мифом, от которого уже не отмыться. Воз! Это же надо такое придумать! Шельмы. Да и не было никакого маркитанта. Он этот бочонок махонький со своим ординарцем послал. Неужели он, кот плешивый, разболтал... Ну дай срок, выйду из узилища, я тебе глотку поганую свинцом залью! Прости Господи, что бормочу-то, грешник! Наутро Степан Федорович присмотрелся к чернявому солдату -- молод, красив, полоска усов под носом, а вид нахальный -- видно, баловало его начальство сверх меры. Ишь ты, мундир драгунский на нем как влитой сидит! Злоба уже прошла, но страх остался. "Не было золота, не было бочек, чист я. Господи!" -- с фальшивым энтузиазмом уговаривал он Бога. Перед обедом, благо погода стояла сносная, вышел он в запустелый окружавший мызу сад. Он любил гулять в одиночестве. Вид заросших тропинок, разросшейся бузины и всех этих простонародных дерев, как-то ракиты и крушины, рождал в душе простые, незатейливые мысли. На этот раз все было не так. Мысли были витиеваты, непугливы, а вместо синичек, что крошки с ладони клевали, налетели откуда-то вороны -- сытые, черноклювые, мелкоглазые, словно чужеродные народы, орда. Он уже поворачивал к дому, когда увидел, что чернявый солдат беседует у калитки с юной, чрезвычайно пригожей мещаночкой. Солдат прямо гарцевал перед ней, перебирая ногами, как заводной жеребец, приглашал идти в дом, а девица смотрела отвлеченно, улыбалась, но от калитки не отходила. Апраксину страсть как захотелось опять подслушать их беседу -- может быть, они еще какой-нибудь миф об нем вспоминают, но он только посмеялся над пустым своим любопытством. Показалось ли ему или впрямь крикнула мещаночка: жди, приду! Вечером Степан Федорович не отказал себе в удовольствии подразнить чернявого солдата. -- Кто была та хорошенькая? -- спросил он строго. Солдат вытянулся, как на плацу, но физиономию в порядок привести забыл, на ней так и осталось глуповатое, счастливое выражение. -- Звать Анна, ваше превосходительство. Я с ней еще по Калинкинскому подворью знаком. Она там в девицах состояла- Вы понимаете?..-- он глубокомысленно умолк. -- А ты, значит, тех девиц охранял? -- Так точно! -- Сладкая была служба, чистый рахат-лукум. А сейчас-то что? Любовь промеж вас? -- Ну какая у нас, ваше высокопревосходительство, может быть любовь? Я ее не видел, почитай, год. А ведь нашла. Такая, я вам скажу, штучка! -- он неожиданно хмыкнул, поднял руки и пошевелил всеми пальцами, имитируя плеск ресниц или неких кокетливых щупалец. Видно, девица произвела на него сильнейшее впечатление, румянец так и горел на его смуглых скулах. "Ну вот, теперь он девице про бочонок с золотом начнет плести",-- подумал Степан Федорович с неожиданной тоской. Ночью он --опять было хотел пойти глотнуть настойки, но передумал. Старый дом шуршал, скрипел... Показалось ли ему, что весенним ручьем звенит где-то в темноте женский смех, или это бред, слуховой обман? А ну как шельма хорошенькая не обманула чернявого солдата и явилась в дом. А он пойдет в буфетную, да еще столкнется... без парика, неприбран, больной, забытый всеми старик! Спать, спать... Но под утро Степан Федорович все-таки добрался до бутылки и опорожнил ее всю. Виной тому был страшный сон. Будто бы стоит он один в чистом поле, тепло, солнце, стоит босиком, подошвы ног чуют землю, в травке муравьи, а сбоку, как бы слева, на него надвигается ночь. Не ночь, тьма. Ночь идет не постепенно, сумрачно, а эдак как бы сплошной черной стеной. Он смотрит на эту тьму с ужасом и знает, что если не успеет проснуться, то чернота эта его обхватит. Но проснуться-то он никак не может, только трясется весь. Вливая в себя одну за другой чарки, он никак не мог вспомнить, поглотила ли его тьма или он успел-таки Проснуться. Но и без всяких этих догадок он знал уже, что сон сей- предзнаменование. Ужас перед наступающей тьмой был столь велик, что конец сна был как бы и не важен. Сердце стало вдруг колотиться как безумное, а потом и вовсе пропало. Степан Федорович схватил цепенеющими пальцами колокольчик, разбудил вице-капрала. -- Плохо мне, плохо... Зови лекаря! -- выдохнул он, с трудом преодолевая немочь. Степана Федоровича довели до постели, за лекарем был немедленно послан чернявый солдат. Но ведь случай-то непростой, большая особа не абы кто, а фельдмаршал, посему солдат поехал в столицу к супруге Агриппине Леонтьевне. На подъезде к городу солдат столкнулся с арестантской каретой, которая, вихляя колесами, бешено неслась по самой середине дороги. "Уж не к нам ли?" -- подумал солдат мельком и стегнул коня. Что ему вдаваться в подробности чужой жизни? Ему велели доставить лекаря, он за ним и едет, а остальное его не касается. Настроение у чернявого было самое что ни на есть расчудесное. Красотка из Калинкинского подворья не обманула, пришла ночью. Вот кто понимает в усладах любовных! Только башка трещит с отвычки. И вроде не пил, а потом как отрубило. Впал в сон... Придет ли еще веселая Анна? Придет... Они все деньги любят, а он при охране графа Апраксина кое-чего и накопил. Фельдмаршал хоть капризен, да щедр. Только бы не помер ненароком. Арестантская карета мчалась именно в урочище "Три руки". В связи с битвой -- проигрышем, а именно так называли теперь недавно яркими красками расцвеченную Цорндорфскую победу, следствие по делу Апраксина требовало немедленного продолжения. Когда офицер N-ского полка вступил на порог мызы, Степану Федоровичу уже полегчало, сердце опять работало, хоть страх и держал его в тисках. -- Именем Их Высочества государыни...-- звонко прокричал офицер, а дальше стушевался, произнес просительно: -- Ваше превосходительство, извольте прочитать бумагу. Рука не дрожала, уверенно нацепила очки на нос: следственная комиссия в самых вежливых выражениях приглашали графа Апраксина на допрос. Подписана бумага была прокурором Трубецким. Пока вице-капрал облачал Апраксина в парадное платье, прилаживал парик, сыпал на него пудру, Степан Федорович находился в состоянии полного отупения. Мельком вспомнились бочонки с золотом, вскрытый пруссаками тайный магазин. "Пусть их,-- подумал Степан Федорович.-- Прости их Господь". Опираясь на руку вице-капрала, он уселся в пыльную карету, два солдата охраны сели напротив. "Везут, как преступника",-- вздохнул Апраксин и противу всех правил впал в сон. Видно, домашнее вино оказало, наконец, свое действие. За каретой торопилась, не поспевая, гроза. Ветер рвал сучья, кропил листьями сухую землю, гром в отдалении погромыхивал осторожно, словно боялся напугать. Когда подъехали к коллегии, уже и редкие капли шлепнулись о землю. Все вдруг потемнело. Следственная комиссия собралась полным составом. Кроме графа Александра Шувалова, прокурора Трубецкого и графа Бутурлина, были еще двое из Тайной канцелярии- нижние чины, был и писарь, сидел в углу, кусал перо. В комнате было душно, полутемно. Потом задребезжали стекла, молния сверкнула ярко, и хлынул дождь. Напротив крытого зеленым сукном стола стоял стул с высокой спинкой, предназначенный для подследственного . -- Прошу вас,-- строго сказал Трубецкой, показывая Апраксину на этот стыдный трон. Степан Федорович нетвердой походкой прошел к .седалищу, затравленно огляделся и вдруг рухнул навзничь, хрипя что-то невнятное. Он умер через три дня. Смерть бывшего фельдмаршала произвела на столицу самое тяжелое впечатление. Следственная комиссия сбивчиво отписала заключение по делу, слова "измена" и "подкуп" в нем отсутствовали, так... общие слова. Более нажимали на отсутствие искренности на допросах да излишнюю медлительность в военных действиях. Похоронили Степана Федоровича Апраксина в Невской лавре почти тайно, при малом стечении народа, без всяких приличествующих его званию церемоний. Только церковный обряд был полным, торжественным и исполненным большой грусти. Эту внезапную смерть народная молва опять-таки не обошла стороной. Скоро стала гулять в столице такая байка. Мол, не видя конца следствия, матушка Елизавета вызвала к себе главу Тайной канцелярии: "Отчего так долго тянется дело?" Александр Шувалов ответил, что Апраксин не сознается ни в чем, и следствие зашло в тупик. "Ну так остается последнее средство,-- молвила Елизавета,-- прекратить следствие и отпустить невиновного". Позвали Апраксина. Шувалов и повторяет слово в слово, как сказала государыня: "Раз вы, граф, отрицаете свою виновность, остается последнее средство..." Но. он не успел досказать фразу до конца, с Апраксиным приключился апоплексический удар. Бедный фельдмаршал решил, что его будут пытать. Самый невинный читатель поймет -- в этой легенде ни слова правды- Это когда же на Руси следствие заходило в тупик? И что это за тупик такой? И Лесток, и Бестужев, и бедные Лопухины, и Анна Гавриловна Бестужева- все имели вины перед следствием, но никто их вины не доказал. И никакого тупика на следствии -- отняли у кого язык, у кого имущество, у всех честь и растолкали по разным углам России. Так что тупик- это миф, легенда. Да и насчет апоплексического удара были сомнения. Опять же народная молва внесла здесь поправку, толковали об отравлении, но здесь все недоказуемо. За руку отравителя (или отравительницу) никто не поймал. В общем-то, опального фельдмаршала жалели. Без малого 250 лет прошло с тех пор, как отгремела Гросс-Егерсдорфская битва, а историки все спорят, пытаясь выяснить, что руководило Апраксиным При отступлении: стратегия или политический расчет. Автор попытался ответить на этот вопрос, но ведь это только литература! Наш славный историк и писатель Бантыш-Каменский в жизнеописании фельдмаршала помимо перечисления военных заслуг пишет: "...он был добрый супруг, нежный отец, любил благодетельствовать старых и дряхлых воинов". Что ж, будем помнить и об этом. Мир праху его... Болезнь Гаврилы После Цорндорфа Оленев, не дожидаясь организованного отступления русской армии, уехал в местечко, где его ждал Гаврила. После страшной, жестокой и бессмысленной бойни у Никиты не было сил с кем-то общаться, обсуждать подробности сражения. Хоть и понимал он сердцем, что не мог не ввязаться в рукопашную, древний призыв "наших бьют" не позволял остаться сторонним наблюдателем, но не мог он забыть напутствий Тесина. Пастор прав, убийством имеют право заниматься только профессионалы -- палачи и военные. После присяги, обучения, облачения в соответствующую форму и привитого особого патриотического выверта в мозгах, когда насильственная смерть от твоей руки становится не убийством, а необходимым деянием во славу и пользу отечества, ты можешь стрелять и рубить не размышляя. Гаврилу он нашел в чистой горнице на взбитых подушках, под обширной периной и с холодным компрессом на лбу. Увидев барина, верный камердинер несказанно всполошился, начал лепетать: "Я сейчас, я сейчас..." Худая дрожащая нога его выпросталась наружу, он попытался встать, но тут же без сил рухнул на подушки. -- Стыд-то, батюшка Никита Григорьевич, занемог... И ведь не упомню такого, чтоб перед барином пластом лежать,-- шептал он, беспомощно шаря по груди руками. Лицо его было красным, глаза пожелтели, седые брови шевелились, словно усы над жующим ртом. Вошедшая следом хозяйка запричитала в голос по-польски, заплакала. Никита растерялся. Все проходит в жизни, все истлевает, ломается, имеет конец, но Гаврила был вечен. Все годы с младенчества князя был он слугой, другом, советчиком, критиком и подпоркой, он не имел права на такую роскошь, как болезнь. -- Кыш, глупая! Изыди!-- прошипел Гаврила.-- И не пугай барина. Она, дура, говорит, что перед смертью все эдак-то "обираются". А я лямки у ворота не найду. Натужный окрик камердинера призвал Никиту к действию. Он развязал лямки у ворота рубахи, сменил компресс и стал осторожно расспрашивать о болезни. -- Подожди, батюшка, не части... Какой такой лекарь? Мне его рацеи * ни к чему. Лихорадка это, с болот принесло, застудился. -- Тогда я сам тебя буду лечить! -- Обереги Господь, батюшка князь. Вы с собой совладать не в силах, где вам других пользовать,-- на воспаленных губах камердинера появилось подобие улыбки. Ночью Гаврила впал в тяжелый сон, и по несвязному его бреду Никита мог составить полную картину недавних переживаний старого слуги. Оказывается, не испытал он большего страха, чем в эти окаянные дни, когда "бегал семо и овамо, illo et illinc**, пешим и конным в поисках барина, а хозяйка -- брылотряска реша, де, не жди... полегли в сече многие тыщи, и твой там!". -- Ложь! Околеванец не для нас, а для недругов наших, а мы-то еще поживем! Особо верил Гаврила в силу какого-то кристалла, на котором гадал и который врать не умеет. Видно было, что вчерашняя встреча с барином совершенно ушла из его смятенной памяти. Никита держал его пылающую руку, вслушивался в сбивчивый шепот, обвитые латынью славянские обороты не смешили, как обычно, а трогали до слез. * Рацеи -- разговоры. ** Сево и овамо -- illo et illinc -- туда и обратно. __________________ Десять дней горячка мотала силы камердинера, а потом и отпустила. Но старые люди болеют не так, как молодые. Кризис миновал, остудилаеь кровь, должно бы и полегчать, а Гаврила лежал тих, безучастен, на вопросы отвечал, что ничего у него не болит, немочь только во всех органах. -- Чем тебе помочь? Молчит... Смотрит на окошко, на чахлую герань в горшке, потом переведет взгляд на расписную притолоку, потом на полотенце на стене и с такой сосредоточенностью уставится на вышитых львов в цветах, словно пытается угадать в рисунке тайну мироздания. Потом утомится разглядыванием, закроет глаза, и не поймешь, спит или бодрствует. -- Гаврила, может, траву какую-нибудь лечебную сыскать? -- Трав много... есть горицвет, листочки махоньки, цветочки бледные, есть манжетка, мать-и-мачеха... -- Объясни мне получше, как этот горицвет найти. -- Не барское это дело. Он вам в руки и не дастся... зовут его еще барская спесь...-- он тихо захихикал,-- и татарское мыло. Спать буду... Наконец, хозяйка привела в дом ветхую, но спорую в ногах старуху. Она что-то пошептала над Гаврилой, потом приготовила пахучий отвар, который больной не без удовольствия выпил, а к утру ему настолько полегчало, что он сказал с привычной ворчливой интонацией: -- Увозите вы меня из этого гошпитала, Никита Григорьевич. От печалей немочь, от немочи смерть. А нам надобно жить продолжать. Дорогу в Кенигсберг камердинер, как ни странно, перенес хорошо, без жалоб и охов, но когда с помощью Никиты поднялся по крутой лестнице в квартиру фрау Н., занимаемую ими до отъезда, то так и рухнул в кресло, а потом покорно лег в кровать, хоть на дворе был ясный день. Немедленно был призван лекарь, сразу же появились порошки в упаковке, клистирная трубка, пиявки в банке. Поставленный лекарем диагноз был невразумителен, во всяком случае, Гаврила хмыкнул весьма выразительно. Метод лечения был самый немудрящий -- покой и уход. -- Мой пациент надорвал свой в общем-то здоровый организм. Что-то его потрясло столь сильно, что нервные узлы -- ганглии -- как бы воспалились, и команда от мозга по белым жилам, то есть нервам, или мозговым нитям, идет слабо. Вы меня понимаете? -- Коза тебя поймет, недоумка...-- прошептал Гаврила. По счастью, лекарь по-русски не разумел. -- Из-за чего твои ганглии пошли вразнос? -- строго спросил Никита, когда лекарь ушел.-- Из-за меня, что ли? Стоило бы... Когда я в молодости в крепость угодил, твоим белым жилам ничего не сделалось, а тут вдруг... Уж тогда-то больше было причин для беспокойства! -- Тогда-то я моложе был. И потерял вас в мирное время, а сейчас война. Но вы, батюшка князь, перед глазами-то не маячьте, не стойте над душой. Займитесь делом. Вспомните лучше, зачем сюда приехали. Никита помнил. Он не забывал о Мелитрисе ни на минуту, но уже понял, что в одиночку ему не отыскать девушку. Приехав на Сашину квартиру, он первым делом справился у фрау Н., нет ли известий от Белова, и получил отрицательный ответ. Он написал письмо Корсаку с указанием собственного адреса и просьбой сообщить о себе, как только корабль вернется в порт. Наняв с помощью фрау Н. слугу и препоручив его заботам Гаврилу, Никита принялся делать обход по городу. Он съездил в гостиницу "Синий осел" с целью узнать что-либо об оранжевой даме, имя которой запамятовал. Хозяин гостиницы сказал, что известная особа больше не появляется и никаких сведений он о ней не имеет. Никита наведался в военную канцелярию и получил сведения о пасторе Тесине, весьма его огорчившие: Тесин был в плену. К разъедающим душу мыслям прибавилась еще одна- он корил себя, что бросил пастора во время баталии. Сейчас ему казалось, что если бы в битве при Цорндорфе они были рядом, то он мог бы защитить пастора от унизительного плена, Он даже наведался в дом банкира Бромберга, решив, что если оный господин вернулся из поездки, то он найдет способ его обезвредить. Но дом банкира, или Сакромозо, черт знает, как его называть, был заперт, и сколько ни барабанил Никита в дверь, на стук его не откликнулся даже сторож. Что ему оставалось? Ждать... Он бродил по Кенигсбергу почти без цели, потом придумывал пункт назначения, скажем, аптеку или лавку, но ноги опять несли его в военную канцелярию, вдруг знают что-нибудь о Сашке? В один из своих заходов он справился на всякий случай о Лядащеве, но никто не слышал этой фамилии, и только один хмурый господин вдруг прицепился с въедливыми вопросами: де, какая вам нужда от оного Лядащева и кто вас направил с подобными вопросами. Никите немалого труда стоило отвязаться от подозрительного майора, Имя Мелитрисы он нигде не называл, на нем лежала тайна, запрет. Не будь Гаврила болен, он бы поехал в Познань, для бешеной собаки семь верст не крюк, но и без этого вояжа он видел всю его бессмысленность. Дом с розовым мезонином непременно будет безлюден и заперт, папа Будыжского не окажется на месте, а чистенькая старушка, сообщившая ранее об отъезде Мелитрисы, сыграет полное непонимание. Мираж рассеялся. -- Где были, Никита Григорьевич? Что видели? -- неизменно справлялся Гаврила. Никита только пожимал плечами. Что он видел? Не расскажешь же, как он набрел на мясные ряды, в субботний день торговля на площади шла бойко. Сочащиеся кровью телячьи ребра, требуха на металлическом подносе и рой мух вызвали в памяти Цорндорф, и он убежал с площади как полоумный, а сворачивая за угол, налетел на седую и лютую, как мороз, старуху и получил порцию брани. Потом в каком-то парке он наблюдал за воробьями, что слетелись на свежий конский навоз, и размышлял, на кого похожи эти юркие, верткие, прыткие и вообще-то очень симпатичные птицы. Поняв, что они похожи на мышей, которых панически боялась Мелитриса, он потерял к воробьям всякий интерес. Еще он размышлял о том, чего ему не хватает в жизни. Он здоров, богат, не глуп, у него есть друзья, он не разочаровался в жизни, во всяком случае, как бы ни было погано, он не без интереса длит свое существование. Быть бы ему удачливым или, на худой конец, точно знать, что он неудачлив... А может, сказать проще- неудачник? Неудачлив, это всего лишь полковша, а неудачникэто ковш всклень, только наполнен он всякой дрянью. Да, да, конечно, неудачник не есть обладатель пустоты, за его спиной огромное количество попыток на полном мускульном и мозговом напряжении, а взамен полная емкость из слез, грез, пота, бессонницы и подспудного желания надавать кому-то по роже, а можно и ногой... в живот, инстинкт разрушителя, так сказать... А не съехал ли ты с ума, князь? На следующий день ноги сами принесли его к нужному месту. Это была городская публичная библиотека, что размещалась в нижнем этаже башни замка -- бывшего обиталища прусских королей. Не без трепета вошел Никита в просторные, с неоштукатуренными стенами палаты. Тихий и серьезный, как монах, служитель отвел его в зал старинной книги. За длинным столом сидели голодного вида студент и пастор, выписывающий цитаты из древнего фолианта,-- очевидно, готовился к проповеди. От книг тянулась к кольцу приделанная к полке, увесистая на вид цепочка, и Никите вначале показалось, что это не книги для сохранности прикованы к хранилищу, а сами читатели за провинность посажены на цепь. -- Что желаете? -- спросил служитель. -- Я сам посмотрю.-- Никита пошел вдоль полок. Он выбрал старинную рукописную Библию в старом кожаном переплете и с тугими, медными застежками. О книга, чудо из чудес! Печатный станок убил милую сердцу красоту рукотворных заставок, пышно изукрашенных начальных букв. Изысканность готического шрифта таила в себе характер переписчика, над иным словом монах замирал в священном трепете, и рука выводила слово, которое продолжало трепетать на пергаменте, передавая эту дрожь потомкам. Конечно, он отыскал Экклезиаста, послание мудрейшим. Знакомые слова завораживали. И почему творец Библии придумал эти странные образы и соединил их вместе -- цветущий миндаль, отяжелевшего кузнечика и рассыпавшийся на пороге каперс? А вот еще... Как славно! "Как ты не знаешь путей ветра и того, как образуются кости в чреве беременной, так не можешь ты знать дело Бога, который делает все..." Старая книга права, все суета сует, но пока ты жив, ты обязан верить, верить в то, что найдешь Мелитрису, потому что безверие и уныние -- грех. Он найдет силы жить дальше. И никакой он не неудачник. За этим определением пусть прячутся ленивые и благодушные, а ему быть неудачником не с руки. Выше нос, гардемарины! Откликнись, Корсак! А Корсак в это время сидел в своей каюте и строчил письмо в Кенигсберг. Последние дни были столь насыщены событиями, всем этим так хотелось поделиться, что Алексей против воли все время переносил на бумагу сведения, которые никак не следовало доверять обычной почте. Вырулит вдруг на Сакромозо -- "вообрази, Никита, он действительно оказался прусским шпионом!" -- и недописанное письмо рвется в клочья и летит в корзину. Несмотря на то что фрегат "Св. Николай" давно стоял в гавани, барон Блюм, по настоянию Почкина, не сошел на сушу, допросы велись прямо на корабле, поэтому Алексей был в курсе всех таинственных дел, витавших вокруг Брадобрея, тайных депеш и даже имени Мелитрисы Репнинской, жаль только, что Алексей понятия не имел, какое отношение сия девица имеет к его другу. В результате тайна была полностью изъята из эпистолы, а сообщил Алексей только, что жив, здоров и собирается в конце сентября отбыть в Кронштадт, поскольку "большие умы в .Конференции решили, что пополнение солдат в армию, а также перевоз артиллерийских снарядов для будущей кампании сподручнее делать морем". Еще Алексей написал, что непременно заедет в ближайшее время к другу, и, конечно, звал его с собой, "дабы, пребывая на фрегате, вспомнил ты навигацкую школу, астролябии, навигацкие карты и звезду Альдебаран, что светит всем путешественникам". Прочитав письмо, он подумал было, что опять разглашает военные тайны, потом плюнул с досады и запечатал пакет сургучовой печатью. Отчаяние Пастора Тесина везли в Петербург в обычной карете в сопровождении гвардейского офицера и двух солдат. Ночевали в придорожных трактирах и постоялых дворах. На третий день после сытного ужина и нескольких бутылок вина офицер сознался, что ничего не знает о причине ареста пастора, но тут же сказал, что им запрещено разговаривать, и в последующие дни твердо придерживался этого распоряжения. Пастор был предоставлен самому себе и, наблюдая серый пейзаж за окномдля него теперь весь мир был окрашен в этот тон,-- предался размышлениям о горькой своей участи. Быть арестованным безвинно, что может быть ужаснее? Воспоминание о милой Мелитрисе направило его мысли по другому руслу. А не кроется ли причина ареста в том, что он оказал участие в судьбе девушки? Своим усердием он ввязался в государственную интригу, а русские не прощают излишнее любопытство к их делам. Этот новый взгляд на суть вещей, как ни странно, его приободрил, и он сказал себе, что скорее откусит собственный язык, чем откроет на допросе местопребывание Мелитрисы. Охрана очень доброжелательно относилась к арестанту, но скоро Тесин понял, что это было вызвано не сочувствием к его судьбе, а примерным поведением пастора. Он не закатывал истерик, не впадал в черную мрачность, не скулил, пытаясь покончить с собой, и солдаты из благодарности были с ним очень предупредительны. Был, например, такой случай. В трактире Тесина не водили ужинать в, общую залу, а кормили в тесной клетушке, предназначенной для сна. Во время трапезы офицер сам резал арестанту мясо, а потом прятал вилку и нож, приходилось есть руками. Чистоплотный Тесин очень страдал из-за этого. Однажды во время ужина солдаты за какой-то надобностью отозвали офицера. Вернувшись минут через десять, офицер обнаружил, что Тесин с удовольствием ест с помощью ножа и вилки. Что тут приключилось! Как только острые предметы очутились опять в руках офицера, он принялся благодарить пастора за то, что тот не воспользовался случаем (хорош случай!) и не перерезал себе вены. -- Если бы я не довез вас живым, меня сослали бы в Сибирь! -- с чувством воскликнул офицер. Пастор совершенно обалдел от этой сцены, но поскольку чувство юмора было ему чуждо, стал искренне утешать своего караульщика. -- Я христианин,-- молвил он, дожевывая неподатливый кусок мяса.-- Я никогда не посягну на жизнь свою. Это смертный грех! По мере приближения к столице настроение охранников менялось, они стали озабоченны, насторожены. Офицер даже спросил Тесина, не связать ли его, чтоб не было соблазна бежать? Пастор только пожал плечами, сообщив, что подобный соблазн ему чужд, и его оставили в покое. Когда въехали в Петербург, офицер задернул шторки на окнах кареты. -- Оставьте хоть щелку!-- взмолился Тесин,-- Я всегда мечтал увидеть вашу столицу... хоть одним глазом. -- Ну вот в щелку и посмотрите. Главное, чтоб вас снаружи никто не увидел. Тесин хотел объяснить, что не знает в этом городе ни одного человека, но счел за благо промолчать, мало ли что еще выдумает подозрительный офицер. В узкую щель было видно до обидного мало. Высокие дома со стройными окнами, роскошные дворцы, мосты, каналы- все показывало себя только какойнибудь деталью, их невозможно было увидеть целиком. И вдруг все исчезло, осталась только огромная, как залив, река, которую они пересекали по длинному мосту. Потом короткий съезд, табунок деревьев и суровые стены Петропавловской крепости. Здесь уже офицер плотно задернул окно, лицо его стало отчужденным, даже надменным. Карета подкатила прямо к двери каземата. Тесин успел увидеть широкую, мощенную булыжником площадь, ряд одноэтажных приветливых зданий, собор со шпилем, настолько высоким; что конца его он не увидел, и остался с мыслью, что игла эта пронзает небо насквозь. Его толкнули в спину, и он шагнул в темноту. Холод и сырость, почти могильная, буквально обожгли его. Ни единый звук не проникал сквозь толстые стены, они гасили даже эхо шагов караульных. Еще один поворот коридора, и Тесин вошел в камору, где ему предстояло теперь жить. Узенький солнечный лучик процеживался грязным оконцем и- совершенно тонул в дыму. Было жарко, душно и нестерпимо вонюче, смрад в мгновенье забил ноздри, уши, пропитал одежду и волосы. Пастор с трудом дошел до лавки у стены, опустился на нее и тут же неуклюже сполз на пол. Он потерял сознание. Очнулся Тесин на свежем воздухе, лежа на траве в тени берез, что росли перед комендантским домом. Над ним склонилось лицо офицера из крепостной охраны (тех, кто сопровождал его в Петербург, Тесин не видел больше никогда). Как только арестант открыл глаза, на лице офицера появилось выражение ликующей радости, стоящие рядом солдаты тоже заулыбались. Не давая арестанту подняться, офицер на плохом немецком принялся его благодарить за то, что не отдал Богу душу. -- В противном случае вас сослали бы в Сибирь? -- строго спросил пастор. -- Всенепременно! -- с восторгом вскричал офицер.-- Эти болваны плохо протопили печь. Вы просто угорели. Но сейчас все будет хорошо. Поддерживая Тесина с двух сторон, солдаты осторожно повели его к приземистому, серому зданию. Пастор решил, что ему предоставят другое, более удобное помещение, но надежды его были тщетны. Его привели в ту же камору. Смрад остался, но дыма уже не было, помещение проветрили. На широкой лавке лежал матрас с подушкой, была даже простыня и тощее одеяло. Тесин возблагодарил Бога, что тот не оставил ему сил даже на отчаяние. Он хотел только спать. Но живому нельзя уснуть навечно. Очнувшись, Тесин не сразу понял, где он находится, а когда суровая действительность предстала перед ним во всей ужасной красе, давешнее желание офицера спрятать нож уже не показалось ему таким невинным. Офицер знал, что ждет арестанта, а Тесин тогда пребывал в неведении. Как часто именно неведение дает нам силы жить. В каморе было почти темно. Окошко успели забить снаружи досками, оставив вверху узкую щель, через нее и сочился призрачный свет. На противоположной стене камеры истуканами сидели на лавке четыре гвардейца. Они были совершенно неподвижны, и если бы не их глаза, с предельным вниманием следившие за каждым движением Тесина, их можно было бы принять за неодушевленные предметы, такие же как лавки, крохотный столик и икона над дверью. -- Сейчас утро или вечер? -- спросил Тесин. Гвардейцы так же молча продолжали смотреть на него, никто не сделал ни малейшего движения. "Да они не понимают ни слова!" -- догадался Тесин. Прошло полчаса, потом час. Гвардейцы сидели так же неподвижно, удивительно, что они не разговаривали и меж собой. Тесин на пальцах показал, что хочет пить. Один из гвардейцев с готовностью бросился за печь, зачерпнул из бочки воды в глиняную плошку. Когда Тесин напился, гвардеец уселся на прежнее место. Позднее пастор узнал, что охранникам было запрещено разговаривать, дабы из случайно оброненных слов арестант не узнал что-либо важное для себя. Что мог подслушать Тесин из болтовни гвардейцев? Конечно, это был особый акт воздействия на психику заключенного. Мелодия чужого голоса иногда помогает не потерять рассудок. Когда стемнело окончательно, один из гвардейцев зажег на столике свечу. Пламя ее играло на металлическом окладе иконы и помогало молиться, Через три ужасных, ничем не заполненных дня, которые Тесин по примеру всех заключенных обозначил на стене черточками, его утром вывели из камеры, посадили в карету и отвезли во дворец к весьма важному лицу. -- С кем имею честь? -- спросил Тесин у лица. -- Граф Шувалов,-- отрекомендовался тот. "Неужели это фаворит? -- подивился Тесин, невольно опуская глаза. -- Как могло их величество испытать чувства к столь некрасивому и старому человеку?" На правой щеке Шувалова бился безобразный тик, во всем прочем он был безукоризнен, вежлив и приветлив. -- Расскажите мне, мой друг, каким образом вы попали в русскую армию и почему стали духовником фельдмаршала Фермера? Тесин по возможности подробно ответил на вопрос, не преминув сказать, что вступал в эту должность неохотно, понеже считает себя немцем и находиться в стане противников отечества считает для себя мучительным. -- Так почему же, попав в плен к своим, вы поспешили вернуться обратно? -- вкрадчиво спросил Шувалов. -- Я вовсе не спешил. Меня обменяли по закону военного времени. Мне ничего не оставалось делать, как подчиниться приказу. И сознаюсь, комендант Кистринской крепости фон Шак вовсе не принял меня за своего. -- Это тоже было мучительно для вас? -- Это было унизительно. Шувалов понимающе кивал головой, далее разговор пошел о русских пленных, о битве под Цорндорфом. По счастию, ни в одном из вопросов даже тенью не промелькнуло имя Мелитрисы. -- Не могли бы вы по возвращению в крепость изложить все рассказанное вами на бумаге? Тесин сразу сник. А он, глупец, думал, что этот сердечный разговор избавит его от темницы. -- О, ваше сиятельство,-- воскликнул он с горячностью,-- как же я смогу все описать, если не имею там ни пера, ни чернил? -- Ах, да,-- Шувалов подергал щекой.-- Тогда напишите прямо здесь. Целый час, а то и больше истратил пастор Тесин, предавая бумаге свой давешний рассказ. После этого его вкусно накормили и отвезли назад в крепость. На следующий день безмолвные гвардейцы внесли в камору приличный стол и четыре стула. Вслед за этими мебелями явились три важных, прекрасно одетых, вежливых человека. Начался допрос: фамилия, имя, дата рождения, местопроживание, место службы, имя отца, матери... Все эти данные аккуратно заносились в опросные листы. Когда последняя точка была поставлена, господа поднялись и вышли, за ними гвардейцы вынесли стол и стулья. Блеснувшая было надежда опять скукожилась до размера погасшего уголька в печи. На следующий день допрос повторился опять, именно повторился, а не продолжился, потому что вначале уточняли дату его рождения и место последней службы. Потом слово в слово повторили вопросы, которые ему задал Шувалов. Всех допросов было пять, и повторялись они с периодичностью раз в неделю. Каждый допрос начинался с чистого листа бумаги, а разговор начинался так, словно предыдущих не было вовсе. Какая изуверская игра- спрашивать одно и то же, записывать ответ и тут же, сознательно забывать его. Да и вопросов толковых не было. Удивительно, сколько можно жевать с вежливым лицом мякину! -- Господа, почему меня арестовали? В чем я виноват? -- не выдержал Тесин. Ему улыбнулись доброжелательно. -- Придет время, и обстоятельства ваши изменятся,-- сказал один из следователей -- очевидно, старший. На этом и расстались. И потекли дни похожие друг на друга, как слезы из глаз его. Гвардейцы сидели монгольскими идолами. Тесин то молился, то плакал. Кормили, правда, хорошо, из четырех блюд за обедом. Допрашивающие исчезли, словно их и не было никогда. Единственным напоминанием о том, что они не приснились Тесину, была Библия, которую он настойчиво просил и, наконец, получил от следователей. Если бы не эта немецкая Библия, пастор бы впал в совершеннейшее отчаяние. О нем забыли... Я всегда знала, что вы меня любите... Отца Пантелеймона Никита, как водится, встретил в православном храме, и когда они после службы шли по улице, священник крайне неохотно, с тяжелым вздохом, сказал: -- Тут еще новость приключилась, весьма, так сказать, неопрятная. Даже не знаю, как сказать... Пастор Тесин арестован. -- Я знаю, он в плену. -- Я не об этом, князь. Из плена его благополучно вызволили, а потом и арестовали. -- Кто? Отец Пантелеймон пожал плечами. -- Наши, русские. В Петербург увезли. -- Да быть этого не может! -- потрясение произнес Никита, но тут же понял, что фраза его не более чем дань неожиданному, смысла в ней как бы и нет, потому что у "наших, русских", может быть все. Пастор Тесин давно мозолил глаза иным господам: де, развел Фермор в армии лютеранство. Но разве это причина для ареста? Отпустите человека с должности, он только рад будет. А может быть, пастору вменяется в вину, что он своими немецкими замашками способствовал разложению духа нашей армии, скажем, в битве при Цорндорфе? И такое может статься. Никита поймал себя на мысли, что принял известие об аресте Тесина куда спокойнее, чем следовало бы. Видно, сильно разъели и остудили его душу неудачи последних месяцев. -- Душа болит,-- сказал он вдруг, взявшись за сердце. -- А как же ей не болеть,-- охотно поддержал отец Пантелеймон.-- Дух нашвысшая искра Господня, стремление к небесному, бесплотный житель в теле нашем, недоступному пониманию духовного мира. Пастор Тесин, страдалец, хорошо это понимал. Как же ему вынести эдакий поклеп? -- Какой поклеп? -- А... не хочется и говорить,-- брезгливо сморщился священник.-- Сплетни одни... злобные. -- Уж вы продолжайте, батюшка-Отец Пантелеймон оценивающе посмотрел на Никиту. -- Ладно, скажу. Вы человек доступный многим высоким сферам,-- он деликатно кашлянул,-- так сказать, в мире служебном, то есть мирском. Говорят такое: мол, почему никого из пленных не обменяли, а пастора обменяли? В Кистринском подвале много достойных офицеров сидит, есть и генералы. А об обмене пастора сам Фермер хлопотал и разговоры с пруссаками вел. -- Но за это нельзя человека арестовывать. -- Понятное дело -- нельзя, но ведь к первой-то мысли и другую приторочили. Мол, не сдался ли пастор в плен намеренно? Никита встал столбом, внимательно всматриваясь в лицо священника. -- Так что же, Тесина в шпионаже обвиняют? -- Это только сплетни, князь, и не следовало бы мне, сан пороча, передавать их вам, но боюсь, что в сплетнях этих есть зерно, так сказать зацепина, от которой можно клубок мотать. Пастору надобно помочь, он чистейшей души человек, а вы с самим их сиятельством графом Шуваловым на короткой ноге... -- Какая там нога,-- подавленно прошептал Никита.-- Я не видел их сиятельство с июня. Но вы правы, здесь надо что-то предпринимать, и немедленно -- Вам бы в Петербург отправиться,-- вкрадчиво посоветовал священник. -- Не могу я сейчас уехать из Пруссии. Я должен помочь одной особе, следы которой потеряны. Но я сегодня же напишу в Петербург. -- И еще хорошо бы вам вот что сделать. Пастора арестовали в доме родителей. Конечно, семейство объято горем. Мне навестить их... сами понимаете, я полковой священник. И потом неизвестно, как я буду принят. Может быть, весьма враждебно. А вы человек молодой, формы не носите, вы были дружны с пастором Тесиным. Я ведь не ошибаюсь? -- Вы не ошибаетесь,-- твердо сказал Никита.-- Льщу себя мыслию, что могу считать пастора Тесина своим другом. -- Вот и славно, местожительство Тесинов у меня в книге обозначено. Я вам его в записке опишу да с мальчиком и пришлю. Уважьте стариков. Вечером этого же дня Никита направился по указанному адресу. Странно, он никогда не был в этой части города. Тесин говорил, что живет за судовой пристанью на канале, соединенном с рекой Прегель, но дорога туда шла вдоль многочисленных складов и магазинов, а потому казалась неинтересной. Кончились пакгаузы, и начались сады. Каналов было несколько, семейство Тесинов жило на третьем в аккуратном, несколько чопорном доме. Дверь открыла насупленная служанка неопределенных лет и, как только он заикнулся о пасторе Тесине, провела его в гостиную. Вот, значит, где прошли детство и юность Кристиана Тесина. Дом был понемецки чист, пристоен и неуютен, в гостиной преобладали коричневые тона. Странным казалось, что мягкая улыбка пастора родилась среди этих начищенных до блеска предметов обихода, где шандалы, дверные ручки, подносы, ложки и кофейники пускали днем приличных солнечных зайчиков, а вечером холодно отражали свет свечей, где каждая вещь знала свое место и уже сто лет не посягала на чужую территорию, где строгие гравюры изображали сцены ада и вызывали к покаянию, где... Дверь отворилась бесшумно, и в комнату вошел мужчина в старомодном кафтане и тесном парике. Глаза его зорко уставились на Никиту. Конечно, пастор был похож на отца, и не столько чертами лица, сколько манерой говорить, плотно складывать руки на коленях и удивленно шалашиком выстраивать брови. -- Прошу садиться. Мне сказали, что вы имеете что-то сообщить о моем сыне Кристиане. Я слушаю вас. -- К сожалению, я ничего не могу добавить нового к тому, что вам уже известно,-- почтительно сказал Никита.--