атлета, метнувшего диск дальше всех, как у ретиария, повергшего противника, как у колесничего, одержавшего победу в гонках. Тут поднял руку и Иисус, и никого не удивило, что отрок в столь нежном возрасте уже собирается чтото вызнать у мудрецов и книжников Храма,-- юности свойствен пытливый ум, юношей, как повелось еще со времен Каина и Авеля, вечно одолевают сомнения, и взрослые со снисходительной улыбкой похлопывают их по плечу, приговаривая: "Вот подрастешь, сам увидишь, что все это не имеет ни малейшего значения", самые же понимающие добавляют при этом: "Меня в твои года тоже это весьма занимало". Между тем слушатели, которые начали было, к нескрываемой досаде книжника, привыкшего, как мы бы сейчас сказали, к вниманию аудитории, расходиться, вернулись на свои места, едва лишь раздался голос Иисуса: Я хочу спросить насчет вины. Ты о своей вине? Я вообще о вине, но и о своей тоже: я виноват, хоть прямо и не совершал греха. Говори ясней. Сказано Господом, что отцы не должны быть наказываемы смертью за детей, и дети не должны быть наказываемы смертью за отцов, и каждого карают за его собственное преступление. Так оно и есть, но только учти, что имелся в виду обычай тех давних времен, когда за вину одного члена семьи платила вся семья целиком, включая невинных младенцев. Но слово Господне вечно и относится ко всем временам, а ты ведь только что сам сказал, что человек волен понести кару, и потому я думаю, что преступление, совершенное отцом, даже если он и сам получил за него наказание, наказанием этим не исчерпывается и переходит по наследству к сыну, подобно тому как мы, ныне живущие, несем на себе бремя первородного греха, свершенного Адамом и Евой. Признаюсь, удивительно мне, что ты, человек столь юный и, по виду судя, простого звания, так хорошо знаешь Писание и так легко отыскиваешь в нем нужное тебе место. Я знаю лишь то, чему научили меня. Откуда ты родом? Из Назарета Галилейского. Я так и понял по выговору твоему. Пожалуйста, разреши мои сомнения. Что ж, допустим, что вина Адама и Евы, ослушавшихся Господа, не столько в том, что они отведали плод с древа познания добра и зла, сколько в проистекших от этого роковых последствиях, ибо они поступком своим вмешались в замысел, который вынашивал Вседержитель, когда сотворил сперва мужчину, а потом женщину. То есть ты хочешь сказать, что всякое деяние человеческое, неповиновение ли воле Господа в раю или еще чтонибудь, всегда соотносится с Божьим промыслом, который я бы уподобил острову, окруженному бушующим морем человеческих желаний? Вопрос этот задал не Иисус -- Плотникову сыну на такую дерзость было не решиться,-- а тот, кто спрашивал вторым, и книжник, тщательно и осмотрительно подбирая слова, отвечал ему: Видишь ли, дело обстоит не совсем так: воля Божья мало того что преобладает над всем и вся, она и есть источник всего сущего. Но не ты ли сам сказал недавно, что непослушание Адама привело к тому, что мы остались в неведении относительно замыслов Господа в отношении нашего праотца? Да, это так, но в воле Господа, Создателя и Вседержителя мира, содержатся все возможные воли: она принадлежит и Богу, но также и всем людям -- и живущим ныне, и тем, кто будет жить после. Будь так, как ты говоришь, воскликнул вдруг Иисус словно под воздействием некоего озарения, каждый из нас был бы частицей Бога. Весьма возможно, но вся совокупность людей, сколько их ни есть в мире, соотносится с Богом, как песчинка -- с необозримой пустыней. Книжник вдруг изменился неузнаваемо -- высокомерие его исчезло без следа. Он попрежнему сидит на полу, окруженный учениками и помощниками, и во взглядах их почтения столько же, сколько и ужаса -- они взирают на него как на кудесника, неосторожным и невольным заклинанием вызвавшего из небытия могучие силы, во власти которых пребудет отныне сам. Сгорбив плечи, бессильно уронив руки на колени, он всем видом своим, каждой чертой вытянувшегося лица будто просит, чтобы его оставили наедине с его тоской. И люди начали подниматься -- одни направились во Двор Израильтян, другие присоединились к тем кружкам, где еще продолжались споры и толкования. Иисус сказал: Ты не ответил на мой вопрос. Книжник медленно поднял голову, взглянул на него, как человек, только очнувшийся от глубокого сна, и после долгого, нестерпимо долгого молчания ответил: Вина -- это волк, который, пожрав отца, терзает сына. И волк этот пожрал моего отца? Да, а теперь примется за тебя, А тебято терзали, пожирали? Не только терзали, не только пожирали, но и извергали, как блевотину. Иисус поднялся и вышел. У дверей помедлил, задержался, поглядел назад. Дым от жертвенников отвесным столбом поднимался прямо к небесам и там, в вышине, истаивал и исчезал, словно его втягивали в себя исполинские легкие Бога. Утро близилось к полудню, толпа росла, а внутри, в одном из храмовых покоев, ощущая безмерную пустоту, человек с разодранной в клочья душой сидел и ждал, когда нарастет на прежние кости обычное мясо, когда вернется он в свою шкуру, чтобы суметь через час или сутки спокойно и достойно отвечать тем, кто пожелает узнать, например, из какой соли -- каменной или морской -- состоял столп, в который обратилась жена Лота, или каким вином, белым или красным, упился Ной. Уже выйдя из Храма, Иисус спросил дорогу на Вифлеем, вторую цель своего путешествия, дважды заплутал, свернув не туда, в невообразимой толчее, бурлившей в хитросплетении улочек и переулков, и наконец нашел тот путь, по которому тринадцать лет назад пронесла его, уже стучавшегося в этот мир, Мария во чреве своем. Не стоит предполагать, однако, что он думал именно так, тем более что очевидность и непреложность всегда подрезают крылья вдохновению, и в доказательство приведу один лишь пример: пусть читатель этого евангелия взглянет на портрет своей матери, сделанный в ту пору, когда она его носила под сердцем, и признается честно, способен ли он представить себя у нее в утробе. Иисус между тем шагает в Вифлеем, размышляя об ответах, даваемых книжником, на вопросы -- и его, и те, что заданы были раньше,-- и ему не дает покоя и смущает душу ощущение того, что все вопросы сводились в конечном счете к одномуединственному, а ответ на каждый годился для любого, особенно же -- заключительные и все заключающие в себе слова книжника о том, что волк вины не насытится никогда и вечно будет грызть, пожирать и изблевывать. Зачастую по причине слабости нашей памяти мы сами не знаем -- а если знаем, то словно бы стремимся забыть поскорее -- причину, мотив, самый корень нашей вины или, выражаясь фигурально, в стиле храмового книжника,-- то логово, откуда выходит волк, алчущий добычи. Но Иисус знает, где оно, это логово, он туда как раз и направляется. Он понятия не имеет, что будет там делать, но словно бы хочет объявить всем и каждому: Вот он я,-- и спросить вышедшего ему навстречу: Чего ты хочешь? Покарать? Простить? Забыть? Так же, как в свое время родители его, он остановился у гробницы Рахили, помолился и двинулся дальше, чувствуя, что сердце колотится все сильнее. Вот первые домики Вифлеема, куда в еженощных снах его врываются посланные Иродом воины и с ними -- его отец, но, по правде говоря, даже не верится, что такие ужасы могли твориться под этим небом, по которому проплывают облачка столь тихие, столь белые, будто сам Господь выказывает им свое благорасположение; на этой земле, нежащейся на солнце, так что невольно хочется сказать: "Ах, да забудем все это, не будем выкапывать кости прошлого", и, прежде чем женщина с ребенком на руках появится у ворот одного из домов и спросит: "Кого ты ищешь?" -- повернуть назад, сделать так, чтоб простыли следы, которые привели нас сюда, да уповать на то, что неостановимый ход времени скоро припорошит густой пылью и последнюю память о тех событиях. Поздно, слишком поздно. Еще мгновение назад мошка могла бы спастись, метнуться прочь, но если коснулась она хоть самым краешком клейкой нити, то, как ни бейся, как ни маши ставшими бесполезными крылышками, ничто уже не поможет, и чем яростней будешь метаться, стремясь высвободиться, тем больше будешь запутываться в паутине, пока наконец не выбьешься из сил и не поймешь в смертельном оцепенении, что спасения нет и пощады не будет, даже если паук побрезгует столь ничтожной добычей. И для Иисуса мгновение, когда он еще мог спастись, минуло. Посреди городской площади, под раскидистой смоковницей, стоит нечто невысокое, кубической формы, и не надо с особой пристальностью вглядываться в нее, чтобы понять: это гробница. Иисус приблизился, медленно обошел ее кругом, остановился, читая полустершиеся надписи на одной из граней, и, свершив все эти действия, понял, что нашел то, что искал. Пересекавшая площадь женщина, ведя за ручку ребенка лет пяти, замедлила шаги, с любопытством воззрилась на чужака и спросила: Ты откуда?-- добавив, как бы в оправдание своего любопытства: Вижу, не местный. Я из Назарета Галилейского. У тебя здесь что, родня? Нет, я был в Иерусалиме и решил заодно взглянуть на Вифлеем. Так ты, значит, просто мимо шел? Да, к вечеру, когда зной спадет, вернусь в Иерусалим. Женщина подняла ребенка на руки и, произнеся: Господь да пребудет с тобою,-- собиралась уж было идти своей дорогой, но Иисус удержал ее, спросив: А кто тут похоронен? Женщина покрепче прижала ребенка к себе, словно защищая от опасности, и ответила: Двадцать пять маленьких мальчиков, убитых много лет назад. Сколько? Я ж говорю, двадцать пять. Лет сколько? Аа, уж четырнадцатый пошел. Действительно много. Столько же примерно, сколько тебе на вид. Я про тех, кого тут убили. Один из них был мой брат. Твой брат тоже лежит здесь? Да. А это на руках у тебя сын? Да, первенец. А за что же убили этих мальчиков? Не знаю, мне в ту пору было семь лет. Но ты наверняка слышала об этом от родителей или еще от когонибудь из взрослых. Да что там "слышала", я своими глазами видела, как убивали. И брата твоего тоже? И брата моего тоже. Кто же это сделал? Пришли воины царя Ирода, схватили и поубивали всех мальчиков до двух лет. И неизвестно за что? До сих пор неизвестно. А когда Ирод умер, отчего же вы не пошли в Храм, не попросили священников узнать? Не умею тебе сказать. Я бы еще понял, будь это римляне, но должна же быть какаято причина, чтобы царь посылал войско убивать собственных своих подданных, да притом еще малолетних. Нам не дано постичь царской воли, спаси и сохрани тебя Господь. Мнето ведь уж не два года. В смертный час каждому два года, промолвила женщина и двинулась своей дорогой. Иисус, оставшись один, опустился на колени у могильного камня, закрывавшего гробницу, достал из котомки остатки уже зачерствевшего хлеба, раскрошил его у входа, точно влагая в невидимые рты невинно убиенных младенцев. В этот миг изза ближайшего угла вышла женщина, но другая -- совсем уже старая, сгорбленная, опиравшаяся на клюку и полуслепая. Но все же слабыми своими глазами она заметила, что делает незнакомый отрок, остановилась, вглядываясь, а Иисус поднялся, склонил голову, словно моля даровать душам несчастных этих мальчиков покой, и, хоть привычно было бы употребить здесь слово "вечный", мы этого не сделаем, ибо, когда однажды попытались представить себе, что же это такое -- покой, который будет длиться целую вечность,-- воображение отказало нам. Иисус, окончив молитву, стал озираться по сторонам, увидел слепые стены, затворенные двери и -- остановившуюся поодаль древнюю старуху в одежде невольницы, старуху, которая, опираясь на клюку, являла собой наглядный ответ на третью часть знаменитой загадки: "Какой зверь ходит утром на четырех ногах, днем -- на двух, а вечером -- на трех?", некогда загаданной сфинксом премудрому Эдипу, который ответил: "Человек", не подумав или не вспомнив о том, что далеко не всякий человек доходит до полудня жизни и в одном лишь Вифлееме число таких людей составило двадцать пять. А старуха бредет, ковыляет, подходит все ближе, и вот уж оказалась вплотную к Иисусу, вытянула шею, чтобы получше разглядеть его, спрашивает: Ищешь кого? Тот ответил не сразу, ибо истина состояла в том, что искал он и нашел уже не "кого", а "что", лежащее в двух шагах, да и раньшето с натяжкой подпадавшее под понятие "люди" -- так, мелочь, сосунки да сопляки в перепачканных пеленках,-- а потом вдруг нагрянула смерть и превратила их в исполинов, которым ни один гроб не по росту, любой склеп тесен и которые, если есть на свете правда, каждую ночь возвращаются в мир, показывают свои смертельные раны -- отворенные клинками мечей двери, через которые вышли они в небытие. Нет, ответил Иисус, никого я не ищу. Но старуха не ушла, а словно бы ждала, не скажет ли он еще чтонибудь, и от этого ожидания слова, о которых он и не думал, сами собой сорвались с его уст: Я родился здесь, за городом, в пещере, вот и пришел взглянуть. Старуха отступила на шаг, давшийся ей нелегко, вперила в него пристальный, насколько ей по силам это было, взгляд и дрогнувшим голосом сказала: Ты, как тебя зовут, откуда идешь, кто твои родители? На вопросы, заданные рабыней, отвечать необязательно, но уважение к преклонным летам женщины, пусть даже и столь низкого звания, видно, было у него в крови: старикам, кто бы они ни были, отвечать следует всегда, ибо, принимая в расчет то, как мало времени отпущено им на их вопросы, мы поступим крайне жестоко, оставив вопросы эти висеть в воздухе, тем более что, может статься, мы одного из них только и ждали. Меня зовут Иисус, я из Назарета Галилейского, отвечал он, и ничего другого с тех пор, как ступил он за порог отчего дома, не произносил еще. Старуха шагнула вперед, вернувшись на прежнее место: Кто родители твои, как их зовут? Отца -- Иосиф, мать -- Мария. Который тебе год? Четырнадцатый. Старуха посмотрела по сторонам, словно ища, куда бы присесть, но площадь в Вифлееме Иудейском -- это вам не парк СанПедродеАлкантара, где такие удобные скамейки и такой чудесный вид на замок, здесь садятся прямо на землю, в пыль, в лучшем случае -- на приступочку у двери, или, если пришли на могилу,-- на камень, специально положенный для того, чтобы могли отдохнуть и перевести дух живые, пришедшие поплакать над дорогими сердцу усопшими, или, как знать, для того, чтобы восставшие из могил тени могли пролить слезы, не выплаканные при жизни, как в случае с Рахилью, чья гробница совсем неподалеку, и истинно было сказано: "Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет", и не надо обладать мудростью Эдипа, чтобы увидеть -- место соответствует обстоятельствам, а плач -- причине, вызвавшей его. Старуха, кряхтя, стала усаживаться на камень, и Иисус даже сделал движение ей помочь, но не успел -- все, что делаем мы не от чистого сердца, всегда запаздывает,-- и, примостившись наконец, сказала: Я тебя знаю. Обозналась, отвечал Иисус, я здесь впервые, а в Назарете ни разу тебя не встречал. Первыми руками, прикоснувшимися к тебе, были руки не твоей матери, а мои. Как же это может быть? Меня зовут Саломея, я повитуха, и это я принимала тебя. В одно мгновение, доказывая правоту недавнего нашего утверждения о том, что движения, идущие не от сердца, всегда запаздывают и, стало быть, характерологической особенностью движений искренних является их своевременность, Иисус преклонил колени перед старой рабыней, нечувствительно побужденный к этому то ли любопытством, граничившим с радостным изумлением, то ли долгом обычной учтивости,-- и как же не выразить признательность той, кто, проявив наивысшую в тех обстоятельствах ответственность, извлекает нас оттуда, где мы ощущаем бытие, еще не отягченное сознанием и памятью, и выпускает в жизнь, без нее немыслимую. Но мать никогда не говорила мне про тебя, сказал Иисус. А что тут было говорить? Родители твои появились в доме моего хозяина, попросили помощи, он и послал меня, потому что у меня в таких делах есть опыт. И было это как раз во время избиения младенцев, тех, что покоятся в этой могиле? Именно так, и тебе повезло, тебя не нашли, иначе лежал бы рядом с ними. Потому что мы спрятались в пещере? Да, но также и потому, может быть, что вы успели убежать: когда я пришла проведать родильницу и младенца, пещера уже была пуста. А отца моего ты помнишь? Еще бы не помнить: он был в ту пору молод, высокий, статный такой мужчина, и видно, что человек хороший. Он умер. Жалко, мало пожил, а тыто, старший в семье, почему оставил мать, она ведь, надеюсь, жива? Я хотел увидеть места, где родился, и потом хотел узнать про этих убитых детей. Одному Богу известно, за что их поубивали всех, ангел смерти, приняв обличье Иродовых воинов, спустился к нам в Вифлеем и обрек их. Значит, была на то воля Божья. Я всего лишь старуха рабыня, но давно живу на свете и с самого рождения слышу: что бы ни творилось, какое бы мучительство ни учиняли люди друг над другом, происходит это лишь по Божьей воле. Так сказано в Завете. Я могу понять, что Господь не сегоднязавтра захочет моей смерти, но за что ж было убивать невинных младенцев? День твоей кончины определит Господь, а их этой смерти обрек человек. Видно, слабосильна десница Господа, раз не сумела отвести нож от обреченного на заклание. Не богохульствуй, женщина. Я ничего не знаю, а стало быть, и хулы ни на кого изречь не могу. Сегодня в Храме я слышал, что всякое, даже самое пустячное деяние человеческое предопределено Божьим промыслом и волен человек лишь в одном -- получать кару. Меня карают как раз не потому, что я вольна, а потому, что рабыня, сказала старуха. Иисус промолчал. Он едва ли слышал последние слова Саломеи -- ослепительным лучом света, хлынувшего в темную комнату сквозь внезапно распахнувшиеся ставни, осенила его мысль: человек -- это всего лишь игрушка в руках Бога, до скончания века обреченный делать лишь то, что угодно Богу, причем и когда думает, что всецело повинуется ему, и когда уверен, что противоречит. Солнце клонилось к закату, тень от смоковницы зловеще придвинулась уже к самым его ногам. Иисус немного отступил, окликнул старуху, и та с трудом подняла голову. Чего тебе? Отведи меня в ту пещеру, где я родился, или, если не можешь, объясни, как найти ее. Мне и вправду трудно идти, сил нет, но без меня ты ее не сыщешь. Далеко она? Недалеко, да там много пещер, и все вроде одинаковые. Тогда пойдем. Ладно уж, пойдем. Люди, которые в тот день видели старую Саломею рядом с незнакомым юношей, спрашивали друг друга, что свело их вместе. Никто так этого и не узнал, потому что старуха хранила молчание в продолжение тех двух лет, что еще отмерены ей были судьбой, а Иисус никогда больше не бывал в краю, где родился. На следующий день после их встречи старуха отправилась в пещеру, где оставила Иисуса,-- и никого там не нашла. В глубине души она была к этому готова. Найди она его там, говорить бы им друг с другом все равно было бы не о чем. x x x Немало уже было говорено о том, что жизнь наша сплетена и соткана из совпадений, но почти никогда не упоминается о тех встречах, что изо дня в день происходят в ней, и это странно, ибо именно встречи определяют и направляют ее, жизнь то есть, хотя в защиту такой, с позволения сказать, ущербной перцепции жизненных возможностей можно выдвинуть следующий аргумент: встреча, строго говоря, есть некое совпадение, из чего, разумеется, вовсе не следует, будто всякое совпадение есть встреча. В нашем евангелии преобладают совпадения, но в жизни самого Иисуса, которой уделяем мы -- особенно с того ее часа, когда он ушел из родного дома,-- внимание исключительное, не было недостатка и во встречах. Оставляя в стороне злосчастный эпизод с обобравшими его разбойниками, поскольку последствия, которые может иметь эта встреча, еще неразличимы в дымке ближайшего и отдаленного будущего, скажем, что в первом своем самостоятельном странствии Иисусу везло на встречи: были они и часты и удачны -- вспомнить хоть самой судьбой посланного ему милосердного фарисея, благодаря которому наш отрок не только сумел утолить снедавший его голод, но и провел за этим занятием ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы появиться во Храме не раньше и не позже, а как раз тогда, когда там звучали речи, подготовившие, так сказать, почву для вопроса, принесенного нашим героем из Назарета, вопроса, если помните, об ответственности и о вине. Ревнители и знатоки строгих правил, по коим должно строиться повествование, скажут нам, пожалуй, что следует чередовать -- как это и происходит в жизни -- встречи важные и судьбоносные с тысячей других, не имеющих почти или вовсе никакого значения, дабы герой наш не превратился в глазах читателей, буде таковые найдутся, в существо исключительное, с которым ничего пошлого и обыденного случиться не может. Скажут еще, что только так достигнет повествование главной своей цели и столь желанного эффекта жизнеподобия, ибо, если выдуманного и описанного эпизода не было и не могло быть в реальной действительности, надо сделать так, чтобы эпизод этот хотя бы походил на истинное происшествие, хотя бы казался таковым, чего никак нельзя сказать о только что изложенной нами и самым вопиющим образом обманывающей доверие читателей истории о том, как Иисус, не успев появиться в Вифлееме -- здрасьте пожалуйста!-- тут же нос к носу сталкивается со старой повитухой, своими руками принимавшей его, словно бы встреча и давший ему первоначальные сведения разговор с другой женщиной, намеренно подставленной ему автором,-- помните, та, с ребенком на руках?-- и так уж не преступали все мыслимые границы достоверности. Но самое невероятное еще впереди: как, скажите, поверить в то, что старуха Саломея проводила Иисуса до пещеры и там оставила его по его просьбе: А теперь иди, я побуду один в этих темных стенах, я хочу услышать свой первый крик в безмолвии, поскольку давнымдавно замерло эхо этого младенческого крика,-- именно эти слова Иисуса, вроде бы услышанные старухой, здесь и приводятся, хотя они уж просто демонстративный вызов правдоподобию, и, будь автор маломальски здравомыслящим человеком, не записывать он должен был бы их, а приписывать -- приписывать несомненному старческому слабоумию Саломеи. Так или иначе, но она поплелась прочь, неуверенно передвигая дряхлые ноги, пошатываясь, ощупывая перед тем, как сделать шаг, землю своей клюкой, которую держала обеими руками, и, право слово, достойно поступил бы наш герой, если бы помог добраться до дому несчастной старухе, пошедшей ради него на такую жертву, но все мы в юности себялюбивы и высокомерны, и почему бы Иисусу надо отличаться от своих сверстников? А он сидит на камне, и стоящая рядом коптилка слабо озаряет бугристые неровные стены, высвечивает более темное, выжженное пятно на месте очага. Он сидит, бессильно свесив тонкие руки; лицо его серьезно. Я родился здесь, думает он, я спал в этих яслях, родители мои сидели на том камне, где сижу сейчас я, здесь прятались мы, пока в Вифлееме воины Ирода избивали младенцев, и, как бы ни старался я, мне не услышать свой первый младенческий крик, не услышать и то, как кричали перед смертью дети, как стенали их родители, у которых на глазах свершалось это,-- ничто не в силах нарушить тишину пещеры, где сошлись конец и начало, отцы платят за грехи прошлые, дети -- за будущие, так объяснили мне в Храме, но если жизнь есть приговор, а смерть -- правосудие, то, значит, никогда еще не бывало в мире никого невинней тех вифлеемских младенцев, что погибли ни за что, и никого не будет виноватей моего отца, промолчавшего, когда надо было говорить, и теперь, даже если в жизни своей не свершу я больше ни единого греха, вина эта доконает меня, человека, которому сохранили жизнь для того, чтобы знал он, ценой какого преступления куплена она. Он поднялся в полумраке пещеры, словно собираясь бежать, но сделал всего два неуверенных шага -- и ноги его внезапно подкосились, руки взметнулись к глазам, чтобы успеть сдержать навернувшиеся на них слезы. Бедный мальчик: словно от нестерпимой боли, он извивается и корчится на земле, в пыли, он угрызается виной за деяние, которого не совершал, но главным виновником которого, пока жив, будет считать себя, и вина его неизбывна, неискупима. Забегая вперед, скажем, что поток этих мучительных и не принесших облегчения слез навсегда останется в глазах Иисуса влажным, скорбным отблеском, и будет постоянно казаться, что он только недавно и неутешно плакал. Время шло, и шло к западу солнце, удлинялись тени, возвещая пришествие иной, всеобъемлющей тени, которой окутает мир близкая уже ночь, и даже в самой пещере заметны стали эти перемены: сгущался мрак, сгрызая крохотную миндалину, трепетавшую на кончике фитиля -- ясно, кончается масло,-- точно так же будет, когда погаснет солнце и люди станут говорить друг другу: Чтото плохо видно, и невдомек им, что глазато им больше ни к чему. Иисус спит, сдавшись на милость скопившейся за последние дни усталости, ибо слишком много всякого случилось за это время -- и мученическая смерть отца, и полученный от него в наследство кошмарный сон, и то, что мать смиренно подтвердила ужасную истину, и трудный путь в Иерусалим, и наводящий страх Храм, и безжалостные слова книжника, и приход в Вифлеем, и посланная судьбой встреча с повитухой, явившейся из глуби времен, чтобы окончательно развеять последние сомнения,-- и ничего удивительного, что измученное тело погрузилось в сон, взяв с собой и истомленный дух, но тот уже зашевелился и во сне ведет тело в Вифлеем, и там, посреди площади, звучит признание в ужасающей вине: Я, говорит дух устами тела, я тот, кто навлек смерть на сыновей ваших, судите меня, обреките тело мое -- вот оно, перед вами, тело, которое я одухотворяю и одушевляю,-- любым пыткам, самой лютой казни, ибо известно, что лишь через страдания, претерпеваемые плотью, обретет дух спасение и награду. Видит во сне Иисус матерей вифлеемских с убитыми сыновьями на руках, и лишь одна прижимает к груди живого младенца: это та, кого первой встретил он на площади, и это она отвечает ему: Раз ты не можешь вернуть им жизнь, лучше уж молчи,-- пред лицом смерти не нужны слова. Как скомканная и смятая туника на дне дорожной сумы, скрывается в самом себе смятенный дух, предает покинутое им тело на суд матерей вифлеемских, но Иисус не узнает, что может нетронутой унести оттуда бренную свою оболочку, ибо женщина -- та самая, с живым ребенком на руках -- только приготовилась сказать ему: Ты невиновен, уходи,-- как вдруг нечто, показавшееся ему ослепительной вспышкой, разорвало мрак пещеры и он проснулся. Где я?-- было первой его мыслью, и, с трудом подняв взгляд с пыльной земли, он сквозь не просохшие еще слезы увидел перед собой человека исполинского роста, и сначала померещилось, будто голова того объята пламенем, однако он тут же понял, что в поднятой правой руке человек держал горящий факел, пламя которого достигало свода пещеры, голова же, хоть и была много ниже, все равно могла бы принадлежать самому Голиафу, однако в лице его не было ничего свирепого или воинственного, а напротив -- играла на губах довольная улыбка: так улыбается тот, кто искал и нашел искомое. Иисус поднялся и отступил к стене и теперь мог получше разглядеть этого великана, который вовсе и не был такого уж неимоверного роста, а всего лишь на пядь был выше самого рослого назаретянина: это был оптический обман, а без него, как известно, невозможны были бы никакие чудеса и сверхъестественные явления, и вряд ли открытие это принадлежит лишь нашему времени, и, родись Голиаф чуть попозже, он простонапросто играл бы в баскетбол, да и все. Ты кто?-- спросил человек с факелом, но видно было, что он всего лишь хочет завести разговор. Потом воткнул факел в расщелину между камнями, прислонил к стене две принесенные с собой палки -- одну узловатую, давно служившую ему и отполированную его ладонями, а другую, должно быть, только что срезанную и еще даже не очищенную от коры,-- а сам уселся на самый большой камень, поплотней запахнув просторный плащ, что был у него на плечах. Иисус из Назарета, отвечал ему юноша. А тут чего сидишь, раз сам из Назарета? Я родился здесь, в этой пещере, и вернулся в то место, откуда появился на свет. На свет ты появился из такого места, куда вернуться уж при всем желании не сумеешь. Двусмысленные слова эти заставили Иисуса смутиться и покраснеть. Сбежал, что ли, из дому?-- продолжал между тем незнакомец. Иисус, поколебавшись немного, словно решал сам для себя вопрос, можно ли было счесть его уход из дому бегством, ответил: Да. С отцомматерью не поладил? Отца у меня нет. Аа,-- протянул человек, но Иисуса вдруг охватило странное и смутное ощущение, что собеседнику его было известно и это, и не только это, а вообще все, что было им сказано, и даже то, о чем речь еще не шла. Что ж не отвечаешь на мой вопрос? На какой? Я спрашивал, были у тебя нелады с родителями? Не твое дело. Будешь дерзить -- возьму тебя да высеку, тут тебя и сам Господь Бог не услышит. Господь есть око и ухо, все видит, все слышит, а не все говорит оттого лишь, что не хочет. Что ты, мальчуган, можешь знать об этом? Чему научили меня в синагоге, то и знаю. А отчего ты считаешь, что Господь есть око и ухо, а не два глаза, не два уха, как у нас с тобой? Оттого, что один глаз может обмануть другой, одно ухо -- другое, язык же -- один. Язык человеческий тоже может быть двуличен, может изрекать истину, а может -- ложь. Но Богу воспрещено лгать. Кто ж это ему воспретил? Он сам себе, а иначе отрицал бы сам себя. А ты его видел? Кого? Бога. Я не видел, видели иные и оповестили всех. Человек в молчании некоторое время разглядывал Иисуса, словно отыскивая в нем черты сходства с кемто, а потом сказал: Верно, есть такие, кто якобы видел Бога, еще помолчал и добавил с лукавой улыбкой: Но ты мне так и не ответил. Насчет чего? Насчет того, как ладил ты с отцом и матерью. Я ушел из дому, чтобы увидеть мир. Уста твои обучены искусству лгать, но ято отлично знаю, кто ты таков: ты сын плотника по имени Иосиф и пряхи по имени Мария. Откуда ты меня знаешь? Узнал в один прекрасный день и, как видишь, не забыл. Объясни толком. Я пастух и уже много лет хожу в здешних краях с овцами моими и козами, с баранами и козлами, покрывающими овец и коз, и случилось мне быть здесь в ту пору, когда ты родился, в ту пору, когда избивали младенцев в Вифлееме, так что знакомы мы с тобой давненько. Иисус, в ужасе воззрившись на него, спросил: Как зовут тебя? Моей пастве имя мое не нужно. Я же не агнец из твоего стада. Как знать. Назови мне свое имя. Если тебе это так уж важно, зови меня Пастырем, и этого довольно будет, чтобы я пришел на твой зов. Возьми меня к себе в помощники, в подпаски. Я ждал, что ты попросишь меня об этом. Ну так как? Что ж, беру тебя в паству свою. Человек поднялся, взял свой факел и вышел из пещеры. Иисус следовал за ним. Была темная ночь, луна еще не взошла. У входа в пещеру, еле слышно побрякивая колокольцами, совсем тихо стояли овцы и козы, будто ждали, когда Пастырь их договорит со своим новым помощником. Пастырь поднял факел, освещая черные головы, костистые хребты коз, белесые морды и кудлатые бока овец, и сказал: Вот стадо мое, паси его и следи, чтобы не пропал ни один из скотов этих. Присев у входа в пещеру, Иисус с Пастырем поели черствого хлеба с сыром, потом пастух вынес из пещеры новую палку, развел костерок и стал ловко вертеть ее над огнем, так что кора сама стала сходить с нее длинными лоскутьями, потом обстругал, дал остыть немного и снова сунул в огонь, сунул и тотчас вытащил -- и так несколько раз, следя, чтобы пламя не сожгло ее, а лишь опалило, сделав молодую ветку твердой и темной, словно до времени состарившейся. Окончив работу, он протянул палку Иисусу с такими словами: Держи, теперь прям и крепок твой пастуший посох, это третья твоя рука. Хоть ладони у Иисуса были не такие уж нежные, удержать посох он не мог и выронил его -- тот жег руки. Как же Пастырьто его держал, подумал он, но ответа не нашел. Когда появилась наконец луна, они вошли в пещеру, стали устраиваться на ночлег. Несколько овец и коз вошли с ними вместе, улеглись подле них. Занималась первая заря, когда Пастырь растолкал Иисуса со словами: Хватит спать, паренек, поднимайся, скотина моя проголодалась, а отныне и впредь ты будешь водить ее на выпас, и в жизни еще не было у тебя дела важней. Медленно, приноравливая шаги к спотыкливому семенящему ходу стада, двинулись они -- пастух впереди, подпасок позади -- в прохладе ясной зари, не спешившей вызвать себе на смену жаркое солнце, словно ревнуя к его сиянию, в котором мир представал точно в первый день творения. Потом, уже много позже, из Вифлеема приковыляла на трех ногах, то есть опираясь на палку, некая старуха, вошла в пещеру. Она не слишком удивилась, не застав уже там Иисуса -- им, скорей всего, не о чем было бы говорить друг с другом. В полумраке пещеры снова ярко горела плошка, потому что Пастырь заправил ее маслом. Пройдет четыре года, и Иисус встретит Бога. Делая это неожиданное и -- в свете вышеупомянутых правил повествования -- преждевременное заявление, мы хотим всегонавсего расположить читателя этого евангелия к знакомству с несколькими обыденными эпизодами пастушеской жизни, хотя они -- скажем сразу, забегая вперед, для сведения и оправдания тех, кто поддастся искушению пролистать их не читая,-- не содержат в себе ничего существенного и относящегося к главному предмету нашей истории. Но все же, согласитесь, четыре года -- срок изрядный, особенно в том возрасте, когда человек претерпевает такие разительные изменения, телесные и душевные, когда он вдруг резко прибавляет в росте и раздается в плечах, когда лицо его, от природы и так смуглое, темнеет еще больше от щетины на щеках и под носом, когда голос грубеет и начинает гулко громыхать, точно камень по склону горы, когда лезут в голову разные фантазии и видятся сны наяву -- то и другое содержания предосудительного, особенно когда ночью спать нельзя, а надо стоять на часах, ходить в караул или в дозор или, как в случае с нашим героем, ставшим подпаском, стеречь овец и коз, которых, велев глаз с них не спускать, вверил его попечению хозяин. А кто он, кстати, такой, и не понять. В тех краях и в те времена стадо поручали рабу или же последнему наемнику, обязанному под страхом наказания давать постоянный и строгий отчет о надоях и настригах, не говоря уж о поголовье, которое должно все время увеличиваться на зависть соседям,-- пусть видят, что Господь за благочестие воздает благоволением, а то приводит к благосостоянию набожного хозяина, который, если придерживаться бытующих в нашем мире обычаев, должен вроде бы больше тревожиться о том, как бы не иссякла эта самая небесная милость, а не сила и семя производителей, покрывающих его коз и овец. Странность же заключалась в том, что у Пастыря, как велел он Иисусу себя называть, хозяина как будто не было, поскольку за эти четыре года никто ни разу не приезжал забирать шерсть, молоко и сыр, да и сам он стадо не оставлял и отчета никому не давал. Все стало бы на свои места, будь он хозяином всех этих овец и коз в общепринятом и привычном смысле слова, но верилось в это с трудом, ибо какой хозяин даст пропасть такому неимоверному количеству шерсти, станет стричь овец для того лишь, чтобы они не страдали от жары, молока будет использовать, если можно вообще применить здесь такое понятие, ровно столько, сколько нужно, чтобы хватило сыру на каждый день, а излишки -- менять на хлеб, финики, инжир? И наконец -- загадка из загадок,-- кто откажется продавать ягнят даже в канун Пасхи, когда они нарасхват и за них можно выручить очень недурные деньги? И потому неудивительно, что поголовье возрастало беспрерывно, словно бараны и козлы с упорством и воодушевлением, проистекавшими, должно быть, от уверенности в том, что проживут они на свете отмеренный им природой срок, исполняли славную заповедь Всевышнего, который, сочтя, надо полагать, сладостный природный инстинкт недостаточно эффективным, повелел: "Плодитесь и размножайтесь". Умирали в стаде только от старости, ну а тем из своей паствы, кто по болезни или дряхлости не мог ходить вместе со всеми, Пастырь своей рукой хладнокровно умереть помогал. Когда такое впервые произошло у Иисуса на глазах, он было возмутился подобной жестокостью, но Пастырь отвечал ему просто: Или я их зарежу, как всегда поступал в таких случаях, или брошу подыхать в одиночестве в этой глуши, или изза них останусь со всем стадом дожидаться их смерти, а прийти она может не сразу, и тогда не хватит подножного корма живым и здоровым.. Скажи, как бы ты поступил на моем месте, распоряжайся ты жизнью и смертью паствы моей? Иисус не знал, что сказать, и потому заговорил о другом: Если ты не продаешь шерсть, если молока и сыру у нас больше, чем мы вдвоем можем съесть и выпить, если ты не торгуешь агнцами и козлятами, зачем тебе стадо, которое все прибывает, так что в один прекрасный день заполонит собой всю землю? И Пастырь ответил: Раз стадо здесь, ктото должен заботиться о нем, оберегать от алчных, вот я это и делаю. А где "здесь"? Здесь и там, повсюду и везде. Если я верно тебя понял, ты хочешь сказать, что стадо было всегда? Более или менее верно. А первую овцу, первую козу купил ты? Нет. А кто? Я их повстречал однажды и не знаю, были они куплены или нет, но они уже были стадом. Тебе их дали? Нет, никто мне их не давал, я их встретил, они -- меня. Значит, ты их хозяин? Нет, не я, и ничего из существующего в мире мне не принадлежит. Ибо все принадлежит Господу. Вот ты сам и сказал. А давно ли ты в пастырях? Давно, еще до твоего рождения пас я стадо. Ну а все же, как давно? Да не знаю, раз в пятнадцать больше, чем ты живешь на свете. Только патриархи до потопа жили столько или еще дольше, а в наше время такого не бывает. Знаю. Но если знаешь, но настаиваешь, что прожил столько, ты, стало быть, допускаешь, что я могу подумать, будто ты не человек? Допускаю. Ах, если бы Иисус, так верно и в такой верной последовательности задававший вопросы, прошел бы хоть начальный курс майевтики [ Майевтика -- метод Сократа извлекать скрытое в человеке с помощью искусных наводящих вопросов. ], если бы он спросил: "Так кто же ты, если не человек?", то весьма вероятно, что Пастырь снизошел бы до того, чтобы небрежно, как бы не придавая этому особого значения, ответить: Я -- ангел, только это между нами. Подобное случается довольно часто: мы не задаем вопрос, потому что еще не готовы выслушать ответ или потому что боимся его. Когда же мы наконец собираемся с духом и вопрос задаем, то нередко нам уже не отвечают, как ничего не ответит, промолчит Иисус, когда однажды его спросят: "Что есть истина?" Вплоть до наших дней длится это молчание. Ну так вот, Иисус сам знает, не испытывая надобности спрашивать об этом загадочного своего спутника, что тот не ангел Господень, ибо ангелы Господни во всякую минуту дня и ночи славословят Господа, не в пример людям, которые делают это если не по принуждению, то по обязанности и лишь время от времени, в определенные и установленные, отведенные для молитвы часы, и это отчасти понятно, потому что у ангелов причин и оснований славословить Бога больше -- они ведь вместе с ним обитают на небесах, у них с ним, так сказать, общий стол и кров. Но сильней всего удивился Иисус тому, что, выйдя на заре из пещеры, Пастырь в отличие от него и не подумал помолиться, вознести Господу хвалу за -- мыто с вами уже это знаем -- то, что поутру воротил ему душу, что вразумил петуха, и -- отойдя за камень, чтобы облегчиться,-- за то, что в неизреченной мудрости своей снабдил тело человеческое нужнейшими в самом буквальном смысле слова