ого риска?" Ненавижу эту фразу. Риск - да, черт возьми, да! Риска больше, чем надо!.. - Он резко повернулся и, навалившись грудью на стол, уставился на Рюба в упор. - Но покажите мне, что вы там рассчитали!.. Наступило томительное молчание: Данцигер все так же пристально смотрел на Рюба, а тот не отвернулся и не отвел глаз, лишь несколько раз кряду добродушно сморгнул - всем своим видом он демонстрировал, что не чувствует к Данцигеру никакой враждебности и отнюдь не собирается вступать с ним в состязание, кто кого переглядит. В конце концов Данцигер откинулся назад на спинку и уже спокойно произнес: - Что мы знаем? Мы знаем, что из четырех или пяти успешных опытов мы один раз несомненно воздействовали на прошлое. И, следовательно, на настоящее. Вот и все, что мы знаем. И еще, что следующая попытка может иметь катастрофические последствия. Нечего даже и говорить о "рассчитанном риске", Рюб. Потому что расчета-то нет, есть один только риск. Кто дал нам право решать за весь мир, что на этот риск нужно пойти? - Он еще несколько секунд смотрел на Рюба в упор, потом медленно обвел взглядом сидящих за столом. - Как создатель и руководитель проекта я говорю - и прикажу, если надо, - что работы должны быть приостановлены, за исключением анализа уже полученных материалов. Вряд ли найдется человек, которому подобная необходимость более ненавистна, чем мне. Но это должно быть сделано и это будет сделано. После такого заявления неизбежно последовала длительная пауза. Когда наконец заговорил Эстергази, то голос у него был преисполнен неуверенности и сожаления, чтобы все ясно поняли, как это болезненно для него самого. - Я... - Он смолк и сглотнул слюну. - Я... мне трудно решиться оспаривать суждения доктора Данцигера, любые его суждения, какие бы он ни высказал в отношении проекта. Есть сильный соблазн внести предложение сделать перерыв, чтобы мы все могли обо всем поразмыслить и все взвесить. Но многие из нас приехали издалека. Никто не ожидал, что придется провести здесь еще и сегодняшний день, - видимо, у нас нет возможности откладывать решение. А поскольку вопрос теперь поставлен именно в такой плоскости, я вынужден уже не спорить, а напомнить - поймите, доктор Данцигер, я обязан это сделать, - что любое жизненно важное решение, связанное с проектом, считается принятым, если за него проголосовали трое из четырех старших членов совета, а если голоса разделились, решающее слово остается за президентом страны. Первым из четырех, безусловно, является доктор Данцигер, за ним идут мистер Прай- ен, мистер Фессенден - представитель президента - и я. Я, разумеется, не хотел бы подходить к вопросу чисто формально, но все же: мнение доктора Данцигера нам ясно, так же как мнение мистера Прайена и мое собственное. Стало быть, мистер Фессенден, слово за вами. Вы пришли уже к какому-то определенному решению? Пока он не начал говорить, вернее, не кашлянул перед тем, как начать говорить, я понятия не имел, кто тут в зале мистер Фессенден. Ему было лет пятьдесят, и он успел основательно полысеть, хоть и зачесывал прядь седеющих волос с одной стороны головы на другую, скрывая лысину, по крайней мере от себя самого. Нижняя часть его лица выглядела одутловатой, и носил он очки в металлической оправе, такой тонюсенькой, что они казались вовсе без оправы. Если я и встречал его раньше, то в памяти моей он никак не запечатлелся. - Я предпочел бы обдумать свое мнение, - сказал он, - если б только видел такую возможность. Предпочел бы взвесить все "за" и "против". Без нажима, не торопясь. Но, если говорить начистоту, я склонен присоединиться к вам. Эстергази открыл было рот, хотел что-то сказать, но Данцигер его перебил: - Значит, так? Решение, значит, принято? - Не думаю, что есть формальные... - начал Эстергази, но Данцигер опять его прервал, на сей раз резко, грубо. - Перестаньте юлить! Это решение? - Он выждал секунду, затем гаркнул: - Ну?.. Эстергази сжал губы и покачал головой. Момент был щекотливый. - Получается так, доктор. Ничего не... - Я выхожу в отставку. Данцигер встал и отодвинул стул, чтобы выйти из-за стола. - Подождите! - Эстергази тоже встал. - Мы просто не может допустить, чтобы это произошло подобным образом. Я хочу с вами поговорить. Один на один. Буквально через несколько минут. Нужно отдать старику должное: он никогда не терял чувства собственного достоинства. Вот и теперь он не стал бурно отказываться или хлопать дверью - такая мелодрама претила ему. Он лишь помолчал немного, потом сказал: - Пожалуйста. Но ведь уже свершилось: никто не передумает и не отступит. Я буду ждать вас у себя в кабинете, полковник. В полном молчании он направился к двери и вышел. - Не нравится мне это, - произнес кто-то на другом конце стола, и все обернулись на голос. Говорил молодой, но уже полнеющий и лысеющий человек, кажется, представитель одного из калифорнийских университетов. У него было интеллигентное лицо, но сейчас оно было еще и рассерженным. - У меня нет права голоса, почти нет права высказывать свое мнение, да и интерес во всем этом предприятии небольшой: я метеоролог и нахожусь здесь главным образом для доклада своему университету. Однако я не уйду отсюда, не спросив: как можно набраться наглости поступить вопреки суждению и вопреки решению доктора Данцигера? - Слушайте, слушайте! Как говорят англичане... - заявил кто-то довольным тоном; один из тех, кто любит потасовки, пока сам стоит в стороне. Я думал, что отвечать будет полковник Эстергази, но поднялся Рюб - медленно, не спеша, совершенно спокойно и, подумалось мне вдруг, с полным сознанием своей власти. - Как? Да потому, что назад дороги нет. И быть не может. Нельзя потратить миллиарды, подготовить полет человека на Луну, а потом решить, что нет, не будем. Или изобрести самолет, осмотреть его со всех сторон, а потом разобрать по винтикам и разорвать чертежи, чтобы кто-нибудь когда-нибудь не сбросил с него бомбу. Предприятия такого масштаба, как наш проект, нельзя приостановить; человечество этого никогда не делало. Риск? Быть может, да. Безусловно - да! Но кого и когда останавливал риск? Кого-нибудь из тех, чей день рождения стал национальным праздником? Мы пойдем вперед. Мы... - Кто это "мы"? - выкрикнул сердитый голос, не знаю чей. - Все мы, - сказал Рюб тихо, наклоняясь над столом и опираясь на костяшки пальцев. - Все, кто вложил бесконечно много времени и энергии в это дело, для кого оно стало важной частью жизни. Думайте, черт побери! Неужели вы считаете, что проект можно остановить? Бросить? Забыть? Нет, господа, чего не будет, того не будет. Так что нечего нам тут с вами штаны просиживать и болтать без толку... Это, в сущности, положило конец выступлениям, хотя разговоры еще какое-то время и продолжались. Принесли копии моего отчета и результаты перепроверки и роздали присутствующим; все экземпляры были пронумерованы, и их надлежало сдать не выходя из зала. Очень многие поднимали глаза от текста, находили меня и улыбались, не скрывая изумления, а я ухитрялся ухмыляться им в ответ. В какой-то мере чтение подхлестнуло спор: одни соглашались, что проект надо со всеми возможными предосторожностями продолжать, другие подвергали это сомнению или ставили недоуменнее вопросы. Мне кажется, многие раньше просто не понимали, как мало значит их присутствие, когда дело доходит до принятия решений. Закрылось совещание на том, что Эстергази в тактичной форме напомнил всем участникам о совершенно секретном характере сведений, с которыми их ознакомили. Им сообщат о времени следующего заседания, а пока - спасибо, что пришли, и до свидания. Рюб понимал, что для меня решение еще впереди, и оказался рядом со мной, когда я вышел из конференц-зала. В коридоре он предложил мне заглянуть на Шестую авеню, в бар, куда мы уже ходили раза два и где можно было перекусить. Я ответил, что сперва хотел бы повидать доктора Данцигера, и мы вместе дошли до его кабинета. Но секретарша сказала нам, что у него полковник Эстергази и что, похоже, они просидят там долго, - не думаю, чтобы Рюб сильно этому удивился. Я был голоден как волк и принял его предложение; мы заказали по большой тарелке овощного супа, сандвичи с горячей солониной и по две кружки пива. Сидели мы в последней кабинке в заднем углу, с двух сторон на нас смотрели глухие кирпичные стены, и рядом не было никого, кто мог бы подслушать разговор. Не стану детально описывать всего, о чем мы говорили. Мы сделали заказ, и Рюб тут же начал излагать в тихой, трезвой манере, что, хотя они очень надеются на продолжение совместной работы - подбирать кандидатов трудно, и готовить их долго и хлопотно, - тем не менее свет на мне клином не сошелся. Им будет очень жаль, если я уйду, но со временем замена обязательно отыщется. Я и сам это знал, конечно. Во всяком случае, я знал, что заменить меня пусть не так просто, как пытался представить Рюб, но в принципе возможно. И его слова заставили меня слегка похолодеть, потому что уж себе-то самому врать было ни к чему: я не сумел бы примириться с мыслью, что никогда туда не вернусь. Но я лишь кивнул и сказал, что, конечно, все это так, но могу ли я с чистой совестью продолжать участвовать в проекте, если приду к выводу, что он несостоятелен?.. - Послушай, Сай, - сказал Рюб тихо-тихо, - доктор Данцигер старый человек. Согласись. И того, что приключилось в связи с проектом на сей день, для него уже многовато. Для него кульминация уже позади: он достиг того, к чему стремился. И если тем все и кончится, он будет только доволен. Я люблю его, честно. Но он старый человек, одержимый навязчивой идеей риска. Послушать его, так можно подумать, что если б ты слишком громко чихнул там, в январе 1882 года, то положил бы начало такой цепи событий, которая могла бы привести к гибели всего мира. Но это же не так! Это повлияло бы на события не больше, чем если ты сейчас чихнешь. Попробуй! - Он усмехнулся. - Давай, чихай! Здесь десятка два людей, а ведь ни один сукин сын и внимания не обратит. Да, черт возьми, люди не решают, жениться им или не жениться, и вообще не принимают важных решений из-за какого-то тривиального действия первого встречного. Ведь это даже не ты распалил своего Пикеринга. Ясно, что такой уж у него характер, так он себя ведет изо дня в день - и повел бы себя соответственно, был бы ты поблизости или нет. Да и не вижу тут принципиальной разницы: события поистине важные не происходят по чистой случайности. Они результат взаимодействия такого множества сил, что становятся попросту неизбежными и не вытекают из какого-то одного отдельно взятого поступка. Если только ты не задашься специальной целью совершить что-нибудь такое, что привело бы к изменению крупного события, на многое ты не повлияешь. Хочешь сладкого?.. Я отказался, а Рюб заказал себе кусок яблочного пирога и еще кружку пива. Потом, словно повинуясь внезапному импульсу, он улыбнулся мне - душа-человек, да и только, - и воскликнул: - Черт возьми, Сай, оставайся с нами! Ты-то до сих пор никому не причинил вреда, ни на что не повлиял - у нас есть тому доказательства. То же будет и впредь, если сам будешь осторожен... Мы еще немного потолковали о моих приключениях в доме N19 по улице Грэмерси-парк; Рюб удобно устроился в углу кабинки и попыхивал сигарой, а я рассказал ему кое-что о своих впечатлениях от Нью-Йорка тогдашнего и теперешнего. Слушал он зачарованно, задавал вопросы и в конце концов заявил: - Ты ведь знаешь, сам я на это неспособен. Я пытался, задолго до нашего знакомства, да не получилось. Господи, как я тебе завидую!.. - Он бросил взгляд на часы, нехотя выпрямился и вдруг протянул руку через стол, сжав мою повыше кисти. - Мне ведь не надо тебя уговаривать, Сай. Ты же знаешь не хуже меня: проект нельзя свернуть, просто нельзя. А если ты и сам хочешь остаться, какой же тебе смысл уходить?.. Ни кивком, ни словом я не дал ему понять, что остаюсь, но и не сказал нет. По пути назад мы говорили о регби. Совесть мучает меня даже теперь - оправдания я себе не вижу никакого. Но я не мог отказаться от возможности совершить новое "путеше- ствие", не мог, и точка. Когда мы вернулись, оказалось, что Данцигер уже ушел, - нетрудно было догадаться, что навсегда. Секретарша дала мне его адрес и телефон - квартира его находилась в Бронксе. Я тут же позвонил, но никто не ответил: возможно, он еще не успел доехать или поехал не домой. Я повесил трубку, помедлил немного, прежде чем отнять от нее руку, но номера Кейт набирать не стал, - неужели я оттягивал время встречи? Позже, когда я шел к ней по городу пешком, я раздумывал над этим вопросом. Я был слишком занят, попытался я сказать себе, мне некогда было ей позвонить. И это была правда - и все-таки не вся правда. Я шел к ней с неохотой - именно так, и мне пришлось признаться себе, что так, но почему? Есть ли тут какая-нибудь связь с Джулией? Что ж, в присутствии Джулии кровь текла по жилам быстрее, спорить не приходится, и все же, по-моему, дело было не в Джулии. Или, может, дело в характере новостей, которые придется сообщить Кейт; что отец Айры был негодяем, казнокрадом и жуликом? Но умер он задолго до рождения Кейт, не доводился ей даже дальним родственником, и Айре мои новости уже никак повредить не могли. Нет, я положительно не понимал, в чем дело; просто я тянул время, пока наконец не добрел до ее магазинчика. А потом, сидя наверху в квартирке Кейт и потягивая виски в ожидании, пока на кухне сварится картошка, я недоумевал, почему и зачем оттягивал нашу встречу. Мне было хорошо, я хотел быть именно здесь и больше нигде, и перспектива провести с Кейт еще не один час представлялась мне очень привлекательной. Мой рассказ, до ужина и за ужином, вызвал у нее глубокий интерес: она-то представляла себе и время и город, о которых я говорил, и, пусть мельком, видела Джейка Пикеринга. Когда я перешел к Кармоди, она замерла не шевелясь, полураскрыв губы совсем как околдованная. Когда же я добрался до Данцигера, Эстергази и Рюба и до собственного своего решения, она ограничилась кратким и осторожным комментарием, чтобы как-нибудь не повлиять на это решение; но я-то знал, что она вопреки всему будет рада новому моему "путешествию". Потом Кейт встала из-за стола, прошла к себе в спальню и вернулась с красной папкой, развязывая тесемки на ходу. Мы еще раз рассмотрели снимок надгробия на могиле Эндрю Кармоди. Вот оно, стоит себе таинственно среди осыпавшихся одуванчиков и редкой травки, и на камне ни слова, ни имени, ни дат, только девятиугольная звезда, вписанная в окружность, - тот же самый узор, который мы с изумлением увидели оттиснутым на снегу у подножия фонаря на Бродвее 23 января 1882 года. И опять мы смотрели, как на чудо, на голубой конверт с адресом, написанным когда-то черными, а теперь ржавыми чернилами. Вытряхнув из конверта записку, Кейт вслух прочитала верхнюю ее часть, над сгибом: - "Если Вам интересно обсудить некоторые вопросы относительно каррарского мрамора для здания городского суда, соблаговолите прийти в парк ратуши в четверг в половине первого". Теперь мы знаем, - добавила она с каким-то благоговейным страхом. - Знаем совершенно точно, что произошло в парке. Я рада, что Айра не знал и не узнает... Она опять заглянула в записку и прочитала ту ее часть, что шла ниже сгиба: - "Поистине невероятно, чтобы отправка сего могла иметь следствием гибель, - господи, какое же тут было слово или слова? - мира в пламени пожара. Но это так, и вина безраздельно, - тут она сделала паузу, отмечая еще одно пропущенное слово, - на мне, и от нее не уйти и не отречься. И вот, не в силах больше взирать на вещественную эту память о том событии, я прекращаю свою жизнь, которой следовало бы прекратиться тогда". Кейт вложила записку обратно в конверт. - Сай, сделай все, чего они от тебя хотят, но узнай для меня, что значит эта записка! Ты ведь поэтому и не ушел следом за Данцигером, правда? Ты должен вернуться туда, ты ничего не можешь с собой поделать!.. И я кивнул. У Эстергази хватало такта не занимать с места в карьер кабинет Данцигера, и мы встретились в маленькой каморке Рюба. Рюб сидел за столом во вращающемся кресле, по обыкновению без пиджака и по обыкновению улыбаясь. Эстергази слегка прислонился к углу стола, подчеркнуто опрятный, в почти военном сером габардиновом костюме, белой рубашке и темном галстуке. Я сел на единственный свободный стул к ним лицом. Я должен вернуться и продолжать начатое - вот практически и все, что они мне сказали. Они хотят знать все, что только я смогу выведать об Эндрю Кармоди, хотят знать, что еще произошло между ним и Джейком Пикерингом. Особенно заинтересованы историки, пояснил Рюб; у них уже есть группа из двух специалистов и двух аспирантов, которая работает в Библиотеке конгресса и ищет данные о взаимоотношениях Кармоди и президента Кливленда, а вторая аналогичная группа копается в Национальном архиве. Добытые мной сведения, возможно, расширят или прояснят то, что разыщут обе группы. Конечным результатом этого первого в рамках проекта развернутого эксперимента явится, как надеются, плодотворный метод расширения наших знаний истории. По пути обратно в "Дакоту" - меня отвез Рюб - я уговаривал себя, что поступаю правильно, единственно верно, что в аргументах, выслушанных и выдуманных мной, нет изъяна. Но если так, задал я себе вопрос, почему я все же ощущаю за собой какую-то вину? И если я уверен в том, что делаю, почему же я не поговорил с доктором Данцигером? У меня было время, чтобы позвонить ему, да и сейчас еще не поздно. Однако я не позвонил - и не позвоню... 17 Стало уже привычным, выходя из "Дакоты", попадать на восемьдесят восемь лет назад, в зиму 1882 года. Я привык к процессу перехода, и в сознании не оставалось даже места сомнению: а удался ли он? Я просто-напросто знал, что переход совершился, и воспринимал это как должное. И не удивился, когда, войдя в Сентрал-парк, - только что прошел снегопад - увидел десятки и десятки запряженных лошадьми саней, скользящих, кажется, по каждой дорожке и алее. В глубине парка люди катались на коньках на замерзшем пруду, и повсюду кишмя кишели дети, разбегались, падали ничком на санки; детишки поменьше важно сидели, закутанные до ушей, в санках другого фасона - на широко расставленных полозьях. Эти санки тянули старшие братья и сестры или взрослые, а одни такие провез мимо меня белобородый старик. Было ему, наверно, уже далеко за семьдесят, но он тащил санки по снегу - и улыбался: как все, кого я видел сегодня в парке, он получал удовольствие. И я - я тоже; мне стало радостно, что я живой, что я здесь, в этом парке и в эту минуту, и меня наконец осенило, что я радуюсь своему возвращению. Однако перспектива вернуться в дом N19 по Грэмерси-парк меня отнюдь не радовала - сегодня воскресенье, и Джейк Пикеринг, вероятно, дома. Так что я заглянул в салун на Пятьдесят седьмой улице; парадная дверь была заперта во исполнение закона, воспрещающего работу питейных заведений в воскресенье, но я, последовав примеру двух мужчин, вошел через боковую дверь. Там я съел тарелку супа и два огромных бутерброда; мне хотелось свести приветствия, вопросы и в особенности первое свидание с Джейком к совершенному минимуму, сказать, что ужинать не буду, и подняться к себе в комнату. Но когда я завернул за угол, перед домом стояли двое больших саней. На передке ближних саней сидел Феликс Грир с незнакомой мне девушкой; он держал вожжи, а у нее на коленях лежала его новая фотокамера. Байрон Доувермен помогал еще одной молодой женщине устроиться на заднем сиденье. По ступенькам крыльца спускалась Джулия, опасливо ступая по свежему снегу, а рядом с ней, придерживая ее под локоть, шел Джейк в цилиндре и темном пальто с барашковым воротником. За ними следовала Мод Торренс, а тетя Ада запирала входную дверь. Они заметили меня прежде, чем я смог удрать, и тут же окликнули и подозвали. Феликс, невменяемый от возбуждения - наверно, из-за девушки, - заорал на всю улицу: - С возвращением! Как раз вовремя - поехали кататься! Мистер Пикеринг нанял двое саней!.. Приближаясь к ним, я криво улыбнулся и вяло махнул рукой, стараясь быстренько выдумать какую-нибудь отговорку: устал, долго сидел в поезде, начинается грипп... Не мог же я - пятое колесо в телеге - поехать вместе с двумя холостяками и их дамами; а во вторых санях, рядом с психопатом Пикерингом, который того и гляди выкинет какой-нибудь дикий номер, ехать было просто немыслимо. Тут они окружили меня, Феликс выскочил из саней и схватил меня за руку, засыпая вопросами: как брат, как семья? - и приветствиями, потом рукой завладел Байрон - и все они так явно радовались встрече... Мою руку атаковали опять - теперь уже Джейк тряс ее и приветливо улыбался! Я пытался ответить им: брату неожиданно стало намного лучше, дома все хорошо, счастлив вернуться сюда, в Нью-Йорк. Но, отвечая, я решительно не мог оторвать недоуменного взгляда от Джейка: карие его глаза излучали дружественную теплоту, и улыбка, покуда он жал мне руку, была настоящая, видимо, не менее искренняя, чем у всех остальных. А Джулия смотрела на меня с такой непритворной радость, что у меня поневоле екнуло сердце. Она поздоровалась со мной за руку. Мод тоже, а тетя Ада, протянув мне ладони, наклонилась и чмокнула меня в щеку. Что же тут непонятного, если мне неожиданно для себя самого и вправду захотелось поехать с этими милыми людьми! Тетя Ада взяла у меня саквояж, отперла дверь и занесла его в переднюю. Байрон и Феликс представили мне своих дам и вежливо предложили место в своих санях. Но прежде чем я успел отказаться, вмешался Джейк: нет, я должен ехать с ним, непременно с ним, и, подцепив меня за локоть, подтолкнул на сиденье; Джулия предложила, чтобы я сел вместе с ними на передок, и Джейк горячо поддержал ее и даже спросил, не хочу ли я взять "ремешки", имея в виду, как я понял, вожжи. Я уж и не пытался разобраться, что к чему, и решил, что Джейк, вероятно, подвержен маниакальным депрессиям и легко впадает из крайности в крайность; что ж, и на том спасибо, подумал я с облегчением. От вожжей я с благодарностью отказался: лошади еще, чего доброго, расхохотались бы, возьмись я управлять ими, и вожжами завладел Джейк. Мод и тетушка сели позади, а Джулия впереди, между Джейком и мной. Было тесно, сидели мы вплотную, плечом к плечу, и я высвободил свою левую руку и положил на сиденье за спиной у Джулии. Однако я внимательно следил за тем, чтобы не коснуться ее на самом деле, и заставлял себя думать о пейзаже - о заснеженной чугунной ограде, о деревьях и кустиках лежащего подле нас Грэмерси-парка. - Готовы? - крикнул Феликс через плечо, и Джейк громогласно ответил, что да. Вожжи одновременно щелкнули, лошади взяли с места, колокольчики на упряжи зазвенели. Полозья скользили легко, лошади пошли свободнее, а когда, с повторным хлопком вожжей, мы завернули за угол и выехали на Двадцать первую улицу, они вскинули головы и, всхрапывая, выбрасывая из ноздрей струи пара, понеслись рысью; тут уж колокольчики действительно запели. По существу все, что я могу сказать про остаток дня и про вечер, уместилось бы в трех словах: волшебство. Прекрасный сон. Белые улицы Манхэттена были битком набиты санями, и воздух звенел от музыки колокольчиков. И если вы примете это за лирическое преувеличение, то, право же, ничем не могу вам помочь. Будничные повозки и фургоны исчезли начисто, даже омнибусы и конки встречались редко; мостовые и тротуары были отданы людям. На тротуарах катали детей на санках, кидались снежками, лепили снежных баб; не только дети, но и взрослые и даже старики и старухи весело перекликались друг с другом. А на мостовой мы обгоняли и нас обгоняли сани всевозможных форм и конструкций, и те, кто сидел в этих санях, окликала нас, а мы их. Порой затеивались гонки, а один раз - мы двигались вверх по Пятой авеню - получилось так, что наши лошади шли грудь в грудь с двумя другими упряжками, и все три кучера поднялись в рост, и хлестали кнуты, и пищали в санях девицы... Феликс отстал от нас на полквартала, но вскоре догнал, а в Сентрал-парке вышел вперед, и мы понеслись среди сотен других саней по плавно изгибающимся аллеям. А потом мы поехали дальше через парк, выехали из него на открытую сельскую местность - это по-прежнему в пределах острова Манхэттен! - и добрались до большой бревенчатой таверны под вывеской "Гейб Кейс". Уже темнело, и таверна была ярко освещена, свет падал из окон на снег длинными поблескивающими прямоугольниками, и оконные рамы делили каждый отблеск на четыре части. На постоялом дворе при таверне собралось не меньше полусотни саней, и каждая лошадь была на привязи и укрыта попоной. Свободных мест не оказалось, народу - не протолкаться, а гул голосов и смех достигали такой силы, что разговаривать почти не представлялось возможным. Феликс ухитрился окликнуть меня, и я кое-как протиснулся к группе, потеряв свою. Мы поели бутербродов, запивая их горячим вином, все это стоя - присесть было негде, - перекинулись несколькими словами, пытаясь перекрыть шум, но больше просто возбужденно и радостно улыбались друг другу. Домой мы возвращались в прежнем порядке - другие ждали меня, когда мы вышли из таверны. Снег в парке искрятся, дома на Пятой авеню при лунном свете казались умытыми и таинственными. Наконец, мы свернули на Двадцать третью улицу к Грэмерси-парку, и я сказал: - Большое вам спасибо, мистер Пикеринг, это был один из лучших дней в моей жизни. Он кивнул; теперь он держал в зубах сигару, и при каждой его затяжке дым выплывал длинной узкой лентой через плечо. - Не за что, Морли. Мы вроде бы праздновали одно событие, знаете ли. "Конечно, знаю, - подумал я. - Ты праздновал возможность разбогатеть благодаря шантажу". Но вслух я произнес лишь вежливое: - Да что вы? Он опять кивнул и перегнулся ко мне через колени Джулии; глаза его так и горели самодовольством. - Да, да, - сказал он медленно. Только потом я сообразил, что Пикеринг умышленно оттянул этот момент на самый конец прогулки, упиваясь его предвкушением; теперь ревнивец буквально смаковал слова. - Мы искали вас там, в таверне Гейба: мне хотелось, чтобы вы присоединялись к тосту... Зажав сигару в углу рта, он усмехнулся недоумению, написанному у меня на лице, и так долго тянул со следующей фразой, что Джулия - по-моему, нетерпеливо, хоть она и постаралась не показать раздражения, - докончила за него: - Мистер Пикеринг и я помолвлены и скоро поженимся. После небольшой паузы я придал своему лицу соответствующее выражение и произнес все необходимые слова. Улыбаясь, протянул руку через колени Джулии, чтобы пожать ручищу Джейка и поздравить его. Все еще улыбаясь, согласился с тетушкой и Мод, что это поистине радостное событие. Затем улыбнулся и Джулии, но пока говорил ей: "Надеюсь, вы будете очень счастливы", - улыбка как-то сама собой исчезла из моих глаз; она тоже заметила перемену и в ответ лишь слегка качнула головой, сердито поджав губы. Я спросил, когда и где они повенчаются, и сделал вид, будто слушаю диалог Джейка и тети Ады по этому поводу, однако на деле я их не слышал. Вместо выслушивания подробностей я за те считанные минуты, что оставались нам до дома N19 по улице Грэмерси-парк, успел подумать о нескольких вещах. Я подумал о татуировке на груди Джейка, которая, наверно, еще не зажила и которая теперь на всю жизнь пребудет с ним как особая примета. Разумеется, его планам в отношении Джулии я никогда всерьез не угрожал, такая угроза лежала за гранью возможного, но он-то этого не знал. И кроме того, при других обстоятельствах я бы, пожалуй, и не отказался от роли соперника, он это чувствовал. Теперь же - и он ухмылялся самодовольно, выпятив челюсть и бороду и пуская сигарный дым струйками через плечо, - теперь он наконец добился ее. Я понял, что для него помолвка - нерушимый контракт - теперь его невеста застрахована от любых посягательств и принадлежит ему навеки. Он действительно обрадовался - торжествующе обрадовался, - увидев меня. Но гораздо больше, чем о Пикеринге, я думал о Джулии, молча сидевшей рядом со мной. Мне не верилось, что она хотела бы принадлежать кому-нибудь в том смысле, в каком, по убеждению Джейка, она принадлежала ему. Напротив, я понимал, более того - ощущал уверенность, что она не сможет счастливо прожить жизнь с человеком, способным опуститься до шантажа. И тем не менее я должен был позволить этому случиться. Зная все, что я знал о Джейке Пикеринге, я должен был тем не менее улыбаться и притворяться, будто рад за нее, и должен был позволить этой доброй, очаровательной, рассерженной девушке выйти за него замуж и - неизбежно - исковеркать свою жизнь. "Доктор Данцигер, - прошептал я беззвучно через разделяющие нас годы, - неужели так надо?" Но я понимал, что ответ возможен только один: "Вмешиваться нельзя". Нет, я положительно не мог как ни в чем не бывало войти в дом, подняться к себе и лечь спать. Я выпрыгнул из саней, помог сойти Джулии, ее тетушке и Мод Торренс, и они поднялись на крыльцо, пожелав всем остальным спокойной ночи. Феликс хлестнул вожжами и вместе с Байроном отправился проводить своих дам домой или, может, еще куда-нибудь. Джейк остался в санях, чтобы отвести их на прокатную конюшню, и женщины, видимо, решили, что я поеду с ним. Когда за ними закрылась дверь, я легонько помахал Джейку на прощанье и двинулся к крыльцу. Но как только Джейк тряхнул вожжами и отъехал, я повернул от дома и быстро пошел в направлении Третьей авеню. Куда я иду, я и сам не ведал, но мне надо было подумать, и я прошагал несколько кварталов по Третьей авеню, темной и почти пустынной Поднялся ветер, стало намного холоднее, и мне казалось, что температура продолжает падать Опять пошел снег, но теперь он был жесткий, как дробь, бил по лицу, скрежетал под ногами. Ночь выдалась для прогулки неподходящая, и у Шестнадцатой улицы я обернулся через плечо и увидел конку, идущую в мою сторону; лошадь низко пригнула голову, двигаясь против ветра, впереди вагона тускло мерцали керосиновые фонари. Я поднял руку, конка остановилась, я вскочил на переднюю площадку, лошадь налегла на хомут, подкованные копыта тяжело заскользили по снегу, и наконец мы покатились. В вагоне сидел всего один пассажир - мужчина в круглом котелке со свисающими, как у моржа, усами. Под ногами шуршала мокрая, грязная солома. С потолка свисала чадящая лампа с жестяным козырьком, и от нее резко пахло керосином. Конка неторопливо катилась в ветреной ночи, а я рассеянно смотрел в окно, на захудалые магазинчики Третьей авеню; иные кварталы, мимо которых мы проезжали, походили на декорации для низкопробного "вестерна". Все это я уже видел, и вообще смотреть было не на что. На площадке, разумеется, холод чувствовался сильнее, но я все-таки встал, прошел вперед, открыл дверь и вышел, захлопнув ее за собой. Кучер глянул на меня подозрительно: с чего это я вдруг вылез наружу без нужды? На голове у него сидела плоская круглая суконная фуражка с широким клапаном, прикрывающим уши и шею; поверх фуражки был намотан рваный вязаный шарф. Еще у него были тяжелые сапоги, тяжелые заскорузлые рукавицы, а под пальто, судя по всему, столько одежек, сколько он сумел натянуть на себя: выглядел он бесформенным, как куль. Прошла минута, а то и две, прежде чем я понял, что он далеко еще не стар, однако лицо у него уже покрылось сеткой преждевременных морщин и склеротических жилок. - Холодно, - сказал я, ссутулившись на мгновение; замечание, казалось бы, глупое, но скорее это было не замечание, а просто произнесенное вслух слово, чтобы обозначить свое присутствие. - Да. Холодно, - подтвердил он не без сарказма. Я помолчал, прислушиваясь к стуку копыт, и спросил: - А можно привыкнуть к холоду? Через какое-то время? Сдается мне, я бы ни за что не выдержал... - Привыкнуть? Шутки шутите... - Он задумался на секунду-другую. - Да нет, привыкнуть нельзя. Можно научиться терпеть, и все. Поручили бы мне набрать экспедицию на Северный полюс, найти людей, которые выдержат тамошний климат, так я набрал бы их среди кучеров. Уж тот, кто выдержит нашу службу, выдержит все, что хочешь... - И подолгу вам приходится работать? - Полагается четырнадцать часов в день, а получается больше, пока вагон помоешь да все приберешь... Не очень-то с семьей навидаешься, а? - Я ответил, что нет, не очень, и он кивнул в подтверждение. - А сколько, вы думаете, мы зашибаем? Доллар девяносто в день. Попробуйте-ка прокормить жену и детишек на доллар девяносто в день. Многие из нас и в воскресенье на работе - в этом городе бедному человеку и в божье воскресенье не отдохнуть. Иногда, когда выдается в месяц раз выходной, идешь с женой и ребятами в церковь. Вроде бы и не хуже других, как не пойти? И вот встает священник и говорит: возблагодарите господа за все, чем он вас благословляет, и как мы должны быть рады-радешеньки всем его милостям. Может, для него-то, для пастора, все это и так, а только я вот часто думаю: как же я могу возблагодарить бога за пищу и жизнь, что он мне дает, если каждый кусочек, который я съел, я заработал своим горбом и своими мучениями? Может, и есть оно, провидение для богатых, а в бедности каждый сам себе провидение... - Вы говорите - холодно. Раньше нам сидеть разрешали, так позапрошлой зимой один насмерть замерз. Конка пришла в депо, а кучер сидит на своем табурете, вожжи в одной руке, другая на тормозе, а сам уже как ледышка. Задремал, да и не проснулся... А что после этого компания сделала? Утеплила площадки? Нет, это денег стоит. Издали правило, что кучерам запрещается садиться, чтобы, значит, не засыпали и не замерзали. Говорят, такая смерть легкая - верю, потому как сам знаю, случалось: задремлешь и мороза уже никакого не чувствуешь. Только я тогда встряхиваюсь и принимаюсь ногами стучать - о малышах думаю: они хоть по крайней мере не в сенных баржах ночуют, а не станет меня, так, может, и придется... - В сенных баржах? - переспросил я. Он сердито посмотрел на меня, возмущенный моим невежеством. - А где, по-вашему, ночуют мальчишки, да и девчонки тоже, которые днем чистят вам ботинки и газеты продают? Они же сироты или брошенные, которые никому не нужны. Идите хоть сейчас к Ист-Ривер да осветите сенные баржи фонариком - там их сотни, барж этих, к берегу пришвартованы. И на каждой увидите ребятишек - говорят, там целые тысячи ночуют, да и я так думаю, хотя кто ж их считал! И некоторым пяти лет от роду и то нет. Вот я и выучился терпеть любой холод ради своих. Иной раз погреешься глотком виски, так потом, как хмель спадет, еще холоднее... Конка замедлила ход, и я решил сойти, спустился на подножку - и все раздумывал: что сказать кучеру на прощанье? "Счастливо вам"? Нет, не то, вряд ли он когда-нибудь дождется счастья. Конка остановилась, я обернулся к нему через плечо и произнес: - До свидания. - До свидания, - кивнул он. В армии меня научили видеть в темноте: не надо прямо пялиться на то, что хочешь рассмотреть. Вместо этого нужно взглянуть в сторону на что-нибудь еще, тогда уголком глаза яснее увидишь то, что тебя интересует. Мышление подчас работает таким же образом: вопрос, который мучает тебя, иной раз лучше отложить, не форсируя ответа. Я дошел пешком до Бродвея, а у отеля "Метрополитен" взял извозчика, и, когда мы подъехали к Грэмерси-парку, мне уже было ясно, как поступить. В предвечерние и первые вечерние часы город казался мне волшебным царством - стремительный бег саней, звуки песен, искренний смех... Но теперь, ночью, я понял, что это также и город кучера конки, с которым только что разговаривал. И что, пока я мчался с Джейком на санях через Сентрал-парк, множество бездомных детей копошилось в трюмах сенных барж на Ист-Ривер, устраиваясь на ночлег. Город перестал быть просто экзотическим фоном к моему удивительному приключению. Он обрел реальность, и я сам наконец осознал, что мое пребывание здесь, в этом времени, совершенно реально и что люди вокруг меня живые. В том числе и Джулия. Наблюдай, но не вмешивайся. Легко сформулировать подобное правило, и для проекта оно, безусловно, необходимо... для них там люди этой эпохи не более чем давно исчезнувшие призраки, от которых остались лишь странные коричневатые фотографии в старых альбомах и в безымянных пачках, засунутых под прилавки антикварных магазинов. Но в том мире, где я нахожусь сейчас, эти люди - живые. В этом мире жизнь Джулии - отнюдь не давно прошедший и позабытый эпизод: она вся еще впереди. И она не менее ценна, чем любая другая жизнь. Тут-то и кроется ответ: если в своем собственном времени я не смог бы стоять в стороне и созерцать, как рушится жизнь девушки, которую я знаю и которая мне нравится, - а я не смог бы созерцать, будучи в силах предотвратить, - то и здесь, я все-таки понял это, я не могу поступить иначе. Разрушит ли брак ее дальнейшую жизнь? Хотя знакомы мы с Джулией были в общей сложности лишь несколько часов, я полагал, что главное о ней я знаю. Если умеешь создать достоверный портрет человека, то, пока рисуешь этот портрет, узнаешь о своей модели больше, чем за многие дни и даже недели поверхностного знакомства. Мне всегда нравился рассказ, который вы, возможно, тоже читали: про психиатра - в то время его, конечно, называли "доктор по душевным болезням", - который долго вглядывался в портрет одного из бывших своих пациентов, написанный то ли Сарджентом, то ли Уислером*, уж не помню точно. Так вот, постояв у портрета минут двадцать, психиатр сказал о больном: "Теперь я наконец понял, что с ним было". Я, разумеется, не Уислер и не Сарджент, нет во мне ни их таланта, ни их проницательности. Но чтобы верно запечатлеть человека на бумаге или на холсте, нужно разглядеть в нем больше, чем может увидеть фотоаппарат. И я - да, я был уверен, что для девушки по имени Джулия Шарбонно жизнь в качестве жены Джейка Пикеринга - это не жизнь, что на лицо, которое я нарисовал, ляжет тогда печать неизбывного горького несчастья, - и я не собирался, я не мог этого допустить. ------------ * Уислер, Джеймс (1834-1903) и Сарджент, Джон Сингер (1856-1925) известные американские художники-реалисты. ------------ Последствия для будущего от вмешательства в события прошлого? Я пожал плечами: любое действие в прошлом неизбежно имеет последствия в любом возможном будущем. Влиять на ход событий в моем собственном времени - значит оказывать всякого рода непредвиденные воздействия на какое-нибудь и чье-нибудь другое будущее, а мы только этим и занимаемся всю свою жизнь. Так что придется уж тому будущему, которое для моих современников настоящее, подвергнуться определенному риску. Теперь-то я твердо знал, что не брошу Джулию на произвол судьбы, словно мы там у себя, в двадцатом веке, боги, а она ничто. Я знал, что найду способ расстроить ее помолвку с Джейком Пикерингом, и внезапно задал себе вопрос: а кто поручится, что последствия моего решения, если они вообще будут, не окажутся к лучшему? Уж какой-какой, а двадцатый век стоило бы улучшить хотя бы отчасти. 18 Я выскочил на улицу сразу же после завтрака - у меня едва хватило терпения высидеть его до конца. Вместе с завтраком тетя Ада подала свежий номер "Нью-Йорк таймс", но я и не пытался