, зачем Лядащеву понадобился Котов? Если донос на Алешку дошел по инстанции, не проще ли спросить у меня не про Котова, а про Корсака, друга моего? Эх, Белов... Как сказал бы этот мудрец, ты не лошадь, ты ничего не умеешь делать хорошо... ты не умеешь думать". Саша направился на Малую Морскую улицу. Дверь открыла Марфа Ивановна, всплеснула руками и закричала на весь дом: -- Лукьян Петрович, батюшка! Сашенька воротился! Живой! Как иногда на ночной дороге, где свежо и сыро, волна теплого воздуха обдаст вдруг путника, дохнет запахом пшеницы и прогретого за день сена, так и на Сашу повеяло лаской и уютом этого тихого жилья. Чистая баня, отмытые, пахнущие березовым листом волосы, вышитое полотенце. Потом стол с хрустящей скатертью, кружка в серебряной оправе, полная горячим вином с примесью пряностей, щедро нарезанные куски холодной оленины, купленной на морском рынке, и обязательная при каждой трапезе капуста. -- Ничего, ничего... -- приговаривал Лукьян Петрович, глядя на грустное Сашино лицо и отмечая его отменный аппетит. -- Пройдут эти заботы, -- хозяин усмехнулся доброй улыбкой, -- придут новые. Не горюй, голубчик... -- И ни одного вопроса. Знал старик, что если водили ночью человека на допрос, то лучше его ни о чем не спрашивать. Молись богу да верь в справедливость его. Утром Саша долго раздумывал, самому ли идти к Лестоку или ждать вызова, но все сомнения разрешились с появлением старого бравого драгуна, он щелкнул каблуками, сипло крякнул и сделал неопределенный жест рукой, который мог означать только одно -- собирайся живо и следуй за мной. Лесток был хмур. -- Где Бергер? -- Остался в особняке на болотах. Он ранен, ваше сиятельство, французом, которого я опознал. -- Так это был он... Где опознанный? -- Уехал, ваше сиятельство, -- Саша пошевелил губами, считая, -- еще в субботу уехал в карете вместе с девицей. -- Вот как? И девица была с ним? Анастасия Ягужинская? Бергер ничего тебе не передавал? -- Бергер передал. -- Саша приободрился, щелкнул каблуками, -- что каналья-француз чуть жизни его не лишил и что при первой возможности, как только чуть-чуть окрепнет, он сядет на лошадь и предстанет перед глазами вашего сиятельства. -- Так и передал? -- Лесток пристально рассматривал Сашу. -- Расскажи-ка поподробнее, что у вас там приключилось? "Его интересуют бумаги, -- подумал Саша. -- Эти самые письма, о которых толковал Бергер. Говорить о них или не говорить?.. Проще будет, если я ничего не видел и не слышал". -- И Саша повторил свой рассказ, добавив, что француз и Бергер имели длинный конфиденциальный разговор, который кончился дракой на шпагах. -- Ладно, иди, -- сказал наконец Лесток. -- Возьми за труды. В Сашину руку перетек жидкий кошелек, и он склонился в поклоне. -- Из Петербурга не выезжать! Ты мне понадобишься! Саша искоса взглянул в холеное лицо, на равнодушные глаза, на чуткие губы, которые в мгновение ока, по-актерски профессионально, могли придать лицу любое выражение, а сейчас были жесткими и брезгливо" надменными, и, пятясь, вышел из комнаты. Лукьян Петрович встретил его фразой: -- А тебя здесь дожидаются. -- Кто? -- с удивлением воскликнул Саша. -- Строгий господин... Иди в мой кабинет, там и потолкуете. Лядащев сидел за столом над листом бумаги, на котором колонкой были написаны слова. Саша глянул мельком, увидел, что все они начинаются с "Ч" прописной. Лядащев неторопливо перевернул лист, умакнул перо в чернильницу и нарисовал маленький знак вопроса, который обвел кругом, потом квадратом. -- Садись. Мы с тобой не договорили вчера, -- начал он дружески. Саша с надеждой посмотрел на Лядащева, сейчас он скажет про крест, но тот стал задавать вопросы, и вопросы эти подняли волну смятения в Сашиной душе. -- Ты навигацкую школу кончил или в отпуску? -- В отпуску, -- уверенно соврал Саша, не говорить же -- в бегах. -- А когда ты уезжал из Москвы, берейтор этот ваш, Котов, в школе был? Я хочу сказать, он никуда не уехал? -- Лядащев спрашивал, неторопливо расчерчивая лист бумаги, не поднимая на Сашу глаза. -- Как раз три последних дня я его не видел. Это было... -- Саша назвал дату. -- У вашего Котова брат был. Ты не встречал его в школе? -- Брат? У Котова? Да разве у таких бывают братья? -- едко рассмеялся Саша. -- Я думаю, у него родителей-то не было, от крапивного семени вывелся в паутине, а вы... брат. -- Скажи, а фамилия... ну, скажем, Черемисинов, тебе ничего не говорит? А Черкасовы? А Черкасский? "Так вот какой у него был список, -- подумал Саша, глядя на исписанный кругами и ромбами лист. -- Господи, так ведь это допрос. Самый что ни на есть допрос! " Что-то противно булькнуло у него в животе. -- Если что узнаешь про Котова, будь другом, сообщи мне. Хорошо? -- Очень хорошо, просто замечательно, -- с готовностью, но несколько отвлеченно согласился Саша. -- Ты сейчас у Лестока был? -- круто переменил Лядащев тему разговора. -- У Лестока... -- Ну и что? Саша пожал плечами и вынул из кармана кошелек. -- За поездку? -- Угу. -- А зачем ты вообще ездил? И куда? Саша подробно описал дорогу, охотничий особняк, Бергера, сторожа, драку... "Куда клонит он? -- мучительно размышлял Саша. -- Кто ему нужен -- я, Котов или он к Алешке на мягких лапах подбирается? Рисуйте, Василий Федорович, я скорее язык себе откушу, чем сболтну лишнее". -- Понятно. Ты ездил опознать француза де Брильи и опознал. А Бергер зачем ехал? -- Наверное, за Ягужинской, -- подумав, сказал Саша. -- Она ведь была под следствием. -- Отвечая так, Саша был спокоен, Анастасия была уже недосягаема для Тайной канцелярии. -- Скажи, а про некие бумаги... или, скажем, письма... там разговора не было? -- Лядащев оторвался от рисунка и внимательно посмотрел на Сашу. -- Нет, Василий Федорович, при мне не было. "Ах, как хорошо, как спокойно я ответил! Не отрепетируй я все это у Лестока да по тем же пунктам, оплошал бы, пожалуй. Ишь, как взглядом буравит... Допросы вы умеете вести, господин Лядащев! И что это за бумаги такие, что вы все на них помешались? Не мешало бы узнать... " Еще несколько вопросов, так... вроде бы безобидных -- как выглядит де Брильи да отчего вспыхнула драка -- и Лядащев, спрятав исчерченную бумагу в карман, поднялся. Уже в дверях он, словно вдруг вспомнил, обронил неожиданную фразу: -- Тебя Пашка Ягупов зачем-то разыскивал. Говорит, увидишь Сашку, пусть приходит сегодня на маскарад. -- Маскарад? Где? -- Наверное, рядом у Имбера. Вон у твоего хозяина "Ведомости" лежат. Там все написано. Как только Лядащев ушел, Саша схватил газету. "Надо искать отдел объявлений. Та-ак... "Продается беспорочная бурая лошадь... Привет от белокурой Марии... " "Продается за излишеством женщина тридцати лет". А ты бы написал "за скверный характер... " Это не то... "Оставлены в забытии в зимнем дворце английские золотые часы... " Дурак безмозглый... Ага, вот! "В бывшем доме графа Ягужинского, что на Малой Морской улице, имеет место быть маскарад, где и всякое маскарадное платье за умеренную цену найти можно". -- В доме Ягужинского! -- воскликнул Саша. -- И действительно сегодня. -- Пойди, друг мой. Попляши. Погрей душу и тело, -- раздался голос Лукьяна Петровича, который неслышно вошел в комнату и встал у Саши за спиной. Маскарады в описываемое время были любимым развлечением петербургской публики. Тон задавала сама государыня. Двор веселился изысканно и бесшабашно. Из Парижа и Дрездена присылались описания праздников с подробными рисунками убранства залов и садов, с программами театрализованных представлений. Куртаги, балы, банкеты, комедия французская, итальянская и русская. Чем только не забавлялся двор? Но самым любимым видом увеселения был маскарад. В зимнем дворце Елизавета завела обычай, вернее даже сказать, повинность, не всегда желанную -- все, имеющие доступ ко двору, обязаны были являться в маскарадные вторники. За неявившимися посылались гофкурьеры и чуть не силой везли в маскарад, а если кто проявлял упорство, то облагался штрафом в размере пятидесяти рублей. Болен не болен, покойник ли в доме -- плати. Иногда маскарады оборачивались еще большей неприятностью. Государыня любила шутку и нередко появлялась на праздниках в мужском платье, которое отнюдь ее не портило, а подчеркивало стройность ног и тонкость талии. В такие вечера статс-дамы и гоф-фрейлины, хоти не хоти, а следовали примеру императрицы, затягивали на тучных бедрах кюлоты, выставляя на всеобщее обозрение слишком полные, или хуже того слишком худые, ноги. Но мужчинам было не до насмешек. Они должны были исполнять роль дам и, чувствуя себя пугалами огородными, шутами гороховыми, мерили залу маршевым шагом, наступая друг другу на шлейфы, опрокидывая кресла обширными фижмами. Музыка, танцы и вино, вино... Столь велик был интерес к маскарадам, что иногда на праздники для дворян пускали купечество. Понадобился специальный царский указ, чтобы остановить поток желающих приобщиться к дворянской потехе. "Надлежит в маскарад ездить не в гнусном платье, --гласил указ, --в телогреях, полушубках и кокошникак не ездить". Люди делились на категории, и каждому надлежало ояе ваться соответственно -- кому "в цветном", кому "в богатом". Дамы должны были приезжать в "доминах с боутами" и быть "на самых -- самых малых фижменах, чтобы обширности были малыя". Пилигримские, арлекинские и непристойные деревенские костюмы были запрещены. Вечером, сияя отутюженным кафтаном, чувствуя подбородком приятную жесткость накрахмаленного жабо, Белов подошел к дому Ягужинского. На Малой Морской улице царила полная неразбериха. Несчетное множество колясок, портшезов, желтых извозчичьих карет заполнило узкую улицу. Испанки, венецианки, Дианы-охотницы в смелых хитонах, средневековые дамы в колпаках с кисеей -- все трещали веерами, смеялись и кокетничали с испанцами, венецианцами, марсами и средневековыми маврами. И всем им, охрипнув от усердья, невзрачного вида человечек повторял: "Через четыре дня, господа! Произошла ошибка. Четырьмя днями позже, сударыня! Сегодня пост, господа, таков указ государыни... " "Чушь какая, -- подумал Саша. -- Понятно, что маскарад запрещен. Но зачем говорить, что сегодня пост да еще по указу государыни? Уж не связано ли это с казнью заговорщиков? Значит, мне осталось четыре дня? " -- Белов! -- вдруг крикнул кто-то. Саша оглянулся и узнал Бекетова. -- Иди сюда, я тебя представлю. Прокладывая себе путь локтями, Саша протиснулся к поручику и увидел рядом с ним миловидную блондинку в голубом плаще. -- Елена Николаевна, оч-ч-аровательная амазонка Петербурга, Она поет, как дрозд, как флейта. Мы устраиваем маскарад дома. Тебя зовут в гости, Белов. -- Спасибо, сударыня. -- Саша учтиво поклонился. -- Для меня это великое счастье, но я рискну ответить отказом. Этот вечер не принадлежит мне. Я должен встретиться с неким господином. -- В моем доме будет и Павел Иванович Ягупов. -- Амазонка воткнула в петлицу Саши пунцовую розу и засмеялась, как бы говоря: "Я все про вас знаю". -- Я ваш гость и пленник, сударыня. -- И Саша коснулся губами ручки Елены Николаевны. Очаровательная амазонка жила на берегу Фонтанки в одноэтажном деревянном особнячке -- восемь окон по фасаду, посередине дверь с полукружьем окна над ней, крутая двускатная крыша и две беседки по торцам. Когда-то таких усадеб было в России около тридцати. Петр, желая, чтобы его любимый город был застроен по европейскому образцу, велел архитектору Трезини разработать проекты домов для "именитых, зажиточных и подлых". За двадцать лет пожары, наводнения и перестройки уничтожили большее количество этих образцовых зданий, и усадьба Елены Николаевны являла собой последнее напоминание о типовой застройке царского Парадиза. Общество собралось исключительно мужское. Был здесь артиллерийский офицер, говорливый и шумный, послушав его минуту, каждый мог создать себе" впечатление, что артиллерия существует только для того, чтобы грамотно, с толком и красотой устроить праздничный фейерверк. Был капитан-пехотинец, носивший противу устава усы, чем немало все забавлялись. Был вюртембергский немец в форме поручика Измайловского полка, застенчивый и доброжелательный юноша. Он весь вечер тихо сосал бургундское и, словно извиняясь за свою истовую службу Бахусу, время от времени склонялся к капитану и произносил немецкую пословицу, чтонибудь вроде "Ohne schnaps ist einem die Rehle zurocken", тут же переводя ее на русский: "Без водки сухо в глотке", и опять принимался за бургундское. Был геодезист, окончивший когда-то навигацкую школу. Он держал Сашу за рукав и с восторгом вспоминал знакомых преподавателей. Душой компании была, конечно, Елена Николаевна. Она пела, танцевала. Музыкальный ящик без умолку повторял одну и ту же серебряную мелодию, газовый шарф летал по комнате. Бекетов был прав, голос ее напоминал нежные звуки флейты. Песни в большинстве своем были малороссийские, страстные. "Черные очи, волнующий взгляд... " -- пела Елена Николаевна и ударяла по струнам гитары красивой, не по-женски крупной рукой. Ягупов появился внезапно и остановился в дверях, обводя глазами веселую компанию. Встретившись взглядом с Беловым, он сказал: -- Леночка, голубушка, нам бы поговорить... Елена Николаевна обняла Ягупова за плечи. -- Иди в угольную гостиную. Там вам никто не помешает. Мамаша спит. Сашенька, захвати свечу. Белов пошел вслед за Ягуповым. Комната, которую хозяйка назвала угольной гостиной, не соответствовала своему названию ни первым, ни вторым смыслом: она располагалась не на углу и походила более всего на кладовую для отжившей свой век мебели: громоздких лавок, поломанных стульев. Окна этой странной комнаты выходили на оранжерею в тенистом саду. Стекла парников, освещенные луной, казались замерзшими лужицами, и Сашу охватило ощущение полной нереальности происходящего, словно он вступил в другое время года. Ягупов подошел к окну и, прикрыв свечку рукой, будто опасаясь, что за этим робким огоньком кто-то наблюдает из сада, сказал шепотом: -- В Петербурге поговаривают, что тебе надо передать кой-чего в крепость Бестужевой. -- Что значит "поговаривают"? -- испугался Саша. -- А то, что я тебе могу в этом способствовать. Надьку мою из крепости выпустили три дня назад. Она-то и рассказала, что навещает заключенных в крепости некая монахиня, в прошлом княжна Прасковья Григорьевна Юсупова. Имя это ничего не сказало Белову. И только много лет спустя, когда он стал завсегдатаем самых богатых салонов Петербурга, Парижа и Лондона и узнал историю княжны Юсуповой, он поблагодарил задним числом судьбу за то, что она так безошибочно и точно призвала на помощь эту замечательную и мужественную женщину. Отец княжны Прасковьи, Григорий Дмитриевич Юсупов, в тридцатом году в царствование Анны Иоанновны умер с горя, когда его друзей отвели на плаху. Прасковью Григорьевну ждала опала, и она решила волшебством разжалобить сердце государыни. Чары не подействовали, княжну за колдовство сослали в Тихвинский монастырь. Прасковья была строптива, в монастыре ругала государыню, жалела, что на престоле не Елизавета, поносила Бирона и попала по доносу служанки в Тайную канцелярию. Секли ее и кошками и шелепами, сослали в Сибирь во Введенский девичий монастырь и насильно постригли. Но и там она была "бесчинна", как писали в доносах, монастырское платье сбросила, уставу обители не подчинялась и новым именем -- Проклою -- называться отказывалась. Опять секли, учили уму-разуму. Когда на престол взошла Елизавета, Юсупова стала вольной монахиней, но не только не надела старого платья -- светского, а сменила рясу и камилавку на куколь, добровольно став великосхимницей, чтобы хранить беззлобие и младенческую простоту. Смысл своей жизни нашла сестра Прокла в помощи осужденным преступникам. Она не вникала, за что осужденный будет бит и пытан -- за убийство ли, за кражу или за "поношение и укоризну русской нации". Она помнила боль в разодранной до костей спине, и все заключенные были в ее глазах не преступниками, а страдальцами. Государыня Елизавета сквозь пальцы смотрела на то, что Юсупова дни и ночи проводила в тюрьмах, считая княжну невменяемой, почти святой. Но всего этого Белов не знал и, вспомнив предупреждения бдительного Лядащева, спросил: -- А ей можно верить? -- Если и ей верить нельзя, то само слово "вера" надо позабыть. Крест с тобой? -- Я цепочку к нему приделал. -- Саша торопливо расстегнул камзол, снял с шеи крест. -- Ума только не приложу, откуда вы узнали. Неужели Лядащев? -- Кто ж еще? -- Ягупов вздохнул и, не глядя, засунул крест в карман кафтана. -- А как ваша сестра себя чувствует? -- решился спросить Саша. -- Плохо она себя чувствует. Отвратительно. Ей в ссылку, а мужу, стало быть, деверю моему, -- плеть и в солдаты. Такие, брат, дела... -- За что его? -- Знать бы где падать, соломки бы постелил. Ну, я пошел. У выхода Елена Николаевна задержала Ягупова: -- Паша, что грустный такой? Побудь с нами... -- Леночка, душа моя. -- Ягупов вдруг по-детски радостно улыбнулся, -- служба... И потом не могу я видеть, как все эти мухи, -- он мотнул головой в сторону гостиной, -- над тобой вьются. Коли останусь хоть на полчаса, непременно с кем-нибудь подерусь. Ты ж сама знаешь. Елена Николаевна засмеялась. -- Но завтра непременно приходи. Непременно! Ждать тебя буду. Ягупов вытаращил глаза, отчаянно закивал и, стукнувшись о притолоку головой, вышел. Хмельная компания меж тем заскучала без хозяйки, и мужчины по одному стали выходить в сени, наперебой предлагая пойти гулять. Геодезист с пехотинцем предлагали пойти в сад Итальянского дворца, расположенного рядом с усадьбой, но потом все решили, что самое лучшее -- прогулка по воде. -- На Фонтанку, господа! -- воскликнула прекрасная амазонка. Откуда-то появился богато украшенный рябик, на сиденьях под навесом лежали бархатные подушки и гитара. -- За весла, господа офицеры... Подвыпивший немец, садясь в рябик, чуть не упал в воду и, словно застыдившись, шепнул в ухо пехотинцу: -- Я совсем трезвый. У немцев крепкий голова! -- Jn linen Narrenschadel findet seldst der Rausch reinen Eingang*, -- бросил вдруг не сказавший за весь вечер ни слова пехотинец. Немец беззлобно захохотал: -- А я не знал эту пословицу. Как там... Повтори. -- Ну тебя к черту, -- проворчал пехотинец. -- Я не глупый, я веселый,.. -- убеждал немец, прижимая руки к груди. -- Белов, ты с нами? -- крикнул Бекетов. * В глупую голову хмель не лезет (нем. ). Елена Николаевна не дала Саше ответить. -- Конечно, с нами. Он мой паж! -- И шепнула юноше в ухо: -- У вас все уладилось? Рябик неслышно плыл по воде. Елена Николаевна пела. Газовый шарфик трепетал на ветру, как вымпел. "А жить-то хорошо, -- думал Саша. -- Прав Лукьян Петрович, ушли заботы этого дня, пришли новые. Может, Никита приехал, надо бы наведаться по адресу. Никита должен знать, где Алешка. Никита всегда узнает такие вещи раньше меня. И не думать сейчас о Лестоке, о Котове... Ах, как поет эта амазонка! Анастасия, сердце мое, прости, что мне хорошо. Я прос-ю поверил, что мы встретимся... " В этот поздний час Лядащев сидел в своей комнате, на столе горело пять свечей, перед ним лежал уже знакомый нам список. -- Боляре на Чер... Чер... черт бы вас, -- шептал Лядащев. -- Черевенские -- захудалый дворянский род. Это не то... Чернышевы -- этих много, здесь тебе и графы, и князья... Черкасские -- этих тоже пруд пруди... Он оттолкнул от себя лист бумаги. "А что он мне может сообщить, этот Котов? Разве что бестужевские бумаги передал ему брат, а этот неведомый "Чер. --. ский" их похитил, и Котова заодно прихватил... Нет, не то... Ты болван, Василий Лядащев! Думай же... О чем? Скажем, о Сашиной поездке с Бергером. Может, он мне не все сказал? В глупую голову и хмель не лезет. Во всяком случае глаз с этого прыткого юноши спускать нельзя. Слишком он часто и неожиданно возникает в горячих местах... " -4- Карета свернула на Большую Введенскую улицу. Над черепичной крышей старого гостиного двора, как и прежде, кружились голуби, в лавках суетился народ, шла бойкая торговля суконными и сурожскими тканями, золотом, серебром, книгами... Когда-то здесь мать купила ему "Историю войн Навуходоносора". Книга была так велика, что он смог пронести ее сам только десять шагов. "Отдай Гавриле, милый, -- со смехом сказала тогда мать. -- Эта книга еще тяжела для тебя". -- "Мы понесем ее вместе", -- ответил Никита, не выпуская из рук драгоценную книгу. Так они и шли до самого дома, неся "Историю войн", как тяжелый сундук. Собор... Церковная ограда скрылась за кустами сирени, и можно было только угадать, где находится тот лаз -- овальная дыра в чугунной решетке, -- через которую он мальчишкой пробирался на берег Невы, чтобы издали наблюдать за каменными бастионами и куртинами Петропавловской крепости. Зеленый приземистый дом священника, сад, дальше полицейекая будка у фонарного столба, поворот... и он увидел родительский дом. Въезжающую карету заметил кто-то из дворни, запричитали, заохали голоса, и на крыльцо проворно вышел дворецкий Лука. -- С приездом, батюшка князь, -- и глубокий поклон в землю. -- Все ли в добром здравии? -- Никите хотелось расцеловать старого дворецкого. Лука еще раз поклонился и, ничего не ответив, прошел в дом. Дворня кинулась разгружать карету. Гаврила засуетился: -- Тихо, тихо! Здесь стекло. Здесь реторты, здесь... Да не рви веревки-то! Осторожно развязывай! Это ко мне. Это к барину. Это ко мне... это тоже мое... -- Лука, где отец? Почему он меня не встречает? -- Уведомление их сиятельству о вашем приезде уже послано. -- А где Надежда Даниловна? Лука строго посмотрел на Никиту и сказал торжественно: -- Их сиятельства князь с княгиней сменили место жительства и обретаются теперь в новом дому на Невской першпективе. Мне ведено передать, что дом этот -- ваша собственность. -- Вот как? -- Никита с недоумением осмотрелся, словно увидел впервые эту гостиную. Она сияла чистотой, нигде ни пылинки. Начищенные подсвечники пускали солнечных зайчиков на стены. Мебель, знакомая с детства: круглый, инкрустированный медью, столик на точеных ножках, резные голландские стулья, горка с серебряной посудой. Радоваться или печалиться такому подарку? Отец позаботился, чтобы он ни в чем не чувствовал стеснения. Своей щедростью он как бы говорил -- ты вырос, ты имеешь право на самостоятельность, но за этими словами слышались другие -- ты должен быть самостоятельным, живи один, ты сам по себе, у меня теперь другая семья... К гостиной примыкала библиотека. Тисненые узоры на корешках книг образовали сплошной золотой ковер -- до потолка, до неба. Отец не только оставил ему свою библиотеку, он купил массу новых изданий. Книги со всего света: Париж, Гамбург, Лондон... Спасибо, отец. Никита поднялся на второй этаж. Спальня, туалетная, маленькая гостиная. Как напоминание, как вздох -- вышивки матери на стене, а под ними крашеный синий ларец с игрушками: серый в яблоках конь с выдранным хвостом, пиратская галера, отец привез из Дрездена на рождество. -- Кушать подано, -- раздался внизу голос Луки. Стол был накрыт в библиотеке. Старый дворецкий сам прислуживал за обедом. На секунду показался озабоченный Гаврила. -- Банку со спиртом разбили, Никита Григорьевич. Всю дорогу везли в сохранности, а при разгрузке разбили. И надумали, шельмы, полакомиться остатками. Ванька Косой себе рот до уха располосовал. Швы надо наложить, а у него на щеке пустулы. Запустили вы дворню, Лука Аверьянович. Рожи у всех немытые, у Саньки-казачка трахома... -- Иди, Гаврила, иди, -- сказал Лука строго. -- Самое время князю про болячки дворни слушать. Распустил тебя Никита Григорьевич по доброте своей. Гаврила насупился и вышел, но скоро вернулся, держа в руке письмо. -- От их сиятельства, -- и он с улыбкой протянул письмо барину. Никита сидел с протянутым бокалом в руке, а Лука стоял рядом и тонкой струйкой наливал в этот бокал токайское, но это не помешало старому слуге вырвать из рук Гаврилы письмо: "Так ли подают? " Он поставил бутылку на стол, распечатал конверт, положил письмо на поднос и протянул с поклоном. Никита рассмеялся, одним глотком ополовинил бокал и начал читать. "Любимый друг мой, дорогой сын Никита Григорьевич! Зело сожалею, что встреча наша с тобой омрачена столь роковым событием. Тошно и скучно мне, друг мой! Уповаю только на бога, в нем ищу силы. С Надеждой Даниловной, маменькой твоей, от великой печали приключилась болезнь. Врач Круз велел ей поболее шевелиться, но она из дому не выходит, а проводит свое время в слезах и молитвах. Приезжай к нам завтра поутру. Любящий родитель твой... " -- Лука! О каких роковых событиях пишет мне батюшка? -- вскричал Никита. -- Прошу прощения, Никита Григорьевич, что не уведомил сразу. Язык не повернулся убить вашу радость. Беда у нас... Братец ваш, Константин Григорьевич, десять дней назад скончаться изволили. Пальцы Никиты, беспечно державшие бокал, свело судорогой, тонкое стекло лопнуло, и вино, мешаясь с кровью, потекло по манжету рубашки. Гаврила быстро схватил одной рукой барина за запястье, а другой нырнул в карман его камзола, куда сам всегда клал платок: -- Mors omnibus communis*, -- сказал он с чудовищным акцентом и плотно обернул платком порезанную руку. -- Омнибус, голубчик мой, коммунис. Что ж вы так-то... А? Лука аккуратно собирал с полу осколки бокала. Ночь Никита провел без сна в состоянии того странного оцепенения, когда становятся неподвластными мысли, поведение и чувства. По слабому шороху за дверью он угадывал где-то рядом Гаврилу. "Тоже не спит, -- думал он с благодарностью. -- Только бы не лез с успокоительными каплями". Шорох затихал, и Никита тут же забывал про Гаврилу и опять возвращался к мыслям об отце. Он пытался представить себе его лицо и не мог, искал в лексиконе памяти слова сочувствия, утешения и не находил. Потом вдруг с удивлением обнаружил, что уже не лежит, а ходит по комнате, старательно измеряя шагами периметр спальни и считает вслух: "... десять, одиннадцать, двенадцать... " * Смерть -- общий удел (лат. ) "Тьфу, напасть... О чем я думал? О людях... " Мысль о людях, не каких-то конкретных, знакомых людях, а о людях вообще, принесла неожиданное облегчение. Он представил себе огромный мир, населенный одинокими, несчастными, обездоленными... Но если он, тоже одинокий и несчастный, так понимает всех и сочувствует им, то значит есть кто-то в мире, который тоже жалеет его в эту минуту. И еще вспоминалась Анна Гавриловна и бумаги, отданные Алешкой. Завтра он поговорит об этом с отцом. Если посмеет. Он вспомнил, как в детстве, наслушавшись рассказов про грешников в аду и жалея их всем сердцем, сказал матери: "Когда я вырасту, стану Христом. Я возьму на себя все грехи, и люди попадут в рай". "Милый, так нельзя говорить, -- ответила мать с улыбкой, -- это большой грех. Человек должен отвечать только за себя. Нельзя посягать на боговы дела... " "Господи, научи... Разве я мог предположить, что тревоги мои и беды разрешатся именно так? Я надеялся, что все как-нибудь устроится. Но не такой же ценой, господи... Неужели я так закостенел в своем эгоизме и черствости, что даже невинная детская душа... " -- Никита поймал себя на мысли, что обращается не к Богу, а к покойной матери и даже слышит ее слова: "Милый, грешно так думать. Ты пожалей брата, пожалей... " На минуту в памяти всплыло лицо Алексея, и он обратился к нему, словно Алешка не был игрой воображения, а стоял рядом. -- Неужели я живу только для того, чтобы вымолить любовь отца и стать законным князем Оленевым? -- спросил он его. Алексей страдальчески сморщился и исчез. -- Да что я в самом деле? Нельзя просто так вымолить чью-то любовь. Человеком надо быть хорошим, вот что... На туалетном столике стоял кувшин с водой, приготовленный Гаврилой для утреннего обтирания. Никита припал к кувшину и пил до тех пор, пока не почувствовал, как в животе булькает вода. Тогда он лег, закрыл глаза: "Вот и легче стало... Надо просто жить... по возможности быть добрым, честным... " Он представил себе, что уже написал замечательные трактаты, нарисовал полные глубокого смысла и красоты картины или, нет... он врач и может излечить любую хворь. Он спасет от смерти человека, над которым священник читает уже глухую исповедь*. Кто этот человек? Нет, не отец, боже избавь... Он вдруг представил себя на смертном одре, и это не было страшно, потому что священником был тоже он сам, и врач, неслышно входящий в комнату... тоже он, Никита Оленев. Он был един в трех лицах -- умирал, исповедовал и лечил. И это было прекрасно. Никита заснул только на мгновение, так ему показалось, и вот уже утро и карета везет его в родительский дом на Невской першпективе. Он пытался вспомнить, что очень важное и большое открылось * Глухая исповедь -- обряд отпущения грехов человеку, который находится без сознания. ему ночью, и не мог, осталась только память короткого и мучительного счастья, которого он стыдился теперь. Встреча с отцом произошла куда сдержаннее, чем ожидал Никита. -- Здравствуй, друг мой. -- Князь без парика, в траурном платье казался ниже ростом, он стоял, опираясь пальцами о стол, и строго смотрел на сына. Никита хотел броситься ему на шею, но оробел вдруг, ноги стали чугунными. -- Батюшка, примите мои... -- Слезы заполнили глаза, и он, низко склонившись, поцеловал теплую, набрякшую венами, руку. На минуту лицо князя смягчилось, жалкая улыбка смяла губы, уголки глаз опустились, как на трагической маске, но когда Никита поднял голову, перед ним стоял сдержанный подтянутый человек, любимый и недосягаемый. "Отец, скажи, как тебе больно... " -- Как успехи в школе? -- Хорошо, батюшка... -- Никита слышал свой голос издалека, словно из соседней комнаты. -- Пойдем, Надежда Даниловна хочет тебя видеть, --и вздохнул, -- такие у нас дела... На лестнице, рассеянно сунув руку в карман, Никита наткнулся на пакет, тот, что отдал ему Алешка: "Это дело неотлагательное! Как только увидишь князя -- сразу скажи. Понял? " "Прости, Алешка... Погодят бумаги эти пару часов... Ну не имею права говорить сейчас об этом с отцом... " Окна спальни были плотно закрыты войлоком, иконостас пылал свечами, пахло лампадным маслом и валерьяной. Черный креп, закрывающий зеркало, взметнулся при их появлении, и по блестящей поверхности пробежали тени, словно гримаса сморщила чье-то изображение. Надежда Даниловна в домашнем платье сидела боком на большой с балдахином кровати. -- Никита, мальчик мой! -- Она протянула руки. Одеяло соскользнуло на пол, Никита бросился поднимать его, и сразу головой его овладели мягкие ладони, нежно погладили волосы, шею. -- Ой, ой! -- причитала она, с восторгом глядя на смущенного юношу. Ей показалось вдруг, что сын ее не лежит на кладбище, что он жив и успел за десять дней вырасти и возмужать, чтобы явиться к ней в новом обличье. -- Какой ты красивый, -- шептала она отвлеченно, -- а мне сказали, что ты умер... Как глупо, боже мой... -- Наденька, ложись, -- князь с испугом гладил жену по плечу, -- успокойся, друг мой... Да где же Наталья? Где люди? Горничная вбежала в комнату, сняла с волос Надежды Даниловны черный чепец и прижала к вискам смоченное в уксусе полотенце. Надежда Даниловна вздохнула глубоко, заплакала, потом откинулась на гору подушек. -- Прости, Никитушка. Я в своем уме. Сердце болит. Я сейчас на кладбище поеду. Не согласишься ли ты сопровождать меня? Поклонишься брату. -- Не рано ли, Наденька, ты затеяла столь дальнюю поездку? -- обеспокоился князь. -- Мне уже лучше. -- Она отерла лицо полотенцем, встала и, подойдя к Никите, пояснила: -- До кладбища ехать долго. Мы похоронили Костю подле Александре-Невского монастыря. А ближе нельзя. Он рядом с твоей матушкой похоронен. Плиту и памятник еще не сделали, а ограда уже стоит -- чугунная, красивая, на ней букеты и листья акантовые. Может, и ты с нами поедешь, друг мой? -- обратилась она к мужу. -- Прости. Не могу. Занят. -- Твой отец через три дня уезжает в Париж, --пояснила Надежда Даниловна виновато. Никита вопросительно посмотрел на отца. -- У нас еще будет время поговорить, -- сказал князь. -- Поезжай на кладбище. Карета тащилась медленно, как катафалк. Видимо, князь позаботился, чтобы поездка как можно меньше утомила княгиню. Никита чувствовал себя растерянным и смущенным. За два года, проведенных вне дома, он ни разу не вспомнил о мачехе. Он не хотел думать о ней только как о виновнице, пусть невольной, но виновнице его разлада с отцом. Но больше ему было не к чему привязать ее образ, он не знал ее ни плохой, ни хорошей, и она стала никем, пустым местом, даже рождение и смерть брата он видел только глазами отца. И вдруг вместо нереального, словно и не существующего человека он встретил прекрасную, измученную женщину, оказавшуюся неожиданно понятным и родным человеком. Лицо княгини смутно белело через плотную черную вуаль, и нельзя было понять, смотрит она в окно, плачет или молится. -- Как изменился Петербург! Что это строят? -- спросил Никита, стараясь отвлечь Надежду Даниловну от грустных мыслей. -- Где? На Фонтанной речке? -- с готовностью отозвалась княгиня. -- Здесь Аничкова слобода, а строят, кажется, палаты царские или нет... Графа Разумовского здесь дом строят. Архитектор иностранный, очень дорогой. Проехали по зеленому мосту речку Мью. От зеленой же, крашеной набережной к воде шли узкие ступени. На последней ступеньке стояла баба в алом сарафане и полоскала белье. Усатый драгун, стоявший на карауле, успел подмигнуть Никите и опять уставился на обширные телеса прачки. Потянулась серая линия заборов, фонарей стало меньше, мостовая сменилась пыльной проселочной дорогой. На веревках, натянутых меж берез саженой аллеи, трепыхались на ветру нижние юбки и простыни. Откуда-то раздался многоголосый собачий лай. -- Где это собаки лают? -- Царская псарня рядом. Полпути проехали, -- отозвалась Надежда Даниловна. -- А за забором -- Слоновый двор. Так его все называют. Это зверинец царский. Дурное место. В Москве, говорят, провели слона по улице и появилась в городе страшная болезнь. Не к добру это -- ночью мимо сонных людей слонов водить. -- Выдумки все. -- Ну и бог с ними, голубчик мой. Чего только не придумают. Никита, посмотри, -- сказала она вдруг с интересом, -- что это за люди там маршируют? По улице шел гвардейский отряд. Барабаны выбивали дробь, тяжело прихлопывали пыль сапоги. За отрядом бежали мальчики, обыватели испуганно шарахались в стороны. Офицер махнул рукой, и барабаны замолкли на середине фразы. Гвардейцы остановились, хмуро переговариваясь вполголоса. Вперед протолкнулся худой человек и, натужно выкрикивая слова, начал читать царский манифест, в котором сообщалось, что третьего сентября сего года подле коллежских апартаментов будет учинена публичная экзекуция. "... Лопухиных всех троих и Анну Бестужеву высечь кнутом и, урезав языки, сослать в Сибирь... " Боже мой, завтра казнь. А бумаги? Бумаги, что передал Алексей. Поздно... Боже мой, поздно... Бедная Бестужева. "Милосердие наше, принятое с наичувствительным удовольствием, будет принято не только осужденными, но и их фамилиями... " -- О чем они говорят? -- Надежда Даниловна пыталась сосредоточиться, но хриплый голос чтеца был невнятен, и она разбирала только отдельные слова. -- Завтра казнь, -- сказал Никита. -- А... -- Она откинулась на подушки и крикнула кучеру: -- Трогай! "... Бывший обер-штер-кригс-комиссар Александр Зыбин, -- кричал осипшим голосом чиновник вслед карете, -- слыша многократно от Натальи Лопухиной о ее замыслах и зловредных поношениях и признавая их худыми, о том, однако, не доносил, поныне молчанием прошел, тем самым явным сообщником себя являл. Бить его плетьми, сослать в ссылку, имущество конфисковать". -- Ужас какой! -- не выдержал Никита. -- Простите. Надежда Даниловна. Я должен вас оставить. Дела... важные дела. Я хочу посоветоваться с отцом. -- Никита, мы на кладбище едем. Какие могут быть сейчас дела? -- Она схватила его за руки, прижалась к плечу, и, словно догадавшись, что эти "дела" как-то связаны с царским манифестом, добавила: -- Пусть их, голубчик. Они сами по себе, а мы сами по себе. -- Да. Я опоздал, -- сдавленным голосом сказал Никита. -- Отец уже ничем помочь не сможет. Это ужасно. На кладбище было безлюдно и тихо. Иволга пела в кроне высокого вяза. Надежда Даниловна быстро прошла мимо царского склепа, мимо свежих могильных холмов и остановилась возле высокой чугунной решетки. Потом быстро откинула вуаль и боком, цепляясь пышной юбкой за железные листья, сползла на землю. -- Ой, ой, ой, -- приговаривала она, давясь слезами. Никита встал на колени рядом с ней, закрыл глаза и прижался лбом к решетке, чтобы всласть поплакать об умершем брате и всех тех, чьи грехи он хотел принять на себя в далеком детстве. -5- Эшафот был установлен на Васильевском острове против здания Двенадцати коллегий, где размещался Сенат. Помост, называемый всеми "театром", был сколочен из свежих сосновых досок, просторен, было где развернуться палачу, и огорожен перилами. Рядом на столб повесили сигнальный колокол, который должен был возвестить о начале казни. День выдался ветреный и хмурый. По Неве бежали высокие волны с белыми барашками, солнце вдруг проглядывало из-за облаков, и площадь веселела, золотились черепичные крыши, заметней становилась ранняя желтизна деревьев, но через минуту, словно устыдившись, краски меркли, тушевались. К десяти часам утра все пространство между зданием Двенадцати коллегий и гостиным двором было заполнено людьми до отказа, но прибывали все новые зрители всех сословий и возрастов -- кто пешком, кто в карете, кто водой. Прибывшие в лодках запрудили канал и, не выходя на твердую землю -- некуда, стояли в рябиках, яликах, катерах, запрокидывали головы, тянули шеи -- туда, к еще пустому эшафоту. Балконы здания Сената заняла именитая публика, из открытых окоп гроздьями висели головы, даже на крутоскатной крыше примостились два трубочиста, обвязанные закинутой за трубу веревкой. Они выглядывали из-за фронтонов, как два любопытных аиста, и завершали собой картину праздного и жестокого любопытства к чужим страданиям. Никита стоял на горбатом мостике, перекинутом через канал. Перила мостика облепили штатские франты, напоминающие повадками w разговором военных. В правое ухо Никиты дышал молодой человек, судя по внешнему виду, приказчик модного магазина. Он пытался сохранить непринужденный вид и даже поддерживал с Никитой видимость разговора, но против воли взгляд его опять утыкался в сосновый помост, он умолкал на полуслове и принимался нервно грызть и без того уже обкусанные ногти. Торговец фруктами, здоровенный детина с красными ручищами, поминутно толкал Никиту в бок: "Прощения просим, барин", и опять вертелся, тянулся за деньгами, передавал во все стороны яблоки и груши: "Кому яблочко -- золотое, наливное, сахарное? " Вчера вечером, после приезда с кладбища, Никита не утерпел, достал наугад письмо из толстой пачки бумаг, переданных ему Алексеем, и самым внимательным образом прочел. О том, что чит