Евгений Петров", а остался только новый писатель -- Евгений Петров, которому предстоит доказать свое право на место в литературе. Вы вспоминаете эту крылатую Фразу, привезенную кем-то из знакомых в Ленинград и принадлежащую, как говорят, Евгению Петрову. Вам становится стыдно, что вы надоедаете ему в такие ответственные, поворотные дни его жизни своими пустячными делами и, быть может, весьма наивными вопросами. Смолкает музыка. -- Хорошо, правда? -- заглядывает вам в глаза Петров, всегда ищущий быстрого отклика у своих собеседников. И вам делается на редкость приятно с ним. Просто. Как в гостях у давнего знакомого. Но машинка с заложенным в нее листом рукописи подсказывает, что хозяину помешали работать. Порываюсь уйти. -- Да куда вы спешите! Обедать будем. Сегодня я работать уже не собираюсь. И вам окончательно легко становится жить и знать, что где-то в Москве есть Евгений Петров, к которому вы сможете позвонить запросто и в котором вы нашли старшего друга, советчика, человека, заинтересованного и в вашей работе. Г. РЫКЛИН ЭПИЗОДЫ РАЗНЫХ ЛЕТ Никогда не думал, что мне придется писать воспоминания об Ильфе и Петрове. Казалось, что эти сердечные, всегда чем-то взволнованные, веселые, молодые люди надолго переживут нас, литераторов старшего поколения. Я работал с Ильфом и Петровым в "Правде" и в "Крокодиле". Но, разумеется, никогда я ничего не записывал. Вот и получается, что теперь приходится восстанавливать отдельные эпизоды, рассыпанные в памяти, без всякой последовательности и связи. НА ДАЧЕ У ДЕМЬЯНА Однажды вечером мы отправились в Мамонтовку, на дачу к Демьяну Бедному. Нас было пятеро -- Михаил Кольцов, Ильф, Петров, Василий Регинин и я. Приехали мы по делу. Надо было обсудить вопрос о новом сатирическом журнале. Поговорили, поспорили, пошутили, посмеялись, попили чаю и наконец заговорили о журнале. Стали думать -- как его назвать? Это ведь нелегко -- найти подходящее имя для сатирического журнала. Наступило долгое молчание. Мы думали. Все вместе и каждый в отдельности. Только один Евгений Петрович не желал молчать. Это было не в его характере. Он шутил, хохотал, рассказывал смешные истории. Словом, мешал думать. Ильф посмотрел на него укоризненно и заметил: -- Слушайте, Женя, дайте же людям сосредоточиться. -- И, обращаясь ко всем нам, добавил: -- Чудак, совершенно не умеет молчать. -- Чудаки украшают жизнь! -- шутливо заметил Кольцов, цитируя Горького. И тогда не помню уже который из нас воскликнул: -- Товарищи, а почему бы не назвать журнал "Чудак"? После небольшой дискуссии все согласились на это. И вскоре, под редакцией Михаила Кольцова, начал выходить в Москве сатирический журнал "Чудак". "МОНАХ" и "ЧУДАК" Конец 1929 года. Скоро должен выйти в свет в издательстве "Огонек" первый номер "Чудака". На специальном совещании, созванном в "Огоньке", Ильф и Петров предложили организовать "небывалую рекламу" новому журналу -- "не в лоб, а исподтишка", так, чтобы читатель и не заметил, как его произвели в подписчики... В то время в газетах стали появляться заметки о неопубликованной поэме А. С. Пушкина "Монах". Было решено напечатать в "Огоньке" вроде как бы отрывок из этой поэмы. Текст отрывка поручили написать Михаилу Пустынину, а комментарий -- Ильфу и Петрову. Спустя день, стихотворный текст и прозаический комментарий были готовы, и в очередном номере "Огонька" появилась полоса, состоявшая из "отрывка неизданной поэмы" и "пушкиноведческих" комментариев к ней, где недвусмысленно рекламировался новый журнал. "ПУШКИНИСТЫ, ПУШКИНОВЕДЫ И ПУШКИНИАНЦЫ О ВПЕРВЫЕ ОПУБЛИКОВАННОМ ОТРЫВКЕ ИЗ ПОЭМЫ А. С. ПУШКИНА "МОНАХ" П. Е. Щегольков. Пушкин любил играть рифмами. Нетопырь и не топырь, по калачу и поколочу чрезвычайно напоминают по своей конструкции соответствующее место из опубликованного отрывка: "Он хмур, а на уме у тех очарование утех". Что же касается встречающегося в контексте слова "чудак", озадачившего некоторых критиков, то я считаю это простым совпадением. Слово "чудак", несомненно, было известно Пушкину, в эпиграммах которого это слово встречается дважды. Профессор П. H. Косулин. Среди пушкинистов, я знаю, уже есть такие, которые склонны считать опубликованный отрывок из поэмы "Монах" шуткой издательства "Огонек", рекламирующего выпускаемый им новый сатирический журнал "Чудак". Но мы должны бороться с этим течением. Ни на одну минуту в нашей среде -- среде каменных пушкиноведов -- не должно быть сомнения в подлинности опубликованного отрывка. "Монах" -- это шутка Пушкина, а не "Огонька". В этой поэме повторяются мотивы из "Графа Нулина", "Домика в Коломне" и особенно -- из "Гавриилиады". Лично я настаиваю на принадлежности опубликованного отрывка перу Пушкина. В стихотворениях Пушкина слово "нетопырь" встречается трижды. Н. О. Вернер. Не может быть и двух мнений относительно подлинности впервые опубликованного отрывка. Пушкин любил вольные темы с оттенком антирелигиозности, попутно популяризирующие новые журналы. Если стих не везде гладок и безупречен, то нельзя забывать о том, что "Монах" написан молодым Пушкиным, еще не поднявшимся до классических строф "Онегина". Мы, пушкинианцы, утверждаем, что опубликованный отрывок из поэмы "Монах" -- факт, а не реклама, в противовес группе сотрудников нового журнала "Чудак", -- кстати сказать, весьма интересного и назидательного журнала, -- утверждающих, что означенный отрывок -- не факт, а реклама. Всех сомневающихся в подлинности впервые опубликованного отрывка мы отсылаем к "Монаху", где молодой, лицейского периода, Пушкин выявлен во весь свой доогоньковский и дочудаковский рост..." МУЗЫКАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ -- Послушайте, какая у меня приключилась история с ударником. То есть, с тем самым музыкантом в оркестре, который играет на турецком барабане и металлических тарелках, -- сказал мне однажды Евгений Петров. -- Сижу я как-то в опере, в ложе над оркестром. Сижу и по привычке внимательно наблюдаю за тем, что происходит подо мной, в оркестровой яме. И вот вижу -- ударник, этакий бравый мужчина в больших очках, играет в шашки с свободным от работы оркестрантом. Играет -- ну и пусть, думаю, играет. Но вот наступает момент, когда, как мне известно, через минуту или две обязательно надо ударить в тарелки. Я точно помню, что именно здесь полагается звенеть тарелками. А он увлекся шашками. Проходит минута. Я обливаюсь холодным потом. Он непременно пропустит момент, обязательно пропустит из-за этих глупых шашек, черт бы их побрал! Я выхожу из себя. Я вскакиваю с места. Я уже собирался крикнуть ударнику, чтобы он... Но в эту секунду он спокойно приподнимается со своего места, ударяет два раза в тарелки и опять садится за шашки. Смешная история, правда? Но самое смешное -- то, что история эта стоила мне много здоровья... КАК СОЗДАВАЛАСЬ "ЛИТЕРАТУРНАЯ ОТМЫЧКА" В 1932 году "Крокодилу" исполнилось десять лет. Утверждать, что страна бурно отмечала эту дату, было бы явным преувеличением. И мне хочется напрячь все свои силы, чтобы избегнуть этого. Поэтому признаюсь, что страна отнеслась к юбилею с завидным спокойствием. Но в редакции журнала засуетились -- решили считать дату знаменательной и отметить ее. Стали готовить специальный юбилейный номер журнала. В номере, кроме всего прочего, предполагалось напечатать фельетон Ф. Толстоевского. Напомним молодому читателю, что И. Ильф и Е. Петров очень часто в ту пору печатались под этим псевдонимом. И вот в назначенный день явились в редакцию Ильф и Петров с пустыми руками. Добрейший и милейший Михаил Захарович Мануильский, тогдашний редактор, был вне себя, но сердиться он не умел, и его выговоры нерадивым авторам не отличались высокой квалификацией. -- Товарищи! -- сказал он Ильфу и Петрову. -- Нехорошо... Ей-богу, нехорошо... Поймите -- нехорошо... -- Завтра будет хорошо, -- сказал Ильф. -- Завтра рано утром мы принесем, -- добавил Петров. -- Всю ночь будем работать как проклятые, -- сказал Ильф. -- Не будем ни спать, ни есть, -- добавил Петров. Но редактор был неумолим. В его голосе появился металл. -- Садитесь вот за этот стол и работайте, -- сказал он. -- Вы не уйдете отсюда, пока не напишете фельетон. Понятно? -- Ничего не попишешь -- придется писать! Не помню, кому именно принадлежало это восклицание, но друзья осуществили свое намерение. Они сели в углу комнаты за маленький столик и приступили к работе, не обращая ни малейшего внимания на всех прочих, находящихся здесь же, -- на сидящих, курящих, говорящих, шумящих. Садясь к столу, Ильф торжественно произнес: -- Первая фраза фельетона должна быть такая -- "Позвольте омрачить праздник". А минут через десять мы услышали, как Евгений Петрович читал Ильфу черновой набросок тех строк, в которых намечалась тема вещи! -- "О читателе нужно заботиться не меньше, чем о пассажире. Его нужно предостеречь. Именно с этой целью здесь дается литературная фотография ("Анфас и в профиль!" -- добавил Ильф) поставщика юмористической трухи и сатирического мусора" . -- "Работа у него несложная, -- добавил Ильф. -- У него есть верный станок-автомат, который бесперебойно выбрасывает фельетоны, стихи и мелочишки, все одной формы и одного качества". Так они сидели и работали, спорили, смеялись. Иронизировал Ильф, горячился Петров. И все явственнее возникал в этих спорах острый фельетон против халтурщиков на сатирическом фронте. В фельетоне были пародии на шаблонный международный фельетон, на такой же фельетон на внутреннюю тему, но особенно, по-моему, удалась пародия на эпиграф ("Из газет") к стихотворному фельетону. Вот этот эпиграф: "Сплошь и рядом наблюдается, что в единичных случаях отдельные заведующие кооплавками, невзирая на указания районных планирующих организаций и неоднократные выступления общественности и лавочных комиссий, частенько делают попытки плохого обращения с отдельными потребителями, что выражается в недовывешивании прейскурантов розничных цен на видном месте и нанесении ряда ударов метрическими гирями по голове единичных членов-пайщиков, внесших полностью до срока новый дифпай. Пора ударить по таким настроениям, имеющим место среди отдельных коопголовотяпов. (Из газет)" После этого маловразумительного эпиграфа следовал фельетон, состоявший из четырех стихотворных строчек: Нет места в кооперативном мире Головотяпским сим делам. Не для того создали гири, Чтоб ими бить по головам... Редактор торжествовал. Фельетон получился, и очень неплохой фельетон! Они много работали. Они любили работать. Они страстно любили свой жанр, но при этом не чурались никакой черновой работы в журнале. Они были уже почитаемыми и читаемыми писателями, но если нужно было отредактировать читательское письмо, они это охотно делали. Написать десятистрочную заметку? Пожалуйста! Шутливый диалог из двух строк? С удовольствием! Смешную подпись под карикатурой? Давайте сюда! Они никогда не играли в маститых. В этом, вероятно, и состоял один из "секретов" их популярности у читателей и любви, с какой мы все неизменно к ним относились. ИГОРЬ ИЛЬИНСКИЙ "ОДНАЖДЫ ЛЕТОМ" Сценарий И. Ильфа и Е. Петрова "Однажды летом!", написанный ими в конце 20-х годов, после выхода "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка", представлял собой для актера нечто весьма заманчивое. А мне еще предстояло быть занятым в будущем фильме не только в качестве актера, но и принять участие в режиссерской работе. Предполагалось, что картина будет сниматься в Киеве, в "Украинфильме". Вот в связи со всем этим я и оказался в Нащокинском переулке, в тихом Пречистенском районе Москвы. Чем-то уютным и родным повеяло на меня от этого тихого переулка а от дома, куда мне предстояло войти, -- может быть оттого, что находился он неподалеку от места, где я провел свои детские и гимназические годы. Скромная писательская надстройка на старом московском доме была по тому времени высшей радостью, о какой могли мечтать многие наши писатели. И, главное, -- маленькие, только что полученные квартирки Ильфа и Петрова были "отдельными". В крохотных своих кабинетиках писатели чувствовали, судя по всему, прилив творческих сил, их наконец посетило чувство устроенности и душевного уюта. Книжные полки в квартире Петрова были завалены "Двенадцатью стульями" и "Золотыми теленками" чуть ли не на всех языках мира. Меня поразило тогда, как быстро приобрели наши молодые писатели мировую известность. Помню, что это было для меня неожиданно. Пришел я в тот день именно в квартиру Петрова, и это было не случайно, потому что Евгений Петрович -- человек живой и деятельный -- как мне показалось, являл собою деловое и представительное начало содружества "Ильф и Петров". С Евгением Петровичем и началась деловая беседа, касавшаяся организационной стороны нашего дела. А когда пришел Илья Арнольдович, мы занялись обсуждением и исправлением некоторых эпизодов сценария. Поначалу мне почудилась в Ильфе какая-то сдержанность. Казалось, Петров захватил творческую инициативу, первенствовал в выдумке, смелее фантазировал, предлагая все новые и новые варианты. Ильф не проявлял такой активности. Но то ли в дальнейших встречах, то ли уже в конце первой, я понял, что писатели составляют одно нераздельное целое. Ильф неизменно направлял неуемную фантазию Петрова в нужное русло, отсекая все второстепенное и менее важное, а та необыкновенная тонкость, которую он привносил в их работу, и те мелочи, которые добавлял от себя, озаряли и обогащали необычайным светом задуманную сцену. Петров со своей стороны безоговорочно принимал великолепные поправки и добавления Ильфа и сам вдохновлялся этими находками в новых порывах своей фантазии. Мне нравилось, что работа шла непринужденно и быстро: целые сцены и очень существенные поправки в придуманных прежде сочинялись здесь же, при мне и режиссере, иногда приходившем со мной. А когда нам случалось с чем-то не согласиться, в добрых глазах Петрова появлялось выражение задумчивости, и, видимо осознав фальшь или искусственность сцены, он бросал взгляд на Ильфа. Чаще всего тот добродушно кивал головой, подтверждая справедливость критических наших замечаний, и тогда оба они дружно отказывались от своего предложения и с новым увлечением отдавались поискам нового варианта. Оба они отличались совершенно особой чуткостью. Очень скоро им уже просто не нужно стало спрашивать о моем мнении или о мнении моего товарища. По нашим глазам и даже по характеру нашего молчания они точно угадывали -- увлечены мы или равнодушны к их мыслям и предложениям. Иной раз нам казалось необходимым для поддержания творческого настроения похвалить то, что не особенно нравилось. Но их было трудно обмануть. Через несколько минут они сами возвращались к такой сцене и чаще всего исправляли ее. Вот, кажется, единственный раз и довелось мне соприкоснуться с Ильфом и Петровым в рабочей, дружеской обстановке. Несколько встреч в единственной совместной творческой работе -- и... все. Встречались мы, правда, и после этого, но это были мимолетные встречи в театрах, в общественных местах или на курортах, когда мы ограничивались приветливыми и ласковыми знаками внимания, выражавшими любовь, какую мы питали друг к другу издалека. Думается мне, что дружба этих писателей была примером творческой верности. Да и только ли творческой?.. В творческих встречах, о которых я упоминал, мне стало ясно, что Ильф и Петров не терпят трескотни, помпезности и шумихи вокруг своих произведений. Помню, как они были огорчены, когда в фильме "Цирк" талантливый режиссер Г. В. Александров сделал в их сценарии целый ряд добавлений и украшений. Богатая "постановочность" картины испугала наших авторов. Они явно хотели, чтобы режиссер держался ближе к их замыслу. По их мнению, Г. В. Александров сделал не тот фильм, о котором они мечтали, -- видимо, им казалось, что все в фильме должно быть проще, сдержаннее и скромнее. Фильм Г. В. Александрова, как и игра Л. П. Орловой имели огромный успех и признание, но авторы и тут, сознавая победу Александрова, упорно отстаивали свою точку зрения, хотя не могли, конечно, не радоваться успеху. Вот и с нами Ильф и Петров не жалели доводов, чтобы убедить нас делать фильм поскромнее. В то время в кино многие режиссеры, так сказать, "смотрели в будущее". Студенты жили в их фильмах в "шикарных", общежитиях с мраморными бассейнами и белыми роялями, одеты были в ослепительно нарядные костюмы. Скромные рабочие клубы изображались в виде великолепных дворцов с изысканной мебелью. Действительно, через десяток лет кое-что из этого стало реальностью, но в те времена такие фильмы были больше чем "лакировкой действительности". По ходу действия нашего фильма должна была строиться декорация железнодорожного рабочего клуба. В киностудии очень хотели, чтобы мы построили рабочий Дворец культуры нового и даже "будущего" типа, но Ильф и Петров категорически настаивали на том, чтобы это был захудалый, летний железнодорожный клуб, обнесенный ветхим забором. И правильно настаивали. Потому что жульнические махинации заезжего фокусника, шарлатана Сен-Вербуза, были бы совсем неуместны в новом Дворце культуры. Такие типы, как Сен-Вербуз, могли орудовать только в отсталых плохоньких клубиках. Словом, авторы склонны были скорее снисходительно относиться к режиссерской "бедности", чем к претенциозным, помпезным постановочным излишествам. Верность авторскому замыслу, достоверность в изображении и игре, даже в самых гротескных моментах сценария, были для них дороже всего. Увы, фильм наш прошел незаметно, не получил признания, и, может быть, поэтому дальнейшая наша творческая связь оборвалась. Жизнь неслась быстро, события, самые невероятные, мелькали, обрушивались на нас, заполняли полностью нашу жизнь и делали ее все более стремительной и быстротекущей. И вот в этом мелькании событий -- горестное известие: после поездки по Америке Ильф тяжело заболел. Сообщив мне об этом, Петров заметил, как мне тогда показалось, успокаивая себя самого: -- Он устал, поездка была тяжелая, шутка сказать -- через всю страну в автомобиле. Отдохнет, отойдет... Я вспомнил Ильфа, его крепкую фигуру, румяные щеки, и проникся довернем к словам Петрова. Конечно же пустяки. Но промчалось еще несколько месяцев -- и снова тревожная весть: Ильф серьезно болен. Тяжело это было услышать, но и тут, признаюсь, я не испытал большого беспокойства. И вдруг совсем скоро: Ильфа не стало. И еще через несколько времени -- вечер памяти Ильфа. Зал студенческого клуба МГУ, переполненный сверх всякой меры. Студенты, профессора, журналисты, рабочие, писатели, артисты. Сцена заполнена друзьями, близкими. Читаются произведения Ильфа и Петрова. Я не исполнял тогда, к величайшему моему сожалению, ни их великолепных фельетонов, ни отрывков из других произведений. Как было показать мою любовь и преклонение перед ушедшим писателем? И взялся читать по книге. Читал плохо... Читал и чувствовал, с какой любовью, с каким благоговейным вниманием впитывает зал каждое слово любимых своих писателей. И долго потом я не мог отделаться от мысли: Петров осиротел... Как же он теперь будет работать? И вот вторая мировая война... И неожиданно в вихре событий мы услышали голос Петрова. В его фронтовых корреспонденциях меня восхитили замечательные, умные строки о том, что в этой войне побеждает и победит не тупой и точный гитлеровский план войны, а план и порядок, составленный с учетом хаоса и неожиданностей беспорядка в военных событиях. Мне послышались здесь развитые и обобщенные толстовские мысли об Аустерлицком сражении и об абсурдности точного учета событий на поле боя... И мне стало ясно, что Петров и без Ильфа остается большим и умным писателем, который долго еще будет радовать нас своим творчеством. И почти тут же -- новое известие: Евгений Петров погиб в прифронтовой полосе во время авиационной катастрофы. Случайно, нелепо, трагически... Когда-то, в дни юности, Маяковский был для меня примером и образцом нового человека, самым ярким и увлекательным, наиболее полно и цельно отразившим нашу эпоху. Он был солдатом Революции, и перо было его оружием. Вспоминаешь Ильфа и Петрова, видишь добрые глаза Евгения Петровича, проницательный, немного иронический взгляд умных и таких же добрых глаз Ильфа, и становится ясно: оба они были "газетчиками" в лучшем и высшем смысле этого слова, такими же непримиримыми, как Маяковский. И их тоже следовало бы назвать солдатами Революции. Отличительной чертой их творчества была интеллигентность в самом высоком ее понимании и глубокая гуманность. Все силы своего сердца они отдавали борьбе с грязью и пошлостью жизни, не брезгуя самыми "мелкими" поводами для своих фельетонов. И они умели находить в "героях" этих фельетонов то типическое, ту злую силу, которая делала их живучими и помогла всем этим "веселящимся единицам" и "безмятежным тумбам" дожить до нашего времени. Нынче нам приходится иногда сталкиваться с фельетонами, где вместо обобщенных типических персонажей фигурируют реально существующие лица, действующие под истинными своими именами. Когда такой "герой" пытается опровергнуть некоторые преувеличения, содержащиеся в фельетоне, ему говорят: вы имеете дело с художественным произведением, и здесь необходима фантазия. Между тем, такая "фантазия" иногда граничит с клеветой и может привести к очень печальным последствиям. Как далеки были Ильф и Петров от подобных "творческих методов"! Человек и человеческое достоинство были для Ильфа и Петрова прежде всего и превыше всего. И именно это побуждало их быть гневными, страстными бойцами и беспощадно расправляться с пошлыми, жестокими и тупыми воплощениями чуждого нам мира. Мне, как актеру, тоже довелось в меру моих сил повоевать с этой нечистью на сцене и на экране, и мне особенно близка и мила эта сторона творчества замечательных наших сатириков. БОР. ЕФИМОВ МОСКВА, ПАРИЖ, КРАТЕР ВЕЗУВИЯ... Первую вещь Ильфа и Петрова, с которой мне довелось познакомиться, я не прочел, а услышал: ее с большим оживлением и явным удовольствием прочитал мне вслух мой брат, Михаил Кольцов. Это был "Рассказ о гусаре-схимнике" . -- Что? Правда, здорово? -- спросил он. -- Талантливые ребята! Я хочу напечатать это в "Огоньке". Мне тоже очень понравилась история о графе Алексее Буланове, причем я решил, что это самостоятельная сатирическая новелла, тонко и остроумно пародирующая некий литературный жанр. Подзаголовок "Отрывок из романа "Двенадцать стульев" я не принял всерьез. "Двенадцать стульев"? Роман? Как может роман называться "Двенадцать стульев"? "Рассказ о гусаре-схимнике" действительно появился в "Огоньке", если не ошибаюсь, с моими иллюстрациями, и после этого Илья Ильф и Евгений Петров начали систематически печататься в "Огоньке", "Крокодиле", "Чудаке" и "За рубежом" -- журналах, которые редактировал в те годы Кольцов. Он очень симпатизировал молодым соавторам и дружески поддерживал на трудных этапах в начале их литературного пути. Я сам слышал, как он с увлечением рассказывал А. М. Горькому о романе "Двенадцать стульев": -- Это умная сатира, Алексей Максимович, очень смешная и смелая. И, может быть, поэтому встречает весьма кислое и недоброжелательное отношение некоторых чрезмерно нахмуренных критиков. -- Не читал, уважаемый Михаил Ефимович, не читал. И посему лишен возможности высказать свое отношение, -- басил Горький. -- Обязательно прочтите, Алексей Максимович, -- горячо говорил Кольцов, -- найдите время. Ей-богу, не пожалеете! С трибуны Первого Всесоюзного съезда писателей, выступая против неправильных, ханжеских попыток "отменить" советскую сатиру, Кольцов говорил: "...Одному почтенному московскому редактору принесли сатирический рассказ. Он просмотрел и сказал: "Это нам не подходит. Пролетариату смеяться еще рано, пускай смеются наши классовые враги". Это, товарищи, вам кажется диким. И мне тоже. Но я вспоминаю, и не только я, а многие здесь вспомнят, как на одном из последних заседаний покойной РАПП, чуть ли не за месяц до ее ликвидации, мне пришлось при весьма неодобрительных возгласах доказывать право на существование в советской литературе писателей такого рода, как Ильф и Петров..." В моей памяти почему-то не сохранились обстоятельства, при которых я впервые увидел Илью Ильфа. Но первую встречу с Евгением Петровым помню хорошо. Это было летом 1928 года в "утомленных солнцем" Гаграх. -- Знакомься, -- сказал мне брат, -- это Остап Бендер. Высокий черноволосый молодой человек весело посмотрел на меня узкими, чуть раскосыми глазами. -- Михаил Ефимович шутит, -- степенно сказал он, протягивая руку. -- Петров моя фамилия. Я ничего не понял. Романа "Двенадцать стульев" я еще не читал и не знал (сегодня это звучит странно), кто такой Остап Бендер... Всех встреч с Петровым, а затем и с Ильфом не упомнить. Много их было: и в редакции "Чудака", и в "Крокодиле", и на квартире у Кольцова, и в его кабинете в Журнально-газетном объединении на Страстном бульваре, и на Клязьме, где впоследствии поселились Евгений Петров, Борис Левин и Константин Ротов. Мне незачем здесь рассказывать, как творчество Ильфа и Петрова в короткое время завоевало всеобщее признание и любовь, как уверенно и полноправно вошли они в "обойму" талантливейших сатириков нашей страны. Незачем говорить, что и я принадлежал к числу усерднейших их читателей и по многу раз перечитывал (делаю это и по сей день) наиболее полюбившиеся страницы из их фельетонов и романов. Как писатели Ильф и Петров сливались в моем восприятии воедино, но личное отношение к каждому из них не было, конечно, одинаковым. С обоими связывали меня хорошие дружеские отношения, но легче и свободнее я чувствовал себя, откровенно говоря, с Петровым. В нем было меньше той едкой, беспощадной иронии, которой природа щедро одарила Ильфа. С Ильей Арнольдовичем надо было держать ухо востро: его остроумие, уверенные и меткие суждения, веселые колкости, на которые он был великий мастер, не только восхищали и смешили, но и вызывали некоторую опаску. Многие просто побаивались его языка, его умения одной фразой, словом, интонацией пригвоздить штампованную мысль, трафаретную остроту, малейшее проявление безвкусицы и мещанства. Петров был человеком экспансивным и увлекающимся, способным легко зажигаться и зажигать других. Ильф был другого склада -- сдержанный, немного замкнутый, по-чеховски застенчивый. Впрочем, и он был способен на резкие вспышки, когда его выводили из себя пошлость, неправда, равнодушие, хамство. И тогда во всю силу своего бурного темперамента его поддерживал Петров. Их содружество было на редкость цельным и органичным. Оно радовало не только своим литературным блеском, но и благородным моральным обликом, -- это был чудесный союз двух чистых, неподкупно честных, глубоко принципиальных людей. Из множества воспоминаний об Ильфе и Петрове мне хочется привести здесь наиболее, так сказать, "живописные" -- совместное наше участие в заграничном плавании Черноморского флота. Это было осенью 1933 года. В ожидании отплытия мы прожили несколько дней в скромной севастопольской гостинице, иного гуляли, шутили, веселились, посещали исторические места прославленного города. Ильф, который всегда был худым, в этот период немного пополнел, что его почему-то очень забавляло. Помню, как он время от времени подходил к стенному зеркалу в коридоре гостиницы и, оглядывая с деланным самодовольством свое отражение, вопрошал: -- Кто этот толстенький господинчик в пенсне? После естественных волнений, связанных с распределением группы писателей и художников по кораблям эскадры, наступил наконец час выхода в море. Ильф, Петров и я попали на флагманское судно, голубой красавец крейсер. На этом прекрасном боевом корабле, оснащенном по последнему слову техники, все было так подтянуто и прибрано, так гармонично пригнано одно к другому, что наши сугубо штатские фигуры в шляпах и помятых демисезонных пальто бессовестно нарушали (мы это сами чувствовали и сознавали) безукоризненную и величественную симметрию крейсера, резали глаз настоящим морякам. Особенно портилось настроение у старпома. Лицо этого красивого и стройного офицера с идеальной морской выправкой выражало подлинное страдание, едва мы появлялись на верхней палубе. -- Всем с левого борта-a! -- кричал он звучным голосом, глядя куда-то в сторону, хотя в этот момент на левом борту, кроме нас, не было ни единого человека. Внизу, за обеденным столом, он становился несколько добрее и благодушно пересказывал другим офицерам отдельные эпизоды из похождений Остапа Бендера, которого, однако, упорно именовал "Остап Бандас". При этом Петров смотрел на теня, я -- на Ильфа, гот обращал задумчивый взор на старпома, но поправить никто почему-то не решался. Погожим октябрьским утром эскадра вошла в Босфор и бросила якоря у стен Стамбула. Три дня без устали бродили мы по извилистым улицам этого старого, причудливого, много видевшего на своем веку города. Первым делом мы кинулись, конечно, к Айя-Софии и Голубой мечети, бродили по пустым и мрачным султанским покоям в Большом серале, посетили знаменитый Семибашенный замок, побывали на древней площади Ипподрома, глазели на Розовый обелиск и Змеиную колонну, косились в сторону выходящей на эту же площадь зловещей средневековой, но исправно функционирующей и в наши дни тюрьмы. Удивляясь, шагали мы по Галатской лестнице -- отлого спускающейся к Золотому Рогу живописной ступенчатой улице с бесчисленными пестрыми магазинчиками, лавочками, кофейнями и харчевнями, окутанными острыми, пряными запахами. В прилегающих к "лестнице" кривых и запутанных переулках, куда мы не отваживались углубляться, можно было наблюдать мрачноватую "экзотику" всемирно известных портовых притонов. Турецкие власти и общественность оказали советским морякам любезную встречу. В честь гостей состоялись приемы и банкеты на берегу, одновременно поток заинтересованных и любопытствующих устремился на корабли. Приходили депутаты меджлиса, редакторы крупнейших газет, многочисленные журналисты, особый интерес которых привлекала, между прочим, походная типография флагманского крейсера, печатавшая газету "Красный черноморец". Обилие взаимных приветственных речей и неизбежных в этих случаях словесных штампов не осталось незамеченным, и долго еще Женя Петров до слез смешил нас импровизацией застольного спича, составленного из нескольких повторяющихся слов: -- Гас-пада! Узы дружбы, являющиеся теми дружественными узами, которые дружески связывают нас тесными узами дружбы, представляют собой подлинные дружеские узы. И эти узы дружбы, будучи тесными дружескими узами, дороги нам именно, как те узы, которые дружески связывают... И, хотя Ильф и я неоднократно слышали уже в исполнении Петрова этот спич, мы неудержимо начинали хохотать, как только Женя, свирепо выпучив глаза и забавно выпятив нижнюю губу, с пафосом начинал: -- Гаспада! У-узы дружбы... Центральным и самым волнующим моментом пребывания советской эскадры в Стамбуле была эффектная и внушительная церемония возложения венка к памятнику Независимости. Стояла прекрасная погода. В парадном строю, четко печатая шаг, оглашая залитые солнцем улицы Стамбула громом и звоном краснофлотского оркестра, советские моряки с командованием во главе прошли по городу к площади Таксим. Командующий эскадрой контр-адмирал Ралль и командиры кораблей подняли огромный красный венок и прислонили его к подножию мраморного шатра, под которым верхом на коне стоял бронзовый Кемаль. Поплыли торжественные звуки "Интернационала". Стоя в гуще многотысячной толпы, мы с Ильфом и Петровым горделиво посматривали на окружающих, как будто они могли знать, что мы имеем какое-то отношение к этой красивой и могучей силе под краснозвездным знаменем. Двадцать пять лет спустя мне снова довелось побывать на площади Таксим, и я вспомнил своих милых, веселых спутников, стоя у памятника Независимости. Теперь это название звучало двусмысленно: это действительно был памятник независимости, так как самой независимости Турции, увы, не было и следа, о чем красноречиво свидетельствовали болтающиеся повсюду звездно-полосатые флаги и развязные фигуры фланирующих с хозяйским видом "союзников" Турции по НАТО -- американских солдат и офицеров. ...На другой день эскадра снялась с якоря. Мы пошли Дарданеллами вдоль зловещей панорамы разрушенных укреплений, валяющихся на Галлиполийском берегу ржавых орудий, проволочных заграждений и заброшенных кладбищ -- мрачных свидетелей империалистической войны, печально знаменитой "Дарданелльской операции" Черчилля. Корабли вошли в Эгейское море и взяли курс через архипелаг -- на Пирей. Помню, как Женя Петров снимал пальцем нежную рыжеватую пыльцу, покрывшую поручни и снасти крейсера, и, поднося ее к моему носу, торжественно спрашивал: -- Боря! Вы понимаете, что это такое? Это -- песок пустыни, принесенный ветром из Африки! Здорово?! Песок пустыни! В Средиземном море!!! Волновали его и перелетные птицы, садившиеся отдохнуть на могучих башнях и орудиях военного корабля. Женя осторожно брал птичек в руки, заботливо согревал в ладонях и снова выпускал на морской простор. Прибытие в греческий порт Фалерон ознаменовалось прежде всего тем, что в матросском кубрике, где я спал сладким сном, ранним утром меня энергично растолкал Женя Петров. -- Как вам не стыдно спать, ленивец вы этакий! -- восклицал он с характерными для него певучими интонациями. -- Ей-богу, Боря, я просто вам удивляюсь! Мы в Греции, понимаете вы? В Элладе! Фемистокл! Перикл! Наконец, тот же Гераклит! "Все течет, все меняется"... Вы знаете, что в этом изречении заложена, по существу, самая настоящая диалектика! Между прочим, Морозов 1 просил написать для газеты маленькую популярную статейку о Греции. Давайте возьмемся, а? Я думаю прямо с Гераклита и начать. "Все течет, все меняется..." Это же просто замечательно! 1 Редактор "Красного черноморца". В Афинах мы отдали дань восхищения Парфенону, Эрехтейону и другим классическим красотам. На Акрополе Петров несколько раз хватал меня за руку и возбужденно говорил: -- Вы понимаете, что, может быть, на этом самом камне сидел старик Гераклит и писал свое "Все течет, все меняется"! Потрясающе, правда? У меня сохранилось фото, снятое на вершине Акрополя. На мраморной глыбе под могучими колоннами Парфенона сидят Ильф, Ротов, Левин и я. Над нами высится тонкая фигура Петрова. А сбоку стоит еще один наш спутник -- загадочный персонаж, которого мы между собой называли "сын лейтенанта Шмидта". Дело в том, что среди моряков распространился слух, что этот молодой человек -- путешествующий инкогнито сын одного весьма влиятельного товарища. Слух этот впоследствии не подтвердился, но тогда доставил нам немало пищи для веселья. Не в меньшей степени, чем античное искусство, нас интересовал быт, нравы, уличная жизнь современных Афин. Петров был неутомим в отыскивании всяческих занятных и колоритных уголков города, рынков, трактирчиков. Он общительно вступал в разговоры с прохожими, официантами и даже детьми, пуская в ход фантастическую смесь русских, английских и греческих слов, подкрепляя энергичными жестами. Очень забавным было одно случайное (а может быть, и не случайное) уличное знакомство. Заслышав русскую речь, к нам привязался расторопный и бойкий молодой человек, отрекомендовавшийся Леонидом Леонидисом. Не успевали мы показаться на улице, как он вырастал перед нами, как из-под земли. Проявляя необычайную классовую сознательность, он с огромным жаром разоблачал язвы капиталистического строя в Греции и предрекал ему неминуемую и скорую гибель, конечно, при активной поддержке советских товарищей. Он шумно доказывал, что налицо все признаки близкого краха греческой буржуазии и было бы просто грешно не использовать столь благоприятную ситуацию. -- Скорей! -- кричал на всю улицу Леонид Леонидис, указывая куда-то рукой. -- Здесь недалеко только что обанкротился один крупный владелец магазина. Пойдем посмеемся над этим эксплуататором! Все это было забавно и детски наивно, но от ретивого борца с капитализмом здорово попахивало примитивной полицейской провокацией, и, почти не стесняясь его присутствия, Женя Петров говорил вполголоса, наклонившись к моему уху: -- Сейчас он скажет: "Идемте, я знаю местечко, где можно достать чудные бомбы, чтобы взорвать королевский дворец..." В своих путевых очерках Ильф и Петров вспоминают этот эпизод, описывая привязавшегося к нам типа под именем Павла Павлидиса. Переход эскадры из Греции в Италию проходил при плохой погоде. Прославленной средиземноморской лазури не было и в помине. Сильный ветер вздымал свинцовые злые волны. Наш крейсер шел твердо и был устойчив, как скала, но следовавшие за ним миноносцы так зарывались носом в воду, что просто страшно было смотреть. И мы с Ильфом и Петровым искренне болели душой за находившихся там наших товарищей -- писателя Бориса Левина и художника Константина Ротова, которые отнюдь не были презирающими качку старыми, просмоленными морскими волками... Вечером мы вошли в Мессинский залив и увидели изумительное зрелище: бесчисленные огни городов Реджио и Мессины, огни на горах и дорогах Сицилии и подсвечивающее этот ночной пейзаж багровое зловещее пламя действующего вулкана Стромболи. А утром перед нами открылась неправдоподобно красивая, идиллическая панорама Неаполитанского залива. Итальянские власти встретили советских гостей весьма радушно. По всем правилам международного этикета, стороны обменялись салютами, гимнами, приветствиями, визитами, обедами и тостами. Экипажам кораблей была предложена традиционная туристическая программа. Огромные красные автобусы развозили моряков по всем достопримечательным местам Неаполя. В образовавшейся на берегу суматохе я потерял своих спутников и, сев в первый подвернувшийся автобус, очутился в экскурсии на Везувий. Надо сказать, что знаменитый вулкан, уже много лет не подававший признаков деятельности, как раз в этом году стал весьма активен. Днем тяжелое облако дыма, вечером грозное, кроваво-красное зарево висело над Везувием. Мы поднялись к вершине вулкана в ступенчатых вагончиках фуникулера и из ясного дня сразу попали в холодный туман и неприятный, моросящий дождик. Экскурсантам роздали обшитые красной каймой черные шерстяные плащи с капюшонами, в которых мы сразу стали похожи на монахов или разбойников из оперы "Фра-Дьяволо". Потом нас повели гуськом по обрывистому, скалистому краю. Туман настолько сгустился, что я видел только ближайших соседей по цепочке. Еще несколько минут -- и мы подошли к страшному провалу, окутанному желтоватыми клубами густого дыма. Это был вновь открывшийся кратер вулкана. В глубь его вела отлогая, спиральная и, казалось, бесконечная каменистая тропи