, от топота стонет-трясется весь мир. И нет пощады безумному Прохору - сзади стена!.. Так где же, так где же спасение?! Прохор стоял на грани могилы: он терял жизнь и сознание. "Спасите, мне страшно", - шептал он сухими губами. Хоть бы глоток студеной воды, или воздуху, или хлопнул бы кто-нибудь дверью. "Милая, милая мама..." Но все двери исчезли, а матери нет, и нет ниоткуда защиты. - "Батюшка барин, очнитесь, - послышался веселенький, словно бубенчик, голос собачки. - Не бойтесь, пожалуйста, это я, собачонка. Тяф-тяф". - Клико, это ты? - "Так точно. Я самая. Тяф!.. Барин голубчик, не бойтесь: жизнь ваша кончена. А к вам идут родные-знакомые ваши. Тяф-тяф-тяф..." Тут собачка Клико подъелозилась к Прохору, заюлила, заползала, успела лизнуть в опаленные губы, и в сердце, и в свихнувшийся мозг... Ей стало вдруг скучно, ей стало вдруг страшно (так грезилось Прохору), она мордочку вверх, поискала слезливую ноту, завыла тоскливо и жалобно. Он взглянул на нее, восскорбел, запрокинул кудластую голову, содрогнулся и тоже завыл. Так выли в два голоса человек и невидимый песик. Гортань человека сотрясалась звериными хрипами, волосатый рот полон слюны, сбитой в пену, пена запачкала бороду - умирающий зверь, лишенный рассудка, издыхал навсегда в бывшем Прохоре Громове. "Вечная память, вечная память, - выскуливал жалкий невидимый песик, - батюшка барин, идут..." Портьера задергалась, вход в другой мир распахнулся, Прохор Петрович вдруг ожил, передвинулся жизнию в жизнь. Вошли Нина и доктор, и другой доктор, и отец Александр, и старенький попик Ипат верхом на шершавой кобылке, весь в снегу, - должно быть, "брал город". Нина в белом, со звездою во лбу. Отец Александр в горящем, как небесный закат, облачении. А сзади вошедших, замыкая просторы, когда-то убитые Прохором, ныне ожившие рабочие, и убитый Константин Фарков, и убитый дьякон Ферапонт, и тот самый губастый парень ямщик Савоська, которого убил Прохор не топором, а мыслью, желанием убить его. - Братцы, простите меня... - сказал Прохор Петрович, борода его затряслась, по желтым щекам - градом слезы. Эти слова родились не в уме, а в сердце бывшего Прохора; они шли от самого сердца, они как бы светились голубоватыми вспышками. "Братцы, простите меня..." - "Милый Прохор!" - нежным голосом, как шепот степных ковылей, сказала Нина. Припав к ее плечу, Прохор тихо завсхлипывал. Он уже успел позабыть только что пережитое: пред ним лишь Нина, лишь распятая жизнь его, пред ним последние, самые страшные, самые тихие грани безумия. - "Милый Прохор, начинай жизнь по-новому". - Нина! Мне нет новых путей... Лишь бы найти хоть поганенький выход. Эх, жизнь!.. Нина! Я все отдаю тебе... Все, все, все. Ничего мне не нужно, ни славы, ни богатства. Ой, дайте мне воздуху!.. Трудно дышать... Окно! Окно! Воздуху!.. - Прохор облизнулся и сплюнул. И все облизнулись, все сплюнули. - "Иди за мной", - сказала Нина и чрез окно, как легкое видение, выпорхнула на улицу подобно крылатой птице. Как неуклюжий медведь, вылез за нею и Прохор. - Нина, родная, душа моя! Зачем ты сделала меня безумным? - "Ты с башни передашь мне все, милый мой Прохор". И вот идут торопливо, взявшись за руки. В душе Прохора боролись глубокие противоречия, но он теперь не замечал их глубины, и мысль скользила по ним, как по плоскому зеркалу. Он шел бездумно, подобно лунатику. В небе месяц, в мире ветер. От месяца светло и жарко, от ветра веют полы халата, и одежды Нины вздуваются, как парус. - Нина... - "Не надо Нины... Не зови, не ищи... Я верная твоя Анфиса". И видит Прохор - рука в руку идут они с Анфисой. Он видит прекрасную ее голову с тяжелыми косами льняных волос. Голова голубеет, брови чернеют, из виска на рубашку - кровь. Было без двадцати минут три. А они уж на самой вершине башни. Умирала ночь. За горизонтами готовилось утро. Прохор дрожал холодной дрожью. Холод кругом и сияние жаркого месяца. В душе пожар, в душе горит тайга и не сгорает. Под Прохором, стоявшим на башне, лежал весь мир и протекала угрюмая Жизнь-река. Над Угрюм-рекой, как белые бороды, трепетали туманы. Прохор глянул вниз, и голова его закружилась. По берегам реки - люди. Они махали фонарями, невнятно переговаривались между собою. Слышит глазом, видит ухом - мелькают во тьме фонари, люди кого-то ищут. - "Бросайся со мной вниз, к людям, - шепчет сладко Анфиса, и меж обольстительных губ сверкают в улыбке белые зубы. - Бросайся... Ну!" - Зачем, зачем?.. - стонет Прохор. *** - ..Зачем все это, зачем?.. - в отчаянье говорит и Нина, поспешая по следу мужа. И голос отца Александра: - Кто в тяжком горе может утешить, кто может ответить на вопрос: зачем, зачем? Даже у тех нет ответа, кто горячо любил. - Отец Александр взмахнул фонариком и надбавил шагу. - А вы, простите меня, дщерь моя, не чувствовали к супругу своему любви духовной... - Не правда! - болезненно, в смертельной тоске выкрикивает Нина. Гнет страданий плющит ее в лепешку. Она хочет сказать отцу Александру многое, многое, что в ее сердце, но не может. Она едва довела ночное заседание и, вся разбитая, полчаса тому назад вошла в свою спальню. И там, при лампадах, вдруг осенила ее неизъяснимая нежность к несчастному Прохору. Ей вдруг стало страшно жаль его, так жаль, как никогда, никогда она не жалела! И эта любовь, и скорбь, и жалость повергли ее в прах перед иконой. Не имея сил облегчить свою боль слезами, она припадала лбом к полу, крестилась, громко читала молитвы. Но они лишь шумели словами, - как подсохшими листьями, они не трогали чувств, они были бесплодны. И вот стук в дверь... Сразу выросший страх подхватил ее с земли, как пушинку, и, вся обомлев, она в беспамятстве кидается навстречу резкому стуку доктора. - Скорей, скорей, Нина Яковлевна! Дело - швах... Прохор Петрович скрылся. Окно в кабинете настежь, лакеи спят. Свалил сон и внезапно захворавшего старого Тихона. - Люди! И быстро во все стороны, кто куда, с фонарями: в проулки, к тайге, по дорогам и к башне. - Туфля! - радостно вскрикнул Илья Петрович Сохатых. В такие минуты смятения он забыл про свои неудачи с крестинами сына, в эти минуты он всем и все простил. - Золотая туфля Прохора Петровича! - нагнулся, подобрал туфлю и, поблескивая фонариком, услужливо показал ее Нине. - Надо предполагать, что болящий на башне, - умозаключил отец Александр. - Поспешим. - Господи! Значит, он босой... В одном халате... - леденея от осеннего холода и душевной оголенности, теряла слова Нина. - Прохор! Прохор!! - вопрошала она сумрак отчаянным голосом. Шли поспешно, вздыхали, громко покашливали, чтоб сбить тугое молчание природы. Их неожиданно нагнал мистер Кук. Он трезв и встревожен. С ним, видимо, случилось несчастье. В его руке фонарь, в карманах два револьвера, патентованные пилюли против икоты и срочная телеграмма. Тусклый свет фонаря и голубоватые волны луны освещают его растерянное лицо. В прищуренных глазах отблеск душевной муки, в крепко сжатых прямых губах - решимость. - Миссис Нина! О, какой самый огромный ваше несчастье. Вам очшень трудно путешествовать в такой потьме. Разрешайте, - нервно, приподнято сказал мистер Кук и взял Нину под руку. - Спасибо, друг мой, - благодарно и грустно ответила Нина, ускоряя свой шаг. - Эта ночь для меня прямо ужасна. Все думаю: "Это сон, это сон" - и никак проснуться не могу. - Миссис Нина! Я с этой момент больше не американски подданный, я ваш подданный до самая смерть. - Благодарю вас, милый Кук... Спасибо, спасибо. - Я самый близкий дня должен ехать в Нью-Йорк. Я только что получил эстафет, мой мамашенька очшень больной. - Мистер Кук передохнул, густые рыжие брови его взлетела на лоб, он выпучил в голубоватую тьму глаза и, ничего не видя перед собой, захлебнулся словами: - Миссис Нина! Я накопил здесь двадцать тысяч рублей. Половину всего я завтра же, завтра же передаю в ваше распоряжение для бедная народа. О да, о да!.. Решенье мое непоколебим... - порывисто задышав, он повернул лицо к Нине: - Миссис Нина! Я вас незабвенно люблю... Как чистейшую, очшень лючшую женщин, как.., как.., как... Нина необычайно удивилась. "До чего легко он... Половину всего, что накопил таким большим трудом", И больно упрекнула себя, - Дорогой, хороший Кук! Я вас тоже люблю, давно люблю искренне. И спасибо вам за щедрое пожертвование ваше. Спасибо, милый мистер Кук! Вот только бы бог помог найти поскорее моего несчастного Прохора. О, боже мой!.. Я схожу с ума... У мистера Кука задрожал подбородок. Он осторожно высвободил руку и вытер платком мокрые от слез глаза. - Миссис Нина, - сказал он сорвавшимся голосом и почему-то покачал фонарем. - Надо надеяться, что мистер Громофф вполне благополучный... И надо надеяться, мы никогда, миссис Нина, больше не встретимся с вами. О, это совсем ужасно! - Уронив фонарь, мистер Кук приостановился и закрыл лицо холодными ладонями. Нина Яковлевна растрогалась. Ее согревало живое участие к ней мистера Кука. - Не печальтесь! Пойдемте скорей: мы отстали, - надсадно вздохнув, сказала она. Три фонарика щурились впереди. Со стороны поселка вдруг послышался дружный, затушеванный расстоянием лай собак. - Опять туфля! Вторая! - еще радостней выкрикнул Илья Сохатых, словно он сорвал с пана Парчевского крупненький карточный куш. Башня перла к небу. Из каморки пушкаря с деревянной ногой долетал сонный, трескучий храп. Медная пушка, тускло светясь под месяцем, скалила в небо черный, глупо улыбчивый зев. В башне темно. На самой верхней, открытой площадке башни - Прохор Петрович. - Зачем мне бросаться? - шепчет Прохор самому себе. - Я жить хочу! Разве ты не видишь, что создано моим гением?.. - и снова повел он по пространству рукой. Перед ним тек горизонт. И там, где-то в сферах, вставали, закатывались, уходили в ничто дни и дела Прохора. - Надо жить так, чтоб горизонт твоих дел становился все светлее, все выше. Но жизнь твоя кончена, - шептал сам себе Прохор, а может, - Анфиса. Призрак черкеса грозно, пронзительно глядел в глаза Прохора Громова. Призрак мрачно молчал, лишь кинжал чуть-чуть шевелился в руке его. Прохору скоробило спину морозом. Холодный пот облил все тело, и на впалых висках поднялись седые вихры. ...И вдруг там, у подножия башни, где помигивали фонари, узывчивый, такой родной голос: - Прохор! - Иду! - облегченное и радостное донеслось к Нине с неохватной высоты башни. Час свершен, трепет и ужас исчезли, жизнь человека пресеклась. Было без пяти минут три. За горизонтом зацветало утро. Выл осиротевший волк. Верочка улыбалась во сне. По Угрюм-реке шел тонкий стеклянный ледок. А Угрюм-река - жизнь, сделав крутой поворот прочь от скалы с пошатнувшейся башней, текла к океану времен, в беспредельность. 1913 - 1932 гг.