естве выгребной ямы под нечистоты и мусор. - Тащи веревку, - приказным тоном заявил Иван истопнику, стоящему со сникшим лицом безучастно рядом, - да не вздумай утечь, а то я тебе... Ты меня знаешь, - и погрозил для верности кулаком. - Вроде чего-то там виднеется, - указал концом ружья один из драгун. - Ага, зеленый кафтан, сапоги, а самого человека не видно, - согласился второй. - А воняет-то, воняет как, - зажал нос Ванька, - видать, он тухнуть начал там. Вот ведь аспид какой, Филатьев этот... Кто бы мог подумать. Кузьма притащил моток толстой веревки, и Иван, ни слова не говоря, обвязался ей и, зажимая пальцами нос, велел спускать себя потихоньку вниз. - Туточки он, - радостно, словно клад нашел, закричал вскоре, -давайте второй конец, обвяжу его. Когда Ивана подняли обратно, то глаза его сверкали, а сам он излучал полный восторг и радость и, оставив драгун заниматься извлечением тела из колодца, бросился на господский двор, где увидел закладываемую беговую коляску и стоящего на крыльце в дорожной одежде Филатьева. - А-а-а... Ваше степенство, ехать куда-то пожелали? А не будете ли так любезны прокатиться со мной в Тайную канцелярию, где вас поджидают и допрос с пристрастием учинят. Там и расскажете, как вы тут царева солдата до смерти убили, да у себя на дворе и припрятали. - Ванюша, золотой ты мой, - начал медовым голоском Филатьев, - чего так взбеленился? Разве не видишь, что по делу я собрался? Ты уж дозволь мне поехать, дело мое ждать не может... - А мое может? - в ярости закричал Иван и подскочил к хозяину, схватив его за грудки. - Как меня на цепь рядом со зверем диким сажать, то я мог ждать, когда он меня загрызет насмерть, а вам... вам то на потеху было. Вот теперича я посмеюсь, как моего господина в приказе начнут плетьми потчевать, на горячие уголья голыми пятками ставить! - Побойся Бога, Ванюшка, - побледнел лицом Филатьев, отклоняясь как можно дальше от брызжущего злобой Ивана, - разве можно ближнему своему желать такого.... - Да? О милости вспомнил, сука, - прошипел Иван, плохо понимая, что он сейчас говорит и делает, - а меня... к медведю... Сколь жить буду, не прощу! - Он же ручной, Потапыч, чего бы сделал? - В Приказ, я тебе говорю, - потащил его к коляске Иван, - сам на козлы садись и правь, куда скажу, а я сзади буду. - Не сяду на козлы, - воспротивился Филатьев. - Где это видано, чтоб господин холопа вез, да еще при всем честном народе. - Повезешь, гад, а не то... - и Иван подхватил с коляски ременный кнут и громко щелкнул им в воздухе. - Понял?! Отныне не господин ты мне, а убивец. Соседи господина Филатьева и иной московский люд были немало удивлены, видя, как сам барин сидит, съежившись, на козлах и правит гнедой парой лошадей, а сзади, развалившись и гордо поглядывая по сторонам, восседает в рваной, затрапезной одежде его дворовый человек Иван, которого с тех пор все стали звать не иначе, как Каином. За этот свой подвиг и получил Иван, сын Осипов, вольную и паспорт, став с тех пор свободным человеком. ... Рассказав все это внимательно слушавшему его Алексею Даниловичу Татищеву и едва поспевавшему записывать секретарю, Ванька остановился, потянулся за ковшом, чтоб промочить горло, и оглянулся назад. Приведший его солдат все так же неподвижно стоял у дверей, полуоткрыв рот, настолько он был увлечен рассказом Ивана. Может, и у него внутри зашевелилась зависть, что не он оказался на ивановом месте и так ловко выкрутился из-под хозяйской опеки, избежал наказания и даже вольную получил. Легко ли ему, солдату, служить столько годиков, угождая офицерам, получая до сотни палок за провинности. Не думает ли сейчас тот солдат, как можно умыкнуть со службы, зажить такой же вольной жизнью? Но ванькины раздумья прервал вопрос генерал-полицмейстера: - Стал ли ты жить честной жизнью, как того церковь наша святая требует и законы государственные? - Да как вам сказать, ваше сиятельство, - бойко отвечал Иван, видя несомненный интерес графа к его персоне, - оно ведь с какого бока на энто дело поглядеть... - Что-то я тебя не понимаю, милый дружок, - сухо пожевал тонкими губами Татищев, - с какого такого бока смотреть можно на честное жительство? Вор, он вор и есть, а честный человек - совсем другое дело. - А кого мы вором зовем? Кого с дубиной или кистенем в руках за ворот схватили? У кого в дому чужие пожитки, имущество нашли? А коль нет? Кто скажет, вор ли он али честный человек? Этак всех можно за воров посчитать, в Сибирь направить... - Но, но! Ты того, не забывайся, я не намерен твои воровские слова слушать, - неожиданно посуровел Татищев, - я тебя о чем спросил? Стал ли ты, Ванька Каин, вести далее честную жизнь после получения вольной? Вот и ответствуй по делу. - Хорошо, ваша светлость, отвечу как есть. Но подумайте сами, как бы я смог честную жизнь вести, коль средств для пропитания не имел никаких. С сумой по миру идти? Увольте, покорнейше прошу. Обратно в барский хомут башку засовывать? Пробовал уже, да и не пристало вольному человеку таким постыдным делом заниматься. У нас на то свои понятия имеются... - Хватит ерунду пороть, - пристукнул кулаком о стол Татищев, - сказывай по делу о воровстве своем. Плакаться в ином месте станешь! Ванька растерянно глянул на графа. Его ничуть не напугал его грозный тон и стучание кулаком. Главное, чтоб он на порку не направил, пытать не приказал. Это и вовсе ни к чему. И возвращаться обратно в сырой погреб Ивану не хотелось. Так бы и беседовал дальше с графом, хоть десять лет кряду, а там, глядишь, и сбежать удастся. Да и к самому графу Ванька испытывал любопытство немалое: интересно было, как бы сам граф повел себя, окажись тогда на его месте - на цепи с медведем. Заговорило бы в нем благородное происхождение и дал бы зверю порвать себя или... или начал выискивать способ, как избавиться от цепей и от хозяйского гнева в придачу? Но то-то и оно, что графу не послал Господь подобного испытания, а значит, не понять ему Ивана, не влезть в его шкуру... - Не думал я тогда, получив вольную, как мне жить далее: честным человеком или вором стать. Выбора у меня не было, - продолжил Иван свой рассказ, - отправился на радостях дружков своих искать и нашел их в Немецкой слободе, где они в кабаке пропивали добытое за день... 5. ... Иван припомнил, как обрадовались ему и Петр Камчатка, и Шип, и Золотуха, налили полную кружку вина, наперебой поздравляли с вольной, хлопали по плечу, подмигивали. Тогда он и сочинил свою первую песенку про государя-батюшку, государыню-матушку, о которых он неожиданно вспомнил, и на душе стало тоскливо, горько, выть захотелось. Песня всем понравилась, попросили повторить, не поверив, что Ванька сам ее сочинил. И захотелось ему тогда совершить что-нибудь дерзкое, невозможное, что бы никто другой, кроме него, сделать не мог. Он вскочил на стол, начал отплясывать, сбрасывая ногами посуду, выделывая коленца, и плясал так до тех пор, пока не явился кабатчик, не пригрозил вызвать полицию. Кабатчика того он ограбил с дружками через неделю... А что было потом? Воспоминания слились у Ваньки в длинную цепь событий: он вспомнил, как они залезали в чужие дома, брали столько, сколько могли унести, продавали за бесценок, пропивали, гуляли самозабвенно, до одури, до помутнения рассудка, до беспамятства... В тот вечер, изрядно напившись, пошли в дом некого немца, придворного доктора, жившего близ Лефортового дворца, у реки Яузы. Забрались в сад, уселись в беседке, ждали, когда все в доме уснут. Вдруг появился сторож и удивленно уставился на них, спросил, кто такие будут. Позвали и его в беседку, и Камчатка, изловчившись, крепко приложился дубиной к его голове, а потом сторожу руки-ноги связали. Тот тихо стонал, пока они чистили господский дом, но не закричал, не позвал на помощь. Вспомнилось Ваньке, как в докторском доме наткнулся он на девичью спальню, где проснулась одна из молодых девушек. Тогда он был еще робок, не кинулся на нее сразу, не взял силой, душа в объятиях, а поступил иначе: связал и отнес в спальню, где крепко спали доктор с женой, и положил так меж ними. То-то они хохотали потом, представляя, как удивится доктор, пробудившись... Забрали тогда столько добра, что едва тащили на себе. Погрузили все на плот, что заранее приготовили на реке Яузе, а как отплыли, то услышали крики, шум, погоня шла по их следам. Кинули плот и почти бегом поспешили к Данилову монастырю, где и припрятали все награбленное добро в каретном сарае у знакомого дворника, а забрали от него через пару дней. Опять пропили все. - Как того дворника при монастыре звали? - спросил его Татищев. - Давно ли с ним виделся последний раз? - Не могу знать, ваша светлость, - небрежно пожал плечами Иван, - может, его нынче и в живых вовсе нет... Не могу знать... Татищев терпеливо выслушал еще несколько рассказов о подобных похождениях Ивана и его дружков, несколько раз спрашивал имена тех, у кого укрывали краденое, велел секретарю выписать их на отдельную бумагу, а под конец, устав, отправил Ивана обратно в погреб. Едва солдат прикрыл тяжелую дверь, как Иван сразу бросился в тот угол, где запрятал переданные ему жбан и корзинку, выхватил надкусанный пирог и, оглянувшись, не подглядывает ли кто за ним, разломил его пополам. В сумрачном свете, проникающем в погреб, блеснул кривым лезвием небольшой хорошо отточенный нож с удобной деревянной ручкой. - Ну, попляшете вы у меня, - взмахнул им в воздухе Иван, - не сработаны еще те замки, что Ваньку Каина удержать смогут! Гульнет еще Ваня на воле! Покажет вам... - Он отер нож полой рубахи и даже поцеловал лезвие в избытке чувств, спрятал его за голенище сапога и, присев на деревянный топчан, взял в руки жбан с вином, сорвал пробку, отхлебнул, закусил ароматным душистым пирогом, блаженно зажмурился. Видать, не оставил его Господь, коль послал подобный подарок, значит, не все еще потеряно. Откинувшись на топчан, Ванька задумался: а что будет дальше, если он даже и выберется отсюда, укроется где-то в Москве, затеряется на время в многочисленной толпе, бурлящей на улицах и площадях. Ведь будут искать и не успокоятся, пока не найдут, не засадят обратно в острог... Есть ли выход? Может быть, убежать, уехать подальше от жирной, откормленной, зажравшейся блинами и пышными пирогами Москвы? А куда? В Нижний? Там каждый новый человек на виду. В Петербург? Еще хуже: солдат и сыскарей столько, что и чихнуть не успеешь, как заметут в приказ. Нет, из Москвы подаваться ему не резон. Лучше города не найти во всей земле русской! Надобно здесь как-то приноравливаться, обихаживаться, незаметно жить. Но чего-чего, а быть незаметным Иван не умел. Не получалось. Буйная натура не давала, не позволяла того, а шла ключом наружу, лезла из всех щелей, словно добрая квашня из корчаги. Не та у него натура, чтоб тараканом запечным в щель забиваться от яркого света. Ему бы коршуном парить в небесах, крыльями бить зазевавшуюся жирную крякву, да так, чтоб пух-перья по всей округе летели. Привык он свежатинкой питаться, не страшна ему кровь, а мила, приятна, как вино для пьяницы. Не сидеть ему в темном углу, не выдержит, не утерпит... От этих мыслей Ваньке стало совсем тошно, запершило в горле, заскребло в носу, и он со злостью саданул кулаком по бревенчатой стене, вскочил на ноги, тут же треснувшись головой о низкий потолок, выругался и, подойдя к зарешеченному оконцу, негромко затянул одну из своих любимых песенок: Ах! Тошным-та мне, доброму молодцу, тошнехонько, Что грустным-та мне, доброму молодцу, грустнехонько; Мне да ни пить-та, ни есть-та, доброму молодцу, не хочется, Мне сахарная сладкая ества, братцы, на ум нейдет; Мне московское сильное царство, братцы, с ума нейдет; Побывал бы я, добрый молодец, в каменной Москве, Только лих-та на нас, добрых молодцев, новый сыщичек, Он по имени, по прозванию Иван Каинов, Он не даст нам, добрым молодцам, появиться, И он спрашивает... Сильный стук в дверь не дал Ивану закончить песни. - Эй, - крикнул ему караульный, - ты, того, громко не пой, а то услышит начальство, мне и достанется. - Не дрожи, не буду, - ответил Иван и завалился на топчан, представляя себе, как удивился бы граф Татищев, узнай, что арестант горланит из сырого погреба, нимало не переживая о неволе. Песенки, которых он насочинял за последнее время кучу, особенно нравились его воровским дружкам, и после каждого застолья его просили спеть то одну, то другую. Как он был поражен, когда, зайдя однажды в кабак в Китай-городе, услышал знакомые слова и, пройдя в глубь кабака, увидел двух молодцев, изрядно выпивших и нескладно тянувших: "Голова ль ты моя, головушка..." Чуть подождав, он подошел к ним, поинтересовался, что за песню они поют. - А тебе какое до того дело? - грубо ответил один из них. - Нравится песня, вот и поем, тебя не спросив. - Кто придумал ту песню? - осторожно спросил Иван, не желая нарываться на ссору. - Не все ли равно, кто придумал, - пожал плечами второй, более благодушного вида. - Нам то неведомо... Но песенка будто специально про нас, горемычных, сложена. Все-то в ней истинная правда и горесть душевная. Добрая песенка. Что он мог сказать им? Бить себя в грудь и кричать: "Моя песня! Я сочинил!" - и что? Не поверили бы наверняка. А если бы поверили, то дальше что? Нет, Ванька сочинял те песенки для себя, они сами просились наружу, выскакивало слово за словечком, выстраиваясь в ряд. Многие воры плакали, когда он пел их, лезли целоваться, предлагали деньги. Не желай его неугомонная душа чего-то большего, яркого, несбыточного, то мог бы ходить по кабакам, трактирам, харчевням, исполнять песенки свои перед пьяными мужиками и был бы всегда сыт и пьян, и рыло в пушку. Сколько их, таких калик перехожих, кто с гудками, а кто и со стародавними гуслями или рожками, хаживают по белу свету, играют, поют, тем и живут. Ни один кабак, а тем более в праздник, без певцов таких не обходится, всякому приятно послушать то пение. Иван хлебнул еще вина из жбанчика, блаженно потянулся, вспомнил голубые глаза Аксиньи, ее легкую усмешку, полные горячие губы и пожалел, что нет ее сейчас рядом. Она бы нашептала ему добрые, ласковые слова за песенку, долго гладила бы по голове, перебирая тонкими пальцами рассыпавшиеся волосы, когда он, удобно устроившись, клал свою голову ей на колени, прижимался лицом к мягкому теплому телу. Вспомнив об Аксинье, вскочил, нащупал рукоять ножа и, осторожно ступая, подошел к двери, прислушался. Все было тихо... Он еще не решил, как и когда попробует сбежать отсюда, но сделает это непременно. Сейчас его забавляла и незримо подпитывала игра в кошки-мышки с генерал-полицмейстером Татищевым. Кто здесь был мышью, а кто кошкой, сказать трудно. Во всяком случае Татищев относился к нему вполне уважительно, внимательно слушал и задавал умные вопросы. Не зря он как-то заметил: "Всяких воров встречал, повидал за службу свою, но таких, как ты, Иван Каинов, видеть еще не приходилось... Слушаю тебя и диву даюсь, один ты такой на всю Москву, а может, и на всю Россию..." От этих слов у Ивана в душе словно маки цвели ярким, огненным цветом, и хотелось поведать графу еще и еще о своих похождениях, случаях, чтоб еще раз услышать: "Один на всю Москву, а может и на всю Россию..." Может, ради того и рассказывал без утайки, выдавая друзей-товарищей... Ближе к обеду Ивана опять вызвали на допрос, и он шагал вслед все за тем же офицером, с усмешкой поглядывая на его широкую спину, представляя, как тот вздрогнет, когда он всадит ему под лопатку свой нож, уютно притаившийся до нужного момента в правом сапоге. - Еще двоих человек взяли по твоим сказкам, - сообщил ему граф Алексей Данилович, когда Ваньку ввели в комнату. - Не жалко дружков своих? - А они бы меня пожалели? - вопросом на вопрос ответил Иван, презрительно оттопыря нижнюю губу. - Вы бы мне за это, ваше сиятельство, хоть пищу иную приказали давать, а то хлеб да вода - скоромная еда. Не скупитесь, я вам еще не такого порасскажу, покои новые готовьте для гостей, а то места не хватит. Татищев наморщил лоб, с интересом посмотрел на Ивана, по-прежнему недоумевая, что того заставляло давать правдивые показания. Вроде, не из робкого десятка, пытки вынес без крика, спокойно, только покряхтывал да черным словом крыл палача своего. И наоборот, после них закрылся, молчал долго, пока Татищев не стал говорить с ним ласково и даже уважительно. Лишь много позже заговорил. - Будь по-твоему, дружок, - согласился Татищев, - прикажу, чтоб кроме постной пищи, приносили тебе и иную. А пока давай-ка дальше твои сказки слушать начнем да на бумагу их писать, чтоб потом от слов своих не посмел отказаться. - Ваше дело такое, писучее, - сострил Иван, - мели Емеля, твоя неделя... Чего же вас интересует, ваше сиятельство? Рассказать, как мы на Макарьевской ярмарке погуляли? Как армян обчистили? Как я с под караула голышом ушел? Могу... - И о ярмарке расскажешь, не спеши, дружок, всему свой час, всякому овощу свое время. Ты мне лучше порасскажи вот что: хозяина своего, торгового человека Филатьева, ты с дружками во второй раз грабил? Тогда еще у него серебряной посуды да золота в украшениях вынесли едва не на две тысячи рублей, не считая одежды дорогой и иного добра. До сих пор никто не сознался. Вот и спрашиваю тебя: твоих, братец, рук дело? Скажи мне... - А чего скрывать? - весело откликнулся Ванька, блеснув белой полоской крепких зубов. - Чьих же еще, коль не моих! Видно зверя по ходу, а птицу по полету. Не чаю, кто еще зараз столько добра на Москве вынес. Опять и выходит: Ванька Каин - первый удалец в округе. - Хватит нос-то драть, сказывай лучше, как дело было, и имена не забудь дружков своих назвать, - прервал его излияния граф Татищев. - Зачем вам дружки мои? Они у меня в подмоге хаживали, им бы вовек не додуматься до того, что я выдумал. Да и похватали их давно, - вздохнул Иван. - Что Леху Жарова, что Степку Кружинина, что Давыдку Митлина... Никого на Москве-городе не осталось. А где они теперича есть, то вам, ваше сиятельство, должно быть лучше известно. - Пусть так, - кивнул граф, - про воровство то сказывай. - Вы, поди, и сами все знаете, - неожиданно закочевряжился Иван, - чего там интересного? Залезли да взяли. И весь сказ. - Давай-давай, не ерепенься, сказывай с самого начала, как дело было, - погрозил пальцем граф. - А нам, хошь с начала, а хошь с конца, лишь бы мимо лица, - браво начал Иван. Он сам чувствовал, что держится сегодня гораздо уверенней, не сомневаясь, что скоро сбежит от графа, оставив того с перекошенным от злобы лицом. Закашлялся опять сидящий с пером в руках секретарь и, осторожно подняв кверху острый нос, спросил Татищева: - Ваше сиятельство, эти его шутки-прибаутки тожесь писать али как? Граф ответил не сразу, и секретарь было подумал, что тот не расслышал вопроса, закашлял громче, чтоб обратить на себя внимание. Но граф, помолчав немного, глянул на Ивана, поправил лежащие перед ним листы с прежними записями и отчетливо сказал: - Пиши все как есть. Пусть те, кто потом читать наши бумаги станет, знают, что за человек был Иван Каинов. - Секретарь согласно кивнул головой и быстро заскрипел пером, старательно высовывая при этом кончик языка. - Помните, ваше сиятельство, - начал свой рассказ Каин, - про девку вам сказывал, что надоумила меня об убитом солдате из ландмилиции в Тайный приказ сообщить? Аксиньей ее звать... Эх, хороша девка: и красива, и умна, не пустая башка, как у некоторых. Все с нее и началось. Недаром сказывают: где черт не справится, туда он заместо себя бабу пошлет, та дело до конца доведет, точнехонько. - Иван ненадолго остановился, мечтательно вздохнул, причмокнул по привычке губами и продолжил, поглядывая то на графа, то на секретаря, который менял один за другим листы бумаги, едва поспевая за рассказом. - Вот, значит, иду я через несколько дней по улочке, когда уже вольную мне из Тайной канцелярии выдали, да и встречаю... кого бы вы думали? А ту самую Аксинью, что спомогла мне от хозяина вырваться. Я к ней: здравствуй, мол, дорогая подружка, спасибо тебе наше за подсказку. Теперича я человек вольный, свободный, куды хочу, туды и ворочу. А не пойти ли нам в кабачок тихий да не выпить ли за освобождение мое? Она на меня глянула так, с усмешечкой, да и ответствует: "Ты, Ванюшка, все бы пил да гулял, и заботы у тебя иной нет. А не ведаешь, какое богатство великое у тебя, можно сказать, под самым носом лежит, светится, само в руки просится..." "Где это ты богатство видела, чтоб само в руки просилось? - я ее спрашиваю, - Коль у кого и есть какое богатство, то надежно закрыто, запрятано от таких веселых людей, как я есть." "То ты правильно говоришь, что богатство любое под замком, под запором лежит, - она мне, значит, - да только ты не таков человек, чтоб не догадался, не придумал, как ключик к нему подобрать." "А на кой нам ключи, коль на бочке обручи: собьем да и вино сольем, сами выпьем", - попробовал я отшутиться перед Аксиньей. Только она нахмурилась да отвечает опять так сурьезно. Все ласковая да добрая была, а тут, как глянет на меня, словно вот как вы, ваше сиятельство, иногда взглянуть изволите, ажно нехорошо становится внутрях, кишки одна к одной липнут. Вот, значит, глянула она так, да и говорит шепотком, мимо-то все народ, народ, поглядывают на нас, чего мы вдруг посереди улицы встали, о чем толкуем, прислушиваются, неровен час, попадется такой человек, что сообщит, куда следует. Одним словом, шепотком она мне говорит, но так, что каждое ее словечко до сих пор помню: "Если ты, Иван, - во, все раньше Иванушка, да Ванюшка, а тут сразу и Иван, - и дальше будешь, как молодой телок, по лужку скакать, хвост задравши, - очень уж меня то обидело, про хвост телячий, - то лучше ко мне ближе, чем на десять саженей, не подходи, видеть тебя не желаю. Может, второго такого случая у тебя во всю жизнь не будет, а ты счастие свое меж пальцев пропускаешь, как пыль дорожную. Знай же, - говорит мне Аксинья, - собрал хозяин мой, Филатьев множество вещей золотых и серебряных, сложил все в сундуки, а их запер в кладовую, что во дворе. Видать, собрался везти их куда: или на продажу или еще на куда. А мне велено чистить те вещи, да не одной, а с теткой Степанидой, которая по дому у него также работает. Мое дело малое, я тебе про все обсказала, как есть, а ты уж дале сам решай". - Как она это все проговорила, то обошла меня сторонкой и дале пошла. Я за ней. Догнал, остановил, спрашиваю: "Ты мне это к чему сказала все? Знаешь ли ты, что будет, коль схватят меня в той кладовой? Коль не убьют, то палач потом ноздри вырвет, и на этап, в Сибирь, на все остальные годики. О том ты ведаешь?" Сам-то я подумал сразу, что по хозяйской указке она обо всем мне рассказала. Хозяина моего из Тайной канцелярии отпустили, разобрались с тем покойником. Вышло, что не он убивал самолично, а кто-то дело сотворил, до сих пор не нашли. Но обиду он на меня затаил, иначе и быть не могло. Не таковский он человек, чтоб простить. Так что вполне могло статься, что он Аксинью и надоумил меня в ту кладовую заманить, а потом уж отыграться за всю прежнюю оказию. С этим делом и решил я Аксинью проведать, поглядеть, чьи слова она говорит: свои собственные или хозяйские, наветные. Услышала она мой вопрос, усмехнулась и опять ласково заговорила: "Знала я, Ванюшка: не будет с тебя толку. Только и можешь ты, что стибрить старый кафтан али еще пустяшную вещь какую на полтинник, а на большее тебя и не хватит. Прощай, Ванюшка, живи, как знаешь..." - и пошла, не оглядываясь. Меня те последние слова ее, про кафтан рваный за полтинник, как кипятком, обожгли, ошпарили всего с головы до пят. Был бы на ее месте мужик или парень, то за себя не ручаюсь, а вдарил бы ему так, чтоб надолго запомнил и другим бы отсоветовал этак со мной говорить. А тут... девка... Чего с нее взять. Запали слова мне ее в самую, как ни на есть, середку, поверх сердца, а может, и пониже его, но как вздохну, то непременно ее, Аксинью-Ксюшу, и вспомню. А то еще ночью приснилось, будто я золотые перстни, какие мой хозяин нашивал, меряю себе на пальцы, посуду из чистого серебра перед собой ставлю, в руках держу. Одно слово, стали меня те филатьевские богатства мучить, как есть. Не знаю, пережил ли кто еще чего-то этакое, но заранее мне того человека жалко и никому не желаю видений таких. Жуть! Правду говорят, что золото да серебро дьяволом придумано, чтоб честных людей в искушение пуще вводить, мучить, на воровство идти заставлять. Зачем мне то богатство, коль ни кола ни двора и положить его некуда совсем? А вот ведь попутал нечистый, крепко думки те законопатил мне в мысли, в душу, пальцами не выковырнешь, да, поди, и лом или пешня не помогли бы... Два дня я ходил, словами аксиньиными ошпаренный, ажно чесаться начал, будто зараза какая ко мне пристала. А оно, золото, зараза и есть, через него, через страсть к нему и помереть в короткий срок можно, коль не пересилишь себя. А где уж мне, слабому человеку, особенно, когда такая баба, как Аксинья, намекнула. Уже и себя не помнил, начал возле дома филатьевского прохаживаться, приглядываться, примериваться. Только чего мне примериваться, когда я там каждую щелочку знаю за столько лет службы своей, где какая доска, вдоль или поперек лежит, и даже то мне доподлинно известно. А хожу! Хожу, как медведь вокруг пасеки, хошь и знаю про охотников с ружьями, с зарядами. Там меня Петр Камчатка и перехватил... - А Камчатка тот, где сейчас есть? - неожиданно перебил складный Ванькин рассказ граф Татищев. - Камчатка где? - не сразу понял Иван и посмотрел на графа так, будто впервые его видел. - Да откуда мне знать? Взяли его год, а то и два, назад да и упекли в острог. - Кто же брал его? - спокойно глядел Татищев на Ивана, словно сам не знал из предыдущих показаний, что именно он, Иван, поссорившись с Петром Камчаткой, выдал его полиции. - То к моему рассказу дела никакого не имеет, - дерзко, глядя прямо графу в глаза, ответил Иван. - Коль неинтересно вам про все, что сказываю, слушать, то я не буду... - и он замолчал. - Хватит норов-то показывать. Знаю, не лыком шит Иван Каинов, но лучше нам с тобой все миром решить. А то ведь сам знаешь... Палача кликну, и он язычок тебе быстрехонько развяжет, рот разлепит... - А и зовите! - с вызовом бросил Иван. - Не захочу, то никто меня не заставит говорить... На некоторое время в комнате повисло грозное молчание, и слышался лишь шелест бумаги, переворачиваемой секретарем, да шуршание песка, ссыпаемого им обратно в песочницу. Первым не выдержал граф и примирительно сказал: - Хорошо, не рассказывай про Камчатку, будь он трижды неладен. Давай по делу Филатьева. Иван еще какое-то время помолчал, подчеркивая тем окончательную свою победу, вытер мокрые губы рукавом, причмокнул и начал: - Встретил меня, значит, Петр Камчатка подле филатьевского дома, окликнул. А я его и не слышу! Уставился на окна и, словно околдовал меня кто, стою истуканом каменным. Он меня за плечо тронул. Ничегошеньки не чувствую! Может такое с человеком быть? Мне бы кто ранее сказал, то ни в жизнь бы не поверил ему, высмеял бы зараз. А тут с самим приключилось. Но растряс меня Петруха. "Айда отсюда, - мне толкует, а я на него бестолково гляжу и головой качаю, мол, не пойду. Тогда он мне: Мужики тебя ждут, дело одно удумали, потолковать надо..." Ладно, пошли мы с ним в кабак, где собирались обычно, кабатчик из своих был, в дальнюю комнату проводил, где никто не услышит, о чем мы сговариваемся, не донесет. Потом уж я узнал про него, будто он полиции и выкладывал все, как есть, про нас. Все ли, нет ли, он полиции сообщал, не знаю, но и подарки наши изрядные принимал, не отказывался. Вот пришли мы в тот кабак, в дальнюю тайную комнатку, а там уж дружки наши сидят, спорят о чем-то, кулаками машут, глянул: до драки недалеко. "Вот ты, Каин, скажи, - Леха Жаров ко мне, - плохо разве барку купецкую, что на Яузу пришла, обшарпать? Сам видел, что купцы, которые на ней приплыли, с утра в город уходят, а на ней лишь один человек остается. Товаров у них, похоже, тьма-тьмущая. Налетим, повяжем того сторожа, и все наше будет..." А Степка Кружинин с ним не соглашается, головой рыжей трясет, мол, опасное дело, увидит кто, кликнут полицию, и - пиши пропало. Давыдка Митлин молчит, не встревает, а те два, как петухи, друг на дружку наскакивают, еще чуток, и зачнут по мордасам бутузить. Ну, я тут на них пришикнул, осадил, выслушал по новой резоны ихние, прикинул, на сколь рублев там, на барке купецкой, товару может статься. Хорошо выходит. Только чего нам товары, товары нам не с руки брать, нам бы деньгу готовую иметь, чтоб сразу ее в дело пускать. Но то разговор особый, а в тот раз запретил им до поры до времени барку купецкую трогать, подождать, пока оне товары свои распродадут, деньгу за них возьмут, тогда и мы нагрянем к своему часу. Стал заместо того обсказывать им про филатьевское добро. Но про Аксинью, само собой, молчу. К чему им про ее подсказку знать. Послушали они меня, почесали в затылках и про барку ту враз забыли. Веди, говорят, атаман, показывай, что к чему. Они меня к тому времени уже и атаманом называть начали, честь по чести. А я им: "Вы, братцы, толокняные задницы, сильны там, где правеж да дележ. А как рыбку съесть да в лодку сухим сесть, то вашим головам луковым не дано разуметь. Сидите тут смирехонько, не шурундите, не рыпайтесь на сторону. Пойду дале смотреть-глядеть, как нам ловчее обстряпать то наше дело." Оставил между них Петьку Камчатку верховодить, до драки дело не доводить и айда обратно к филатьевскому дому, будто зовет-кличет кто меня туда. Петька-то вызвался было со мной на пару пойти, да отказал я ему. Уж такая сласть у меня во внутрях взыгралась несказанная, чтоб самому в последний раз оглядеть все, обмозговать толком. Ладно, иду по Китай-городу, орешки пощелкиваю, кожурки выплевываю, а ядрышки разжевываю. Глядь, а баба одна курицу живую продает. Остановился я подле нее, хотя сами подумайте: на кой мне курица, а тут... Скорехонько выторговал я у нее задешево ту курку, за пазуху сунул и дальше подался. Курка у меня присмирела, пригрелась, того и гляди, квохтать начнет, а то и яичко мне покладет в тепле-то. И знаете, ваше сиятельство, о чем мне думалось тогда? - дерзко прищурил глаза Иван в сторону графа Татищева. - Да откуль вам знать про то! А думалось мне совсем о смешном и несурьезном деле... Будто бы приду я сейчас в свой дом собственный, которого у меня сроду не бывало, а там хозяйка ждет, на Аксинью обличьем похожая, а может, она самая и есть... Ждет, значит, в оконце поглядывает, поджидаючи, а я тут, на порог всхожу. Дверь открываю, а она, Аксинья, мне на шею прыг, а курица та как заквохчет, испугает, пущу ее на пол, засмеюсь... Потом на лавку сяду, женку рядом посажу и станем с ней этак смотреть на курку, что по полу в избе нашей ходит, крохи с пола подбирает... - Ванька замолчал надолго, вздохнул и потянулся к ковшу с водой. - Интересно ты, Иван Каинов, рассказываешь, - подал голос граф Татищев, - прямо как по писаному. Не сочиняешь? Складно больно... - А на кой оно мне сочинять? Или больше заняться нечем? - взвился Иван. - Мы люди простые, что было, то и сказываем. А не желается вашему сиятельству слухать про все это, то могу и помолчать... Как скажете... Алексей Данилович криво усмехнулся, пододвинул к себе большой бронзовый канделябр на три свечи, сковырнул пальцем восковой наплыв, подержал чуть и бросил на стол, громко вздохнул: - Эх, много разных воров-разбойников пришлось мне повидать, но такого, как ты, ерепенистого да с гордыней непомерной мне, мил дружок, встречать не доводилось. Будто ты из благородных людей происходишь, уж столько в тебе гонору да спеси, и смерить невозможно. Хватит пререкаться, по делу говори. У Ивана затекли ноги от долгого стояния, но гордость не позволяла ему попросить разрешения сесть на лавку, а сам граф не предлагал, потому постепенно копившаяся злость проснулась в нем, и он, заиграв желваками на скулах, заговорил жестко и отрывисто: - Коль по делу говорить, то слушайте по делу... Пришел я с той курицей за пазухой к соседскому двору, что рядом с имением Филатьева будет, к забору, где огород у тех господ имеется, да и швырнул курицу туда, на грядки прямо... Граф с интересом слушал и даже тихонько хихикнул, сказав: "Хитер, брат, ну, хитер...", но Иван не обратил внимания на его слова или не услышал, или не хотел более отвлекаться, желая побыстрее закончить свое повествование и вернуться обратно в погреб, где можно было спокойно опуститься на топчан, расслабить уставшее тело. - ...она бегает, квохчет, а я к воротам, стучу. Дворник ихний открывает мне, спрашивает: "Чего, мол, надобно? По какому такому делу..." "Курица моя в ваш огород залетела", - я ему. "Как так?" - он мне. "А так, что она хоть и не совсем птица, но крылья имеет, а потому летать малость способная. Вот и упорхнула, вырвалась". Он в огород, меня сразу и не пустил во двор. Возвертается вскорости, лыбится: "Правду говоришь, гуляет по нашим грядкам курица рябая... Да, думается мне, хозяйская она". Я его хитрость понял сразу, отвечаю: "Вовсе и не рябая, а белая, как снег зимой, есть. Ваши, может, и рябые, а моя белехонькая..." Гляжу, мнется он, не знает, как быть: и пускать не хочется, и не пустить нельзя, коль я стою перед ним неотступно. Не стал я с ним долго толковать, объясняться, оттолкнул и в огород прямиком. Он следом летит, ажно в затылок мне дышит, но я будто и не замечаю. На огород как зашел, то вижу свою квочку меж грядок. Никуда не бежит, не прячется, а головку втянула и спокойненько стоит на месте. А мне-то другого надо, чтоб подольше побыть в огороде. Кышкнул я на нее, побежала по борозде, я за ней не спеша, а сам на амбарчик филатьевский поглядываю, замечаю, чего он из себя представляет. Пока курицу ловил, гонялся за ней, вид делал, будто гоняюсь, а сам на нее все кыш да кыш, пока дворник мне с другого конца на подмогу не кинулся да не помог словить. Но успел я высмотреть и оконца на амбарчике, и как они запечатаны, и какие решетки на них стоят. Боле мне ничего и не надо, курицу за лапы взял и со двора. А дворник тот за мной след в след шагает, глаз с меня не спускает. И ладно, вышел на улицу и обратно к дружкам своим в кабак. А через день, на вторую ночь, мы тот амбарчик и обчистили через оконца, что на соседский огород выходят: рамы вывернули, решетки сбили. Знатно поживились... - Чего там взяли? Помнишь? - поторопил его Татищев, видя, что Иван замолчал. - А что унести могли на себе, то все и взяли, - небрежно, словно о чем-то не существенном, отвечал тот. - Всего и не упомню, много всего было: и посуда серебряная, и одежда разная, дорогая. Боле всего мне ларчик из черного дерева запомнился... Каюсь, утаил я его тогда от дружков своих, не показал им. - И где он теперь, тот ларчик? - поинтересовался граф. - При тебе или запрятал куда? - Нет его у меня давно, пропил, - коротко обронил Иван. - Пусть будет по-твоему, - поднялся с кресла Татищев, - на сегодня пока хватит. Веди его обратно, - приказал он солдату. С трудом перебирая затекшими ногами, Иван добрался до своего погреба, который казался ему уже и уютным, и желанным, плюхнулся на твердый топчан, блаженно закрыл глаза и неожиданно вспомнил про тот самый ларец, о котором выспрашивал его Татищев. Нет, не пропил он его, схоронил на чердаке дома, где квартировал в ту пору. А потом... потом он вдруг опять, более чем через месяц, встретил Аксинью. Он никому не признался бы, что думал о ней беспрестанно, каждый день вспоминал, но боялся даже близко подойти к дому Филатьева, где полиция вполне могла поджидать его. А тут... идет по Мясницкой улице, а она, Аксинья, навстречу. Глазам не поверил, но так и есть: она! ... Иван вспомнил с полуулыбкой румяное лицо Аксиньи и какую-то неуловимую перемену, произошедшую в ней. Расцвела как-то, похорошела, соком налилась, глядит уже не настороженно, как прежде, а открыто, смело так глядит. Она первая и поздоровалась, поперек пути ему стала: - Далеко ли спешишь, Ванюшка? Или совсем забыл про меня, что знать о себе не даешь, на глаза не показываешься? - Как я тебя забыть могу... Хотел бы, да не выходит... - Да что ты говоришь? Быть не может! Значит, вспоминал? - А то как... Вспоминал, - Ванькой овладела непонятная робость, смущение. Словно Аксинья мысли его читала, прямиком в душу заглядывала, понимала все, видела. Оробел в тот раз так, что дальше и некуда. - Квелый ты какой-то... Или случилось чего? - Вроде, ничего, слава Богу, не случилось, все ладно... - Зато у меня новость: замуж вышла в прошлую субботу. - Иван сразу и не понял, о чем речь. Он никак не мог представить, что Аксинья рано или поздно выйдет замуж, станет жить с кем-то другим, которого будет звать мужем, станет исполнять все его желания и прихоти, рожать детей. Он неприязненно покосился на ее живот, словно через неделю можно было что-то увидеть, и тут же засмущался, отвел глаза. - За кого замуж-то? Хозяин, поди, выдал? Филатьев? - Да нет, Вань, там тогда такое приключилось, когда амбарчик его обворовали, - и она со значением сжала губы, крутанула головой по сторонам, давая понять ему, мол, догадываюсь, чья работа, - мы все, дворовые, думали, хозяин наш рехнется или разум потеряет, уж в такое расстройство полное он пал. Меня в первый день в участок повели, в сыск взяли. Говорят мне: "Коль ты посуду там с теткой Степанидой чистила, прибирала, то могла кому и сообщить." - А ты им... что? - Иван не узнал своего голоса, до того неестественно он звучал. - Чего? Да ничего. Никому не сказывала, отвечаю. Все дворовые про посуду знали, а их, дворовых, чуть не две дюжины будет с детишками-то вместе. Мало ли кто сказануть лишку мог. - И потом чего? - Иван понял, что не выдала его Аксинья, не сообщила полиции про свою подсказку насчет амбарчика. Да и не дура она, знала: коль его схватят, может и на нее вполне показать. Потому и молчала, понятное дело. - Потом отпустили меня к вечеру. Сказали, мол, еще выспрашивать будут. Я как домой возвернулась, то сразу в слезы, реву всю ноченьку, утром на двор не выхожу, сызнова реву. Честно если, то страшно было: вдруг догадаются про наш разговор или ты кому... - Чтоб я? - встрепенулся Иван. - Да не в жись! - Ну, ну, не говори "гоп", всяко на свете бывает. Значит, реву я все утро в своем закутке под лестницей, а тут горничная Фекла от хозяина является и трогает меня за плечо, дескать, хозяин к себе требует. Я, конечно, подобралась, как могла, платочек на самые глаза надвинула и пошла. Иду, думаю, опять в полицию потребует, в груди тоскливо, жуть как мерзко внутри было тогда... Захожу в кабинет к нему... Курит он, сидят у окошечка. Рядом на столике вино стоит в красивом таком графинчике синего стекла, хлебушек лежит, икорка на тарелочке. Глянул он на меня и спрашивает: "Может, рюмочку, Аксиньюшка, примешь со мной ради компании?" - и сам в колокольчик серебряный бряк-бряк. Фекла тут как тут, видать, за дверью стояла, слушала нас. Он ей: "Рюмочку еще одну принеси для Аксиньи", - и на меня глядит. "Что вы, ваше степенство, - я ему отвечаю, - сроду вина не пила, а с вами мне и пить совсем даже неудобственно. Вы мой хозяин будете, и как я могу ..." А сама вижу: он добренький сегодня, мягкий весь. Я то уж знаю, когда он начинают выпива