выпишу вам чек на пять сотен. Единственно ради того, чтобы вам легче было справляться со сложностями бытия и всячески им наслаждаться! Для чего же еще существуют деньги? Вы, говорят, питаетесь одним молоком и салатом. Так какого же черта... -- Благодарю! У меня есть все, что нужно; во всяком случае, достаточно, чтобы оплачивать скромные наслаждения бытия. -- Это какие же? -- Чистый носовой платок время от времени. Не вижу ничего дурного в том, чтобы скончаться в бедности. -- Где бы я оказался, если бы мой дед тоже не видел в этом ничего дурного? Неужели вы действительно не верите, что деньги, как говорит Пипс, способны все подсластить? Дневники Пипса были любимым чтением Кита. Кит называл этого автора типичным англичанином и сожалел о том, что ныне этот тип находится на грани вымирания. Эймз отвечал ему: -- Ваш Пипс был гнусным карьеристом. Меня тошнит от его снобизма, серебряной тарелки и ежемесячного умиления по поводу своих доходов. Поражаюсь, как вы можете его читать. Он мог быть толковым чиновником, но джентльменом не был. -- А вам приходилось видеть джентльмена где-либо, кроме витрины портного? -- Да. Одного во всяком случае -- моего отца. Однако не будем углубляться в эту тему, мы уже обсуждали ее, не так ли? Для меня ваши деньги ничего подсластить не могут. Они не дадут мне ни телесного здравия, ни душевного мира. Тем не менее, спасибо. Однако от мистера Кита, обладавшего наследственной хваткой, было не так-то просто отделаться. Он начинал заново. -- Джордж Гиссинг был, как и вы, человеком ученым и тонким. И знаете, что он сказал? "Наполни деньгами кошелек твой, ибо отсутствие в нем монеты, имеющей хождение в Королевстве, равносильно отсутствию у тебя привилегий, положенных человеку". Привилегий, положенных человеку: понимаете, Эймз? -- Он так сказал? Что ж, ничего удивительного. Я не раз отмечал в Гиссинге вульгарные и пагубные черты. -- Могу сказать вам, Эймз, что и вправду является пагубным. Ваши взгляды. Вы испытываете болезненное наслаждение, отказывая себе в самых заурядных воздаяниях, которые посылает нам жизнь. Это разновидность самопотворства. Я хотел бы, чтобы вы распахнули окна и впустили к себе солнце. А вы живете при свечах. Если бы вы тщательно проанализировали свои поступки... -- Я не сторонник тщательного самоанализа. Я считаю его ошибкой. Я стараюсь трезво смотреть на вещи. Стараюсь логично мыслить. И жить подобающим образом. -- Рад, что это вам не всегда удается, -- отвечал ему Кит, особо напирая на слово "всегда". -- Да оборонит меня небо от чистого помыслами человека. -- И это мы уже обсуждали раз или два, ведь так? Вам не удастся сбить меня вашей аргументацией, хотя я, пожалуй, готов отдать ей должное. Деньги позволяют вам умножать ваши ощущения -- путешествовать и тому подобное. При этом вы, так сказать, умножаете свою личность или, фигурально говоря, удлиняете сроки своего существования, соприкасаетесь с многообразием сторон жизни, гораздо более обильным, чем те, познание которых мог бы позволить себе человек с моими средствами. Тело, говорите вы, это изысканный инструмент, которому следует испытать все богатство исполнительской техники, и прежде всего той, что сообщает нам наитончайшие из упоительных ощущений жизни. В сущности говоря, вам хочется стать чем-то вроде эоловой арфы. Я допускаю, что все это не просто цепочка софизмов, вы вправе назвать ваши рассуждения философией жизни. Но меня она ни в малой степени не устраивает. Щеголяя передо мной вашим гедонизмом, вы, Кит, никакого удовлетворения не получите. Считайте, что вы имеете дело с каменной стеной. Вы говорите, что я намеренно заграждаю пути, которыми приходят ко мне удовольствия. А я говорю, что человеку и следует их заграждать, если он желает питать к самому себе уважение. Я не считаю мое тело изысканным инструментом, я считаю его окаянной помехой. Я не хочу стать эоловой арфой, не хочу умножать мои ощущения, не хочу расширять мой кругозор, не хочу денег, не хочу видеть жизнь со всех ее сторон. Я сторонник точности, буквалист. Я точно знаю, чего хочу. Я хочу заниматься делом, которым я занимаюсь. Я хочу, чтобы мне не мешали работать. Я хочу довести старика Перрелли до современного уровня. -- Дорогой мой! Все мы лишь сильнее любим вас за это! И мне приятно думать, что вы в ваших помыслах не так уж и чисты, несмотря на столь надменные протесты. Потому что вы ведь не так и чисты, верно? Если после такой беседы мистер Эймз продолжал по-ослиному упорствовать в желании сохранить чистоту своих помыслов, Кит возвращался к психологической необходимости "соответственного противодействия" и приводил бесконечный список королей, пап и героев, которым хватало мудрости, чтобы в минуты досуга противостоять постоянному напряжению, коего требовала от них нравственная чистота. Затем, зацепившись за Александра Македонского, "одного из величайших сынов земли", как назвал его епископ Терлуолл, -- Александра, с чьей прискорбной способностью "расслабляться" ученый вроде Эймза был хорошо знаком, -- он переводил разговор в область воинской науки и принимался разглагольствовать о чудодейственных успехах, которые сделало со времен Александра искусство наступательных и оборонительных военных действий -- о том, как отошла в прошлое фаланга, как зародилась артиллерия, как изменилась фортификационная система, о современных изобретениях по части обороны на суше и на море, а главное воздушной обороны, о парашютах, гидропланах... В итоге честное лицо библиографа понемногу претерпевало удивительные изменения. Он понимал, к чему клонится дело. Испытываемые им опасения принимали обличие напряженного и вежливого внимания и, как правило, мистер Эймз прерывал разговор и откланивался настолько поспешно, насколько то допускалось общепринятыми нормами вежливости. В подобных случаях его посещала мысль, что его друг Кит попросту скотина. Сокрушенно покачивая головой, он говорил себе: -- Nihil quod tetigit non inquinavit(18). ГЛАВА XIII Хоть мистер Кит и имел склонность к занудству, однако если он брался за какое-то дело, то делал его образцово, примером чему мог служить устраиваемый им ежегодно праздник. Двух мнений на этот счет быть не могло. В праздничный вечер деревья, беседки и извилистые тропы его парка украшались сотнями китайских фонариков, чей многокрасочный свет приятно смешивался с еще более чистым блеском стоявшей в зените луны. Ни дать ни взять страна фей, как год за годом провозглашала Герцогиня. На что в этот раз дон Франческо, который в описываемую ночь старался не отходить от нее ни на шаг, дабы никакая случайность не отвратила ее от скорого уже обращения в католическую веру, рассмеявшись, ответил: -- Если страна фей имеет с этим местом хотя бы отдаленное сходство, я бы с радостью в ней поселился. При условии, конечно, что и вы будете жить где-то поблизости. А что скажете вы, мистер Херд? -- С удовольствием составлю вам компанию, если вы ничего не имеете против, -- отозвался епископ. -- Это заливное само совершенство. Оно внушило мне такое чувство, будто я стою на пороге мира неведомых мне наслаждений. Подумать только! Боюсь, я обращаюсь в гурмана, наподобие Лукулла. Хотя Лукулл, конечно, был человеком умеренным. Нет, спасибо, дон Франческо, больше ни капли! Печень, знаете ли. У меня и так уже голова кругом идет, поверьте. Как и предсказывал Мартен, вино лилось рекой. Да и обилие холодных закусок просто ошеломляло, даром что все они были приготовлены под личным присмотром прославленного повара мистера Кита -- истинного художника, которого Кит сманил у одного жизнелюбивого старого посла, пригрозив последнему, что сообщит полиции о некоторых совершенных им в прошлом на редкость постыдных поступках, о коих Его превосходительство сам же бесхитростно поведал Киту, поклявшемуся все сохранить в тайне. Мистер Сэмюэль, -- джентльмен, подвизавшийся по коммерческой части и по каким-то причинам застрявший в Клубе "Альфа и Омега", -- окинув опытным взглядом вина, заливные из дичи, фрукты, салаты, мороженое, фонарики и прочие услады, произвел примерный подсчет и сообщил, после грубой прикидки, что затраты Кита на этот маленький спектакль составляют не менее чем трехзначную цифру. Мистер Уайт согласился, прибавив, что хороший глоток шампанского оставляет у человека, привыкшего к Паркеровой отраве, чувство какого-то радостного облегчения. -- Это вы еще пунша не пробовали. -- Ну так пошли, -- сказал Уайт. Они пошли и вскоре присоединились к небольшому сообществу бражников, явно чувствовавшх себя в родной стихии. В число их входила и мисс Уилберфорс. Она всегда предпочитала держаться поближе к источнику живительной влаги, каковым в настоящем случае была циклопических размеров чаша с охлажденным пуншем. Леди пребывала в превосходном настроении -- веселом, игривом и даже кокетливом. В промежутках между возлияниями она пощипывала соленый крекер (хотя, как правило, твердой пищи терпеть не могла), чтобы, как она объясняла, умерить жажду, уверяя всех и каждого, что нынче день ее рождения. Да-да, день рождения! В общем -- ни малейшего сходства с застенчивой гостью Герцогини -- никаких следов робости в ней не осталось. -- Пунш при луне! -- восклицала она. -- Лучшего и желать не приходится -- хоть в день рождения, хоть в какой другой. На год у мисс Уилберфорс приходилось около сорока дней рождения и каждый справлялся подобающим образом, примерно так, как сегодняшний. Прискорбное положение дел, даже скандальное. От такой женщины можно было ожидать гораздо лучшего. От женщины несомненно благородного происхождения. И так хорошо воспитанной. Пока на острове еще имелась англиканская церковь, она не пропускала ни одного богослужения, разве что по воскресеньям, из-за мигрени. Нередко она оказывалась единственной прихожанкой -- она да иногда еще мистер Фредди Паркер, понуждаемый официальным своим положением и английским происхождением (сколь бы сомнительными ни были его христианские добродетели) время от времени заглядывать в церковь. Будучи смертельными врагами, эти двое сидели на противоположных скамьях, обмениваясь через пустой простор храма злобными взглядами в надежде увидеть противника заснувшим, не в лад (из одного лишь упрямства) вторя священнику и тщетно стараясь проникнуться более милосердными чувствами, когда отощалый молодой викарий -- обыкновенно какой-нибудь неудачник, наскребавший с помощью таких поездок на континент несколько фунтов, -- принимался читать из Евангелия от Иоанна. Те дни миновали. Теперь она явно скатывалась по наклонной плоскости. Трое членов Клуба и двое русских апостолов уже бросали жребий, чтобы определить, кому из них выпадет приятное право отвести ее домой. Судьба избрала мистера Ричардса, высокочтимого вице-президента, пожилого джентльмена, которого тщательно разделенные пробором волосы и струистая борода обращали в истинное олицетворение респектабельности. Довольно было взглянуть на него, чтобы увериться, что в лучшие руки леди попасть не могла. Как хозяин, мистер Кит представлял собою само совершенство. Для каждого гостя у него находилось нужное слово, а излучаемое им заразительно праздничное настроение немедля вселяло во всякого чувство непринужденности. Разодетые в пух и прах местные дамы, священники и чиновники, прогуливавшиеся по парку, описывая чинные маленькие круги, были очарованы любезностью мистера Кита, делавшей его "таким непохожим на других англичан"; схожее впечатление произвел он и на стайку туристов, появившихся невесть откуда без единого рекомендательного письма, но зато с просьбой пустить их заодно с другими на праздник, и принятых со всевозможным радушием -- на том основании, что один из них побывал на острове Пасхи. Даже "парроко" против воли своей рассмеялся, когда Кит с неотразимым добродушием схватил его за руку и сунул ему в рот marron glacй(19). Идеальный хозяин! "Фалернская система" пребывала сегодня во временной отставке. В этот вечер, единственный в году, про мистера Кита можно было с уверенностью сказать, что ради блага гостей он до последней минуты останется идеально трезвым, состояние, безусловно имевшее свои недостатки, поскольку необходимость поддерживать многочисленные разговоры понемногу придавала речам мистера Кита еще большую, чем всегда, невразумительность и неудобопонятность, -- то были, как выразился однажды дон Франческо, речи "трезвого вдрызг" человека. Впрочем, мистеру Киту прощалась и трезвость. Он, разумеется, предпринимал необходимые меры предосторожности, запирая дом и заменяя элкингтоновскими изделиями столовое серебро, которым обычно пользовался, поскольку гости, проявляя простительную слабость, обычно прихватывали с собой какой-нибудь пустячок на память о столь славно проведенном вечере. Бутылки, тарелки, стаканы бились целыми дюжинами. Мистер Кит только радовался. Это доказывало, что никто не скучает. Человек, близко Кита не знающий, нипочем бы не догадался, каких жертв требовало от него это увеселение. В своих удовольствиях он был эгоистом, одиночкой; он говорил, что нет на свете парка, достаточно просторного, чтобы вместить более одного человека. А этим крохотным уголком Непенте, хоть он и видел его лишь несколько недель в году, мистер Кит дорожил как зеницей ока. Он ревностно оберегал свое целомудренное пристанище, мучаясь мыслью о том, что оно, пусть даже на один день в году, оскверняется толпой разномастных ничтожеств. Но от человека с его доходом ожидают, что он сделает нечто на радость ближним. У всякого есть долг перед обществом. Отсюда и эти сборища, уже ставшие на Непенте неотъемлемым признаком наступления весны. А решившись однажды на такой шаг, мистер Кит не видел смысла сковывать себя условностями, отравляющими разумное человеческое общение. В отличие от Герцогини и мистера Паркера, он отказался проводить черту на русских; Клуб также был представлен некоторыми из его наиболее характерных членов. Мистер Кит часто распространялся на тему о социальной нетерпимости человека, об отсутствии у него грациозности и щедрости инстинктов; он сумел бы найти место и для самого Дьявола -- во всяком случае, во "внешнем кругу" знакомств. При таком расположении ума он, само собой разумеется, не проводил черту и на вольнодумцах. Вообще порой бывает довольно трудно понять, где ее следует провести. Среди гостей присутствовал и рыжий Судья, которому соломенная шляпа и мефистофельская хромота придавали сходство с загулявшим оффенбаховским злодеем. Выслушав шумные приветствия хозяина -- эти двое прекрасно понимали друг друга -- и употребив в изрядных количествах некую розоватую снедь, от которой он не смог отказаться, хоть и понимал, что на пользу она ему не пойдет, Его Милость, предоставленный самому себе, заковылял по дорожкам на поиски своего нового друга, Мулена. Мулен отыскался и вскоре Судья уже потчевал его смачными анекдотами о своих приключениях в пору летнего отдыха -- анекдотами, в каждом из которых фигурировала женщина, и на которые Мулен отвечал историйками о собственных похождениях. Судья всегда отдыхал в одном месте -- в Сальсомаджоре, курортном городке, горячие воды которого благотворно действовали на его больные ноги. Он описывал Мулену, как облачась в щегольской костюм и сияющие туфли, он прогуливается по опрятным паркам городка, бросая на дам пылкие взгляды, и как дамы неизменно отвечают ему такими же. Лучшего развлечения и представить себе невозможно, к тому ж иногда...! Господин Малипиццо при всей его невероятной отвратности изображал из себя страстного и удачливого волокиту. Разумеется, такие приключения стоили денег. Но этого добра ему всегда хватало, у него, намекал Судья, помимо ничтожного чиновничьего жалования имеются и другие доходы. Прогуливаясь под ручку, они миновали несколько стаек русских -- мужчин и женщин в алых рубахах, сиявших под разноцветными круглыми фонариками. Эти экзотические существа веселились, словно дети, радость и смех распирали их, и не менее прочих -- молодого великана Красножабкина, чье имя злые языки соединяли с именем госпожи Стейнлин. Окруженный зачарованно любующейся им толпой, он отплясывал посреди залитой лунным светом полянки подобие буйного канкана: если выпивки было достаточно, он неизменно пускался в пляс. Судья взирал на него с завистью. Противно было даже думать о том, что дикари вроде вот этого сжирают все подчистую на знаменитых завтраках и обедах госпожи Стейнлин. А сколько денег он из нее вне всяких сомнений выкачал! Но вот, по прошествии недолгого времени громкий регот, донесшийся из-за подстриженных кустиков, возвестил, что друзья повстречали Финансового консула республики Никарагуа. Троица воссоединилась. Они всегда были вместе -- за карточным столом Клуба или за лимонадом и вермутом на его террасе. -- Ах, мистер Кит, -- со сладчайшей из своих интонаций произнесла Герцогиня, -- знаете, на какие мысли наводит меня ваш праздник? -- Хотите, чтобы я догадался? -- Не надо! Я начинаю думать, что такой мужчина, как вы, не должен оставаться холостяком, это очень, очень неправильно. Вам нужна жена. -- Лучше нуждаться в жене, Герцогиня, чем желать ее. Особенно, если это жена ближнего твоего. -- Уверена, что это означает нечто ужасное! В их разговор вклинился Дон Франческо: -- Расскажите-ка, Кит, что такое приключилось с вашими женами? Что вы с ними сделали? Правда ли, что вы распродавали их по восточным портам? -- Да запропали куда-то. Все это было еще до того, как я проникся идеей Великого Самоотречения. -- А правда ли, что вы держали их под замком в разных концах Лондона? -- Я взял за правило никогда не знакомить моих подружек. Слишком уж они любят сравнивать впечатления. Романисты норовят нас уверить, будто женщины наслаждаются обществом мужчин. Чушь! Они предпочитают общество особ одного с ними пола. Но прошу вас, не упоминайте больше об этом, самом болезненном периоде моей жизни. Однако священник стоял на своем: -- А правда ли, что самых пухленьких вы подарили султану Коламбанга в обмен на рецепт некоего чудесного соуса? Правда ли, что вас называли Молниеносным Любовником? Правда ли, что в вашу лондонскую пору вы говорили, будто сезон нельзя считать считать удачным, если он не ознаменован распадом счастливой семьи? -- Эта дама любит все преувеличивать. -- Правда ли, что однажды вы упились до такой степени, что увидев одетого в красный мундир челсийского пенсионера, приняли его за почтовую тумбу и попытались засунуть письмо прямо ему в живот? -- Я человек близорукий, дон Франческо. К тому же, все это происходило в предыдущем моем воплощении. Пойдемте, послушаем музыку! Вы позволите предложить вам руку, Герцогиня? У меня для вас заготовлен сюрприз. -- Вы каждый год преподносите нам по сюрпризу, дурной вы человек, -- откликнулась Герцогиня. -- А о женитьбе вы все же подумайте. Быть женатым -- это так приятно. Кит имел обыкновение на день, на два удаляться на материк, возвращаясь с какой-нибудь найденной в холмах редкостной орхидеей или обломком греческой статуи, или новым садовником, или с чем-то еще. Он называл это -- отдавать дань увлечениям молодости. Во время последней поездки ему удалось напасть на след почти вымершего цыганского племени, кочевавшего по ущельям тех самых таинственных гор, чьи розовые вершины различались в ясные дни из окон его дома. После сложных и дорогостоящих переговоров цыгане согласились погрузиться в поместительный парусный баркас и приплыть -- всего на одну ночь -- на Непенте, чтобы потешить гостей мистера Кита. Теперь эти странного обличия люди, кожа которых, издавна открытая солнцу, дождю и ветру, задубела, обратив их едва ли не в негров, сидели в одном из углов парка, сбившись в плотную кучку и сохраняя величавую безмятежность осанки, хотя странный мир, в котором они очутились, похоже, привел их в смущение. Они сидели здесь -- корявые старики, жилистые отцы семейств с развевающимися черными волосами, в золотых серьгах, в шерстяных плащах с капюшонами и сандалиях, прикрепленных к ногам кожаными ремешками. Сидели, бесформенными кипами тряпья, матери, кормящие грудью младенцев. Сидели девушки, закутанные в цветастые ткани, поблескивающие металлическими амулетами и украшениями, покрывавшими лоб, предплечья и щиколотки. Эти время от времени в простодушном изумлении улыбались, посверкивая зубами, меж тем как юноши, великолепные дикари, похожие на оказавшихся в западне молодых пантер, не отрывали глаз от земли или с вызовом и недоверием поглядывали по сторонам. Они сидели в молчании, куря и прикладываясь, чтобы сделать большой глоток, к кувшину с молоком, который передавали по кругу. По временам те что постарше брались за музыкальные инструменты -- волынки из овечьих шкур, маленькие барабаны, мандолины, похожие на тыкву-горлянку -- и извлекали из них странные звуки, жужжащие, булькающие, гудящие, похожие на звон натянутой тетивы; заслышав их, цыгане помоложе серьезно поднимались с земли и без какого-либо обмена условленными знаками, начинали танцевать -- в строгом и сложном ритме, подобного коему на Непенте еще не слыхали. Что-то нечеловеческое и все же глубоко проникающее в душу присутствовало в их танце, вселявшем в зрителя чувство тревоги. В этих позах и жестах крылось какое-то первобытное исступление. Тем временем, над головами танцоров и зрителей порхали гигантские бабочки, барабаня хрупкими крыльями о стенки бумажных фонариков; южный ветер, подобный дыханию друга, пронизывал парк, принося ароматы тысяч ночных цветов и кустарников. Молодые люди, встречаясь здесь, робко, с непривычной церемонностью здоровались и затем, недолго послушав музыку и обменявшись несколькими неловкими фразами, словно по уговору убредали подальше от толпы, от кричащего блеска -- подальше, в благоухание укромных уголков, где свет становился смутен. -- Ну, что скажете? -- спросил Кит у поглощенной звуками госпожи Стейнлин. -- Это музыка? Если так, я начинаю понимать ее законы. Они телесны. По-моему, я ощущаю, как она воздействует на нижнюю часть моей груди. Быть может, именно здесь у людей музыкальных располагается слух. Слажите же, госпожа Стейнлин, музыка это или не музыка? -- Это тайна, -- сказал слушавший с чрезвычайным интересом епископ. -- Затрудняюсь вам объяснить. Тема сложная, а у вас сегодня так много гостей. Вы будете у меня на пикнике после праздника Святой Евлалии? Будете? Ну, вот там и поговорим, -- и взор ее с материнской заботливостью устремился вдоль одной из тропинок туда, где озаренный луной и восхитительно безразличный к цыганам и всему остальному на свете плясал, поражая зрителей смелостью своих балетных приемов, ее молодой друг Петр Красножабкин. -- Будем считать, что вы мне пообещали, -- сказал Кит. -- А, граф Каловеглиа! Как я рад, что вы все же пришли. Я не решился бы пригласить вас на столь суетное сборище, если бы не думал, что эти танцы могут вас заинтересовать. -- Еще бы, еще бы! -- ответил старый аристократ, задумчиво прихлебывая шампанское из огромного кубка, который держал в руке. -- Они навевают грезы о Востоке, увидеть который судьба мне так и не позволила. А какая безупречная скульптурная группа! В их позах есть что-то архаическое, ориентальное, кажется, будто их переполняет печаль и тайна уже ушедшей жизни -- той, что представляется нам столь далекой. -- Таких цыган, как у меня, -- сказал Кит, -- больше ни у кого не встретишь. -- Я думаю, они нас презирают! Эта суровая сдержанность в поступи танцоров, этот дрожащий аккомпанемент, который упрямо цепляется за одну ноту -- какая примитивность, какое пренебрежение к умствованию! Словно страстный влюбленный стучится, требуя, чтобы мы впустили его в свое сердце. И он побеждает. Он разрушает преграды, прибегая к старейшему и надежнейшему из средств, какие есть у влюбленных -- к неизменному однообразию повторных усилий. Влюбленный, который пускается в рассуждения, уже не влюбленный. -- Как это верно, -- заметила госпожа Стейнлин. -- Неизменное однообразие, -- повторил граф. -- Оно же присутствует в их изобразительном искусстве. Мы осуждаем Восток за холодное преклонение перед геометрическим узором, за чисто стилистическое украшательство, за бесконечные повторения, противоположные нашему многообразию, нашей любви к растительным, человеческим и иным природным мотивам. Но именно такими простыми средствами они достигают цели -- непосредственности обращения к зрителю. Их живопись, подобно их музыке, воздействует прямо на чувства, не искажаясь и не возмущаясь никакой промежуточной средой. Цвет играет отведенную ему роль; угрюмое, пульсирующее звучание этих инструментов -- пылающие тона их ковров и гобеленов. К слову, о цыганах, вы не знаете, когда прибудет наш друг, ван Коппен? -- Коппен? Весьма современный номад, для которого весь мир -- кочевье. Нет, пока не знаю. Со дня на день появится. Именно в эти дни ван Коппен весьма интересовал графа Каловеглиа. Существовало дельце, которое им нужно было обговорить, и граф всей душой надеялся, что миллионер и на этот раз не воздержится от ежегодного посещения Непенте. -- Приятно будет вновь повидаться с ним, -- небрежно обронил он. Тут ему на глаза попался одиноко бредущий под деревьями Денис. Приметив его уныние, граф приблизился к юноше и отеческим тоном произнес: -- Мистер Денис, не соблаговолите ли вы оказать услугу живущему в уединении старику? Не навестите ли меня, как вы обещали? Дочь моя уехала и не вернется до середины лета. Я был бы рад познакомить вас с нею. Ныне же я чувствую себя несколько одиноким. К тому же у меня есть несколько древностей, которые могут показаться вам интересными. Пока немного смущенный Денис пытался выдавить несколько подходящих к случаю слов, в разговор внезапно вступил епископ, спросивший: -- А где же мисс Мидоуз? Она так и не спустилась сегодня в город? -- Конечно спустилась, -- сказал Кит. -- Разве ее здесь нет? Что бы это значило? Ваша кузина, Херд, мой близкий друг, хотя я ее уж дней шесть как не видел. Тут определенно что-то не так. Ребенок, полагаю. -- Один раз я ее уже упустил, -- сказал Херд. -- Придется написать, назначить свидание, или снова подняться в горы. А кстати, граф -- вы помните наш разговор? Так вот, я придумал довод против вашей средиземноморской теории, обойти который вам ни за что не удастся. Сирокко. Сирокко вам не изменить. А терпеть его всю жизнь ваши Избранные не согласятся. -- Полагаю, мы сможем изменить и сирокко, -- задумчиво ответил граф. -- Во всяком случае, сможем его усмирить. Я не очень хорошо знаю историю, вам лучше расспросить мистера Эймза... -- Который сейчас сидит дома, -- вклинился Кит, -- в обнимку со своим старым Перрелли. -- Что было, то может быть снова, -- тоном пророка продолжал старик. -- Я сомневаюсь, что в прежние дни сирокко был столь же докучлив, как ныне, -- древние, обладавшие до нелепого чувствительной кожей, верно, жаловались бы на него много чаще. Подозреваю, что во многом повинно истребление лесов северной Африки. Французы пытаются теперь оживить опустошенные Исламом цветущие земли. О, да! Я взираю на необходимость обуздания сирокко без горестных предчувствий, ведь обуздали же мы другую чуму Средиземноморья -- малярию. Кит заметил: -- Петроний, сколько я помню, называет северный ветер любовником Тирренских вод. В наши дни он навряд ли прибегнул бы к подобному выражению, -- разве что говоря не о торжестве его, а о неистовстве. Я одно время помышлял о переводе Петрония. Но обнаружил в его книге несколько мест, совершенно непристойных. Не думаю, что публике следует давать подобное чтение. А жаль, Петроний мне нравится -- я имею в виду поэтические пассажи, которые заставляют меня пожалеть, что я родился не во времена Римской Империи. Люди расходятся, -- прибавил он. -- Я уже попрощался примерно с пятьюдесятью. Скоро можно будет и выпить. -- Так значит, и вы, подобно многим из нас, родились не в то время и не в том месте, -- рассмеялся епископ. Граф Каловеглиа сказал: -- Вопрос вовремя ли появился на свет тот или иной человек -- это вопрос чисто академический; по этой причине для меня его не существует, и по этой же причине он дорог вашему, Кит, метафизическому сердцу. Разумеется, мы произносим соответствующую фразу. Но дай мы себе труд задуматься, мы бы от нее отказались. В чем состоит истина? Истина в том, что человек, о котором мы говорим, родился в самое для него подходящее время, что именно тогда в нем всего сильнее нуждались те, с чьими обычаями и устремлениями он пребывал в столь явном несогласии. Ни один из великих не рождался ни слишком рано, ни слишком поздно. Когда мы говорим, что та или иная знаменитость появилась на свет раньше времени, мы неявным образом подтверждаем, что именно этот человек и никакой другой и был необходим именно в этот миг. Разве Джордано Бруно или Эдгар По родились не вовремя? Ведь ясно же, что ни одно поколение людей не испытывало в них столь настоятельной нужды, сколь их собственное. Не вовремя рождаются лишь дураки. Хотя и это несправедливо, нет, даже дураки -- нет. Потому что -- как бы мы без них обошлись? Улыбка графа стала вкрадчивой, как будто в голову ему пришла некая не лишенная приятности мысль. -- Во всяком случае, умирает множество людей либо слишком рано, либо слишком поздно, -- заявил мистер Эдгар Мартен, внезапно возникший на сцене после того, как он в полной мере отдал должное напиткам и яствам. И добавил: -- Чаще всего -- слишком поздно. Кит, хоть и исповедавший приверженность здравому смыслу и логике, смерти боялся безудержно и несказанно, его начинало трясти при одном упоминании о мрачном призраке. Беседа грозила принять неприемлемый для него оборот, так что он торопливо вставил: -- Был такой ученый, Гросстет, так он вне всякого сомнения родился слишком рано. Я же лично знаю человека, родившегося с большим опозданием. Кто именно? Да вас, граф. Вы созданы для эпохи Перикла. -- Благодарю, -- ответил граф, грациозно поведя по воздуху рукой. -- Однако, простите, я с вами не соглашусь. Живи я в том веке, я бы не мог преклоняться перед его свершениями. Я был бы слишком погружен в его жизнь и не умел бы разглядеть, как вы выражаетесь, за деревьями леса. Я походил бы на Фукидида, человека весьма умного, но, если память мне не изменяет, лишь мимоходом упоминающего об Иктине и прочих. Как такое могло случиться? Этот замечательный писатель воображал, будто они строят еще один греческий храм; в его распоряжении не было столетий, по прошествии которых человечество смогло оценить истинные масштабы их труда. Он придерживался традиционных нравственных норм, на основании которых и судил о деяниях своих исторических современников; эти нормы позволяли ему, не кривя совестью, восхвалять или хулить живших с ним рядом политиков. Однако у него не имелось мерок, с которыми он мог бы подойти к создателям Парфенона. Фидий, каменотес по роду занятий, принадлежал к числу его одаренных сограждан, но что мог знать Фукидид о месте Фидия в сознании последующих поколений? Судить о великом можно лишь издали. Ему же Фидий представлялся человеком, лишь ненамного превосходящим любителя, сражающегося с грубым материалом, в лучшем случае освоившим азы своего ремесла или призвания. Нет, друг мой! Я счастлив тем, что не живу в одно время с Периклом. Я счастлив, что имею возможность по достоинству оценивать достижения эллинов. Я счастлив, что оказался на гребне времени, с которого могу с благоговением взирать на все высокое и вечное. -- Высокое и вечное! -- отозвался Кит, которому все возраставшие жажда и непоседливость не позволяли углубляться в искусствоведческую дискуссию. -- Пойдемте со мной! Я покажу вам нечто высокое и вечное. Он отвел общество к дальней беседке, завешенной сверху, как пологом, кроваво-красной листвой страстоцвета и окруженной с боков его же алыми соцветиями. С кровли беседки свисал из лоснистых листьев причудливый фонарь. Внутри, прямо под падавшим из фонаря светом помещался столик и стул с прямой высокой спинкой, на котором в полном одиночестве восседало немыслимое, пугающее, внушающее почтительный страх привидение -- грязноватый, монголоидной внешности старик. Могло показаться, что он окаменел, до того неподвижными и безжизненными оставались его черты. Запозднившиеся гости, проходившие мимо входа в это капище, оглядывали старца, словно диковинную и зловещую причуду природы и, произнеся несколько шутливых фраз, удалялись. Никто не решался переступить порог, то ли из благоговения, то ли из-за отталкивающего, почти гнилостного смрада, испускаемого этой персоной. Стоя в почтительном отдалении, горстка Белых Коровок, служивших подобием охраны, неотрывно следила за каждым его движением. Впрочем, Учитель так ни разу и не шелохнулся. Почти прекрасный своей бессмысленной пустотой, привыкший к едва ли не божественным почестям, он сидел здесь для того, чтобы им любовались. Головы, почти полностью лысой, он, подобно христианам древних времен, не покрывал. Длинная ряса, поблескивающая сальными пятнами, облекала его конечности и тучное чрево, на котором угадывались многочисленные складки жира. Два затянутых пленкой недреманных ока, выпучившихся почти в уровень со лбом, взирали в пустоту; вздернутый нос выступал на плосковатом лице, мертвенная бледность которого подчеркивалась бликами света, отраженного глянцевитой листвой, -- лицо казалось поблекшим и раскисшим, будто промокашка, всю ночь пролежавшая под дождем. На подбородке торчали реденькие серовато-зеленые волоски. Зиял раззявленный рот. Никаких следов узнавания не отразилось на лице старца при появлении мистера Кита. Впрочем, спустя несколько времени он, казалось, начал утрачивать власть над своими губами. Губы задвигались, залопотали, по-младенчески загукали в бессловесном старческом вожделении. Кит, словно представляя некую музейную редкость, сказал: -- Мой дом -- единственный на Непенте, до посещения которого он до сей поры снизошел. Последнее время он, боюсь, с трудом волочит ноги; усади его на что-нибудь кроме стула с прямой спинкой, и больше уже не поднимешь. Подумать только, когда-то, наверное, был миловидным мальчишкой... Бедный старикан! Я знаю, чего он хочет. Эти молодые идиоты совсем его забросили. Он ушел и вскоре вернулся с дополна налитым неразбавленным виски стаканом, который поставил на столик так, чтобы старик мог до него дотянуться. Дряблая, нездорового вида ладонь медленно поднялась в подобии умоляющего жеста, вновь упала на живот да там и осталась; пять округлых, белых, точно мел, пальцев топырились, будто лучи морской звезды. Более ничего не произошло. -- Давайте отступим немного, -- сказал Кит, -- иначе он к выпивке не притронется. Он, как вы знаете, против спиртного не возражает. Виски ведь не происходит от теплокровных животных. Скорее уходит в одно из них. Вам не кажется, что перед нами своего рода азиатский Сократ? -- Будда, -- предложил свою версию граф. -- Будда из второсортного алебастра. Китайский Будда ничтожного, реалистического периода. -- Странно, -- заметил мистер Херд. -- Мне он напоминает дохлую рыбу. Нечто древнее, рыбообразное -- наверное, это рот виноват... -- Красавец! -- с отвращением принюхавшись, вмешался в обмен репликами Эдгар Мартен. -- Глаза как у вареной трески. И этому чудищу хватает наглости называть себя Мессией. Я, слава Богу, еврей, меня это все не касается. Но будь я христианином, я бы ему сразу башку оторвал. Клянусь, оторвал бы. Грязный, зловонный, засиженный мухами мошенник. Собачий приют по нему плачет! -- Ну что вы, что вы, -- сказал мистер Херд, которому неистовый молодой человек пожалуй даже нравился, и которого охватила этим вечером большая, нежели обычно, терпимость. -- Что это вы! Он же не виноват, что у него такое лицо. Неужели в вашем сердце не отыщется уголка для чего-то оригинального? И не кажется ли вам, -- оставляя в стороне религиозные соображения, -- что мы, туристы, должны быть благодарны этим людям, столь разнообразящим местный ландшафт своими живописными красными рубахами и прочим? -- Я равнодушен к ландшафтам, мистер Херд, во всяком случае, пока в них не проглядывают пласты, разломы и прочие геологические характеристики. Живописность меня тоже не волнует. Я битком набит стихами Ветхого Завета и оттого поневоле смотрю на человека с этической точки зрения. Вас интересует, какое отношение имеет одежда человека к его религии? Вот вы говорите, он не виноват, что у него такое лицо. Прекрасно, но если он не виноват и в том, что у него такой замызганный, сальный макинтош, я готов съесть мою шляпу. Неужели человек не может быть Мессией без того, чтобы не напялить красную рубашку, какой-нибудь немыслимый халат, синюю пижаму и черт знает что еще? Да тут и спорить-то, по-моему, не о чем! Пожалуйста, можете называть меня прямолинейным брюзгой. Но если человек свихнулся на религии или вегетарианстве, так будьте уверены, у него и по другим статьям не все дома, -- он или против вивисекции борется, или питается одними орехами, или одевается черт знает во что, или марки коллекционирует, а в придачу оказывается, что он еще и развратник. Разве вы никогда этого не замечали? И почему он такой грязный? В чем связь между грязью и благочестием? Что, оба качества восходят к далеким предкам и одно волочет за собой другое? Когда я вижу подобное существо, мне хочется разрубить его на части. Агаг, мистер Херд, Агаг! Нужно будет как-нибудь сходить, взглянуть на этот экземпляр еще раз, такое не каждый день увидишь. Это живое ископаемое -- постплейстоцен. Он удалился; Кит с графом, погруженные в разговор, также отошли на несколько шагов. Мистер Херд стоял в одиночестве, повернувшись спиной к Учителю. Лунный свет еще заливал землю, мигали и потрескивали фонарики. Некоторые потухли, оставив темные провалы в световой стене. Из гостей многие ушли, не потрудившись проститься с хозяином; он любил, чтобы гости чувствовали себя как дома и покидали его "по-французски", когда захотят, -- или "а l'anglaise(20)", как называют это французы. Сад почти опустел. Великая тишь опустилась на его тропы и заросли. Откуда-то издали долетало громкое пенье кутил, никак не желавших расстаться с праздником; внезапно его прервал жуткий треск и взрыв смеха. Это повалился один из столов. Со своего места епископ волей-неволей слышал Кита, возвысившего голос, дабы подчеркнуть то, что он,в лучшей своей манере втолковывал графу: -- До меня это только сию минуту дошло. Человечеству нужен трамплин. И ему все равно не выдумать ничего лучше, чем вот этот чистый, беспримесный византизм. Хотя я предпочитаю называть его кретинизмом. Возьмите Православную церковь. Хранилище апокалиптических бредней, к которым невозможно относиться серьезно. Бредней наилучшего сорта -- бредней, не допускающих компромисса. Вот об этом я и говорю. Выморочная, выхолащивающа