рин и государев преступник, вряд ли б она так стремилась пойти со мной". Он не успел додумать мысль до конца, как Софья встала, подошла к божнице и, встретившись с ясными глазами Вседержителя, так стремительно грохнулась на пол, что юноша явственно услышал стук коленей о плиты пола. "Больно так молиться", -- подумал он. -- Господи, решилась я! -- страстно прошептала Софья. -- Господи, не помощи жду! Об одном прошу -- не мешай! Я сама, сама... Отврати от меня взгляд свой. Пойми и прости. Господи... Алексей сидел, не шелохнувшись. Ну и молитва! Софья смиренно касалась лбом пола, но не просила Бога -- требовала, и, казалось, качни Господь головой, нет, мол, она опять вцепится в свои лохматые волосы, заломит руки и начнет рвать перстень с худых пальцев: "На, возьми, но пойми и прости... " И не выдержит Всемогущий. Муторно стало на душе у Алексея. Мало ему своих бед, еще берет на шею обузу. Экая она настырная! "Да отвяжись ты от Бога! -- хотелось ему крикнуть. -- И секунды ему подумать не даешь. Только и забот у Господа, что за тобой следить! " Если она с Богом так вольничает, то каково же будет ему, Алексею? Заговорит, задурит голову, опутает просьбами, как канатами, и не будет у него своей воли, только ее желания он будет выполнять, проклиная их и не смея отказаться. Софья внезапно затихла, накинула на голову шаль и встала. -- Все... -- Она вздохнула, повернулась к Алексею и улыбнулась. И так белозуба, светла и добра была эта улыбка, что Алексей, словно пойманный с поличным, смешался и отвел глаза. -- Я тебе башмаки принесу, -- сказала Софья, глядя на босые Алешкины ноги. -- Болит нога? -- Болит. -- Я вылечу. А сейчас спи. Скоро утро. Я за тобой приду. -3- У Софьи дрожали руки, и она никак не могла повернуть ключ в замке. Видно, этой дверью пользовались редко, и замок заржавел. -- Дай я, -- сказал Алексей. -- Скорее, скорее... -- торопила девушка. -- Куда ключ деть? -- спросил Алексей, когда дверь наконец раскрылась. -- Брось в крапиву. -- Я снаружи запру. А то поймут, что мы через эту дверь ушли. -- Они и так поймут. Бежим! -- Ты иди. Я тебя догоню. Говорить это было излишне, потому что Софья уже бежала прочь от монастырских стен. Алеша бросился ее догонять, но нога отозвалась резкой болью. Скоро он потерял ее из виду за стогами сена. -- Беги, беги... В Новгороде встретимся, -- проворчал Алексей и перешел на шаг. Дойдя до опушки леса, он остановился и осмотрелся кругом, уверенный, что где-то рядом, спрятавшись в кустах, ждет его Софья. -- Эй, где ты? -- крикнул он громко. Никто не отозвался. "Может, она за стогом прячется? " Он оглянулся назад и замер с улыбкой, поэтическая душа его дрогнула. Монастырь стоял на взгорке. Словно поле всколыхнулось волной, и на самом гребне этой волны возникли, как видение, белые стены, по-женски округлые башенки, крытые медью и гонтом луковки церквей, и кружевные прапорцы на трубах, и звонница у Святых ворот с похожими на сережки колоколами, подвешенными к узорчатой перекладине. Солнце встало, и стены монастыря нежно зарозовели, казалось, они излучали тепло, а в карнизах, уступах, оконных проемах, щелевидных бойницах залегли лиловые тени, сохранившие остаток дремотной ночной сырости, и изразцовые плитки на барабане собора влажно блестели, словно листья, обильно смоченные росой. "Куда же я бегу от такой красоты и тишины? -- подумал Алексей. -- Что надежнее защитит меня от Тайной канцелярии, чем эти стены? " Он вспомнил проповеди отца Иллариона, и память услужливо нарисовала перед ним скорбный образ гречанки Анастасии, что семнадцать лет скрывалась под мужской рясой и даже стала настоятелем тихой обители. Только смерть Анастасии позволила монастырской братии угадать ее пол. А если его, Алексея Корсака, сама судьба обрядила в женские одежды, то почему бы и ему по примеру святой Анастасии не принять постриг и не исчезнуть среди робких монахинь. Уж здесь-то Котов его не найдет. "А как же я бриться буду? -- подумал он вдруг озабоченно. -- Ведь вырастет когда-нибудь и у меня борода". -- Долго мне тебя ждать? -- раздалось над ухом. -- А? Вернулась с полдороги? -- отозвался Алеша. -- Ты что несешься, как угорелая? Не в салки играем! -- Мы на этом поле, как на ладони. Со стен далеко видно. -- Кому видно? Все спят. -- В монастыре всегда кто-нибудь не спит. -- Ну и что? Не будут же они нас из мортир обстреливать. Я не могу бежать, у меня нога болит. Софья молча вытащила из узелка большие, растоптанные башмаки. -- Сядь, -- бросила она хмуро. Девушка внимательно осмотрела Алешину ногу и стала массировать ее, время от времени поливая маслянистой жидкостью из пузырька. Вначале она легко касалась ноги, словно гладила, но потом движения ее стали резкими и пальцы стали давить с такой силой, словно хотели отстирать эту ногу от синяков и царапин, выжать ее и выгладить катком. -- Осторожнее, -- взмолился Алексей. Но Софья до тех пор терзала его, пока нога не согрелась, а боль не стала легкой и даже приятной. Тогда она туго перебинтовала щиколотку льняным бинтом и ловко обула башмак. -- Спасибо, -- сказал Алеша, блаженно улыбаясь. Софья, не обращая внимания на его благодарность, завязала свой узелок, встала и спросила сурово: -- Куда идти-то, знаешь? В какую сторону? -- Главное, дружок, взять правильный пелинг, -- сказал Алеша, надевая другой башмак, -- а там... были бы звезды. -- Чего? "Ох ты, господи, что я болтаю? " -- Солнце должно в спину светить, --смущенно пробормотал Алеша. -- Так и пойдем впосолонь. Потом спросим. Пойдем, что попусту разговаривать. Софья шла легко, быстро, не оглядываясь на хромавшего сзади Алешу, словно и не было его совсем, только коса плясала по худым лопаткам в такт резво ступающим ногам. Утро было нарядное, ясное. Видно, еще вечером вылился весь дождь, теплый ночной ветер прогнал тучи, и лес заиграл звуками, запарил, просушивая каждую ветку, каждый кустик свой. Хорошо шагать при такой погоде, радоваться чистому воздуху и неожиданной попутчице. "Строгая девица, -- думал Алеша. -- Все угрюмится, строжится, да и такая хороша! Нога-то почти не болит -- вылечила". Он представил себе другую, ту, драгоценную, что насмехалась над ним вчера в карете. Вот если б она шла рядом! Да разве позволил бы он дотронуться ножкам ее до этой мокрой тропинки? Чистым, отбеленным полотном надо выстилать перед ней дорогу, падать распластанному в дорожные ямы, чтобы шла по нему, как по живому мосту. А устанет, нести на руках, задыхаясь от восторга. "Но, поди, и тяжела она, красота-то! Одних юбок да кружев на полпуда, не меньше. Ее и уронить недолго. А уронишь -- крику будет... Пусть уж лучше она в карете едет, а я с этой пойду, хмурой, что бежит вперед и ничего не просит". В полдень они вышли к небольшой речке. Скрытый ивами невдалеке шумел скрипом телег и голосами Петербургский тракт. -- Привал, -- сказал Алеша. -- Садись. Отдыхать будем. Жарко. Шустрая стая мальков блеснула серебряными полосками и скрылась, испугавшись собственной тени. Ветер шумел лозой, сыпал песок, раскачивал камыш и бело-розовые цветы болотного сусака, растущего у берега. Алексей снял с головы косынку, привычным жестом хотел поправить парик и похолодел -- вместо липких искусственных буклей рука его нащупала собственные волосы. Забыл! Парик остался висеть на гвозде под иконой. Он мучительно покраснел и, отвернувшись от Софьи, быстро спрятал рассыпающиеся волосы под косынку. Но девушка не заметила его смущения. Она сидела, съежившись, уткнув подбородок в колени. Эта поза, зелено-коричневое платье, такого же тусклого цвета платок, скрывающий, подобно монашеской наметке, шею и плечи, делали ее фигуру неприметной, похожей на болотную кочку. Алексей вытащил из кармана кусок хлеба и разломил его пополам. -- Возьми мой узелок, -- сказала девушка, покосившись на протянутый кусок хлеба. -- Там лепешки медовые. Их наша келарка матушка Евгения печет. В узелке были не только лепешки, но и копченая грудинка, огурцы, мягкий пористый хлеб и молоко в глиняной фляге. Огурец свеже хрустнул на зубах, и Алексей вдруг подумал -- как это замечательно -- ощущать голод и иметь столько великолепной еды, чтобы утолить его. Он расправил плечи и почувствовал, что у него крепкое тело и сильные руки, пошевелил забинтованной ногой -- не болит, можно спокойно идти дальше. А когда он попробовал медовую лепешку и запил ее молоком, все его беды -- и Котов, и брошенная навигацкая школа, и угроза ареста -- отодвинулись, стали маленькими, словно он смотрел на них в перевернутую подзорную трубу. Он пойдет в Кронштадт и поступит на корабль простым матросом. Когда-то так начинал карьеру его отец. Правда, на том корабле сам государь Петр ставил паруса! Сейчас не те времена. Но он будет прилежен, понятлив, знания, приобретенные в школе, помогут ему повыситься в чине. С корабля он напишет Никите, и тот скажет: "Молодец! А я боялся, что ты сгинешь в пути". А Белова он встретит на балу где-нибудь в петергофском дворце. Они обнимутся, и Саша скажет: "Ба! Да ты уже капитан! ", а он ответит: "Помнишь навигацкую школу? Ты предупредил меня в театре, а потому спас жизнь". И Белов засмеется: "Пустое, друг! " "Что же я один ем? " -- Алексей оглянулся на Софью. -- Садись поближе, поешь. -- Нет. Они встретились глазами, и Алеша, не выдержав надрывного взгляда, отвернулся. "Вольному воля. Голодай". -- Он спрятал остатки еды в узелок, затем ополоснул холодной водой лицо и шею, вытерся подолом и лег на спину, весьма довольный жизнью. Софья запела вдруг тихо, не разжимая губ. После каждой музыкальной фразы, тоскливой, брошенной, недоговоренной, она замолкала, как бы ожидая ответа, и опять повторяла тот же напев. Пальцы ее проворно плели косу, словно подыгрывали, перебирая клавиши флейты. -- К кому в Новгород идешь? -- не выдержал Алеша. -- К тетке. --И Софья опять повторила свой музыкальный вопрос. -- Но ты, Аннушка, лучше меня ни о чем не спрашивай. Вставай. Пошли. Сама говорила -- путь далек. -- Если спросят, скажем, что мы сестры. Поняла? -- Какие же мы сестры? Я тебя первый раз в жизни вижу. -- Если спрашивать будут... --сказал Алексей неожиданно для себя извиняющимся тоном. -- Кто будет спрашивать? -- Мало ли кто... Люди. -- Что хочешь, то и говори. Я никому ничего говорить не буду. -4- Анастасия поправила на груди мантилью, спрятала локоны под чепец и постучала в дверь. -- Входи. Садись. Как почивала? Игуменья мать Леонидия сидела за большим рабочим столом, заваленным книгами: старинными фолиантами в кожаных переплетах, свитками рукописей, древними, обугленными по краям летописями, украшенными витиеватыми буквицами. -- Хорошо почивала. -- Анастасия села на кончик жесткого с высокой спинкой стула. Охватившая ее робость была неудобна и стеснительна, как чужая одежда. Игуменья сняла очки, положила их на раскрытую книгу, потерла перетруженные чтением глаза. -- А я, грешница, думала, что сон к тебе не придет, что проведешь ты ночь в покаянной молитве и просветит господь твою душу. Какое же твое окончательное решение? -- Париж. -- Париж... Значит, отвернулся от тебя господь. Анастасия с такой силой сдавила переплетенные пальцы, что ногти залиловели, как накрашенные. -- Что же мне делать? Ждать тюрьмы? Ты святая, тебе везде хорошо, а я из плоти и крови. -- Плоть и кровь -- это только темница души, в которой томится она и страждет искупления вины. -- Ив Париже люди живут! -- крикнула Анастасия запальчиво. -- Невенчанная, без родительского благословения, бежать с мужчиной, с католиком! Бесстыдница! -- Игуменья широким движением сотворила крест, затем рука ее сжалась в кулак и с силой ударила по столу: -- Не пущу! Посажу на хлеб и воду! -- Спасибо, тетушка. -- Анастасия нервно, со всхлипом рассмеялась. -- Спасибо, утешила... Мало тебе моих мук! А ты знаешь, как перед следователем стоять? На все вопросы отвечать надо одно -- да, да... Другие ответы им не надобны. А потом составят бумагу: "Обличена, в чем сама повинилась, а с розысков* в том утвердилась". * Быть под розыском -- т. е. под пыткой. Ты этого хочешь? Игуменья тяжело встала с кресла, распахнула окно. Чистый воздух, словно святой водой, омыл лицо. Вот он, ее благой мир! Монастырский двор был пуст. Инокини сидели за ткацкими станками, прялками, пяльцами, чистили коров, пекли хлебы, переписывали древние рукописи в библиотеке. Кривобокая Феклушка прошмыгнула под окном и скрылась за дверью монастырской гостиницы, пошла подливать масла в лампады. Труд и молитва... Беленые стены прекрасны и чисты, как крыло горлицы, травка-муравка -- живой ковер, и неба свод. Три цвета -- белый, зеленый и синий, цвета покоя, благочестия и тишины. Тридцать лет назад она вот так же умилилась этой картине. Села на лавочку у Святых ворот, прижалась спиной к узорной колонке и подумала -- здесь она будет свободна. Монастырская стена оградит ее от житейских нечистот, переплавит она в мистическом горниле душу свою и искупит вину перед богом за себя и близких своих. Поднимайся взглядом выше колокольни, омой душу в живительных лучах света и забудешь... Забудешь, как Мишеньку Белосельского, нареченного жениха, волокли избитого вниз по лестнице. Гвардейцы окаянные, Петровы выкормыши, куда тащите моего жениха? На казнь, девушка! На пытки, милая... Петровы мы, не Софьины! Горят костры в Преображенской слободе перед пыточными избами, вопят стрельцы, растекаются по Москве ручейки крови. Как жить? Плакать не смей! Жаловаться некому. Маменька со страху совсем ошалела. Каждый вечер всовывает ее, как куклу, в иноземное платье, оголяет плечи и отводит в ассамблею. А там приседай, улыбайся, верти юбкой перед ухмыляющимся кавалером. Когда сказала маменьке про монастырь, та завопила дурнотно и до синяков отбила руку о дочерины щеки. Только через год удалось уйти от сраму. Стала она сестрой Леонидией, не гнушалась самой черной работы, зимой и летом носила хитон из овечьей шерсти, воду пила из деревянного кубка и молилась в келье своей, не зажигая светильника. И удостоилась благодати. По сию пору мало кто знает в этих стенах, что в жилах сестры Леонидии течет благородная кровь Головкиных. -- Стучат, тетушка, -- тихо сказала Анастасия. -- Мать игуменья, стучат! -- Что? Ах, да... Войдите! В комнату уверенной солдатской походкой вошла казначейша, сестра Федора, остановилась на середине комнаты, поклонилась и вытащила из-за пояса убористо исписанный лист бумаги. -- Я пойду? -- Анастасия встала. -- Сиди, -- строго сказала игуменья. -- Разговор наш еще не окончен. -- Она вернулась к столу, одернула мантию, села и только после этого обратилась к вошедшей: -- Говори. -- Принесла, как велели, -- зычным голосом отозвалась сестра Федора. -- Все выписки сделала и пронумеровала. Она откашлялась, подбоченилась и вещим голосом стала читать бумагу. В ней говорилось о первом общежитейском монастыре, основанном Пахомием Великим в 320 году в Тавенниси. Уклад этой обители имел любопытную особенность -- Пахомий запретил монахам принимать духовный сан, для того чтобы напрямую, минуя церковную иерархию, общаться с богом. Игуменья слушала с живейшим интересом. Сложные отношения Пахомия с епископатом были вполне понятны православной игуменье. Патриаршество в России умерло с последним патриархом -- Андрианом, а вместе с ним умерло и древлее благочестие. Во главе русской церкви стал Синод -- духовная коллегия. А что видела она от Синода? Угрозы, поборы да повинности. Бесконечные подати грозили монастырю полным разорением. И добро бы шли сборы на школы да богадельни. Так нет! Какие только обязанности не возлагали на тихий женский монастырь, какие только долги ему не приписывали! Строй флот, корми армию, содержи больных и увечных солдат. Почему монастырская казна должна нищать из-за богопротивных войн и прочих мерзостных страстей человеческих? Еще сейчас в памяти страшный год, когда взяли из монастырской казны все без остатка на "отлитие пушек нового формата". Это ли должно заботить дочерей Христовых? На троне один царь -- глупость людская! Будто сбесился род человеческий! Истлела гнилая оболочка морали, и не могут уже прикрыть срамоту людской подлости. Доходят слухи, что в Синоде суета, свара, взяточничество, фискальство и, страшно сказать, воровство. Бывшего архиепископа Новгородского монастыря Феофана Прокоповича обвинили в расхищении церковного имущества. Он-де продавал оклады со старинных икон, а на вырученные деньги покупал себе кареты, лошадей и вино. Есть ли дела более противные господу? А ведь и в древности были люди, которые бежали от прелести*, от сраму. Непокорный Пахомий порвал связь с епархией. Сжималось сердце от жалости к братии -- монастырь подвергался гонениям, а сам Пахомий едва не был убит на Соборе в Эзне, но сильнее был восторг в душе. Через тьму веков Пахомий Великий указывал ей, сестре Леонидии, и инокиням ее наикратчайший путь к Богу. -- Спасибо, сестра Федора, -- сказала игуменья, когда казначейша кончила читать. -- Твой труд угоден богу. Сегодня же прочти сестрам эту бумагу. Пусть каждая выучит житие Пахомия Великого. Вечером проверю. Когда казначейша удалилась, игуменья долго пребывала в благоговейном молчании, а потом посмотрела на Анастасию просветленным взором и сказала мягко: -- Останешься в монастыре белицей**. Будешь жить вместе с моей воспитанницей Софьей, девушкой строгой, смиренной и благочестивой. А как пройдет гроза, вернешься в мир. Анастасия отрицательно покачала головой. -- Глупая, неразумная... Глуши в себе страсти! Человеческое естество -- цитадель сатаны! С этим наваждением бороться надо! Софья просветит тебя, обогреет. Она добра и, как роса в цветке, чиста и непорочна. Что там еще? Речь игуменьи была прервана возней за дверью и разнотонными голосами. Кто-то причитал, кто-то читал молитву, а гнусавый низкий голос скороговоркой бубнил: "Бежала... Я-то знаю, бежала. Она вчера все по кельям ристала***". Дверь распахнулась, и в комнату вошли две монашки, ведущие под руки убогую Феклушу. Та упиралась, но продолжала гугнить: "Опреснок**** собирала и другое пропитание в дорогу. Я видела, видела... " -- Матушка игуменья, -- сказала статная сестра Ефимья дрожащим голосом, -- Феклушка говорит, что сегодня утром наша Софья бежала из монастыря с девицей, что приехала вчера в карете с господами. -- Сестра Ефимья нерешительно кивнула головой в сторону Анастасии. -- А в келье, где эта девица ночевала, Феклушка нашла вот это. -- На пожелтевшие страницы раскрытой книги лег лохматый парик цвета прелого сена. -- О-о-о! -- Робость Анастасии как рукой сняло. Она вскочила, схватила парик, надела его на кулак и присела перед ним в поклоне. -- Мадемуазель гардемарин, вы забыли важную часть вашего туалета. -- Она расхохоталась и покрутила кулаком. Парик закивал согласно. -- Софья бежала? -- Игуменья не могла оправиться от изумления. -- Почему? Кто ее обидел? * Здесь "прелесть"- обман, ересь. ** Белица-девушка, живущая при монастыре, но не принявшая пострижение. *** Ристать -- бегать, носиться. **** Опреснок -- пресный хлеб. -- Матушка, кто станет обижать сироту? -- Настасья, -- сказала сестра Леонидия суровым, раздраженным голосом, -- положи парик, перестань дурачиться. О каком гардемарине ты толкуешь? -- Эта девица, -- Анастасия показала пальцем на парик, -- переодетый в женское платье гардемарин. Я его знаю. Он в маменькином театре играл. Она в нем души не чаяла. Такой талант, такой талант! Он вашу птичку в сети и поймал. -- Ты что говоришь-то? Сговор был?! Боже мой... Софья, бедная, как впала ты в такой грех? Не уберегла я тебя! Это ты, позорище рода человеческого, привезла соблазнителя в дом! Анастасия швырнула парик на пол и сердито поджала губы. -- Этого мальчишку шевалье в дороге подобрал. Я не катаю в карете ряженых гардемаринов. Ловите теперь вашу овцу заблудшую, а я уезжаю! -- Прокляну! -- Игуменья занесла руку, словно собиралась ударить. Лицо ее выражало такое страдание, так горек и грозен был взгляд, что монахини попятились к двери, а Феклушка повалилась на пол и завыла, словно она одна была виновата в побеге воспитанницы. -- Уйдите все, --сказала игуменья глухо. -- И мне уйти? -- пролепетала Анастасия. -- И тебе... И вот уже карета подана к воротам, и де Брильи торопливо подсаживает Анастасию на подножку, и Григорий, перекрестясь на храм Рождества Богородицы, залезает на козлы. -- Подожди, шевалье. -- Анастасия хмуро оттолкнула его руку. -- Я сейчас... Она вернулась на монастырский двор, села на лавочку у Святых ворот, ища глазами окна игуменьи. "Неужели не выйдет ко мне, не скажет напутственного слова? Вот она... Идет! " На глаза девушки навернулись слезы. Мать Леонидия быстрой, легкой походкой шла к ней по мощеной дорожке. Лицо игуменьи было печальным, черный креп клобука трепетал на плечах. -- Настасья, последний раз говорю, -- игуменья положила руки на плечи племянницы, -- останься. Девочка моя, не уезжай. Эти стены защитят тебя от навета и тюрьмы. -- И от жизни, -- еле слышно прошептала Анастасия. -- Зачем ты приехала, мучительница? Зачем терзаешь мою душу? -- Благослови... -- Анастасия опустилась на колени и прижалась губами к сухой, пахнувшей ладаном руке. -- Боюсь, страшно... -5- Начало августа было жарким. Днем сухой воздух так нагревался, что, казалось, не солнце жжет спину через одежду, колышет марево над полями, а сама земля, как огромная печь, источает клокочущее в ее недрах тепло, и вот-вот прорвется где-то нарывом вулкан, и раскаленная магма зальет пыльные дороги и леса, потускневшие от жары. Алеша боялся, что истомленная зноем Софья разденется и полезет в воду да еще его позовет купаться. Но опасения его были напрасны. Софья даже умывалась в одиночестве. Спрячется за куст, опустит ноги в воду, плещется, расчесывает волосы и поет. На постоялых дворах и в деревнях они покупали еду. Бабы жалели молоденьких странниц, часто кормили задаром, расспрашивали. Они сестры. Мать в Твери. У них свой двухэтажный дом. Дальше шло подробное описание хором, которые снимал Никита. Отец погиб на турецкой войне. Они идут по святым местам и бога славят. Софья простодушно приняла эту легенду за истинную судьбу Аннушки. -- Где могила отца? Знаешь? -- спросила она у Алеши. -- У него нет могилы. Он был моряк. Балтийское море его могила. -- Так он со шведами воевал?? Зачем же ты говорила людям про турецкую войну? Алексей и сам не знал, почему решил схоронить отца на южной границе. Боясь проговориться о главном, он инстинктивно выбирал в своем рассказе места подальше от истинных событий. -- Говорила бы все, как есть, -- не унималась Софья. -- Так прямо все и говорить? -- Алешу злила наивность монастырской белицы. -- А про себя сама расскажешь? -- Ты, значит, тоже беглая? Он промолчал. Больше Софья ничего не спросила. Не сговариваясь, они стали заходить в деревни все реже и реже. Ночевали на еловом лапнике, срубленном Алешиной шпагой, или в стогах сена. Спала Софья чутко. Свернется, как часовая пружина, уткнет подбородок в стиснутые кулачки и замрет, а чуть шорох -- поднимает голову, всматривается в ночную мглу. Разговаривали они мало. Алеша ничем не занимал мыслей девушки. Будь она повнимательнее, заметила бы, как вытянулась и похудела фигура мнимой Аннушки. Алеше надоело возиться с толщинками и искать правильное положение подставным грудям. Пышный бюст он оставил под елкой, а стегаными боками пользовался как подушкой. Косынку с головы он не снимал даже на ночь. Много верст осталось за спиной. Нога у Алеши совсем не болела, страхи мнимые и реальные потеряли первоначальную остроту, и даже приятным можно было бы назвать их путешествие, если бы не вспыльчивый, своенравный характер Софьи. Но в ее высокомерии было что-то жалкое, в заносчивости угадывались внутреннее неблагополучие и разлад, и Алеша прощал ей злые слова, как прощают их хворому ребенку. Но чем покладистее и заботливее он был, тем больше ярилась Софья. Иногда и Алеша выходил из себя -- нельзя же все время молчать! -- и тогда они кричали и ругались на весь лес, однажды даже подрались. Случилось это на третий день пути. Утром Алеша собрал хворосту, развел костер, вскипятил в котелке воды. Все хозяйственные заботы сами собой легли на его плечи. Софья и не пыталась ему помогать. Он бросил в котелок ячневой крупы, покрошил лука. -- Вставай, -- позвал он Софью. -- Что хмурая с утра? -- А тебе какое дело? -- отозвалась Софья, она лежала закутавшись в Алешин плащ и неотрывно смотрела в небо. -- Язык у тебя, Аннушка, клеем смазан. Все выспрашиваешь меня, а о себе ни слова. Скажи, за что тебе волосы остригли? -- Я их сама на парик продала, -- быстро ответил Алеша и нахмурился, пытаясь предотвратить последующие вопросы. -- На парик... -- иронически прищурилась девушка. -- А то я не знаю, за что косы стригут. А шпага у тебя откуда? Иль украла? -- Стыдись! Это память об отце. -- Отцы на память дочерям ладанки дарят да крестики. Что-то не слыхала я, чтоб шпаги дарили. -- Это у кого какой отец, -- сказал Алеша добродушно. -- Мой был честный воин. А кто твой отец? Алексей не хотел ссориться, но чувствовал, что Софья не успокоится, пока не доведет его до бешенства. -- Только посмей еще слово сказать о моем отце! -- звонко крикнула девушка. -- Таскай свою шпагу, богомолка, мне не жалко. Но не смей мне в душу лезть! Я людям не верю. Они подлые! И не играй со мной в доброту. Взяла с собой, облагодетельствовала, так я тебе за это денег дам. -- Да пропади ты пропадом, колючка репейная, со своими тайнами! Они мне не нужны. И сама ты мне не нужна, и отец твой, и тетка постылая! -- заорал Алеша. -- Не сметь тетку ругать! Софья вскочила и бросилась на Алексея. Он сидел на корточках и от внезапного удара упал навзничь, ударившись головой об острый пенек. Котелок перевернулся, каша вылилась на горячие угли. -- У-у, блаженная! -- взвыл Алеша от боли. -- Кашу загубила! В грудь его, как в барабан, стучали Софьины кулаки. Правый кулак он схватил быстро, а левый не давался, увертывался, коса била по лицу, как плетка. Наконец он поймал и левый кулак, повалил девушку на землю и придавил своим телом. Она попыталась ужом вылезти из-под Алексея, но тот держал ее крепко. Потеряв надежду освободиться, она напряглась из последних сил и укусила Алешу за руку. Зубы только царапнули запястье, а вся сила челюстей досталась рукаву. -- Ты еще кусаться! -- Алексей тряхнул ее со злостью. Хорошо хоть руку не прокусила. Врезать бы ей по уху. Маленькая ведьма! Софья брезгливо выплюнула лоскут и опять отрешенно уставилась в небо. Губы у нее пухлые, совсем детские. Кожа на носу обгорела. На лбу ссадина. Неужели это он ее оцарапал? Нет, ранка уже подсохла. Вчера, когда от собак через плетень лезли, она, кажется, упала. -- Что ты кидаешься на меня, а? -- спросил Алексей тихо. -- Кто тебя обидел? Люди всякие есть, и плохие и хорошие. Мать-то жива? Где твои родители? Девушка молчала, и Алексей разжал руки. А вечером, когда лягушки надрывались в болоте, провожая красный закат, и мириады комаров роились над низким тростником, Софья, уткнувшись в Алешин подол и давясь слезами, причитала: -- Прости, Аннушка, прости... -- Успокойся, все будет хорошо. Комар! -- Он легко щелкнул девушку по носу. -- Тетка твоя... -- Не говори про тетку. Я одна на всем свете. Пелагея Дмитриевна видела меня лишь в колыбели, может и не признать. Ты одна у меня на свете, Аннушка. Была еще мать Леонидия, но о ней вспоминать нельзя... -- Ну и пусть ее. Что дрожишь? -- Он подбросил в костер еловых веток, и дым сразу полез во все стороны. Алеша поАерхнулся, закашлялся. -- Ну и место мы выбрали для ночлега! Гниль, болота... Но это ничего... -- Он гладил Софью по голове и приговаривал тихо, мечтательно. -- Скоро мы по таким местам пойдем! Там сухие леса и сосны высоки, как мачты на корабле. Ты видела когда-нибудь корабль? -- Нет. -- По утрам вокруг сосен клубится туман, не такой, как этот дым, а легкий, пахучий. В этом тумане виден каждый солнечный луч, и кора сосен розовеет, как твои щеки. -- У меня розовые щеки? -- Когда не злишься. -- Рассказывай... -- шептала Софья. -- Там белый мох. Нога в нем тонет, как в пене. Тепло нам будет спать на таком мху. Он весь прогрет солнцем. Там папоротник и дикий лиловый вереск. -- Говори... -- Там синие озера, а берега покрыты сочной травой, и она стелется под ветром, шумит. А в траве запутались ветки ежевики, колючие, как твой нрав. Сейчас. ежевика собрала в гроздья красные ягоды. Я накормлю тебя ими, когда они почернеют. Они так и уснули сидя, кашляя от дыма и вздрагивая от внезапных, как укол шпагой, укусов комаров. С этого дня отношения их изменились. Они по-прежнему мало говорили друг с другом, но не только перестали ссориться, но потянулись друг к другу, ища понимания и сочувствия. На шестой день пути Алексей и Софья вышли к извилистой, полноводной реке. Возившийся с сетью старик сказал, что река эта -- Мета, что перевезти их на другой берег он, конечно, может, отчего не перевезти, но вечер уже и гроза начинается, а потому "идите-ка вы, голубоньки, в деревню да попроситесь на ночлег". Видно, и впрямь собиралась гроза. Ветер посвежел, поземкой мел по дороге пыль, трепал ветки прибрежной ивы и сыпал в темную воду листья. У околицы Алешу и Софью догнала молодая чернобровая баба в сарафане из крашенины и красном повойнике. На затейливо расписанном коромысле она несла деревянные бадейки, полные воды. -- Силины? Зачем они вам? Дедушка послал? Пойдемте... Дверь в избу была отворена, в сенцах бродили куры, долбили клювами земляной пол. Алеша шагнул в избу и замер удивленно. Снаружи силинская изба ничем не могла привлечь внимание: сруб в две клети, узкие, затянутые рыбьим пузырем окна, крыша в замахренной дранке с невысокой трубой. Алеша еще подумал -- хорошо, что изба не черная, сажи на стенах не будет. Какая там сажа, внутри вся изба пестрела, цвела красками. И огромная печь, и лавки вдоль стен, и посуда, туески да короба, -- все было разрисовано цветами, рыбами, птицами. Больше всего было лошадей, нарисованных неумело, но так резво и весело, что душа радовалась. -- Ой! Кто ж это все у вас так разукрасил? -- восторженно спросила Софья, и Алеша оглянулся на нее с удивлением, таким вдруг теплым и ласковым стал ее голос. -- Это золовка моя, -- чернобровая баба кивнула на сидящую за прялкой девочку лет четырнадцати. -- Даренка, что дверь настежь? -- Только мне дела -- за дверьми следить, -- звонко отозвалась девочка. -- Мое дело прясть, сами велели! -- Да языком молотить целый день, да стены пачкать, -- ворчливо заметила темная, сухая старуха, месившая на залавке квашню. -- Мамаш, я странниц привела, покорми... -- Где ты их находишь, странниц этих, -- продолжила старуха разговор сама с собой. -- Человеку для работы руки господь дал, а не ноги. -- И словно в подтверждение своих слов еще яростнее принялась тискать тесто. -- Людей постыдились бы говорить такое! -- встряла девочка, стремительно оттолкнула от себя прялку и начала ловко перематывать пряжу с веретена на моток, выкрикивая с каждым поворотом мотовила. -- Допряду кудель проклятую, и сама уйду странствовать -- на Валдай ко Святой Параскеве. Я жизни праведной хочу, постной, а не вашу кудель прясть! -- Да огрей ты ее, Фекла, по сдобным местам! -- прокричала старуха таким же пронзительным, как у девочки, голосом, и сразу стало ясно, кто родительница этих визгливых, страстных интонаций. -- Праведница захордяшная! Не пугай людей! Ты странниц лучше накорми, напои, в баньке попарь... Алеша только головой вертел, пытаясь уследить за этими выкриками, но последняя фраза привела его в ужас. -- Мы не можем в баньку, -- быстро сказал он. -- Мы обет дали. -- Какой обет? -- Софья посмотрела на него с удивлением, а озорная Фекла в дверцах уперла руки в пышные бедра и захохотала. Алеша надвинул косынку почти на нос, подошел к иконе и зашептал молитву. Наконец их посадили за стол, дали каши с конопляным маслом, томленной в молоке моркови, постных пирогов с рыбой и квасу. Фекла сидела напротив, поглядывала на Алешу и усмехалась. Пришли с поля мужики и парни, спокойные, молчаливые. Старик вернулся с реки и сел в угол плести корзину. -- Барки-то завтра пойдут в Новгород? -- Пойдут. -- Возьмите с собой богомолок, им к Святой Софии надо... Помолились и улеглись, кто на печи, кто на лавках, кто на полу на войлоках. Странницам принесли охапку свежей соломы. Уже перестала кряхтеть старуха, и чей-то размеренный храп потряс воздух, и сверчок робко, словно примериваясь, выдал первую трель, как из-за пестрой занавески показалось белое в лунном свете лицо Феклы, и Алеша услышал насмешливый шепот: -- Богомолка, а богомолка... Как звать-то тебя? Иди сюда, поговорим. -- Вслед за этим раздался грохот, словно упало что-то тяжелое, и оглушительный смех: -- Ой, беда, ой, не могу... Сколько раз тебе, Семен, говорила, не ложись ты с краю... -- причитала Фекла. -- Уймись, беспутная! -- закричала проснувшаяся старуха. -- Тото из тебя природа прет! Семен, успокой ты ее, ненасытную. Проснулись дети на печи и застрекотали, как кузнечики. Алеше показалось, что нарисованный Бова-королевич тоже зашевелился, погрозил кому-то похожим на веретено копьем, и голубая лошадь затанцевала от нетерпения. Изба заскрипела, закашляла, и тут, перекрывая все шумы и шорохи, взвился альт юной Дарьи: -- Чего ты, Фекла, гогочешь? Чего ты горлу своему луженому передышки не даешь? Да пустите меня в чистую обитель, чтоб зрила я то чистое... ... И умолкла. Похоже, кто-то из парней, устав слушать сестрины вопли, закрыл ей ладонью рот. -- Пойдем отсюда, а? -- Софья ощупью нашла Алешине лицо и зашептала ему в ухо. -- Что они так все орут? Ох и крикливые... -- Это у них по женской линии, -- ответил Алеша. Гроза прошла стороной. Далекие сполохи освещали горизонт. По приставной лестнице они залезли на высокий стог. -- Аннушка, что она на тебя так посмотрела? -- Понравился, -- буркнул Алеша и смолк в испуге, надо же "понравилась! " Давно уж не делал он таких ошибок. -- Спи, милая, -- зашептал он Софье озабоченно. -- Завтра поплывем на барке, дадим роздых ногам. -- А это не страшно -- плыть? Мета, говорят, порожистая. -- Это прекрасно -- плыть под парусом! -- Расскажи про море... То, что вчера рассказывала. Алеша подложил руку под голову и начал: -- Далеко отсюда стоит скалистый и голый остров. Когда-то ой звался Ретусари, и там на взморье меж двух дубов наш Петр поставил себе небольшой домишко, чтоб днем и ночью смотреть на море. Сейчас остров называется Кронштадт, нет тех дубов, нет и дома, но высятся у пристани мачты кораблей. -- Странная ты, Аннушка, -- перебила вдруг Алешу Софья. -- Ты очень странная. Никак тебя не пойму. Все мне кажется, что ускользает от меня что-то. Кажется, вот-вот поймаю это непонятное, но нет... -- Давай спать, -- решительно сказал Алеша. Он оставил Софье плащ, отполз на край стога и зарылся в сено. Хорошо, что он не видел широко раскрытых Софьиных глаз, которые внимательно за ним следили, не слышал ее шепота: "Странная... точно ряженая... " -6- До Твери Белова домчала почтовая карета. Везти его дальше чиновник отказался, туманно намекая на секретность груза. Саша понял, что с каждой верстой эта секретность будет возрастать, требуя дополнительной оплаты, а поскольку карман нашего героя не был перегружен звонкой монетой, он распрощался с чиновником и стал передвигаться дальше как придется -- где пешком, где в карете, а то и в крестьянской телеге. Мысли Белова были заняты Анастасией. Воображение рисовало мрачные картины -- она в тюрьме, она плачет, ждет допроса, и никто не хочет ей помочь. "Скорее! Скорее! " -- шептал юноша и уже не шел, а бежал вперед, сжимая кулаки от ненависти к ее обидчикам. На четвертый день пути Белова подстерегало неожиданное приключение. Накануне его приютил на ночлег деревенский священник. Саша легко входил в доверие к людям и совершенно очаровал рассказами о московской жизни и хозяина дома, и попадью. На прощание он получил благословение, десяток вареных яиц и полезный совет -- как скостить пятнадцать, а то и все двадцать верст пути. -- Впереди болото, -- сказал священник. -- Тракт делает огромную петлю, а ты иди напрямик. От храма к лесу и дальше тянется тропинка, она и доведет тебя по сухому до постоялого двора в Дрюкове. Только на всех развилках выбирай левую тропку и следи, чтобы солнце светило в правую щеку. Саша поблагодарил за совет и зашагал по указанной тропинке. Через час ходьбы солнце странным образом переместилось и стало светить в затылок, потом и вовсе в левую щеку, а тропинка растворилась в болоте. Возвращаться назад было не в Сашиных привычках, он решил точно следовать совету, пошел напрямик и вскоре заблудился. Березовый лес сменился чахлым, словно ржавчиной изъеденным кустарником, земля под ногами ходила ходуном и сочилась гнилой водой. Ярко-зеленые пятна трясины обступали Сашу со всех сторон. Только к вечеру ему удалось выбраться на твердую землю. Вокруг шумели сосны. Он еле держался на ногах от усталости. Костюм его был в грязи, искусанное оводами и гнусом лицо распухло и бугрилось шишками. Он уже не кричал, не звал людей, а понуро брел куда-то, не разбирая дороги. Внезапно лес кончился, и Саша увидел саженях в тридцати от себя едва различимую в сумерках коляску. -- Стой! -- крикнул Белов осипшим голосом, боясь, что коляска растает в темноте, исчезнет, как мираж, и напролом через ракитник бросился к дороге. Сидящий на козлах кучер пронзительно завопил, кубарем скатился на землю и кинулся бежать, продолжая вопить с таким ужасом, словно ожидал выстрела в спину. -- Умоляю, возьмите меня с собой, господа! -- выдохнул Саша, с трудом открывая дверцу, и увидел, что просить было некого -- коляска была пуста. Похоже, ее оставили в большой спешке. На сиденье валялись пистолет и скомканный плащ, здесь же стоял открытый сак, полный бутылок. Одна из бутылок, на четверть опорожненная, стояла на полу. Когда Саша дернул дверцу, она упала, и вино пролилось на торчащий из-под сиденья плед. Саша схватил бутылку, поднял плед и увидел под ним ящик с увесистым замком. Он допил вино, аккуратно закрыл ящик пледом и пошел осмотреть коляску снаружи. Причину задержки понять было нетрудно -- коляска застряла в большущей луже и словно осела под тяжестью пирамиды из чемоданов, сложенных на крыше. Лошади стояли по колено в грязи. Завидев Сашу, они пытались переступить ногами, чтобы выбраться из топи, но сразу отказались от этой привычки и замерли, лениво помахивая хвостами. Кучер не возвращался. Измученный Саша залез в коляску, поел вареных яиц и не заметил, как заснул. Разбудил его далекий крик, который он вначале принял за волчий вой. "А-а-а", --доносилось с болот, слов разобрать было невозможно. Саша сложил руки рупором и стал кричать в ответ: -- Здесь, здесь! Идите сюда! Далекие голоса приближались. Вскоре Саша увидел двигающиеся огни фонарей, и через несколько минут к коляске подошли трое мужчин, ведущие под уздцы лошадей. П