доме хлопали двери, метался в окнах свет и вопили, стенали, орали, блажили человеческие глотки. Даже западная половина дома пришла в некоторое волнение: "А вдруг пожар? " И вот уже "белые" и "синие" войска, вооружившись фонарями, двинулись сомкнутыми рядами в парк, неся, как победный клич: "Лекаря! Лекаря! " "Во орут", -- подумал даже с некоторым уважением Алексей. И профессиональная обида обожгла сердце -- словно не жал он для этих малохольных колючий пустырник, словно не вливал в эти дурные глотки сок благородной травы. И понял Алексей, что не пустырник, а сам Гаврила, как благородный дух, держал этот дом в безгласном повиновении, а теперешние вопли и крики -- это полная страстного томления тоска по безвозвратно ушедшему покою. Последние метры Алексей проволок Гаврилу на себе. Никита и Саша ждали их, как было договорено, в обычном месте встреч. -- Наконец-то! Все сроки прошли. Лезьте сюда. Что с Гаврилой? Тебя не избили? Кто там кричит? Никита через решетку поспешно ощупал полуживого камердинера. -- Скажешь тоже -- избили! Он у них вроде бога. Туземцы проклятые! Это они за нами гонятся, -- проговаривал Алексей, силясь оторвать от земли раскисшее тело Гаврилы, подсадить его и какнибудь перекинуть через высокую ограду. Гаврила слабо помогал Алешиным усилиям, но мелькнувший меж деревьев свет совершенно парализовал его волю, и он смирился с неизбежностью: -- Все... Конец... Не уйти. Бросьте меня. Хоть сами-то спасетесь! -- Ты бредишь, Гаврила? Нам-то от кого спасаться? -- закричал Саша, остервенело дергая камердинера, пытаясь протащить его сквозь узкие зазоры решетки. -- Сашка, он же не может расплющиться! -- пробовал угомонить друга Никита. -- Тогда вплавь! -- И Алеша решительно толкнул податливую фигуру в воду. Раздался легкий всплеск... -- Я плавать не умею, -- только и успел крикнуть Гаврила и покорно пошел ко дну, но рука Алексея ухватила его за воротник, подняла над водой облепленную тиной голову. Несколько сильных гребков, и они благополучно вылезли на берег по другую сторону злополучной решетки. Друзья подхватили безжизненное тело алхимика и бегом бросились к стоящей на верхней дороге коляске. Когда коляска отъехала настолько, что не стало слышно криков погони, Гаврила очнулся, брезгливо снял со лба липкие водоросли. -- Вина бы, господа, -- пробормотал он зябким голосом. -- Пожалуйста. -- Саша услужливо вложил в онемевшую от холода руку бутылку токайского. Гаврила сделал большой глоток и протянул бутылку Алексею. -- Такого помощника, как Алешенька, мне никогда не найти, -- сказал он грустно. Сидящий на козлах Никита оглянулся, блеснул в улыбке зубами. -- Я выучусь, Гаврила. Не робей! Мы едем в Сорбонну! -- Прямо сейчас? Куда ж я в мокром-то? И компоненты надо уложить. У них там в Париже ни пустырей, ни болот. -- Не волнуйся, еще успеешь обсохнуть, -- успокоил камердинера Никита. -- Батюшка назначен во Францию посланником. Нас он берет с собой, а выезд не раньше, чем через неделю. -- А там, смотришь, и я к вам наведаюсь, -- рассмеялся Саша. -- Кхе... О, Париж! О, Сорбонна! -- Гаврила приосанился и неожиданно тонким и скрипучим фальцетом запел: "Гаудеамус, игитур, ювенэс дум сумус... "* -- Таврила, ты пьян! Ради всего святого -- не надо латыни! -- Пусть поет! -- Никита щелкнул кнутом. -- На этот раз латынь вполне к месту. Будем веселиться, пока мы молоды... Вперед, гардемарины! ЭПИЛОГ Новый 1744 год друзья наши встретили врозь. Алексей Корсак -- в Петербурге в Морской академии. Начальство оного заведения учинило ему дотошный экзамен, нашло его знания весьма удовлетворительными и зачислило на последний курс. Софья по приглашению князя Черкасского приехала в Петербург и, проведя месяц в его дому, совершила вещь невозможную -- помирила Аглаю Назаровну с мужем. Новые отношения супругов не изменили распорядка их дня, однако дворня стихийно стерла невидимую черту, деляющую усадьбу на два клана. Меньше стало крику и ору, а в тронной зале в поисках справедливости теперь присутствуют как "белые", так и "синие". Впрочем, чистый цвет редко теперь у них встретишь, смотришь, панталоны белые, а камзол синий или наоборот, однако все это мелочи... _______________ * Начало известной студенческой песни (лат. ). По отбытии из дома Черкасских Софья поселилась под Петербургом на дарованной ей мызе. Вера Константиновна оставила до срока Перовское и стала жить вместе со своей будущей невесткой. Как ни старался князь, ему не удалось вернуть завещанное монастырю богатство Зотовых, но тетушка Пелагея Дмитриевна после продолжительной беседы с Черкасским устыдилась и в его присутствии начертала завещание, где отписала все племяннице. Событие это было вполне своевременно, потому что важная помещица, хоть и лежала в шелках и бархате с французским романом в изголовье, была очень плоха -- водянка раздула живот и ноги. Софья стала богатой наследницей, но это мало ее занимает. Другими заботами заполнен день -- сидеть подле маменьки Веры Константиновны у окошка, читать и всматриваться прилежно в летний туман и зимнюю вьюгу -- не зачернеется ли карета, везущая Алешеньку на вакацию -- хоть на неделю, хоть на денечек! И как бы ни была счастлива последующая жизнь Софьи, удел ее -- ждать. Саша Белов встретил Новый год в карете по дороге домой, если быть точным -- в Польше. Прибытие его в Париж, а тем более отъезд требуют, по нашему мнению, куда более пространного рассказа, но бумаги в России работают до сих пор мало и плохого качества, а посему автор, уступая настоянию трезво мыслящих людей, довольствуется одним абзацем. Дипломатическое дело, порученное Саше Бестужевым, носило чисто курьерский характер и было выполнено с честью. Месяц его жизни в Париже пролетел как миг и кончился ночным тайным отъездом в карете, данной князем Оленевым. Таинственность эта была. вызвана не только зашифрованной почтой к вице-канцлеру, которую Саша вез на груди, но и присутствием в той же карете счастливой и перепуганной Анастасии Ягужинской. Саша выкрал ее почти изпод венца, и немалую помощь в этом оказали ему Никита и верный их Гаврила. Де Брильи долго не мог выяснить, кто совершил сей дерзкий поступок, а когда узнал наконец то поклялся лишить жизни этого щенка, этого негодяя Александра Белова, но пока не видно, чтобы жизнь предоставила кавалеру эту возможность. Венчание Саши и Анастасии прошло незаметно, ни двор, ни "Ведомости" не уделили их свадьбе должного внимания. Никита и Гаврила в канун Нового года вступили на землю Геттингенского университета. Их вояж в Саксонию предворил некий разговор, случившийся в Париже. -- Батюшка, я хочу сказать вам, что не только желание быть рядом с вами привело меня во Францию. Я хочу учиться. -- Вот как? Чему? -- Всему! -- беспечно отозвался Никита. -- В навигацкую школу я не вернусь и хотел бы поступить в Сорбонну. -- В Сорбонну? -- Князь с величайшим удивлением посмотрел на сына. -- Ты хочешь заняться богословием? Неплохая карьера для князя Оленева -- стать капуционом! -- Но я вовсе не хочу заниматься богословием. -- Никита был смущен. -- Я думал, что Сорбонна и университет -- это одно и то же. Гаврила уверял... -- Гаврила... -- Князь рассмеялся. -- Десять лет назад Гаврила чуть было не поехал со мной в Париж и после этого уверен, что знает французов. Сорбонна в силу старых традиций руководит университетом, но учит только схоластике и теологии. Да и весь университет здесь проникнут средневековыми традициями. Медикам там читают римскую хирургию. Мало того, что хирургия эта безнадежно устарела, так еще лекции читаются по латыни. -- Я знаю латынь, -- быстро сказал Никита. -- И я... -- прошептал подслушивающий под дверью Гаврила. -- Латынь -- это неплохо, но просвещенному человеку в XVIII веке надо еще знать английский и немецкий. И не римская хирургия нужна, а механика, история, архитектура и география! Может, определить тебя в Коллеж де Франс? -- сказал князь задумчиво. -- Его посещал великий Рабле... Здесь Гаврила не выдержал, вломился в комнату, повалился князю в ноги. В его слезливой и бессвязной речи, произнесенной, как думал Гаврила, на латыни, только одно слово было понятно -- Геттинген. Князь высказал одобрение поездке в Германию. Годы учения были весьма интересными и уже потому счастливыми для Никиты, а тем более для Гаврилы. Он не только преуспел в химии, медицине и парфюмерии, но и сколотил изрядный капитал. Однако вернемся в Петербург 1743 года. Шетарди приехал в ноябре и был принят милостиво государыней Елизаветой и всем двором. Но Дальон страшно негодовал из-за появления на политической арене своего соперника. Первый же их разговор начался с брани, а кончился пощечиной, которой "бесхарактерный" посол наградил посла подлинного. Тот не остался в долгу и проткнул Шетарди ладонь. Маркиз потом долго похвалялся перевязанной рукой, объясняя всем и каждому, что повредил ее в боях за русское дело. Под флагом все тех же "русских интересов" он возобновил вкупе с Лестоком лютую борьбу с Бестужевым. Шетарди работал не покладая рук, подкупал лиц духовных и светских, сколотил французскую партию, всюду совал свой нос, стелился перед государыней, играя почтение, восторг, обожание... Однако миссия его протекала очень негладко, и он каждую неделю писал шифрованные депеши в Париж. Шетарди писал, а Бестужев перехватывал письма, ключ давно был у него в руках. Академик Гольбах каждую неделю приносил вице-канцлеру расшифрованные депеши, Яковлев делал нужные выписки, а Бестужев складывал их стопочкой и ждал своего часа. И час настал. Связан он был с интригой, возникшей с недавним приездом двух цербстских принцесс: четырнадцатилетней СофьиАвгусты-Фредерики (будущей Екатерины II) и ее матушки, великой интриганки, а попросту говоря, шпионки прусского короля. "Цербстская матушка" сразу стала врагом вице-канцлера, а потом своим неумным и вызывающим поведением восстановила против себя государыню. В разгар дворцовых склок Бестужев и подал Елизавете экстракты из шетардиевых депеш, в коих особенно выделил места, касающиеся Елизаветы лично: дескать, ленива, беспечна, к делам имеет отвращение, пять раз в неделю платья меняет, а Бестужева потому близ себя держит, что боится, как бы дельный министр, назначенный вместо него, не помешал бы ее распущенности. Елизавета пришла в великий гнев. Шетарди был выслан из России в двадцать четыре часа. Он пробовал защищаться, но ему представили его собственные письма. Франция не простила Шетарди вторичного поражения, король отставил его от дел и сослал в Лимозин. Кажется, эта история должна была послужить Лестоку хорошим уроком, но он не внял голосу свыше. Привычка к интриге и неуемная ненависть к Бестужеву, которая тем ярче разгоралась, чем неуязвимее был вице-канцлер, привела к тому, что четыре года спустя, а именно в 1748 году, Лесток был арестован, судим и сослан в Устюг. Бестужев стал великим канцлером и, не имея соперников, шестнадцать лет правил Россией сообразно своим способностям и понятиям долга, пока не уподобился судьбы своих предшественников -- отставки от дел и ссылки. Лядащева я, каюсь, потеряла из виду. Одно точно -- он женился и уехал в Москву, а вот бросил ли он службу окончательно или вернулся к ней, озверев от семейной жизни, этого я с уверенностью сказать не могу. Бывший сослуживец Лядащева некий N... рассказывал, что, встретив Василия Федоровича на Тверской и задав ему радостный вопрос: "Ну как живешь? ", получил крайне невразумительный ответ: "Вас ис дас? Кислый квас... " И еще Лядащев поинтересовался, не слыхать ли чего в Петербурге про Сашку Белова. Потом вспомнили они былое, и Лядащев ушел с грустью в глазах, бросив на прощание: "Такая жизнь, брат... На одном гвозде всего не повесишь... " В год падения Лестока умер в Сибири Степан Лопухин, супруга же его Наталья и сын Иван -- незадачливые виновники раздутого до невероятных размеров "лопухинского дела" -- прожили в ссылке долгие годы в немоте и лишениях и были возвращены в Петербург Петром III. Анна Гавриловна Бестужева не дождалась освобождения. Все годы ссылки она прожила в Якутске, имела собственный дом и друзей, с которыми хоть и с трудом, но могла разговаривать. Много лет спустя писатель А. А. Бестужев, более известный под псевдонимом Марлинский, был сослан по делу декабристов в Якутск. Он разыскал там могилу своей родственницы и с грустью написал об этом родне, хранящей в памяти своей образ прабабки, как скорбный и достойный самого глубокого уважения. И еще несколько слов... Когда иду я по весеннему Петербургу, вдыхая запах травы и распустившихся тополей, когда смотрю в воду каналов на гофрированные отражения шпилей и куполов, вижу сбегающую в воду решетку и ялики у Летнего сада, меня зримо и явственно обступает XVIII век. Какие они были -- Елизавета, Лесток, Шетарди, Бестужев?.. Можно по крохам собрать материал, есть архив, письма, дипломатические депеши, можно сходить в Эрмитаж и свериться с портретами Кваренги. Каждое время дает свою оценку тем далеким событиям и людям, игравшим немаловажную роль в русской истории. Но они все умерли, умерли очень давно, и даже теней их я не могу различить в сегодняшнем городе. Но остановись в тени старого собора Симеона и Анны. Не слушай звон трамвая, забудь про асфальт под ногами и провода над головой, сосредоточься... И вот он выходит из-за угла, придерживая треуголку от ветра, и останавливается недалеко от меня под деревьями. Мундир поручика Преображенского полка ладно сидит на фигуре, движения его уверенны, взгляд заносчив. Птицы завозились в листве. Я поднимаю голову, и Саша Белов смотрит туда же -- скворцы, как звонко они судачат! Мне приятно думать, что я так хорошо знаю этого молодого человека, знаю, зачем он пришел сюда и кого ждет. -- Сэры! Ну сколько можно торчать столбом в этом месте! Я думал, вы никогда не придете. Заблудились, что ли? Да, это они, Алеша Корсак -- мечтательный путешественник, и Никита Оленев -- умница и поэт. Они обнимаются, хохочут радостно и уходят по улице Белинского. Но не навсегда... Они вечны, дорогие моему сердцу герои, потому что они -- сама молодость, потому что звучит еще их призыв: "Жизнь Родине, честь никому! " Счастья вам, мои гардемарины!