машет рукой. Юноша отпускает оглобли (новый громкий щелчок) и скрывается в кафе возле мощенной деревом дороги. - Пошел за напарником, - объясняет мисс Эррол. - В одиночку он бы нас вез слишком медленно. - А это не опасно? В таком тумане? - Я чувствую, как с мягкого сиденья через ткань пальто поднимается тепло. Эбберлайн Эррол фыркает: - Ну что вы. - Ее глаза сейчас, в уличном освещении, скорее зеленые, чем серые. Они сужаются, изгибается уголок красивого рта. - Это сущая ерунда. Рикша возвращается с подмогой, вдвоем они берутся за оглобли и рывком увлекают нас в туман. - Моцион, мистер Орр? - Нет, от врача возвращаюсь. - И как идет лечение? - Да ни так ни сяк. У доктора новая светлая мысль - вздумал меня гипнотизировать. Как-то я начинаю сомневаться в пользе его терапии, если это можно назвать терапией. Я говорю, а мисс Эррол следит за моими губами, и от этого мне и приятно, и как-то не по себе. Через секунду она широко улыбается и переводит взгляд на дорогу, на двух парней, бегущих перед нами, лавируя в пронизанном светом фонарей тумане, заставляя встречных шарахаться с нашего пути. - Мистер Орр, человек должен во что-то верить, - говорит мисс Эррол. - Хм... - мычу я, тоже на какой-то миг захваченный нашей лихой ездой в условиях недостаточной видимости. - А мне кажется, было бы разумней сосредоточиться на моих поисках. - Поиски, мистер Орр? - Да. Наверное, вы тоже ничего не слышали о Третьей городской архивно-исторической библиотеке? Она отрицательно качает головой: - Нет, к сожалению. Рикши предостерегающе кричат. Мы резко огибаем стоящего посреди дороги старика, проносимся меньше чем в футе от него. Коляска кренится, меня прижимает к мисс Эррол, затем коляска выпрямляется. - Похоже, о ней мало кто слышал, а кто слышал, тот не нашел. Мисс Эррол пожимает плечами, щурится, глядя в туман. - Такое случается, - серьезно говорит она. И поворачивает голову, чтобы взглянуть на меня. - Это и есть главная цель ваших поисков, мистер Орр? - Нет, я хочу побольше узнать о Королевстве и о Городе. О том, что лежит за мостом... Я слежу за ее лицом, но она, похоже, сосредоточилась на тумане и дороге. Я продолжаю: - Но для этого полезно было бы попутешествовать, а я в этом отношении связан по рукам и ногам. Она снова поворачивает голову ко мне. Ее брови приподняты. - Ну а мне путешествовать не в диковинку, - говорит она. - Может быть... - Дорогу! - вскрикивает наш первый рикша. Мы с Эррол дружно поворачиваем головы и видим прямо перед собой портшез, стоящий на деревянном настиле и целиком перегораживающий узкую улочку. Его носильщики держат в руках обломки рукоятей. Оба отскакивают. Наши парни пытаются тормозить, бороздят пятками доски, но препятствие уже слишком близко. Коляска сворачивает, и нас угрожающе кренит. Мисс Эррол выбрасывает руку влево, мне на грудь. Я оцепенело гляжу вперед, а повозка подскакивает, с душераздирающим скрипом наклоняется вбок и летит прямиком на портшез. Мою спутницу бросает ко мне; крыша повозки косо дыбится и бьет меня по голове. На мгновение туман прорезает расплывчатая вспышка - и гаснет. - Мистер Орр, мистер Орр? Мистер Орр? Я открываю глаза. Я лежу на досках. Кругом все очень серое и незнакомое, толпятся какие-то люди, глядят на меня. Надо мной склонилась молодая женщина с припухлыми глазами и длинными темными волосами. - Мистер Орр! Я слышу гул авиационных двигателей. Я слышу нарастающий шум пропеллеров. Самолеты летят в расстелившемся над морем тумане. Словами просто не передать, до чего я расстроен. Я лежу и слушаю и пытаюсь определить, в какую сторону они летят (это кажется исключительно важным). - Мистер Орр! Гул стихает. Я жду, когда из слабо шевелящегося тумана появятся расплывчатые буквы бессмысленного дымового послания. - Мистер Орр? - Да? - Голова идет кругом, уши издают свел собственный шум - как шум водопада. Вокруг туманно, горят огни, словно мазки восковым мелком на серой бумаге. Посреди улицы валяются разбитый портшез и изувеченная двуколка. В стороне спорят два наших рикши и несколько незнакомых мужчин. Рядом со мной на коленях стоит молодая женщина, она очень красива, но у нее течет кровь из носа, на верхней губе собираются красные капли, и я вижу, что она уже вытирала кровь: на левой щеке остался след. Изнутри меня наполняет теплое сияние, похожее на свет маяка в тумане, - я понимаю, что знаком с этой женщиной. - О, мистер Орр! Простите меня! Вы целы? Она шмыгает носом и снова вытирает кровь с верхней губы. Ее глаза блестят в рассеянном свете, но я думаю, что это не от слез. Ее зовут Эбберлайн Эррол, я уже вспомнил. Мне казалось, вокруг целая толпа - но никого нет, лишь она. Из тумана возникают какие-то люди, глазеют на следы аварии. - Со мной все хорошо, просто великолепно. - Я сажусь. - Вы уверены? - Мисс Эррол привстает, но только для того, чтобы опуститься на корточки. Я киваю и ощупываю голову. Вроде висок побаливает, но крови нет. - Уверен, - отвечаю. На самом деле мне все кажется слегка отдаленным, но головокружения и слабости я не чувствую. Да и сознание достаточно ясное, чтобы я догадался сунуть руку в карман и предложить мисс Эррол носовой платок. Она его берет и прикладывает к носу. - Спасибо, мистер Орр, - благодарит она, не отнимая от носа белую ткань. Парнишки-рикши и носильщики портшеза вопят, переругиваются, машут руками. Толпа зевак все растет. Я с помощью девушки поднимаюсь на дрожащие ноги. - Правда-правда, я целехонек. - На время в моих ушах снова появляется рев, потом постепенно стихает. Мы подходим к покалеченным транспортным средствам. Мисс Эррол глядит на меня и говорит через платок, отчего голос получается насморочным: - А как ваша память? Не проснулась от такого удара по голове? Я осторожно качаю головой, а мисс Эррол заглядывает в коляску, вынимает тонкий кожаный атташе-кейс и смахивает с него пыль. - Нет, - отвечаю, подумав. Я бы нисколько не удивился, обнаружив, что после столь мощной встряски еще больше забыл. - А вы? С вами все в порядке? Ваш нос... - Чуть-чуть кровоточит, - кивает она, - но не сломан. Еще несколько синяков, но в целом дешево отделалась. - Она кашляет и сгибается чуть ли не в три погибели; я не сразу понимаю, что это опять смех. Отсмеявшись, резко встряхивает головой: - Простите, мистер Орр, это я во всем виновата. Обожаю быструю езду. - Она поднимает атташе-кейс. - Папа в соседней секции, это его чертежи, он их ждет. Я и решила: хороший предлог, чтобы с ветерком прокатиться. Может, на поезде и быстрее, но... Извините, мне и правда надо ехать. Если вы уверены, что целы, то я вас здесь оставлю, а сама поднимусь лифтом наверх и там сяду в поезд. А вам лучше отдохнуть. Тут рядом бар, я угощу вас кофе. Протестую, но сейчас я слишком беспомощен. Меня отводят в кафе. С минуту мисс Эррол скандалит на улице с носильщиками портшеза и рикшами, затем поворачивается: из тумана позади нее с визгом клаксонов появляется новый рикша. Она бросается к этому пареньку, что-то быстро ему говорит, возвращается в бар, где я прихлебываю кофе. - Ничего, наняла другую коляску. - Она запыхалась. - Надо ехать. - Мисс Эррол отнимает от лица окровавленный платок, смотрит на него, шмыгает носом на пробу, заталкивает платок в глубокий карман кюлотов. - Потом верну, - обещает. - Уверены, что вам не надо в больницу? - Да. - Тогда до свидания. Еще раз простите. И будьте осторожны. - Она пятится, машет мне, потом быстро выходит на улицу, щелкает пальцами рикше. Еще один - прощальный - взмах руки, и мисс Эррол исчезает в тумане. Подходит бармен, чтобы снова наполнить мою чашку. - Молодежь... - улыбается он и укоризненно качает головой. Интересно, кто же тогда я в его глазах? Почетный пенсионер? Впрочем, поглядев в зеркало за стойкой бара, я понимаю, в чем тут дело. Я уже готов объяснить вслух причину своей непрезентабельности, но тут с улицы, как безумные, бибикают каблуки, и мы с барменом дружно поворачиваемся к окну. Снова возникает только что нанятая мисс Эррол коляска, резко тормозит и разворачивается у самой двери. В проеме показывается темноволосая голова. - Мистер Орр! Я машу рукой. Похоже, новый рикша уже злится. Двое предыдущих и носильщики портшеза оторопело внимают. - Это насчет путешествий. Я дам о себе знать, ладно? Я киваю. Кажется, мисс Эррол удовлетворена. Она откидывается на спинку сиденья и щелкает пальцами. Коляска снова срывается с места. Мы с барменом переглядываемся. - Наверное, боженька чихнул, когда вдыхал жизнь в это создание, - ухмыляется он. Я киваю и пью кофе, разговаривать не хочется. Он возвращается к своему привычному занятию - мытью стаканов. Я изучаю в зеркале напротив, над гордым строем стаканов и красочными рядами бутылок, свою бледную физиономию. Соглашаться на гипноз или не соглашаться? Кажется, меня уже загипнотизировали. Еще какое-то время сижу в кафе, прихожу в себя. С улицы уже унесли портшез и двуколку, а туман никуда не делся, наоборот, он теперь еще гуще. Покидаю кафе и сажусь в лифт, потом еду на поезде, потом снова на лифте, и вот я дома. Там меня ждет посылка. Инженер Буч возвратил мою шляпу, присовокупив к ней сопроводительную записку с пространными извинениями. В них много выспренности, но мало оригинальности и еще меньше грамотности. Даже фамилию мою он написал с ошибкой: "Ор". Зато шляпу привела в порядок рука опытного чистильщика. Страдалица пахнет освежителем и выглядит новей, чем перед моим походом в "Дисси Питтон". Я выношу ее на балкон и швыряю с размаху, и она улетает в серый туман по нисходящей кривой, быстро, бесшумно и гордо, словно в невидимых отсюда серых водах ее ждет какая-то почетная и важная миссия. Триас Мне вовсе не обязательно тут торчать я вообще блин куда угодно могу сквозануть. Тут в моем разуме в моем мозгу в моем черепе (и все кажется таким оч-) нет (нет, потому что "все это кажется сейчас таким очевидным" - клише, а у меня вжившаяся, въевшаяся, впитанная с материнским молоком ненависть к клише (и кликам, и кличам). Кстати, насчет кличей - это я так, провожу точку (бред с точки зрения математики, ведь если проводить точку, получишь линию, и какая тогда, к чертям собачьим, точка?). В смысле, что это за точка, дьявол ее побери? Где это я, о чем? (Дьявол побери и эти огни, и эти трубы, и все это верчение-кручение, и все эти уколы-приколы, и вообще, трудно ли тут сбиться с толку напрочь? Обратная перемотка. Раньше, в начале, была проблема идентификации разума-мозга. Ага! Га-га-га! Никакой проблемы (ф-фу-ух, как я рад, что все уладилось!), разумеется, никакой проблемы, они же совершенно одинаковы и абсолютно разные; я имею в виду че ежли твоя долбаная мозга не сидит в твоей долбаной черепухе где еще нахрен ей сидеть? Или, может, вы из этих идиотов, религиозных фанатиков? (Тихо:) Нет, сэр. Да уж конечно, "нет сэр". Окоп видите? А насчет проведения точки - это стопроцентный верняк, точняк, хуяк, и в яблочко, и я сим охеренио горд. Чего ж это я все ругаюсь-то? Пардон. Просто я сейчас, видите ли, нахожусь под мощнейшим прессингом (точно сиська в тигриных клыках // точно писька в железных тисках). В жизни у меня не все благополучно, и я могу это доказать, позвольте только отмотаю... Доставлен в больницу бригадой "скорой помощи". Над головой - огни. Громадные белые звезды в небе. Быстрей на операцию, ситуация критическая, о-ля-ля-ля, бля-бля-бля (а то она когда-нибудь не была для меня критической?), состояние пациента стабильное (если чесна до миня это тока натчало д'хадить). Быстрая перемотка вперед, т-р-р-р. ...Э народ вот че раз не хочете знать про мои пр'блемы (а уж мине-то ваши точна до звизьды) так можа я свово др'гана пердьставлю эта мой старый корефан чувак с децтва прашу любить и Столица-призрак... да не гони ты. Я уже гаварил мы с етим чупаком д'вно кореша и я ему хочу дать наст'ящий Столица-призрак. Настоящий город из... Ну все все да па-аш'л ты валяй ...к'зел. Столица призраков. Настоящий город из камня разных пород, серое царство переулков и сквозняков. Город вперемежку стар и нов, будничен и праздничен. Это громадный каменный пень между рекой и холмами. Замерзший поток времени, истрескавшийся слиток самой материи древности. Он остановился на Сайеннес-роуд - не по чьему-то совету, просто название понравилось. Вдобавок отсюда было близко и до университета, и до института. И даже, если прижаться лицом к оконному стеклу в холодной комнате с высоким потолком, можно увидеть краешек Утесов - коричнево-серых складок над шиферными крышами и городским дымом. В памяти навсегда осталось чувство свободы, испытанное в том, первом, году. Сам себе хозяин, что хочешь, то и делаешь. Впервые у него была собственная комната и собственные деньги, и можно было их тратить по своему усмотрению. Покупать еду, какая нравится, ходить, куда ноги несут, и вообще распоряжаться собственной судьбой. Это было просто классно. Его родной дом остался на западе страны, в ее промышленном сердце, которое уже страдало аритмией, зарастало дурным жиром, испытывало энергетический голод, наполнялось шлаками и угрожало вот-вот разорваться. Вместе с ним жили мама и папа, братики и сестренки. У них был дом, оштукатуренный с каменной крошкой, и клочок земли у подножия низкого холма. Оттуда было рукой подать до паровозных дымов и увенчанных паровыми флажками труб над депо, там работал его отец. Еще отец держал на пустыре голубей. Соседи тоже понаставили там голубятен, не меньше десятка. Сооружения эти все были высокие, бесформенные, и места для них выбирали наобум, и строили их из ржавой жести, а красили дешевым битумом. Летом он приходил туда помочь отцу или просто поглядеть на воркующих птиц; на голубятне было очень жарко, и куда ни ткнись - всюду перья. Но зато сумрачная клетушка, остро пахнущая голубями, казалась уголком какого-то иного, таинственного мира. В школе у него дела шли неплохо, хотя учителя говорили, что он мало старается. Он облюбовал историю, всегда имел по ней пятерки, и этого ему хватало. Если надо будет напрячься - он прибавит оборотов. Пока же он играл, читал, рисовал и смотрел телевизор. Отец получил тяжелую травму в депо и полтора года пролежал в койке. Мать пошла работать на сигаретную фабрику, а старшие сестра и брат уже достаточно выросли, чтобы присматривать за остальными детьми. Отец наконец поправился, правда стал нервным и вспыльчивым, мать же перевели на неполный рабочий день, а через несколько лет уволили по сокращению штатов. Он любил папу, пока не стал немного стыдиться его, а заодно и всей своей семьи. Отец интересовался только футболом и получкой, у него были старые записи Гарри Лодера, и нескольких оркестров волынщиков, и он мог прочитать наизусть с полсотни самых известных стихотворений Бернса. Естественно, он был лейбористом, преданным навеки, но всегда настороже - знаем мы этих политиканов, у всех у них, мол, рыльце в пушку. Он утверждал, что ни разу не выпил больше стопака в компании тори, за возможным исключением отдельных кабатчиков, которых он, дабы не подорвать авторитета социалистического дела, предпочитал считать консерваторами, в крайнем случае либералами. Либералов он полагал людьми серыми, заблуждающимися, но, в сущности, безвредными. Он был мужик как мужик. Никогда не уходил от драки, всегда был готов пособить другу-пролетарию, на футболе надрывал глотку, в кабаке не оставлял кружку недопитой. Мать в сравнении с отцом казалась бледной тенью. Она была рядом с мальчиком, когда он в ней нуждался, стирала ему одежду, расчесывала ему волосы, покупала ему разные вещи и обнимала, если он разбивал коленку. Но как личность он ее так и не узнал. С братьями и сестрами он ладил неплохо, но все они были старше (уже почти взрослым он узнал, что родители его, позднего ребенка, не хотели) и успели вырасти, прежде чем он достиг возраста, когда детям нужны товарищи для игр. Родня его то терпела, то баловала, то шпыняла - в зависимости от настроения. Он считал, что ему приходится нелегко, и завидовал детям из малочисленных семей, но со временем понял, что все-таки чаще его прощают и балуют, чем обижают и шугают. Ведь для папы и мамы он был их кровинкой, родным сыночком. Причем талантливым - они бурно восторгались, когда он правильно отвечал на вопросы телевикторин раньше участников. А еще гордились его оценками в школе и даже немного удивлялись тому, что он прочитывает в неделю две-три библиотечные книги. Они недолго улыбались, а потом долго хмурились, когда он показывал школьный табель. Не обращали внимания на четверки и даже тройки с минусом, но грозно стучали пальцем по двойкам (за ЗБ - Закон Божий; не передать словами, в каком смятении ума он пребывал в те годы - ведь отец был атеистом, но не спускал своим детям плохих оценок по любому школьному предмету, и по ФК - он ненавидел физкультурника, который платил той же монетой). Потом родовое гнездо опустело, птенцы оперились и разлетелись кто куда. Девицы вышли замуж, Сэмми забрали в армию, Джимми эмигрировал... Пожалуй, удачливей всех оказалась Мораг, выйдя за менеджера по продаже оргтехники и уехав в Берсден. Постепенно, за годы, он со всеми утратил связь, но не забыл о том, какой спокойной, почти уважительной гордостью сквозили их поздравления, телефонные, почтовые или при личной встрече. Вся семья радовалась, когда его приняли в университет, хоть и удивлялась, что он предпочел геологию, а не английскую филологию или историю. Но в том году всеми его чувствами владел большой город. Глазго находился слишком близко от его дома, "западная столица" оставила слишком много детских воспоминаний, связанных с визитами к тетям и бабушкам. Это была часть его жизни, часть его прошлого. Зато старая столица, город Эдвина, Эдинбург, явилась для него новой чудесной страной. Эдем в полном расцвете, Эдем до грехопадения, Эдем перед своим долгожданным прощанием с формальной невинностью. Здесь даже воздух казался другим, хоть дом и находился в каких-то пятидесяти милях. Дни были изумительно солнечными, по крайней мере в ту первую осень, и даже ветры с туманами были желанными; зной и холод он сносил с радостью, с тщеславным стоицизмом, как будто все это специально для него - закалка, тренировка, подготовка к главному. Всякий раз, когда выдавалось свободное время, он знакомился с городом, гулял пешком, ездил на автобусах, забирался на холмы и спускался по лестницам, присматривался и запоминал. Он изучал кладку, планировку зданий и иные архитектурные тонкости с тем же неуемным азартом, с каким новоиспеченный помещик осваивает угодья. Он стоял на иззубренном вулканическом останце, щурил глаза на ветру, вдыхал соленый аромат Северного моря и охватывал взглядом городские просторы. Он прорывался через завесу жалящего ливня, блуждал в заброшенных доках и прохаживался по морской набережной; он петлял среди хаотичных нагромождений старых кварталов, следовал четкой геометрии новых, в уютном тумане проходил под мостом Дин-бридж, обнаружил в черте города настоящую деревню, и в ней еще теплилась жизнь. Он шагал по знаменитой бурлящей улице в солнечные субботы, улыбался укоренившемуся на скале замку, и его свите из колледжей и конторских зданий, и замшелой куртине из жилых домов, что тянулась вдоль базальтового позвоночника холма. Он затеял сочинять стихотворения и песни; он насвистывал мелодии, ходя по университетским коридорам. Он познакомился со Стюартом Маки, невысоким, узколицым, спокойным и рассудительным абердинцем, тоже студентом геофака. Они с друзьями решили сделаться "альтернативными геологами" и прозвали себя рокерами. Они пили пиво в "Юнионе" и пабах на Роуз-стрит и Ройал-майл, они курили анашу, а кое-кто баловался и ЛСД. В ту пору магнитофоны исторгали "White Rabbit"<"Белый кролик" (англ.)> и "Astronomy Domine". И как-то вечером в Тринити он наконец лишился формальной невинности с юной медсестрой из "Вестерн дженерал", чье имя забыл уже на следующий день. С Андреа Крамон он познакомился в "Юнионе". В тот вечер он был со Стюартом Маки и еще несколькими рокерами. Друзья ушли не попрощавшись, отправились на Дэньюб-стрит, в популярный бордель. Потом оправдывались, мол, засекли, что цыпа с гранитно-красными кудрями положила на него глаз, и решили не обламывать другу кайф. Андреа Крамон была коренная эдинбурженка, жила в полумиле от родительского дома, величавого особняка, из тех, что окружают Морзй-плейс. Она носила психоделические наряды, у нее были зеленые глаза, выдающиеся скулы, "лотос-элан", четырехкомнатная квартира на Камли-бэнк, неподалеку от Куинсферри-роуд, две сотни дисков и казавшийся неисчерпаемым запас денег, шарма, ливанского каннабиса и сексуальной энергии. Он влюбился в нее чуть ли не с первого взгляда. При первой встрече, в "Юнионе", они разговаривали о реальности и нереальности, о психических болезнях (она недавно прочла Лейнга), о роли геологии (это уже его вклад в беседу), о новых французских фильмах (ее), о стихах Т. С. Элиота (тоже ее), о литературе вообще (в основном - ее) и о Вьетнаме (обоих). В тот вечер ей надо было ехать к родителям - у отца завтра день рождения, а в семье есть традиция праздничным утром за завтраком вместе пить шампанское. Через неделю они едва не столкнулись друг с другом на верхней площадке Уэйверли-степс. Он шел к вокзалу, чтобы поехать домой на выходные, а она решила повидаться с друзьями, но сначала пройтись по магазинам и купить что-нибудь к Рождеству. Они зашли в бар промочить горло, и промочили неоднократно, а потом она пригласила его к себе домой - дернуть по косячку. Он позвонил соседу, попросил, чтобы тот звякнул его родителям и предупредил, что он задержится. У нее дома нашлось виски. Они слушали пластинки "стоунзов" и Дилана; они сидели на полу перед шипящим газовым камином, а за окнами сгущалась тьма, и через некоторое время он поймал себя на том, что гладит ее длинные рыжие локоны, а потом целует ее. Он снова позвонил соседу и сказал, что ему надо дописывать курсовую и в эти выходные он к родителям приехать не сможет. А она позвонила ждавшим ее друзьям и объяснила, что ей никак не вырваться к ним на вечеринку. И выходные они провели в постели и перед шипящим газовым камином. И только через два года он признался, что издали заметил ее в толпе на Норт-бридж, дважды прошел мимо и дважды вернулся, прежде чем намеренно столкнулся с ней на лестнице; она была погружена в свои мысли и не смотрела по сторонам, а он очень стеснялся и не мог остановить ее без какого-нибудь предлога. Она рассмеялась. Они выпивали, курили план, и занимались постельной акробатикой, и пару раз вместе закидывались кислотой. Она поводила его по музеям и картинным галереям и даже затащила в родительский дом. Ее отец был адвокатом - высокий, седой, респектабельный, с зычным голосом и очками с линзами в форме полумесяца. Мать Андреа Крамон была моложе мужа - седеющая матрона, но элегантная и высокая, как ее дочь. Был старший брат, цивил цивилом, тоже юрист. А еще Андреа окружало множество школьных друзей и подруг. Именно из-за них он и застыдился своей родни, серого детства, акцента жителя западного побережья и даже некоторых слов, укоренившихся в его речи чуть ли не с рождения. Из-за этих людей он казался себе неполноценным, пусть не по уму, но по воспитанию, словно кондовая деревенщина среди лощеных горожан. И он начал постепенно меняться, он примеривал на себя разные личины и стили поведения, искал среди них самые подходящие, самые близкие и ему, и тем, для кого все это делалось. Он не изменял своему происхождению, воспитанию, убеждениям, но был верен и всему тому, чем жила и дышала тогдашняя молодежь: поветрию вселенской любви, надеждам на реальные перемены, на мир во всем нашем говенном мире, жгучему желанию исцелить этот мир от безумной алчности... Все это сплавлялось с его личной основополагающей верой: в достижимость и податливость земли, окружающей среды, да вообще всего на свете. Но как раз эта вера и не давала ему полностью принять все остальное. Одно время ему казалось, что мировоззрение отца слишком ограниченно, втиснуто в узкие рамки географии, истории и классовой принадлежности. Друзья Андреа были чересчур амбициозны, ее родители - чересчур самодовольны, а Поколение Любви (он уже это чувствовал, хотя признать было нелегко) - чересчур наивным. Он верил в науки: математику и физику. Он верил в логику и постижимость мира, в причину и следствие. Он любил элегантность и прозрачную объективность научной мысли, которая начиналась словом "допустим", но затем без каких-либо предрассудков и предубеждений выстраивала в определенную цепочку твердые факты и получала неоспоримый вывод. Тогда как почти всякая религиозная мысль начиналась с властного "верь", твердила этот императив на каждом шагу и им же заканчивалась, и такое бездумное, упрямое вдалбливание могло рождать лишь образы страха и угнетенности, подчинения чему-то непостижимому в принципе, слепленному из бессмыслицы, призраков и древних химер. В том, первом, году не обошлось без проблем: он со страхом открыл, что ревнует, когда Андреа спит с кем-нибудь другим. Он проклинал свое воспитание, упорно внушавшее ему, что мужчине и положено ревновать, а женщине непозволительно трахаться на стороне в отличие от мужчины. Он спрашивал себя, не должен ли он, как порядочный, переселиться к Андреа или снять квартиру, чтобы жить вместе с ней. И даже предложил, но разговор ни к чему не привел. То лето ему пришлось провести на западе страны. Он работал в департаменте жилищно-коммунального хозяйства, сметал опавшую листву и собачий кал с улиц Вест-Энда. Андреа была за границей, сначала с семьей в вилле на Крите, а потом в Париже, гостила в семье какого-то своего друга. Но, к его удивлению, в начале следующего учебного года они снова были вместе, и все пошло почти как прежде. Он надумал уйти с геологического. Но на ниве английской литературы и социологии топталось, по его мнению, слишком уж много народу, и он решил переключиться на что-нибудь полезное. Перевелся на факультет промышленного дизайна. Кое-кто из друзей Андреа уговаривал его заняться английской филологией, потому что о литературе он знал, казалось, все. Он научился умно говорить о ней, а не просто получать удовольствие от чтения, а еще он писал стихи. В том, что об этом все прослышали, была вина Андреа. Он не хотел публиковать свои опусы, но она нашла в его комнате исписанные листы и послала их своему приятелю в журнал "Радикальный путь". Когда она принесла свежий помер журнала и торжественно помахала перед его носом, он был очень смущен, но почти в той же степени горд. Да, он твердо решил принести реальную пользу миру. Пускай приятели Андреа называют его водопроводчиком, он от своего намерения не отступится. Со Стюартом Маки они остались друзьями, но связь с прочими рокерами он потерял. Иногда на выходных они с Андреа отправлялись в другой дом ее родителей, стоявший чуть восточнее Галлана, среди дюн на берегу залива. Дом был большой, светлый и просторный, к тому же рядом с площадкой для гольфа. Окна глядели на серо-синие воды, на далекий берег Файфа. Они гуляли по пляжу и дюнам, время от времени в каком-нибудь тихом, укромном уголке занимались любовью. Иногда в погожие, ясные дни они уходили в дальний конец пляжа и поднимались на самую высокую дюну. Он верил, что оттуда можно увидеть верхушки трех длинных красных пролетов Форт-бриджа. Этот мост произвел на него неизгладимое впечатление, еще когда он был совсем малышом. Вдобавок мост был того же цвета, что и ее волосы, о чем он повторял ей неоднократно. Но моста они оттуда так и не увидели. Она сидела, скрестив ноги, на полу, водила по длинным густым рыжим локонам щеткой. Ее синее кимоно отражало свет камина. Чистые, еще не высохшие после ванны лицо, ноги и руки тоже отливали желто-оранжевым. Он стоял у окна, смотрел в заполненную туманом ночь. Ладони, точно оправа водолазной маски, были приставлены к щекам, нос прижат к холодному стеклу. - О чем задумался? - спросила она. Он молчал некоторое время, затем отстранился от окна, задернул коричневую бархатную штору, повернулся к Андреа и пожал плечами: - Сплошной туман. Доехать-то можно, но ломает. Может, останемся? Она медленно расчесывала волосы - рукой отводила пряди от наклоненной головы и терпеливо, осторожно продирала сквозь них щетку. Он почти слышал, как бродят мысли в ее голове. Был воскресный вечер. Надо бы запереть дом на взморье и возвращаться в город. Утро выдалось туманное, и они весь день ждали, когда развиднеется. Но туман только сгущался. Она позвонила родителям. Оказалось, что, если верить метеоцентру, туман и в городе, и над всем восточным побережьем. И ехать-то от Галлана всего миль двадцать, но при такой паршивой видимости это долгий путь. Андреа очень не любила ездить в тумане, а он, по ее мнению, водит слишком быстро, при любой погоде (на права он сдал - на ее машине - всего полгода назад и любил быструю езду). В этом году две ее подруги попали в аварию, обе легко отделались, но факт остается фактом. Он знал, что она суеверна: непруха любит троицу и все такое. И ее вдобавок просто не тянет возвращаться, хотя завтра утром у нее семинар. Над поленьями в широком зеве камина играл огонь. Она медленно кивнула: - Идет. Только я не знаю, хавка-то осталась? - По фиг хавка. Дернуть-то есть чего? - спросил он, садясь рядом, наматывая на палец прядь ее волос и ухмыляясь. Она стукнула его по лбу тыльной стороной ладони: - Наркот! Он замяукал, повалился на пол, потерся головой о ковер. Видя, что это не возымело действия - она по-прежнему спокойно расчесывала волосы, - сел опять, спиной к ножкам кресла. Посмотрел на старую радиолу: - Хочешь, опять "Wheels of Fire"<"Огненные колеса" (англ.)> поставлю? Она отрицательно покачала головой: - Не-а... - "Electric Ladyland"<"Электрическая страна женщин" (англ.)>, - предложил он. - Лучше что-нибудь старенькое. - Она погрустнела, глядя на складки коричневых бархатных штор. - Старенькое? - Он изобразил отвращение. - Ага. Есть "Bringing It All Back Home"?<"Все возвращая домой" (англ.)> - А, Дилан... - Он потянулся и провел пальцами по своим длинным волосам. - Кажись, не захватили. Хотя - гляну. - (Они привезли с собой целый чемодан пластинок.) - Гм... фигушки, пролет. Еще какие будут предложения? - Сам выбери. Из старенького. У меня ностальгия по добрым старым временам. - Она рассмеялась. - Это сейчас добрые старые времена. - Когда Прагу давили танками, а Париж - нет, ты совсем по-другому пел, - упрекнула она. Он глубоко вздохнул, глядя на потрепанные конверты дисков: - Да, знаю. - И когда избрали этого милашку Никсона, ты тоже совсем по-другому пел, и когда мэр Дейли... - Все, все. Что поставить-то? - Ну пусть будет снова "Ladyland", - вздохнула она. 3азвучала музыка. - Хочешь, съездим поедим? - спросила она. Голода он вроде бы не чувствовал. Как и искушения покинуть уют загородного дома, нарушить интим. Да и эти посиделки в кафе... Неудобно, ведь платила каждый раз Андреа. - Да ладно... - пробурчал он, наклонился и сдул пыль с иглы под тяжелым бакелитовым тонармом. Он уже перестал шутить насчет этой старой радиолы. - Посмотрю в холодильнике, может, осталось что-нибудь. - Она поднялась с пола, оправила кимоно. - И в сумке вроде есть заначка. - Во, ништяк! - обрадовался он. - Щас кайфовый косячок забью! В тот день она позвонила родителям, обещала вернуться завтра. Потом они играли в карты. Потом она взялась ему погадать и достала колоду Таро. Она интересовалась Таро, астрологией, солнечными знамениями и пророчествами Нострадамуса. Всерьез ни во что такое не верила, просто любопытствовала. Он считал, что это еще хуже, чем безоглядно верить в такие вещи. Своими подковырками он ее наконец разозлил. Она плюнула и уложила карты в коробку. - Я просто хочу разобраться в том, как это действует, - попытался он объяснить. - Зачем? Она вытянулась рядом с ним на кушетке, взяла конверт от пластинки, на котором только что раскладывала карты. - Зачем? - рассмеялся он. - Да затем, что это единственный способ проникнуть в суть явления. Во-первых, действует эта фигня или нет. А во-вторых, если действует, то каким образом? - Милый, а тебе не приходило в голову, - лизнула она краешек прямоугольника папиросной бумаги, - что, может быть, не все на свете поддается рациональному объяснению? И не все на свете можно перевести на язык математических уравнений? Эту тему они мусолили регулярно: что важнее, логика или чувства. Он верил во что-то вроде единой теории поля применительно к сознанию. Все поддается анализу: и эмоции, и чувства, и логическое мышление. И как ни противоречивы составные части, как ни разнятся гипотезы и результаты - действуют они по одним и тем же фундаментальным принципам. Все на свете удастся постигнуть, это лишь дело времени и кропотливого труда исследователей. И это казалось таким самоочевидным, что понять чужую точку зрения бывало порой выше его сил. - А знаешь, - сказал он, - если бы от меня зависело, я бы запретил всем, кто верит в астрологию, Библию, чудесное исцеление и прочую хиромантию, пользоваться электричеством, автомобилями, поездами, и самолетами, и пластмассовыми вещами. Мракобесы втемяшили себе в башку, что вселенная живет по их кретинским законам. Это их дело, пусть тешат себя иллюзиями. Но как они тогда, блин, смеют прикасаться к плодам чистого человеческого гения, к тому, чего ценой тяжкого труда добились люди несравненно лучше их? Да кто возьмется перечислить все те вещи, которых сейчас не было бы вокруг нас, если бы не нашлись люди здравомыслящие и упорные... Да хватит стебаться! Он посмотрел на нее со злостью. Она беззвучно смеялась, не донеся до губ очередную бумажку, розовый язычок вибрировал. Она повернула к нему голову, блеснула глазами и протянула руку: - Ты такой смешной иногда... Он взял ее руку, церемонно поцеловал: - Мадам, я счастлив, что сумел вас позабавить. Но ему вовсе не казалось, что он ляпнул смешное. Почему же она слушает и потешается? Он был вынужден признать, что никогда не понимал ее до конца. Он вообще не понимал женщин. И мужчин. И даже дети оставались для него загадкой. По-настоящему он понимал (или ему это казалось) только себя - и остальную вселенную. Естественно, и себя, и вселенную он понимал не до конца, однако все же достаточно, чтобы полагать: всему непознанному со временем найдется объяснение, найдется место - как в картинке-головоломке, только без конца и без края. В бесконечной вселенной для любого фрагмента найдется своя дырка. Однажды, когда он был еще совсем маленьким, папа привел его в депо. Там ремонтировались локомотивы. Папа всюду водил его, показывал, как разбирают и собирают, скоблят и моют громадные паровозы. И ему запомнилось, как один из них проверяли на холостом ходу. Локомотив ревел на полной мощности, и под ним выла шеренга притопленных стальных цилиндров. Колеса высотой в человеческий рост превратились в расплывчатые пятна, клепаный корпус дышал жаром, в клубах пара стремительно мельтешили спицы. Поршни, рычаги, соединительные стержни - все это вспыхивало под лучами осветительных ламп, а дым из паровозной трубы выстреливал порциями в огромную клепаную вытяжку. Ужасный шум, дьявольская мощь, неописуемый восторг. Он одновременно переживал страх и экстаз, он был потрясен и благоговел перед этой невероятной мощью, сосредоточенной в стальном механизме. Эта сила, эта управляемая, приносящая пользу человеку энергия, этот металлический символ всего, что может быть создано, если соединить труд, материю и сознание, остались в нем звучать на долгие годы. Он просыпался ночью в поту, прислушивался к своему тяжелому дыханию, чувствовал бешеное сердцебиение и не понимал, что его разбудило: страх, восторг или и то и другое. Увидев тот ревущий на месте паровоз, он твердо поверил лишь в одно: нет ничего невозможного. Ему так и не удалось найти удовлетворительное объяснение этой вере, и он даже не пытался заговаривать об этом с Андреа. Она подала ему самокрутку и зажигалку: - Справишься?.. Он раскурил косяк, пустил в ее сторону колечко дыма. Она засмеялась и отогнала от своих непросохших волос зыбкое серое ожерелье. Они докурили весь план с примесью опиума. У них была коробка пирожных, и еще она сделала незабываемый (для него) и неповторимый (для нее) омлет, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли в ближайшую гостиницу, чтобы до закрытия пропустить в баре по стаканчику, и потом они, хихикая и посмеиваясь, пошли домой. По пути сначала поглаживали друг дружку, потом обнимались, потом целовались, в конце концов перепихнулись на траве у дороги. В тумане никто их не заметил, но было очень холодно, и поэтому они торопились. А в двадцати футах раздавались голоса и часто мелькали лучи автомобильных фар. В доме они растерлись полотенцами, согрелись, и она скрутила еще косячок, а он прочел оказавшуюся на журнальном столике газету полугодичной давности и посмеялся над событиями, которые кому-то казались тогда важными. Они забрались в постель, допили привезенный Андреа "Лафроайг", а потом сидели и пели "Wichita Lineman"<"Путевой обходчик из Унчиты" (англ.)>, "Ode to Billy Joe"<"Ода Билли Джо" (англ.)> и т.д., только с переиначенными на шотландский лад топонимами, вне зависимости от того, укладывалось в размер или нет ("Я путевой обходчик на Каунти-каунселл...", "...И сбросил их в мутные воды с Форт-роуд-бридж..."). В понедельник он вел в тумане "лотос", надеясь добраться в Эдинбург до ленча. Ехал медленней, чем хотелось бы ему, но быстрей, чем хотелось бы ей. В пятницу он придумал начало стихотворения и теперь пытался сочинять прямо за рулем. Но концовка никак не складывалась. Стихотворение было особенное - дерзкий вызов рифмовке и любовным песенкам, ему давно осточертело это "любя - тебя" и слюнявая околесица про верность, которая живет дольше, чем горы и океаны (горы - взоры - разговоры, океаны - капитаны - романы)... Леди, ваша нежная кожа, ваши кости, как и мои, В пыль превратятся еще до рождения новой горы. Не океаны, не реки, а разве что жалкий ручей Высохнет прежде наших глаз и наших сердец. Но к этим строчкам в тумане ему не удавалось добавить ничего.  * МЕТАМОРФЕЙ *  Глава первая Эхо эху рознь. У некоторых вещей его больше, чем у других. Иногда я слышу последний отголосок всего того, что вообще не дает эха - потому что звуку не от чего отразиться. Это голос полного небытия, и он с грохотом проносится через огромные трубы - трубчатые кости моста, - как ураган, как бздеж Господень, как все крики боли, собранные на одной магнитофонной кассете. Да, я слышу ceй ушераздирающий, череполомный, костедробительный и зубокрушитсльный грохот. Да и какой еще мотив способны исполнять эти органные трубы - безразмерные, сверхпрочные, непроглядные чугунные туннели в небесах? Только мотив, сочине