мой Боже, я не сумела его уговорить. Мы не нужны ему, все погибло. Я, раздираемый сразу и гневом, и желанием рассмеяться, забормотал на ухо мисс Грие: -- Я буду рад познакомиться с ним, мисс Грие, но не могу же я читать этому юноше нотации. Я бы чувствовал себя дураком. И кроме того, что я там буду делать целую неделю?... -- Она вам неправильно все объяснила, -- ответила мисс Грие. -- Давайте на сегодня оставим этот разговор. При этих словах Черная Королева начала раскачиваться в кресле, приготовляясь подняться. Ткнув палкою в мой башмак и обретя таким образом точку опоры на скользких полах, она встала. -- Нам следует помолиться Господу, чтобы он указал нам иной путь. Я просто дура. Молодого человека винить не в чем. Он не может понять значения нашей семьи. -- Глупости, Леда, -- перейдя на итальянский, твердо сказала мисс Грие. -- Угомонись на минуту. И повернувшись ко мне: -- Хотите вы провести уик-энд на вилле Колонна-Стьявелли или не хотите? Безо всяких условий относительно чтения князю нотаций. Если вы с ним сойдетесь, вам так или иначе захочется с ним поговорить, а не сойдетесь -- милости просим, предоставьте его самому себе. Каббалистки уговаривали меня посетить самую прославленную среди вилл Возрождения, да еще и ту, в которую публику упорно не допускали, так что разглядывать ее приходилось с проходящей в полумиле от нее дороги. Я повернулся к герцогине и с низким поклоном принял ее приглашение. Она в ответ поцеловала плечо моего пиджака, пробормотала, озарясь прекрасной улыбкой: "Христиано! Христиано!" -- пожелала нам приятной ночи и, клонясь набок, покинула комнату. -- В воскресенье мы увидимся в Тиволи, -- сказала мисс Грие, -- там я вам все и расскажу. Несколько следующих дней меня одолевали страхи перед двумя предстоящими мне испытаниями: уик-эндом на вилле Горация и миссионерским предприятием на вилле Колонна. Подавленный, я сидел, читая, в моих комнатах или отправлялся в длинную прогулку по трастеверинским трущобам, думая о Коннектикуте. В машине, заехавшей за мной в пятницу утром, уже сидел один из гостей, подобно мне приглашенных на виллу. Он представился, назвавшись мсье Лери Богаром, добавив, что мадемуазель де Морфонтен предложила прислать за нами две разных машины, но он взял на себя смелость попросить, чтобы нас привезли в одной -- не только потому, что пересекать Кампанью в каком угодно обществе все же лучше, чем в одиночку, но и потому еще, что слышал обо мне много такого, из чего заключил, что мы с ним родня по духу. На языке, заставляющем любую любезность выглядеть исходящей из самого сердца, я ответил, что оказаться родней по духу столь блистательному члену Академии и столь глубокому ученому это честь, много большая той, на какую я смел рассчитывать. Подобные увертюры отнюдь не имели целью сообщить нашим отношениям какую-то холодность. Мсье Богар представлял собой хрупкого, пожилого, безупречно одетого господина с лицом, нежные краски которого свидетельствовали об изысканном чтении и употреблении дорогой пищи -- лиловато-розовым вкруг глаз, с бледными, отчасти сливового оттенка щеками, на фоне которых выделялась чуть желтоватая, напоминающая слоновую кость, белизна носа и подбородка. Он казался человеком мягким и смирным, впечатление это создавалось по преимуществу движениями его глаз и рук, трепетавших в унисон, подобно лепесткам цветка, готовым осыпаться при легком дуновении ветра. Я с некоторой неуверенностью заговорил об удовольствии, доставленном мне чтением его трудов, в особенности их чуть заметно приправленных ядом страниц, посвященных истории Церкви. Однако он сразу воскликнул, прерывая меня: -- Не напоминайте мне о них! Юношеское безрассудство! Ужасно! Чего бы я ни отдал, чтобы они исчезли! Но неужели эта нелепица добралась и до Америки? Вы должны непременно уведомить ваших друзей, молодой человек, что эти книги больше не отражают моих взглядов. Со времени их написания я обратился в послушного сына Церкви и ничто не утешило бы меня сильнее сознания, что эти книги сожжены. -- Какие же книги я могу указать моим друзьям, сказав, что они выражают ваши истинные взгляды? -- спросил я. -- Да зачем вообще меня читать? -- в притворной горести вскричал он. -- На свете и так уже слишком много книг. Давайте не будем больше читать, сын мой. Давайте будем искать себе настоящих друзей. Давайте усядемся вкруг стола (роскошного, черт возьми, стола!) и станем беседовать о нашей Церкви, о нашем короле и, может быть, о Вергилии. По-видимому на моем лице отчасти отразилось удушье, охватившее меня при мысли о подобной жизненной программе, ибо мсье Богар мгновенно остыл. -- Земля, по которой мы едем, -- сказал он, -- знавала неспокойные времена... И он принялся читать мне полную полезных сведений лекцию, словно я был неким бестолковым знакомцем, скажем, сыном нашей хозяйки, а он отроду не имел ровно никакого отношения к выдающемуся ученому, каковым он безусловно являлся. По приезде на виллу нас встретил и развел по комнатам дворецкий. Долгие годы в вилле размещался монастырь, и мадемуазель де Морфонтен, купив ее, стала заодно и владелицей примыкающей к вилле церкви, по-прежнему служившей живущим на склоне холма крестьянам. Мадемуазель считала, что это та самая вилла, которую Меценат подарил Горацию: местная традиция подтверждала ее сведения; фундаментом виллы служил превосходный opus reticulatum(*1); а местоположение отвечало довольно туманным требованиям, предъявляемым классическими аллюзиями; даже звуки, которыми полнятся окрестности виллы, и те свидетельствуют об этом, провозглашала наша хозяйка, уверявшая, что из ее окна буквальным образом можно услышать, как водопад шепчет: "...domus Albuniae resonantis Et praeceps Anio ac Tiburni locus et uda Mobilibus povaria rivis(*2)." --------------------------------------------------------------- 1) решетчатое сооружение (лат.) 2) "...мне по душе Альбунеи звучанье, Быстрый Анио ток и Тибурна рощи и влажный Берег зыбучий в садах плодовитых". Гораций. "Оды",I,7,12-14 (пер. Н. Церетели) --------------------------------------------------------------- Обставляя свой монастырь, мадемуазель де Морфонтен пыталась, как могла, сочетать приятность эстетического воздействия со стремлением к суровости. Длинное, приземистое, бестолковое строение, оштукатуренное и лишенное какого бы то ни было благородства линий -- вот что представляла собою вилла Горация. Беспорядочно разбросанные розарии с намеренно запущенными гравиевыми дорожками и выщербленными мраморными скамьями окружали ее. Войдя вовнутрь, вы попадали в длинный проход, на дальнем конце которого спускалось в библиотеку несколько ступенек. По обеим стенам его через равные промежутки располагались двери, ведшие в комнатушки, которые были прежде кельями, но ныне, соединясь, превратились в гостиные. Днем эти двери по большей части стояли раскрытыми, и на выложенные красновато-коричневой плиткой полы долгого коридора из них падали солнечные полосы. Основным тоном отделанных кессонами и, подобно дверям, чуть отливавших темной зеленью и позолотой потолков был густой кирпично-красный цвет, цвет неаполитанских черепиц. Изжелта-белые стены покрывала неровная, крошащаяся штукатурка, и красота оставляемого коридором общего впечатления, дополненного оптической иллюзией протяженности, глубины и светозарности библиотеки, представлявшейся издали неким колоссальным золотисто-зеленым колодцем, взывала к чувству соразмерности и тактильному воображению, уподобляясь видам на полотнах Рафаэля, секрет очарования которых, как полагают, кроется именно в этом. Налево помещались гостиные, устланные коврами одного цвета, увешанные дарохранительницами и картинами итальянских примитивистов, гостиные, в которых огромные подсвечники, большие вазы с цветами и столы, покрытые парчой с покоившимися на ней неотшлифованными драгоценными камнями и хрусталем, оживляли суровость оставшихся нетронутыми стен. Ближе к концу коридора можно было, свернув направо, подняться в трапезную, самую голую из комнат дома. Днем трапезная, утрачивая свое назначение, обращалась в подобие заурядной клубной залы. Дневному завтраку на вилле особого значения не придавали; интересные разговоры полагалось приберегать на вечер, к обеду; во время завтрака люди едва смотрели друг на друга и говорили лишь о последнем дожде и ближайшей засухе или обсуждали что-то еще, ни в малой мере не связанное с темами, страстно занимавшими обитателей дома -- с религией, ролью аристократии и литературой. Красотой своей трапезная была обязана освещению -- в восемь часов вечера все величие этой комнаты сосредоточивалось в заводи винно-желтого света, заливавшего красную скатерть, темно-зеленые, украшенные коронами блюда, золото и серебро, хрустальные бокалы, регалии и наряды гостей, орденские ленты послов, фиолетовое облачение кардиналов, затянутых в атлас лакеев, маленькая армия которых возникала неизвестно откуда. Последним, кто в день моего приезда появился на вилле -- уже перед самым обедом, -- был Кардинал, сразу прошедший в трапезную, где мы стоя ожидали его. Лицо Кардинала хранило ласковое, пожалуй даже лучезарное выражение. Пока он благословлял еду, мадемуазель де Морфонтен стояла на коленях, приминая подол чудесного желтого платья; мсье Богар также опустился на одно колено и прикрыл ладонью глаза. Благословение было английское -- странный отрывок, обнаруженный нашим эрудированным гостем среди литературных опытов, оставленных одним разочарованным кембриджским пастором. О, пеликан вечности, Разрывающий сердце свое, дабы дать нам пищу, Нам, птенцам твоим, не дано ведать твоих скорбей. Благослови сей призрачный и мнимовидный хлеб тела нашего Коего последним пожирателем станет червь, И напитай нас взамен животворящим хлебом Мечтаний и благодати. Кардинал, хотя и сохранивший бодрость тела и ясность разума, выглядел в точности на свои восемьдесят лет. Выражение сухой умиротворенности никогда не покидало его желтоватого лица, длинные усы и бородка которого придавали ему сходство с прожившим сто лет китайским мудрецом. Он родился в крестьянской семье, жившей между Миланом и Комо, и первые начатки образованности получил из рук местного священника, вскоре открывшего в нем поистине гениального латиниста. После этого мальчик переходил из одной школы в другую, всякий раз более чтимую, собирая по пути все награды, какие имелись в распоряжении иезуитов. Постепенно на него обратило внимание немалое число влиятельных деятелей церкви и ко времени, когда он стал выпускником большого колледжа на площади Санта-Мария-сопра-Минерва (представив не знающие себе равных по блеску и бесполезности тезисы, трактовавшие сорок два случая, в которых самоубийство является допустимым, и двенадцать ситуаций, в коих священник вправе прибегнуть к оружию, не подвергая себя опасности стать убийцей), ему предложили на выбор три великолепных карьеры. Подробности каждой были разработаны на самом верху: он мог стать модным проповедником; он мог стать одним из секретарей Ватиканского двора; наконец, он мог стать ученым-преподавателем и диспутантом. К изумлению и огорчению его профессоров он объявил вдруг о своем намерении следовать путем, по их понятиям гибельным -- он пожелал стать миссионером. Приемные отцы юноши гневались, плакали и призывали Небо в свидетели его неблагодарности, но он не желал слышать ни о чем, кроме опаснейшего из церковных постов -- в Западном Китае. Туда он и отправился в должное время, едва ли даже получив благословение от учителей, уже обративших взоры на иных, более послушных, если и менее блестящих учеников. Двадцать пять лет проработал молодой священник в провинции Сычуань, повидав за это время пожары, голод, мятежи и даже пытки. Следует однако сказать, что его миссионерский пыл имел своим источником не одно только благочестие. Юноша, сознававший свои огромные возможности, питал в молодые годы высокомерное презрение и к учителям своим, и к товарищам. Он хорошо знал и ни во что не ставил все разновидности священников, какие можно встретить в Италии, ему ни единого раза не довелось увидеть, чтобы они толково справились хоть с каким-нибудь делом, и теперь он мечтал о таком поле деятельности, в котором ему не придется отчитываться перед дураками. Во всех землях, на которые Церковь распространила свое влияние, имелась лишь одна область, удовлетворявшая этим требованиям: в Сычуани одного священника от другого отделял месяц езды в грубо сколоченной повозке. Туда он и отправился, пережив по пути кораблекрушение, несколько месяцев рабства и иные испытания, о которых миру поведали его туземные помощники, ибо сам он никогда о них не упоминал. Прибыв на место, он поселился в харчевне, переоделся в местное платье, отрастил косичку и так прожил среди крестьян шесть лет, ни словом не обмолвившись о своей вере. Он проводил время, изучая язык, классическую литературу, манеры, изыскивая способы расположить к себе чиновников, и с течением времени столь совершенным образом вписался в жизнь города, что почти утратил ореол чужеземца. Когда он наконец объявил о своей миссии тем торговцам и чиновникам, в чьих домах он стал почти ежевечерним гостем, работа у него пошла быстро. Будучи, возможно, величайшим из миссионеров, каких Церковь знала со времен Средневековья, он сумел достичь компромисса, которому суждено было глубоко потрясти Рим. Ему удалось сочетать христианство с верованиями и традиционными представлениями китайцев, создав гармоничное целое, сравнимое разве что с дерзновенными толкованиями, обнаруженными Павлом в кругу его палестинских приверженцев. Сочетание оказалось столь безупречно точным, что первым из его обращенных даже в голову не приходило, будто они отрекаются от старой веры, пока наконец, после двадцати бесед, он не показывал, как далеко они ушли и до каких угольев сожжены мосты, оставшиеся у них за спиной. И при всем том, окрестив их, он мог предложить им лишь горчайший из хлебов: построенный его усилиями кафедральный собор крепко покоился на двух десятках мученических могил, однако, возведенный, он уже не претерпевал новых напастей и разрастался, медленно и неотвратимо. В конце концов чистая статистика достигла того, чего не смогла предотвратить даже зависть, -- он получил сан епископа. На исходе пятнадцатого года, проведенного им на Востоке, он возвратился в Рим и был принят с холодной неприязнью. Здоровье, отчасти подорванное, позволило ему получить годичный отпуск, который он провел, работая в Ватиканской библиотеке над тезисами, никак не связанными с Китаем, но посвященными Константинову дару. В миссионерской среде такое поведение сочли возмутительным, и после публикации тезисов их ученость и беспристрастность снискала им кислый прием у священников-рецензентов. Папские придворные смотрели на него свысока; косвенным образом они приписывали ему собственные представления об итоге его великих трудов в Западном Китае: низкий, сложенный из необожженных глиняных кирпичей домишко и конгрегация нищих, притворяющихся обращенными в новую веру, чтобы получить немного еды. Он так и не потрудился описать им каменный собор с двумя нескладными, но высокими башнями, огромную паперть, школы, больницу, библиотеку; праздничные шествия, словно в гигантский грот, вступающие в Храм, неся слишком яркие, но пылко почитаемые хоругви и распевая безупречно георгианские гимны; не стал он рассказывать ни о правительственных почестях, ни о налоговых льготах, ни об уважении, проявляемом военными во время восстаний, ни о дружеской помощи, оказываемой городскими властями. Наконец он вернулся назад, довольно охотно, и еще на десять лет сгинул в недрах далекой страны. Посещение Рима не изменило его юношеского отношения к собратьям. Он услышал странные истории о собственной персоне -- о том, как он сколотил необъятное состояние, собирая взятки с китайских купцов, как он перелагал Писание, прибегая к буддистской терминологии, как допустил напечатление языческих символов на самом Теле Христовом. Надо полагать, что почести, по прошествии времени оказанные ему Церковью, были вызваны заслугами и впрямь непомерными, ибо он получил их без каких-либо просьб с его стороны или со стороны его друзей. Должно быть, Ватикан лицом к лицу столкнулся с достоинствами столь совершенными, что почувствовал, как у него сами собой рвутся из рук награды, коими он привык наделять лишь подателя прошения, под которым стоит десять тысяч подписей, или носителя богатства и власти. Получив новые отличия, Епископ после десяти лет отсутствия вновь возвратился в Рим. На этот раз он намеревался осесть в Италии, решив, что в дальнейшем труд его жизни лучше оставить в руках туземцев. Духовенство ожидало его приезда с немалым трепетом, ибо возвращался муж сведущий и пылкий в дебатах по вопросам Доктрины; служители Церкви страшились, что его присутствие выставит на всеобщее обозрение их равнодушие и скудость познаний; если он явится перед ними как критик практической проповеди, всем им грозит беда. Они с опаской наблюдали, как Епископ в обществе двух китайцев и нелепой крестьянки, которую он упорно именовал сестрой, обживает крохотную виллу на холме Джаниколо, как он вступает в Папское археологическое общество, как проводит время, читая и копаясь в саду. Прошло пять лет и его отстраненность стала для Церкви источником замешательства, куда большего, нежели то, какое могли бы вызвать его памфлеты. Слава его среди католиков, живущих вне Рима, была безграничной; каждый сколько-нибудь заметный визитер прямо с вокзала несся к холму Джаниколо, дабы представиться затворнику; даже Папу несколько утомило рвение этих приезжих, воображавших, будто у Его Святейшества только и радости, что обсуждать труды, болезни и скромность Строителя Китайского Храма. Английские католики, католики американские и бельгийские, которые ничего не смыслили в этих исключительно тонких материях и которым лучше было бы и вовсе их не касаться, один за одним восклицали: "Но неужели нельзя для него что-нибудь сделать?" Он смиренно отклонил предложенную ему честь занять чрезвычайно высокий пост Хранителя Библиотеки Ватикана, однако отказ принят не был, и имя его украсило собой издания Библиотеки; то же самое произошло и с комитетом по вопросам Проповеди Учения: он не появлялся на заседаниях, но ни одна из произносимых там речей не имела такого влияния, как сообщение о нескольких словах, оброненных им в беседе с учениками на маленькой вилле Вей-Хо. Само отсутствие в нем честолюбия пугало служителей Церкви, полагавших, что оно имеет своим источником чувства, схожие с теми, которые заставляли Ахилла угрюмо отсиживаться в шатре, и опасавшихся мгновения, когда он, наконец, восстанет, размахивая своим могучим престижем, и сокрушит их за то, что они по скупости своей не воздали ему должных почестей; в конце концов особый комитет, образованный из членов Конклава, предложил ему кардинальскую камилавку, обливаясь потом от страха, что он и ее не примет. Однако, на этот раз он принял предложенное и исполнил все положенные формальности, строго следуя этикету и соблюдая мельчайшие частности традиции, которые приходилось тщательно объяснять его ирландско-американским коллегам. Пожалуй, трудно сказать, о чем он думал в те ясные утра, когда сидел, окруженный цветами и кроликами, с томиком Монтеня, свалившимся на гравийную дорожку со стоявшей позади табуреточки, о чем думал он, глядя на свои желтоватые руки и вслушиваясь в возбужденный шепот Аква Паола, возносящего Риму вечную хвалу. Должно быть, он часто спрашивал себя, на каком году жизни его покинули вера и радость. Некоторые говорили, будто он чрезмерно привязался к одному из обращенных им туземцев, впоследствии вновь впавшему в язычество, другие -- что попав однажды в руки бандитов, он, чтобы спасти свою жизнь, отрекся от христианства. Возможно, причина была иной: возможно попытав силы в решении труднейшей из существующих задач, он обнаружил, что задача в конечном итоге вовсе не так трудна, и думал теперь, что мог бы составить в финансовом мире огромное состояние, потратив на это лишь половину энергии и одну десятую дарований; что он единственный в мире человек, способный писать на латыни, которая привела бы в восторг современников Августа; что он последний, кому по силам держать в уме все учение Церкви; и что от человека, желающего стать Князем Церкви требуется лишь одно: самозабвенное безразличие к ее великим трудам, -- и размышляя об этом он мог с таким же вероятием испытывать чувство, что мир далеко не достоин бури восторженных рукоплесканий, непрестанно возносящихся к Небесам ему в похвалу. Может быть, какая-то иная планета в большей степени стоит беззаветных усилий разумного существа. Благословение было прочитано, но сесть за стол мы не могли, пока Кардиналу не сообщат, куда подевалась Аликс. -- А где же Аликс? -- Аликс всегда опаздывает. -- Она после полудня телефонировала, что... -- Ну это уж никуда не годится! Вечно она появляется, еле переводя дыхание, к середине обеда. И тут же начинает извиняться. Вы слишком добры к ней, святой отец. Всегда сразу ее прощаете. Нужно показать ей, что вы сердиты. -- Мы все должны показать ей, что сердимся. -- Договорились, как только появится Аликс, все принимают рассерженный вид. Я полагал, что собравшись in camera(*1), члены Каббалы ведут головокружительно увлекательные разговоры. Я предвкушал красноречие и остроумие застольной беседы, опасаясь лишь, что всем постепенно откроется мое косноязычие и некоторая глуповатость. И потому, когда начался разговор, мной овладело смутное ощущение, что я уже слышал нечто подобное в каком-то из загородных домов на берегу Гудзона. "Не спеши, -- твердил я себе, -- они еще разойдутся. Хотя возможно, это мое присутствие мешает им проявиться во всем блеске". И я вспомнил о литературной традиции, согласно которой боги античности не умерли, но продолжают скитаться по земле, лишась большей части былого величия, -- Юпитер, Венера и Меркурий блуждают по улицам Вены в обличии странствующих музыкантов или бродят по югу Франции сезонными сборщиками винограда. Случайные знакомцы не в состоянии различить их сверхъестественной природы, боги старательно таят свою сущность, но стоит чужаку удалиться, как они сбрасывают обременительные человеческие личины и вкушают покой, осененные отсветами своей древней божественности. Я говорил себе, что являюсь помехой, что эти Олимпийцы так и будут отпускать шуточки насчет погоды, пока я не уйду, и уж тогда все переменится -- и какие волшебные разговоры... --------------------------------------------------------------- 1) в тесном кругу (лат.) --------------------------------------------------------------- Тут в трапезную, задыхаясь и лепеча извинения, вихрем ворвалась та самая Аликс, княгиня д'Эсполи. Она преклонила колени перед сапфировым перстнем Кардинала. Никто даже в малой мере не выглядел рассерженным. Слуги и те разулыбались. Нам еще предстоит несколько позже многое узнать о княгине; пока достаточно сказать, что это была француженка, чрезвычайно маленькая и изящная, рыжеватая, хорошенькая и наделенная даром вести беседу, в которой всплески хитроумия, юмора, пафоса и даже трагической мощи следовали одно за другим без передышки. Через несколько мгновений общество уже зачарованно слушало совершенно нелепую историю о лошади, которая вдруг разговорилась на холме Пинчио, и об усилиях полиции, пытавшейся подавить подобное нарушение законов природы. Когда меня представили ей, она торопливо прошептала: -- Мисс Грие просила сказать вам, что появится около половины одиннадцатого. После обеда мадам Бернштейн в течение некоторого времени играла на фортепиано. Она по-прежнему продолжала править большим немецким банкирским домом. Не показываясь на совещаниях совета директоров и в кабинетах своих сыновей, она тем не менее определяла все важные решения, принимаемые фирмой -- для этого ей хватало нескольких отрывистых слов, произнесенных за обеденным столом кого-нибудь из сыновей, постскриптумов к письмам и гортанных приказов, отдаваемых сразу вслед за пожеланием спокойной ночи. Она и хотела бы удалиться, наконец, от управления фирмой, ибо вся ее зрелая жизнь была величественной демонстрацией административного таланта и силы финансового воображения, но ей никак не удавалось выкинуть дела фирмы из головы. Дружба с Каббалой, начавшаяся как попытка чем-то заполнить надвигающуюся старость, все сильней и сильней погружала ее в музыку, которую она всегда любила. Еще девочкой ей часто выпадало слушать в доме матери Листа и Таузига; благодаря тому, что она никогда не играла Шумана или Брамса, ей удалось сохранить серебристую хрустальность звуков, вылетающих у нее из-под пальцев, и даже теперь, почти обратившись в старуху, она заставляла слушателя вспомнить о великой эпохе виртуозов, о времени, когда оркестр еще не довел фортепианную технику до горестных имитаций струнных и духовых инструментов. Мадемуазель де Морфонтен сидела, положив ладонь на морду одного из своих великолепных псов. Глаза ее увлажнились, но было ли то проявлением ее податливой на слезу полубезумной натуры или следствием воспоминаний, принесенных приливной волной шопеновской сонаты, мы этого знать не можем. Кардинал рано покинул общество, а княгиня сидела в тени, не слушая музыки, но преследуя неких призраков по глубинам своей на редкость скрытной души. И едва только армия, плеща знаменами, отмаршировала по залитым солнцем снежным просторам последней части сонаты, как один из слуг шепнул мне, что меня желает видеть Кардинал. Я нашел его в первой из двух комнаток, отведенных ему на вилле. Он писал письмо, стоя за одной из конторок, знакомых диккенсовским клеркам и иллюминистам Средних Веков. Впоследствии мне довелось получить немало этих прославленных писем, никогда не выходящих за пределы четырех страниц, но всегда достигающих этих пределов; никогда не утрачивающих своей изумительной учтивости; никогда не блещущих особенным остроумием или живостью, но от первого до последнего слова несущих на себе отпечаток души их автора. Отклонял ли он приглашение или рекомендовал прочесть книгу Фрейда о Леонардо, или давал советы касательно кормления кроликов, всегда в первой фразе содержалось предвестье последней и всегда, словно в камерных произведениях Моцарта, единый дух пронизывал все письмо, а совершенство деталей оказывалось лишь подспорьем для совершенства формы. Он усадил меня в кресло, на которое падал весь бывший в комнате свет, сохранив для себя прозрачную тень. Разговор он начал со слов о том, что слышал, будто мне предстоит некоторое время присматривать за сыном донны Леды. Разгорячась и путаясь в словах, я запротестовал, силясь сказать, что ничего не могу обещать, что мне это совсем не по душе, и что я по-прежнему сохраняю за собой право отстраниться в любую минуту. -- Позвольте я вам о нем расскажу, -- произнес он. -- Возможно, мне следует первым делом сказать, что я в этой семье -- что-то вроде старика-дядюшки, я уже многие годы являюсь их исповедником. Так вот -- Маркантонио. Что я могу сказать? Вы с ним уже виделись? -- Нет. -- Мальчик обладает прекрасными качествами. Он... он... Он обладает прекрасными качествами. Возможно, от этого и все его беды. Так вы говорите, что еще не виделись с ним? -- Нет. -- Казалось, все начитается замечательно. Он хорошо учился. Завел много друзей. Особенно хорош он был в церемониях, участия в которых требует его ранг, он ведь допущен ко Двору и в Ватикан. Мать, правда, немного тревожили его юношеские кутежи. Подозреваю, что у нее не шел из головы отец мальчика, ей хотелось, чтобы сын как можно скорее прошел через это. Донна Леда женщина неразумная и неразумная более обыкновенного. Она очень обрадовалась, когда мальчик обзавелся собственными апартаментами на Виа По и стал чрезвычайно скрытен. Тут Кардинал примолк, подыскивая слова и, возможно, дивясь своему затруднению. Вскоре, однако, он сделал над собою усилие и решительно продолжил: -- Вот после этого, дорогой мой юноша, что-то и разладилось. Мы рассчитывали, что мальчик, пройдя сквозь опыт, обычный для молодого жителя Рима, принадлежащего к его кругу, угомонится и займется чем-то иным. Но он так и не угомонился. Возможно, вы в состоянии объяснить мне, почему молодой человек никак не может выпутаться из пяти или шести любовных интриг? Я проявил полную неспособность разумно ответить на этот вопрос. Честно говоря, сообщение о пяти-шести любовных связях шестнадцатилетнего мальчика до того поразило меня, что я с трудом сохранял на лице безразличное выражение. Мне ужасно не хотелось показаться шокированным и я с некоторым усилием приподнял одну бровь, как бы говоря: да хоть двадцать, коли ему это нравится. -- Маркантонио, -- продолжал священник, -- повелся с компанией молодых людей, несколько старших его годами. Величайшее его желание состоит в том, чтобы во всем походить на них. Их можно встретить на бегах, в мюзик-холлах, при Дворе, в кафе или в вестибюлях больших отелей. Они носят монокли и американские шляпы, и все их разговоры сводятся к женщинам и к тому, какой они имеют успех. Э-э... возможно, мне лучше начать с самого начала. Последовала еще одна пауза. -- Первое посвящение -- хотя вероятно, мне следовало бы прибегнуть к более сильному выражению -- произошло на озере Комо. Он часто играл в теннис с одними весьма пылкими молоденькими южно-американскими девушками -- наследницами из Бразилии, если не ошибаюсь, -- для которых в жизни не существовало никаких тайн. Насколько я себе представляю, наш Тонино желал всего лишь порадовать их несколькими робкими знаками внимания, чем-нибудь вроде неожиданного поцелуя в лавровых зарослях, но вскоре обнаружил, что участвует в небольшом... в своего рода рубенсовском бесчинстве. Да, все началось с подражания старшим друзьям. Подражание обратилось в тщеславие. То, что было тщеславием, стало удовольствием. Удовольствие -- привычкой. Привычка -- манией. Таково нынешнее состояние дел. Еще одна пауза. -- Вы, должно быть, слышали о том, как сумасшедшие начинают иногда проявлять редкостную сообразительность -- то есть становятся сдержанными и скрытными -- пытаясь утаить свои видения от тех, кто за ними присматривает? Да, и мне рассказывали о порочных детях, совершавших достойные опытнейших преступников чудеса двуличности в стараниях скрыть от родителей свои проделки. Вам приходилось слышать о чем-то подобном? Ну вот, именно это и происходит с Маркантонио. Кое-кто говорит, что нам следует дать ему волю, пусть себе бесится, пока самому не станет противно. Может быть, они правы, но мы предпочли бы, если возможно, вмешаться несколько раньше. Тем более, что во всей этой истории возникли новые обстоятельства. Я к тому времени впал в настроение, в котором мне меньше всего на свете хотелось разбираться еще и в новых обстоятельствах. Вдалеке послышалась музыка, мадам Бернштейн вновь заиграла Шопена. Я многое отдал бы в обмен на душевные силы, необходимые для того, чтобы с грубой решимостью направиться к двери и пожелать моему собеседнику спокойной ночи, долгой, спокойной ночи и ему, и погрязшему в пороке юному князю, и княжей матушке. -- Да, -- продолжал Кардинал, -- мать наконец подыскала ему невесту. Донна Леда, разумеется, не верит, что в мире существует хотя бы один род, способный прибавить знатности ее собственному, тем не менее она нашла владеющую некоторым состоянием девушку из старинной семьи и ожидает, что я довершу остальное. Однако братьям девушки Маркантонио хорошо известен. Они принадлежат к компании, о которой я вам рассказывал. И не соглашаются на брак, пока Маркантонио, ну -- пока он не утихомирится немного. Должно быть, в эту минуту на лице моем обозначилась богатая смесь ужаса, желания расхохотаться, гнева и изумления, озадачившая Кардинала. Вероятно, он сказал себе: никогда знаешь, что удивит американца. -- Нет, только не это. Увольте, святой отец. Я не могу, не могу. -- О чем вы? -- Вы хотите, чтобы я отправился за город и на несколько недель принудил его к воздержанию. Не понимаю, как такое пришло вам в голову, но именно этого вы и хотите. Он для вас что-то вроде страсбургского гуся, которого необходимо начинить добродетелями, не так ли, -- перед женитьбой? Но неужели вам не понятно...? -- Это преувеличение! -- Простите, святой отец, если мои слова звучат грубо. Не диво, что вам не удалось произвести на мальчика никакого впечатления, -- вы же сами не верите в то, что говорите. Вы ведь, в сущности, ни в какое воздержание не верите. -- Верю, не верю. Нет, разумеется верю. Разве я не священник? -- Тогда почему не заставить мальчика...? -- Но, в конце концов, все мы живем в миру. Я рассмеялся. Я хохотал, и хохот мой, пожалуй, мог бы звучать оскорбительно, если бы к нему не примешивались истерические нотки. "О, благодарю тебя, дражайший отец Ваини, -- мысленно говорил я, -- благодарю тебя за эти слова. Сколь понятной становится после них Италия да и вся Европа. Никогда не пытайся делать что-либо, противное наклонностям человеческой натуры. Я-то как раз происхожу из колонии, в которой правит прямо противоположный принцип." -- Простите, святой отец, -- сказал я, наконец, -- но я не могу на это пойти. В любом случае я чувствовал бы себя, разговаривая с мальчиком, ужасным лицемером. А сознание, что мои разговоры с ним нужны лишь для того, чтобы он пару месяцев практиковал добродетель, усилило бы это чувство десятикратно. Тут не о чем даже спорить, речь идет о внутреннем чувстве. Я должен сказать мисс Грие, что не смогу посетить ее подругу. Она собиралась приехать к десяти тридцати. С вашего позволения, я пойду поищу ее в музыкальной гостиной. -- Не сердитесь на меня, сын мой. Возможно, вы правы. Наверное, мне и впрямь не хватает веры. Едва я с написанным на лице отвращением вступил в гостиную, как навстречу мне двинулась княгиня д'Эсполи. С помощью некой телепатии, к которой Каббала прибегала, устраивая свои дела, она уже прознала, что меня придется уговаривать заново. Она силком усадила меня рядом с собой и после кратчайшей из возможных демонстрации дара упрашивать и очаровывать, секретом которого она обладала, вырвала у меня требуемое обещание. Через две минуты мне уже казалось, что нет ничего естественнее, чем разыгрывать строгого старшего брата при ее одаренном, но беспутном друге. Следом, словно по сигналу распорядителя сцены, появилась мисс Грие. -- Ну, как вы здесь, как? -- говорила она, приближаясь ко мне и влача за собой по плитчатому полу подол красновато-коричневого платья. -- Угадайте, кто меня привез? Я должна поскорее вернуться. Около двенадцати Латеранский хор будет петь для меня Палестрину, -- вы, может быть, знаете мотеты на тексты из "Песни песней"? Нет? Маркантонио, вот кто. Он любит мощные машины, а поскольку мать не в состоянии купить ему такую, я разрешаю ему забавляться с моей. Вы можете сейчас спуститься, познакомиться с ним? Только накиньте пальто. Ночью кататься любите? Она проводила меня к дороге, на которой, незримый за двумя слепящими фарами, нетерпеливо урчал мотор. -- Антонино, -- позвала она. -- Это американский друг вашей матери. -- Потратьте полчаса, покажите ему машину, ладно? Только смотрите, никого не убейте. Невероятно тонкий и определенно малорослый щеголь, выглядящий ровно на свои шестнадцать лет, сверкнув черными глазами, скованно поклонился мне в тусклом свете, падающем на руль. Итальянские князья не встают при появлении дамы. -- Не покалечьте моей машины или моего друга, Маркантонио. -- Не покалечу. -- Куда вы поедете? На это он предпочел не отвечать, а дальнейшие вопросы мисс Грие утонули в реве включенного двигателя. Десять минут мы просидели в молчании, глядя на дорогу, в свете фар летевшую нам навстречу. После мучительной борьбы с самолюбием дон Маркантонио спросил, не хочу ли я сесть за руль. Услышав, что никакая перспектива не пугает меня больше этой, он с почти сладострастным рвением отдался управлению автомобилем. Он с замечательной точностью одолевал подъемы и повороты, исполнял, словно протяжные мелодии, спуски, бойкими скерцо пролетал по камням брусчатки. Очертания холмов Альбано вставали на фоне звезд, походивших на рой золотистых пчел и заставлявших вспомнить кичливого Барберини, провозгласившего, что само небо образует щит его родового герба. Ни огонька не светилось в крестьянских домах, но, проносясь сквозь деревни, мы видели лавчонки с горящей внутри лампой и играющими в карты мужчинами. Наверное, немало людей, маявшихся без сна на огромных семейных кроватях, заслышав свистящий шелест, с которым мы пролетали мимо, осеняли себя крестом и переворачивались на другой бок. По прошествии времени водителю все же захотелось поговорить. Он засыпал меня вопросами о Соединенных Штатах. Правда ли, что там всякий может в любую минуту окунуться в жизнь Дикого Запада? Много ли в этой стране больших городов, таких же, как Рим? На каком языке говорят в Сан-Франциско? А в Филадельфии? Где готовятся наши спортсмены перед Олимпийскими играми? И публике разрешается наблюдать за ними? Мне что-нибудь об этом известно? Я ответил, что обучаясь в школе и университете, волей-неволей набираешься сведений относительно спортивной формы и тренировок. Тут он поведал мне, что велел садовникам виллы Колонна разбить беговую дорожку, гаревую, с барьерами, с ямой для прыжков, оборудованную навесом и насыпными наклонными поворотами. И что нам предстоит бегать по ней каждое утро. Он мечтал одолевать небывалые расстояния за небывало короткое время. Он в общих чертах изложил мне свой план: он начнет с того, что станет пробегать по миле каждое утро, каждую неделю прибавляя по полумиле. Это займет несколько лет, по прошествии которых он сможет выступить на Олимпиаде 1924 года в Париже. В последнее время нервные центры, отвечающие у меня в мозгу за способность приходить в изумление, несколько подустали благодаря мадемуазель де Морфонтен с ее Экуменическим советом, Кардиналу с его терпимостью и мисс Грие с ее удивительной кашицей. Однако должен признаться, что их изрядно тряхнуло, когда этот хрупкий, пустоватый человечек объявил себя кандидатом в рекордсмены мира по бегу на длинные дистанции. Не без робкого умысла я принялся описывать жертвы, коих требуют честолюбивые устремления подобного рода. Я коснулся диеты и пробуждений в ранние утренние часы; он с готовностью на них согласился. Тогда я прошелся по самоограничениям, имеющим к нему более непосредственное отношение: в ответ он со все возраставшей восторженностью, почти с религиозным пылом поклялся, что готов к воздержанию какого угодно рода. Удивление, испытанное мною, свидетельствует лишь о моей неопытности. Я решил, что присутствую при великом перерождении. Я говорил себе, что Маркантонио жаждет спасения; что он ищет вовне с