ятся. Торквемада надеялся также, что они разозлят завистливого Судью до колик в желудке. Он исходил из того, что и сам великий человек, если когда-либо услышит о ней, лишь обрадуется благочестивой сказке, столь правдиво рисующей его характер. Один дон Франческо, этот благодушный, погрязший в земном упрямец, этот любитель вина и женщин, один только он не принял участия в празднике, сославшись на желудочное недомогание и распоряжение врача. Он не сходился с Торквемадой во мнениях относительно подобных дел. Дон Франческо питал неприязнь к любому насилию, независимо от того, кто к нему прибегает -- Каморра или франкмасоны, Ватикан или Квиринал, -- неприязнь настолько сильную, что мог бы возненавидеть оное, если бы походил характером на "парроко" и обладал склонностью к ненависти. Но он был слишком флегматичен, слишком жизнелюбив и слишком склонен потакать себе и другим, чтобы испытывать при упоминании имени дона Джустино нечто большее чувства некоторого неудобства -- чувства, которое острый разум, скрытый под складками жира, позволял ему выразить в пылких и точных словах. -- Я отлично знаю, -- сказал дон Франческо Торквемаде, -- что он называет себя достойным сыном Церкви. Тем хуже для Церкви. Я понимаю, что он -- видный член правительства. Тем хуже для правительства. Наконец, я сознаю, что если бы не его вмешательство, безобидный человек мог бы провести остаток жизни в тюрьме. Тем хуже для всех нас, у которых источник правосудия настолько загажен. Однако обедать с ним за одним столом -- увольте. Разве его история не известна всем и каждому? Животное! Меня вырвет, едва я его увижу. И можете мне поверить, дорогой мой "парроко", что вид у меня при этом будет не самый приятный. Торквемада скорбно покачал головой. Отнюдь не впервые у него возникало подозрение, что его столь популярный коллега как христианин ни холоден, ни горяч. ГЛАВА XLV Рыночную площадь заполнила людская толпа. Все обсуждали близящееся событие -- заседание Суда. Для синьора Малипиццо день грозил сложиться неудачно. Тем не менее все восхищались его умом, выразившимся в заключении русских под стажу. В подобных обстоятельствах лучшего невозможно было и выдумать. Этот шаг доказывал, что синьор Малипиццо свободен от антикатолических предрассудков. Демонстрировал его ледяное беспристрастие. Торквемада, узнав, что принадлежащая арестанту золотая монета точь в точь совпадает с найденными среди вещей убитого, счел это обстоятельство достойным сожаления. То было явное свидетельство виновности его родича! Весьма, весьма достойно сожаления. И все же, то что убитый был не только иностранцем, но к тому же и протестантом, значительно смягчало тяжесть содеянного и с нравственной, и с религиозной точки зрения, а возможно и с юридической тоже. Да и кому интересна юридическая сторона дела? Разве он не нанял дона Джустино? Виновный или невиновный, арестант должен выйти на свободу. И обдумав все еще раз, Торквемада решил, что несчастный вполне достоин золотого красноречия великого человека. Выходит, ему все-таки присущи мужские качества, он определенно умнее, чем кажется. Вполне заслуживает свободы. Пробило десять. Столько народу в Суд еще никогда не набивалось. Буквально некуда было ногу поставить. Солнечный свет лился сквозь не мытые много месяцев окна, дышать становилось все труднее. Здесь и всегда-то было душновато, пахло стоялым табачным дымом и человеческим телом. Пока все сохраняли спокойствие, кроме копошившегося в бумагах седого писца. Синьор Малипиццо, уважительно, но с достоинством поклонившись прославленному юристу, уселся лицом к публике на возвышении, с которого ему полагалось вершить правосудие. Прямо над его головой к стене был прибит большой лист белой бумаги с отпечатанными на нем словами: "La Legge" -- "Законность". Слова как бы нависали над залом суда. По одну сторону от плаката виднелся красочный портрет Короля, облаченного в мундир берсальеров: глаза монарха, пронзительные и воинственные, взирали из-под шлема, увенчанного плюмажем из клонящихся книзу перьев, отчего шлем казался великоватым для монаршьей головы размера примерно на три. По другую сторону висело изображение улыбающейся с кротким жеманством Мадонны, одетой в расшитое жемчугом и золотыми кружевами голубенькое платье вроде тех, в которых дамы выходят к чаю. Именно под этой картинкой обыкновенно стояла плевательница, которой Его Милость усердно пользовался во время всякого заседания Суда, -- таким вежливым франкамасонским манером синьор Малипиццо выражал свое почтение к Божьей Матери. Сегодня, что всем сразу бросилось в глаза, этот предмет обстановки покинул привычное место. Теперь он стоял под портретом Короля. Тонкий комплимент грозному юристу, защитнику католицизма, заклятому врагу Савойского дома. Людям эта деталь очень понравилась. Вот же умница! -- говорили они. Все взоры были прикованы к дону Джустино. Он тихо сидел на своем месте. Если ему и было скучно, он не подавал вида. Раз уж он приехал сюда, следовало показать себя этим добрым людям во всем блеске. О золотой монете он уже узнал и проникся глубокой уверенностью в виновности своего подзащитного. Для молодого человека это была удача. Без такой уверенности дон Джустино, возможно, отказался бы от дела. Дон Джустино взял за правило никогда не защищать невиновных. Кому нужны идиоты, попавшиеся в силки закона? Они более чем заслуживают своей участи. То обстоятельство, что арестованный и в самом деле убил Мулена, одно только и свидетельствовало в его пользу. Оно делало его достойным риторических усилий дона Джустино. Все его клиенты неизменно были виновны и неизменно избегали наказания. "Я никогда не защищаю людей, которых не могу уважать", -- так говорил дон Джустино. Поначалу его выступление казалось отчасти бессвязным, и говорил он негромко, как бы обращаясь к небольшому кружку друзей. Какое чарующее место, остров Непенте! Он увезет с собой приятнейшие воспоминания о его красоте, о добродушии местного населения. Этот остров подобен раю земному, такой он зеленый, так далек от всяких опасностей. И все же нет на земле мест, вполне безопасных. Случившееся третьего дня извержение -- как оно, должно быть, всех здесь напугало! И какое счастливое избавление выпало им пережить благодаря верховному вмешательству Святого Покровителя! Почти никакого ущерба, ни единой достойной упоминания жертвы. Плодородные поля остались нетронутыми; матери, отцы и дети вновь могут выходить на них ради своих дневных трудов и вечерами, усталые, но довольные, возвращаться домой и садиться за семейную трапезу. Семейная жизнь, священный домашний очаг! Гордость, сила, становой хребет нашей страны, источник, дарующий подрастающим поколениям начальные представления о благочестивой и праведной жизни. Ничто в мире не способно заменить домашнего влияния, поучительного примера родителей -- ничто! И у этого несчастного отрока, которому ныне грозит тюремное заключение, у него тоже была мать. У него была мать. Понимают ли судьи все значение этого слова? Понимают ли они, как страшно разорвать эти священные узы, лишить мать поддержки и утешения, даруемых сыном, которого она лелеяла дитятей? Пусть они вспомнят обо всех великих людях прошлого, про которых мы знаем, что у них были матери -- о Фемистокле, Данте, Вергилии, Петре Пустыннике и мадам Ментенон -- как эти люди достигли славы земной? В чем секрет их величия? В полученных в юные годы любовных наставлениях матерей! Их, когда они еще были детьми, никто не вырывал из любящих материнских рук. Уже многие плакали. Однако оратор сообразил, что где-то сбился. Заглянув для справки в клочок бумаги, он двинулся дальше, сохраняя ту же интонацию дружеской беседы. У него не было матери. Он сирота. Сирота! Понимают ли судьи все значение этого слова? Нет, он не смеет просить их представить себе все, подразумеваемое этим горьким словом. Сирота. Не иметь никого, способного преподать тебе урок благочестия... вырасти диким, всеми брошенным, презираемым... Способен ли человек, поставленный в столь ужасные, неестественные условия, не сбиться с пути? У всех остальных есть родители, к которым можно обратиться за советом и наставлением, и только он один лишен этого благословения Божия. Подходить к нему с теми же мерками, что и к этим счастливцам, жестоко и нелогично. Пусть Суд припомнит имена тех, кто уклонился от узкого, предначертанного долгом пути, не все ли они принадлежали к этому несчастному разряду людей? Не можем ли мы с уверенностью заключить, что у каждого из них не было матери? Таких людей должно жалеть, протягивать им руку помощи, а не карать их за то, в чем повинна не натура их, но ненормальная жизненная ситуация. Есть ли у христианина задача благороднее, нежели спасение стоящего на краю погибели юноши, к тому же лишенного матери? Мы ведь, благодарение Богу, по-прежнему живем в христианской стране, несмотря на все возрастающий приток ни во что не верующих чужеземных элементов, грозящих сокрушить нашу старинную веру в Бога. Мы по-прежнему почитаем Мадонну, равно как и Святых. Их бесценные мощи и иные священные амулеты по-прежнему доказывают нам свою силу в годину опасности. Амулеты -- ах да, хорошо, что он вспомнил. Убить человека, чтобы завладеть имением его есть преступление, ничем не извиняемое. Но что сделал этот отрок? Рассмотрим вначале так называемое ограбление. Так вот, никакого ограбления не было, несмотря на тот печально известный факт, что карманы этого протестанта, этого чужеземца, лопались от денег. Его клиент одолел соблазн --соблазн почти необоримый -- присвоить чужое золото. Об этом не следует забывать! Скрупулезнейшее расследование не смогло обнаружить ничего за вычетом единственной монетки, к которой он приделал веревочку и которую повесил себе на шею. Мотивы, а не дела! Каковы же были мотивы, подтолкнувшие его к совершению столь странного поступка? Бессознательное применение гомеопатического принципа. Он взял монету, дабы она охраняла его, ибо по-детски верил, что в будущем она сможет защитить его от оскорблений, которые ему приходилось доныне сносить. И пока публика гадала, что бы могли означать последние слова, дон Джустино произвел прославившую его смену интонации, и загремел: -- Долой чужеземцев! Мы, католики, знаем, что такое чужеземцы, мы знаем, как они исподволь творят зло и в высших, и в низших сферах. Невозможно раскрыть газету, чтобы не обнаружить очередного проявления их всеобъемлющей порочности. Они пятнают безбожным развратом нашу прекрасную землю. Высшие лица государства, самые министры Короны подвергаются мерзостно замаскированным попыткам подкупа и развращения. Каждой скромной крестьянской девушке, каждому ребенку грозит скверна их грязных мыслей. Мы знаем их -- донесения нашей полиции, архивы наших судов свидетельствуют об их разлагающем влиянии. Это чума, зараза! Кто может сказать, какие предложения были сделаны моему подзащитному -- какие грязные предложения, коварно подкрепленные звоном иностранного золота? Слабый человек мог бы поддаться на них. Но несчастная жертва сделана из иного материала. Она принадлежит к иному разряду людей -- к разряду героев. Какие терзания ни одолевали его душу, он все же выбрал честь, а не позор. В порядке самозащиты... На этом месте великий депутат вынужден был прерваться. Синьор Малипиццо упал в обморок. Пришлось вынести его из зала суда. Впрочем, это уже не имело значения, поскольку слушание почти завершилось, осталось выполнить лишь кое-какие формальности. Дело было выиграно. Люди немного рассердились, что их лишили возможности дослушать достославные речи дона Джустино. Ничего не поделаешь. Повезет в другой раз. Затем они стали задаваться вопросом, с чего бы это свалился Судья? Одни винили жару, другие -- приступ его старой болезни. Большинство сошлось на том, что обморок вызвало красноречие Депутата. Ораторский дар дона Джустино действительно подействовал на Судью, но далеко не так сильно. Просто он заранее решил в критическую минуту упасть в обморок -- для пущего эффекта. Умный был человек. И исполнил он это прекрасно, потому что всю ночь репетировал. Дон Джустино, разделявший общее мнение, был очарован подобной данью его таланту. Вообще местный Судья произвел на него благоприятное впечатление, его позиция оказалась безупречно корректной. Совсем неплохой человек, даром что франкмасон. Пусть остается непентинским судьей, от добра добра не ищут. Депутат освободил арестованного, этого было не избежать. Зато русские так остались сидеть в тюрьме, что несомненно делало честь синьору Малипиццо... ГЛАВА XLVI Весть об аресте Петра Великого поразила госпожу Стейнлин точно громом. Она плакала так горько, как никогда еще не плакала в жизни. Затем к ней вернулась рассудительность и она вспомнила о мистере Ките, чья дружба с Судьей была у всех на устах. Не сможет ли он ей помочь? Будучи женщиной по натуре порывистой, она бросилась к этому джентльмену и излила ему свое горе. Мистер Кит отнесся к ней с полным сочувствием. Он пообещал сделать все, что сможет и прямо сегодня. Между тем, Учитель чахнул в тюрьме. Охотников вступиться за него не нашлось даже среди Белых Коровок, новая их партия, клика молодых экстремистов, только радовалась, что он больше не мешается у них под ногами. Один лишь городской врач попытался встать на его защиту, именем франкмасонского братства заклиная Судью освободить Мессию, дабы он, городской врач, мог продолжить лечение, к которому старик привык и за которое он, опять-таки городской врач, получает регулярное вознаграждение. -- Подумайте о моей жене и детях, -- сказал он Судье. Однако на этот раз синьор Малипиццо вовсе не имел намерения расставаться со своей добычей. Он пребывал в дурном настроении: дон Джустино несколько расшатал его нервы. Посредством молниеносного обмена знаками, понятными только Избранным, он отчитал просителя, высказавшись в том духе, что врачу, способному выжить, лишь практикуя среди bona fide(64) пациентов, не следовало бы подаваться во франкмасоны. Тогда врач попытался воззвать к его человеколюбию. Старик нуждается в лечении, которое с равным успехом можно проводить и в тюрьме, что же касается гонорара, то его вне всяких сомнений рано или поздно выплатят. Но Судья и тут оказался непреклонен, проявив твердость поистине адамантовую. Что хорошо для местного жителя, сказал он, хорошо и для развратного старикашки-иностранца. Ставить клизму в тюрьме! Больше он ничего не хочет? Может, ему еще жаренную рыбу со спаржей подавать? Из снисхождения к летам и положению Учителя ему отвели в особую камеру в верхнем этаже местной тюрьмы -- считалось, что в ней легче дышится. Бедный старик не понимал, куда он попал -- его запихали в какую-то комнату и заперли дверь. Проходили долгие часы. Он сидел на неудобном тростниковом стуле, сложив руки на животе. Что-то уже немного давило в этой части тела. И голова казалась тяжелой. Не сознавая как и почему, он попался в ловушку, будто какой-нибудь бессмысленный зверь земной. Когда его выпустят отсюда? И когда появится тот добрый господин со своей машинкой? Сквозь маленькое, но снабженное плотной решеткой оконце проникал дневной свет. С места, на котором сидел старик, не было видно ни людей, ни лошадей, ни деревьев -- ничего, кроме четырех квадратиков густой синевы. Море! Он часто задумывался о море, о том, зачем оно здесь. Это бессмысленное множество воды очень смущало его ум. Ее даже пить нельзя. Он ничего не ведал о древних языческих сказаниях -- о старике Посейдоне, о белорукой Левкофее, о беспечных спутниках Тритона и среброногой Тетис, скользящей по мирным, залитым солнцем водам; ничего не знал о светлой, рожденной морем богине, от чьей красоты содрогались людские сердца. Его идеал Венеры имел несколько более земную природу, включая в себя жен и дочерей армейских генералов и чиновников, желавших продвижения по службе, и порой его получавших. Ее даже пить нельзя! На Святой Руси ничего такого не встретишь. Бог никогда бы этого не допустил. Бесполезность моря всегда ставила его в тупик, а временами внушала и смутные опасения. Вид этой бесконечной сияющей глади расстраивал его представления о мире. Для чего Бог создал воду, когда суша гораздо полезнее? Он часто ломал себе голову над этим... Для чего? И вот теперь, на закате дней, ему, терзаемому небывалыми муками, внезапно открылось истина. На него снизошло Откровение. Вот так вот взяло и само снизошло. Рыбы. То был последний проблеск разума, последняя вдохновенная мысль, лебединая песня. Где же еще жить рыбам, как не в воде? Столько долгих лет эта истина оставалась от него скрытой. Ах, если бы ученики были рядом, чтобы внести ее в "Златую Книгу"! Да, но почему -- почему рыбы должны жить в воде? И почему воды так много, а рыб так мало? Почему рыбы не могут жить на суше? Все были бы этому только рады. Неисповедимы пути Господни... И ослепленные глаза его переползли с внушающих тревогу синих просторов на стену камеры, бывшую некогда белой, но ныне исчерканную непристойными шутками и рисунками, следами досуга нескольких поколений арестантов. Надписи, как и всякая письменность, остались ему непонятными. Но некоторые из настенных художеств мало что оставляли воображению. Зрелище его опечалило -- не столько непритязательные картинки, сколько непонятные письмена. Он никогда не питал доверия к письменному слову. К чему все эти странные буковки, такие ненужные, такие опасные для жизни православного христианина? Если у одного брата есть что сказать другому, для чего это записывать? Он перевел взгляд на соломенный матрасик, предназначенный для его ночного отдыха. Матрасик что-то такое напоминал из давней монастырской жизни. Тогда ему тоже приходилось спать на низком, едва приподнимающимся над полом ложе. В те дни его донимали трепетные видения, это было давно, так давно, что и Первое Откровение еще не было явлено миру. На него вдруг повеяло дыханием стародавней Руси. Он вспомнил дюжих, жизнерадостных крестьян, песни и пляски порой сенокоса, благоухание земли, реки, медлительно катившие по равнинам свои бурые, илистые воды, тихие, долгие вечера. Он вновь ощутил пронзительное очарование грусти, нежного томления, как бы парящего в бледном русском небе, проникая в самую душу этой бесконечной земли. Угрюмые осенние дни -- мокрые листья, низкое небо. Долгие зимы, проводимые в четырех стенах. Он вдруг увидел лица, лица из прошлого, лица стариков, бесконечную вереницу как никогда отчетливых лиц... бородатые и нечесанные собратья-монахи... дебоширы-послушники... паломники в Святую Землю... яркие праздничные одежды... реки водки, бесконечные песнопения и литании, огоньки священных лампадок, суровые иконы, с которых на тебя неотрывно смотрят чьи-то глаза... запах остывших жирных щей, потных тел, кожаных сапог и ладана. Святая Русь -- она проплыла перед его глазами, окутанная мягким полумраком. Потом Первое Откровение. Человеко-Бог. Человеко-Бог. Эти слова откуда-то проникли в его сознание. Как странно они звучат. Человеко-Бог -- что бы это значило? Внезапная перемена. Жизнь, полная блеска и интриг. Еда на золотых тарелках, искристые вина, смех. Бриллиантовый крест, дар императорской семьи в награду за верную службу. Все перед ним раболепствуют. Взятки так и сыпятся. И женщины -- множество женщин. Божественная жизнь! Ничего, кроме женщин... Тьма. Что-то случилось, его отвезли в места, где не было ничего, кроме нескончаемых епитимий, порок, постов. Говорили, будто бы он согрешил. В чем там было дело? Плоть теплокровных скотов... Он поставил служение Господу превыше услужения земному властителю. За это его изгнали и предали на муку. А ныне он умирает -- умирает ради спасения рода людского. Отдает жизнь свою за грешников. Кто-то уже сделал что-то похожее. Кто же это был? Нет, не вспомнить. Люди, которые умеют читать-писать -- они такие вещи знают. Наверное, какой-нибудь святой; во всяком случае, не из его губернии родом -- потому что им ни разу не довелось встретиться и поговорить. Истинно русский человек, кто бы он ни был. Вот только имя его -- имя как-то все ускользало. У него всегда была хорошая память на лица и никудышная на имена. Он чувствовал себя больным и подавленным. Так худо ему еще не бывало. Ему казалось, будто он начинает подгнивать снизу, как подгнивают под осенними дождями грибы в его родных лесах. Тело Мессии оставалось неподвижным, взгляд сполз с соломенного матрасика и уставился в пол. Когда же появится тот добрый господин со своей машинкой? ГЛАВА XLVII Относительно жизни и кончины Святой Евлалии, покровительницы непентинских моряков, мы имеем обширные сведения весьма достоверного характера. Она родилась в 1712 году в глухой деревеньке испанской провинции Эстермадура. Рождение Святой сопровождалось небесными знамениями. Матери ее привиделся странный сон про морского змея, отец исцелился от подагрических болей, имевшийся в местной церкви образ Святого Иакова Компостелльского благосклонно улыбнулся в самый час ее появления на свет. В возрасте двух лет и одиннадцати месяцев она принесла обет непорочности. Сохранить дитя живым оказалось делом нелегким -- она истязала свое тело самым безжалостным образом. Девочка отказывалась принимать пищу чаще, нежели раз в пять недель; целые месяцы кряду она оставалась недвижной, "подобно статуе"; носила под грубой одеждой металлические шипы, глубоко, как выяснилось после ее смерти, вошедшие в тело. Известно было, что она за всю свою жизнь не потратила на омовение ни капли воды, а нижнее платье меняла не чаще, нежели раз в год да и то лишь по настоянию ее исповедника, которому приходилось общаться с ней каждодневно. От тела ее исходил жар, невыносимый для человеческих рук. Часто впадая в прострацию, она при этом правильно говорила на шестидесяти девяти различных языках; на голове ее, "не имевшей, подобно яйцу, ни пятнышка", так и не выросло ни единого волоса. Она брала с собою в постель целые корзины морских ежей и -- в виде наказания за то, что она называла "многими грехами своими", -- заставляла себя пересчитывать червей, легионами кишевших в ее суровом одеяле, отделяя мужских особей от женских, затем перемешивая их и все начиная сначала. Святая скончалась в возрасте четырнадцати лет и двух месяцев. Мощи ее обрели розоватый оттенок и в течение двенадцати недель испускали сладостный аромат фиалок, совершая тем временем бесчисленные чудеса. При вскрытии обнаружилось, что на ее печени напечатлен портрет Святого Иакова Компостелльского. Святая Евлалия объявилась слишком поздно, чтобы занять достойное ее место в "Древностях" монсиньора Перрелли или получить в дар от Доброго Герцога Альфреда какой-либо архитектурный памятник; слишком поздно -- и тут ей вне всякого сомнения повезло, -- чтобы стать жертвой оскорбительных выпадов отца Капоччио. Всякий, кто интересуется ее карьерой, может всего за шесть пенсов купить на Непенте биографию Святой, прекрасно написанную молодым каноником местного собора, доном Джиачинто Меллино. Биография содержит полный отчет о жизни Святой и о девятистах семидесяти двух совершенных ею чудесах, удостоверенных надежными свидетелями. Вследствие этого, нам нет нужды и далее распространяться о ней. Само собой разумеется, что у мистера Эймза имелся экземпляр этого трактата. Будучи идеальным комментатором, он редко предавался размышлениям, его задача состояла в том, чтобы отыскивать и сводить воедино различные ссылки. Тем не менее, по поводу земного жития именно этой Святой он нередко говаривал, что "Есть вещи, коим поневоле дивишься". Успех, которым Святая пользовалась на Непенте, вызывал у него досадливое недоумение. Он знал местных моряков -- их натруженные руки, их скептицизм, их практичность. Почему они позаимствовали у испанцев культ Евлалии; почему выбрали в покровительницы страдальчески-слезливое ничтожество, столь непохожее на веселых богинь классической поры? В конце концов, он пришел к неуклюжему выводу, что в каждом южанине присутствует нечто от ребенка; что человек, сомневающийся в невероятном, сберегает свою доверчивость для невозможного; коротко говоря, что прозаическим мореплавателям Непенте свойственна, как и прочим людям, толика глупости, -- "что не приводит нас ни к каким особым открытиям", добавлял он. Нынешнее празднество застало мистера Эймза счастливым сверх всякой меры. В руки ему попал новый памфлет, анонимный, высмеивающий Герцогиню, прием которой в лоно Католической церкви был назначен как раз на день Святой Евлалии. Памфлет, несший оскорбительное название "Окуновение Герцогини", был скорее всего сочинен каким-то зубоскалом из клуба "Альфа и Омега", не одобрявшим воду ни в каком виде, даже если она используется для крещения. Напечатанный втихомолку, пасквиль широко разошелся по острову -- кое-кто утверждал, что автором его является мистер Ричардс, высокочтимый вице-президент упомянутого заведения. То была непристойная, анти-католическая листовка, содержавшая вульгарные выпады личного порядка и попахивающая атеизмом. Герцогиня, прослышав о ней, -- на Непенте все выходит наружу, -- до того расстроилась, что решила отменить или во всяком случае отсрочить церемонию своего публичного обращения. Представители духовенства, горестно сожалевшие о занятой ею позиции, собрались на чрезвычайное совещание, где было решено, что в данном случае полумерами ограничиваться не следует. Они выделили кругленькую сумму, позволявшую выкупить зловредный пасквиль у его обладателей на предмет последующего уничтожения. Всего за один день на острове не осталось ни единого экземпляра листовки, если не считать того, что попал в собрание мистера Эймза. Мистер Эймз намеревался его сохранить. Он скорее умер бы, чем расстался с этим приобретением. Когда на его виллу явилась с велеречивыми обещаниями солидного барыша делегация священников, он изобразил полнейшее изумление направлением их поисков. В мистере Эймзе, бывшем до сей поры самой честностью, с презрением относившемся ко всякого рода уверткам и жульничеству, прорезался новый характер. Он врал совершенно как сивый мерин. Он врал даже лучше -- то есть не только убежденно, но и убедительно. Он врал, как может врать лишь обороняющий свои сокровища любитель библиографических курьезов. Он благодарил священников за визит вежливости и умолял их не тратить золота впустую. Он отозвался о себе, как о бедном затворнике, ничего не ведающем о путях мира сего и не жаждущем богатств, прибавив, словно бы спохватясь, что не так уж много и слышал об этом злосчастном листке. Тут, видимо, какая-то ошибка. Возможно, светские люди знают что-либо, к примеру, джентльмен, называющий себя епископом, болезненно-бледный джентльмен из Африки, который уделяет так много времени светским развлечениям, -- весьма возможно, что у него имеется свой экземпляр. Если господа желают, он с удовольствием выяснит, так ли это, выяснит, разумеется, без ненужной огласки. Второй раз в жизни мистер Эймз совершил неблаговидный поступок. Джентльмены не лгут. Но в ту минуту ему не хотелось быть джентльменом. Ему хотелось сохранить памфлет. После взаимного обмена многочисленными комплиментами и извинениями, достопочтенные гости удалились, более чем убежденные в правдивости ими услышанного. Мистер Эймз проводил их глазами до калитки, а затем -- для верности -- до середины спуска с холма и лишь после этого вытащил сокровище из тайника, в котором оно лежало среди ему подобных, и прижал его к сердцу. Он намеревался воспроизвести памфлет in extenso в особом приложении к изданию "Древностей" Перрелли, озаглавленном "Современная общественная история"... Мистер Херд, в то яркое утро проталкивавшийся через толпу, наблюдая за праздничным шествием, ничего обо всем этом не знал. Шествие напомнило ему праздник Святого Додекануса, свидетелем которого он стал двенадцать дней назад, показавшись даже более экстравагантным. Но теперь он уже попривык к подобным зрелищам. Кроме того, в Африке ему случалось видеть и кое-что похлеще, правда, ненамного. Мысли его вновь обратились к смешливым людям с черной кожей, он вспомнил их всех -- вабитемба, м'тезо, кизибуби -- восхитительная орава жизнерадостных негодяев! Как бы они наслаждались этой веселой бессмыслицей. И буланга. Нет, право же, буланга это уж... Тут кто-то тронул его за плечо. Он обернулся и оказался лицом к лицу с миссис Мидоуз. Она улыбалась и выглядела как никогда счастливой. -- Вот ты где, Томми! -- сказала она. -- Похоже, ты не очень рад меня видеть. Почему ты больше не приходишь к чаю? И почему у тебя такой мрачный вид? Он все же получил отставку. Через две-- три недели приедет сюда за мной. Ты рад, что тебе не придется сопровождать меня в Англию? -- Рад безумно! -- ответил он, прилагая усилия, чтобы голос его прозвучал шутливо. Слова застревали в горле. Он ожидал встретить -- если вообще ожидал -- норовящую укрыться от людей, кающуюся преступницу. А эта женщина ликовала. Поразительно -- и ужасно. -- Что-то с тобой не так, Томми. Наверное, прихватил мою мигрень. Помнишь, как ты всем интересовался? Как корил меня за увядшие розы? Если теперь придешь ко мне, тебя будут ждать свежие. Совершенно безоблачный взгляд. Никто на свете еще не выглядел менее измученным угрызениями совести. Словно она убедила себя в правоте содеянного и выбросила его из головы, как нечто, не стоящее беспокойства. Беспечна, будто птичка. Если бы я собственными глазами не видел... -- А у тебя мигрень прошла? -- не зная, что сказать, спросил он. -- Навсегда. Я так много слышала об этом шествии, что решила спуститься и посмотреть на него. Ты ведь знаешь, предыдущее я пропустила. Кроме того, мне хотелось повидаться с друзьями, которых я в последнее время забросила. Я чувствую себя виноватой перед ними, -- прибавила она. Епископ невольно сказал: -- Виноватой ты не выглядишь. -- А ты не суди по внешности! -- Помню, ты во всем винила сирокко. -- Больше не виню. Неужто женщине и передумать нельзя? Но что же тебя-то мучает? -- Видимо, южный ветер, -- выдавил он. Рассмеявшись, она заметила: -- По-моему, с юга вообще ничего не дует. Но ты всегда был человеком со странностями, Томми. Ладно, если будешь хорошо себя вести, скоро увидишь красивый фейерверк. А мне придется съездить домой, покормить малыша. -- Фейерверк среди бела дня? -- спросил он. -- Это что-то новое. -- Среди бела дня! Ну разве не странные люди? Я думаю, им не хватает терпения, чтобы дождаться темноты. Тут подошел Кит и с ним еще трое-четверо. Возможности поговорить с сестрой наедине епископу больше не представилось, вскоре она уехала, помахав ему на прощание парасолем и оставив его в полнейшем недоумении. День и ночь он думал о кузине, уверенный в ее виновности и в то же время глубоко убежденный в прочности ее нравственных устоев. Что же такое сделал Мулен? Вероятно, угрожал ей каким-то разоблачением. Он был ее законным мужем, а значит мог превратить в кошмар и ее существование, и существование Мидоуза. Да и будущее ребенка было в опасности. Мулен мог предъявить на него права, а если и не мог, -- епископ не имел ясных понятий об отношении закона к незаконнорожденным, -- то попросил бы своего друга, Судью, отнять ребенка у матери или сделать еще что-либо ужасное в этом роде, на Судью в таких делах вполне можно было положиться. Счастье всей их семьи зависело лишь от его милосердия. Он сам довел ее до отчаяния. Мистер Херд начинал понимать. Однако понять -- этого еще мало. Понять может всякий. Кит, взяв его под руку, сказал: -- Приходите же посмотреть на мои японские вьюнки! Именно сейчас они само совершенство. Я просто обязан рассказать вам связанную с ними историю -- этакий безумный роман. В Европе никто, кроме меня, не знает, как их выращивать. Скоро один из них можно будет понюхать. -- Так они пахнут? -- рассеянно осведомился епископ. -- Пока нет. У вас очень утомленный вид, Херд, как будто вы не высыпались в последнее время. Не хотите присесть? Фейерверк можно посмотреть и с террасы. Вам бы стоило почитать "Дневник" Пипса. Я как раз это сейчас и делаю. У меня тоже настроение довольно паршивое. Еще одна весна кончается, -- что всегда наводит на меня тоску. А Пипс замечательно ее излечивает. Пипс это тонизирующее средство. Каждого англичанина следовало бы заставлять раз в три года пролистывать его, просто для душевного здравия. -- Надо будет перечитать, -- сказал епископ, которому в эту минуту было не до чьих-либо дневников. -- Сколько в нем любопытства ко всему на свете! Похоже, в наши дни это качество исчезает, во всяком случае я ни в одном из ныне живущих англичан его не замечаю. И какие здоровые взгляды! Ни следа натуги, ни в чем. Хватает жизнь обеими руками. С какой жадностью он набрасывается на работу, на удовольствия, на спектакли и живопись, ухаживает за женщинами, предается политике, чревоугодию. Горячее сердце, холодная голова. Такой ребячливый и одновременно мудрый. Только одно меня в нем смущает, его любовь к музыке. Со всей очевидностью искренняя. Он не только любил ее, но и по-настоящему понимал. Для меня же музыка -- лишь последовательность более или менее неприятных звуков. Я даже свистеть не умею. Беда. Епископ сказал: -- Если и наши жизни описать с подобной безжалостной откровенностью, такое испытание выдержат очень немногие. Он думал о Скале Дьявола. -- Испытания меня не волнуют, -- откликнулся Кит. -- Человеческое стадо всегда прилаживается с поступи самого слабого в нем. Все испытания сводятся к тому, на что способен самый слабый ягненок. Я не могу считать себя связанным столь вульгарными мерками. И как театрально мы поступаем во всем, что касается так называемого добра и зла! А все оттого, что мы переусердствовали, развивая в себе общественное сознание. Позерство и игра на потребу галерки! Человечество, дорогой мой друг, на удивление мелодраматично, его переполняет аффектированное почтение к собственным фиглярским установлениям. Как будто кому-нибудь и вправду есть дело до того, что делают другие! Как будто каждый из нас не усмехается в душе поминутно! -- Но существуют же представления о возвышенной и низменной жизни? -- Да какое мне дело до высот и низин! Разве все это не зависит от того, на каком уровне мы предпочли застрять? И разве обязаны мы вечно стоять на одном месте, словно растения? Птица ничего не знает ни о высотах, ни о низинах. Вот вы сидите здесь ночью и смотрите на звезды. И говорите: они прикреплены к небесной тверди. Ан ничего подобного, не прикреплены. Выходит, вы не так на них смотрели. Я тоже вел дневник, Херд. Это наследство, оставляемое мной потомкам, его издадут после моей смерти. В нем описываются поступки, не каждый из которых граф Каловеглиа назвал бы красивым. Возможно, он укрепит кое-кого из людей в убеждениях, которых они предпочитают не высказывать. Неожиданно епископ спросил: -- Если кто-то из ваших знакомых совершит преступление, что вы скажете? Кто-то, кого вы по-настоящему уважаете, -- человек вроде миссис Мидоуз. -- Ваша кузина? Я скажу, что все, сделанное миссис Мидоуз, сделано хорошо. -- Вы отнесетесь к ее поступку с одобрением? -- Конечно. Люди, подобные ей, обречены на правоту. -- Вот как...? Фейерверк удался на славу; вообще день Святой Евлалии прошел замечательно. Единственным, что омрачило праздник, было неподобающее поведение мисс Уилберфорс, воспользовавшейся случаем, чтобы устроить собственный фейерверк или во всяком случае спустить пар. И тоже среди бела дня. Это было нечто новое и довольно зловещее. Милейшая женщина становилась настоящей проблемой. ГЛАВА XLVIII Этим вечером люди, глядя с рыночной площади, видели многокрасочную толпу, прогуливающуюся по столь неудачно устроенному мысу госпожи Стейнлин. Весь ее дом и широкую, нависающую над морем террасу наполнили гости. Приемы госпожи Стейнлин отличались от званных вечеров Герцогини. Менее официальные, они отзывались загородным домом, напоминая скорее пикник. Хозяйка сделала все возможное, чтобы преобразовать принадлежащий ей клочок земли, этот неподатливый трахитовый мыс в подобие сада. Среди камней были пробиты дорожки, в подкрепление нескольким разрозненным оливам, аборигенам этих мест, были высажены цветы и деревья с густыми кронами, рачительно поливаемые, дабы помочь корням укрепиться в пересушенной почве. Но сад все равно просматривался насквозь. В последние дни на Непенте появилось множество новых людей, которым хозяйка с присущей ей сердечной широтой также разослала приглашения. Здесь был знаменитый Р.А. со своей безвкусно одетой женой; группа американских политиков, предположительно составлявших доклад на экономические темы, а на деле тративших деньги правительства, бражничая по всей Европе; мадам Альбер, женщина-врач из Лиона, с помощью неповторимого сочетания магии и массажа (семейный секрет) вернувшая к жизни угасавшего Принца Филиппопольского; итальянский сенатор с двумя хорошенькими дочерьми; шумно-веселый шотландский мошенник, мистер Джеймсон, отсидевший, если правду сказать, семь лет за подлог, но не любивший напоминаний об этом; некоторое количество монастырских милосердных сестер; седой морской капитан, тайком наводящий справки о наиболее надежном в рассуждении кораблекрушения месте (судовладельцы пообещали ему двадцать процентов от суммы страховки); ветхий виконт со своей soi-disant(65) племянницей; две подвыпивших дамы из Дании, всегда путешествующие вместе и всегда улыбающиеся, правда, та что помоложе улыбалась с такой жутковатой умудренностью, что всякий невольно проникался к ней неприязнью; миссис Роджер Рамболд, обратившаяся к собравшимся с речью, в которой отстаивалось право широких народных масс на аборт; мистер Бернард, член Энтомологического общества, автор книги "Ухаживание у тараканов"; еще один молодой человек приятной наружности, которого считали архитектором по той причине, что брат его работал в известной строительной фирме -- и многие другие. Как и всегда, отсутствовал привередливый мистер Эймз. Он сидел дома, размышляя о том, что еще немного и синьор Малипиццо засадил бы его в тюрьму в связи с исчезновением Мулена. За всю свою жизнь он не попадал в такой переплет! Это показывает, насколько прав был Кит, призывавший его не поддаваться наущениям "чистой совести", а постараться поддерживать добрые отношения с законом -- то есть с Судьей. Не было и Герцогини, приславшей записку с извинениями. Из-за памфлета Герцогиня пребывала в таком расстройстве, что дон Франческо не решался надолго ее покидать. Так что и он тоже отсутствовал, заодно с осиротевшим Консулом. Миссис Мидоуз давно уехала домой. Ван Коппен собирался сниматься с якоря -- назавтра, с утра пораньше. Епископ с Денисом тоже уезжали на следующий день. Скоро всем предстояло расстаться. Один только мистер Кит отказывался трогаться с места. Он дожидался первой цикады, чей скрипучий зов прозвучит, как он