первый раз его почерк), - я, как идиот, схватил сильную простуду. Может быть, Вы будете более снисходительны, чем я - потому что я невероятно зол на себя, - и простите меня, если я не явлюсь до будущей недели?" Когда она в следующий раз увидела его, он показался ей похудевшим и бледным и его все еще мучил кашель. Когда она осведомилась о его здоровье, он почти сердито оборвал ее. - Я совершенно здоров, - резко ответил он и заговорил на другую тему. - Я перечитывал Блейка, - сказал он. И он начал говорить о "Бракосочетании Рая и Ада". - Блейк был истинно цивилизованным человеком, - утверждал Рэмпион. - Цивилизация - это гармония и полнота. У Блейка есть все: разум, чувство, инстинкт, плоть, - и все это развито гармонично. Варварство - это однобокость. Можно быть варваром интеллектуально и телесно. Варваром в отношении чувств или в отношении инстинкта. Христианство сделало варварской нашу душу, а теперь наука делает варварским наш интеллект. Блейк был последний цивилизованный человек. Он говорил о греках и о нагих загорелых этрусках на стенной росписи гробниц. - Вы видели их в подлиннике? - сказал он. - Завидую вам. Мэри стало ужасно стыдно. Она видела расписанные гробницы в Тарквинии; но как мало она запомнила! Они были для нее такими же курьезами, как все те бесчисленные древности, которые она покорно осматривала, когда они с матерью путешествовали в прошлом году по Италии. Она не способна была их оценить. Тогда как если бы он имел возможность съездить в Италию... - Те люди были цивилизованными, - утверждал он, - они умели жить гармонично и полно, всем своим существом. - Он говорил с какой-то страстью, словно он сердился на мир, может быть - на самого себя. - Мы все варвары, - начал он, но приступ кашля прервал его речь. Мэри ждала, когда припадок кончится. Она чувствовала тревогу и в то же время стеснение и стыд, как бывает, когда застаешь человека врасплох в минуту слабости, которую он обычно старательно скрывает. Она не знала, как ей следует поступить - проявить сочувствие или сделать вид, что она ничего не заметила. Он разрешил ее сомнения тем, что сам заговорил о своем кашле. - Вот мы с вами говорим о варварстве, - сказал он с жалкой и гневной улыбкой, когда приступ кончился. В его голосе слышалось отвращение. - Что может быть более варварским, чем этот кашель? В цивилизованном обществе такой кашель был бы недопустим. Мэри заботливо посоветовала ему какое-то средство. Он недовольно усмехнулся. - Вот так всегда говорит моя мать, - сказал он. - В точности. Все женщины одинаковы. Клохчут, как куры над цыплятами. - Воображаю, что бы с вами сталось, если бы мы не клохтали! Через несколько дней - с некоторыми опасениями - он повел ее к своей матери. Опасения оказались напрасными: Мэри и миссис Рэмпион понравились друг другу. Миссис Рэмпион была женщина лет пятидесяти, еще красивая; лицо ее выражало спокойное достоинство и покорность судьбе. Она говорила медленно и тихо. Только раз ее манера говорить стала иной: Марк вышел из комнаты приготовить чай, и она заговорила о своем сыне. - Что вы думаете о нем? - спросила она, наклоняясь к своей гостье; ее глаза неожиданно заблестели. - Что я думаю о нем? - засмеялась Мэри. - Я не настолько самонадеянна, чтобы судить тех, кто выше меня. Но он, безусловно, незаурядный человек. Миссис Рэмпион кивнула с довольной улыбкой. - Да, он незаурядный человек, - повторила она. - Я всегда это говорила. - Ее лицо стало серьезным. - Если бы только он был покрепче! Если б я могла дать ему лучшее воспитание! Он всегда был таким хрупким. Ему нужно было больше заботы; нет, не в этом дело. Я заботилась о нем сколько могла. Ему необходимо было больше комфорта, более здоровый образ жизни. А этого я не могла ему дать. - Она покачала головой. - Вы сами понимаете. - Она с легким вздохом откинулась на спинку стула и, молча сложив руки, опустила глаза. Мэри ничего не ответила; она не знала, что сказать. Ей снова стало стыдно, тяжело и стыдно. - Что вы думаете о моей матери? - спросил Рэмпион, провожая ее домой. - Мне она понравилась, - ответила Мэри. - Очень. Хотя перед ней я чувствовала себя такой маленькой, ничтожной и скверной. Иными словами, она показалась мне замечательной женщиной, и за это я полюбила ее. Рэмпион кивнул. - Она действительно замечательная женщина, - сказал он. - Мужественная, сильная, выносливая. Но слишком покорная. - А мне как раз это в ней и понравилось. - Она не смеет быть покорной, - нахмурившись, ответил он. - Не смеет. Человек, проживший такую жизнь, как она, не смеет быть покорным. Он обязан бунтовать. Все эта проклятая религия. Я не говорил вам, что она религиозна? - Нет, но я сразу догадалась, когда увидела ее, - ответила Мэри. - Это варварство души. Душа и будущее - больше ничего. Ни настоящего, ни прошлого, ни тела, ни интеллекта. Только душа и будущее, а пока что - покорность судьбе. Можно ли представить себе большее варварство? Она обязана была взбунтоваться. - Предоставьте ей думать по-своему, - сказала Мэри, - так она счастливей. В вас бунтарства хватит на двоих. Рэмпион рассмеялся. - Во мне его хватит на миллионы, - сказал он. В конце лета Рэмпион вернулся в Шеффилд, а вскоре после этого Фелпхэмы переехали в свой лондонский дом. Первое письмо написала Мэри. Она ждала от него вестей, но он не писал. Конечно, у него не было никаких оснований писать. Но она почему-то рассчитывала, что он напишет, и была огорчена, что письма нет. Неделя проходила за неделей. В конце концов она написала ему сама, спрашивая о названии книги, о которой он как-то раз говорил. Рэмпион ответил; она написала опять, чтобы поблагодарить его, так завязалась переписка. На Рождество Рэмпион приехал в Лондон. Некоторые из его вещей были напечатаны в газетах, и он вдруг оказался небывало богатым: целых десять фунтов, с которыми он мог делать все, что угодно. К Мэри он пошел только накануне отъезда. - Почему же вы не дали мне знать раньше? - упрекнула она его, узнав, что он уже несколько дней в Лондоне. - Мне не хотелось вам навязываться, - ответил он. - Но вы сами знаете, что я была бы в восторге. - У вас есть ваши друзья. - "_Богатые_ друзья", - говорила его ироническая улыбка. - А разве вы не мой друг? - спросила она, не обращая внимания на эту улыбку. - Благодарю вас за любезность. - Благодарю вас за то, что вы соглашаетесь быть моим другом, - ответила она без всякой аффектации и кокетства. Он был тронут искренностью ее признания, простотой и естественностью ее чувства. Он, конечно, знал, что нравится ей и вызывает в ней восхищение; но одно дело, когда знаешь, и совсем другое дело, когда тебе об этом говорят. - В таком случае я жалею, что не написал вам раньше, - сказал он и сейчас же раскаялся в своих словах, потому что они были неискренни. На самом деле он держался вдали от нее вовсе не из страха быть плохо принятым, а из гордости. Он не имел возможности пригласить ее куда-нибудь; он не хотел быть ей обязанным в чем бы то ни было. Они провели этот день вдвоем и были безрассудно, несоразмерно счастливы. - Зачем вы не сказали мне раньше? - повторяла она, когда ей настало время уходить. - Я могла бы предупредить, что не поеду на этот скучный вечер. - Вы получите массу удовольствия, - убеждал он ее: к нему вернулся тот иронический тон, которым он говорил о ней как о представительнице обеспеченного класса. Счастливое выражение сошло с его лица. Он точно рассердился на себя за то, что чувствовал себя таким счастливым в ее обществе. Это было бессмысленно. Какой толк чувствовать себя счастливым, когда стоишь по ту сторону пропасти? - Массу удовольствия, - повторил он с еще большей горечью. - Вкусные кушанья и вина, элегантные люди, остроумная болтовня, а потом театр. Разве это не идеальное времяпрепровождение? - В его тоне слышалось беспощадное презрение. Она посмотрела на него грустными глазами; ей стало больно оттого, что он вдруг так ополчился на проведенный ими вместе день. - Не понимаю, зачем вы это говорите? - сказала она. - А сами вы понимаете? После того как они расстались, этот вопрос долго звучал в его сознании: "А сами вы понимаете?" Разумеется, он понимал. Но он понимал также, что между ними - пропасть. На Пасху они снова встретились в Стэнтоне. За это время они обменялись множеством писем, и тот самый молодой офицер, который собирался разгромить Стэнтон при помощи гаубиц, сделал Мэри предложение. Все ее родственники были озадачены и несколько огорчены, когда она ему отказала. - Он такой милый мальчик, - убеждала ее мать. - Знаю. Но разве к нему можно относиться серьезно?.. - А почему нельзя? - К тому же, - продолжала Мэри, - он не существует на самом деле. Он не живой человек: кусок мяса - больше ничего. Нельзя выйти замуж за кусок мяса! - Она вспомнила слишком живое лицо Рэмпиона; оно обжигало, оно было острым и сверкающим. - Нельзя выйти замуж за призрак, даже если у него есть кости и мясо. Особенно если на нем так много мяса. - Она разразилась хохотом. - Не понимаю, о чем ты говоришь, - с достоинством сказала миссис Фелпхэм. - Зато я понимаю, - ответила Мэри. - _Я_ понимаю. А в данном случае только это и важно. Гуляя с Рэмпионом по вересковым пустошам, она рассказала ему, как она расправилась с этим слишком материальным привидением военного образца. Он молча выслушал ее. Мэри была разочарована, и в то же время ей стало стыдно своего разочарования. "Боже мой, - сказала она себе, - я, кажется, старалась вызвать его на то, чтобы он сделал мне предложение!" Дни проходили; Рэмпион был молчалив и мрачен. Когда она спросила его о причине, он стал говорить о своих безрадостных видах на будущее. К осени он окончит университет; придется искать заработок. Чтобы получить заработок немедленно - а ждать он не имеет возможности, - ему остается одно: сделаться учителем. - Учителем, - повторил он с выражением ужаса, - учителем! И после этого вы удивляетесь, что у меня подавленное настроение? - Но у него были и другие причины чувствовать себя несчастным. "Будет она смеяться надо мной, если я сделаю ей предложение?" - думал он. Ему казалось, что нет. Но имеет ли он право предлагать, зная, что она не откажет? Имеет ли он право обрекать ее на ту жизнь, какую ей придется вести с ним? Может быть, впрочем, у нее есть собственные деньги; но в таком случае пострадает его честь. - Вы представляете меня в роли учителя? - сказал он вслух. Учительство было для него козлом отпущения. - А к чему вам быть учителем, раз вы можете стать писателем и художником? Вы сможете заработать себе этим на жизнь. - Смогу ли? Учительство - это по крайней мере верный заработок. - А для чего вам нужен верный заработок? - спросила она с оттенком презрения. Рэмпион рассмеялся: - Вы не стали бы задавать подобных вопросов, если бы вам пришлось жить на жалованье и знать, что вас могут уволить в недельный срок. Имея деньги, легко быть мужественным и уверенным в себе. - Что ж, в этом смысле деньги - неплохая штука. Мужество и уверенность в себе - все-таки добродетели. Долгое время они шли молча. - Ладно, - сказал наконец Рэмпион, взглянув на нее, - вы сами вызвали меня на это. - Он попытался рассмеяться. - Так вы говорите, мужество и уверенность в себе - это добродетели? Что ж, пусть будет по-вашему. Мужество и уверенность в себе! Скажем так: я люблю вас. Снова наступило долгое молчание. Он ждал, его сердце билось учащенно, словно от страха. - Ну? - наконец спросил он. Мэри повернулась к нему и, взяв его руку, поднесла ее к губам. И до и после женитьбы у Рэмпиона было много случаев восхищаться этими взращенными богатством добродетелями. Именно Мэри заставила его отказаться от всякой мысли о преподавании и довериться исключительно своим талантам. Уверенности у нее хватало на двоих. - Чтобы я вышла замуж за школьного учителя! - возмущалась она. И она настояла на своем: она вышла замуж за драматурга, который не поставил ни одной своей пьесы, если не считать благотворительного базара в Стэнтоне-на-Тизе, за художника, который не продал ни одной своей картины. - Мы будем голодать, - предсказывал он. Призрак голода преследовал его: ему слишком часто приходилось видеть голод лицом к лицу. - Чепуха! - отвечала Мэри, непоколебимо уверенная в том, что люди не умирают голодной смертью. Никто из ее знакомых никогда не голодал. - Чепуха! - И в конце концов она поставила на своем. Главным препятствием, из-за которого Рэмпион так неохотно соглашался вступить на этот неверный путь, являлось то, что это можно было сделать только на деньги Мэри. - Я не могу жить на твой счет, - сказал он. - Я не могу брать у тебя деньги. - Ты и не берешь у меня деньги, - возражала она. - Просто я вкладываю в тебя капитал в надежде получить хорошие проценты. Год или два ты будешь жить на мой счет, а зато до конца жизни я смогу жить на твой счет. С моей стороны это просто выгодная сделка. Ему оставалось только рассмеяться. - К тому же, - продолжала она, - тебе придется жить на мой счет очень недолго. Восемьсот фунтов - не бог весть какие деньги. В конце концов он согласился взять у нее восемьсот фунтов взаймы под проценты. Он сделал это неохотно, чувствуя, что этим он как бы изменяет своему классу. Начинать жизнь с восемьюстами фунтами в кармане - это было слишком легко, это значило уклоняться от трудностей, пользоваться незаслуженным преимуществом. Если бы не ответственность, которую он чувствовал перед своим талантом, он отказался бы от денег и либо рискнул бы предаться литературе без гроша в кармане, либо пошел бы по проторенной дорожке педагогической деятельности. Согласившись наконец взять деньги, он поставил условие, чтобы Мэри никогда не прибегала к помощи своих родных. Мэри согласилась. - Не думаю, впрочем, что они очень стремились прийти мне на помощь, - добавила она со смехом. Мэри была права. Как она и ожидала, ее отец пришел в ужас от этого мезальянса. Поскольку дело касалось отца, Мэри отнюдь не угрожала опасность разбогатеть. Они поженились в августе и немедленно уехали за границу. До Дижона они доехали по железной дороге, а оттуда пошли пешком на юго-восток, к Италии. До тех пор Рэмпион никогда не выезжал из Англии. Чужая страна была для него символом новой жизни, новой свободы. И сама Мэри была для него столь же символически необычайна, как Франция, по которой они путешествовали. Кроме уверенности в себе, в ней было удивительное, непонятное ему безрассудство. Маленькие происшествия производили на него глубокое впечатление. Взять, например, тот случай, когда она забыла свои запасные башмаки на ферме, где они провели ночь. Она обнаружила пропажу только в конце следующего дня. Рэмпион предложил вернуться за башмаками. Она и слышать не хотела об этом. - Пропали - и Бог с ними, - сказала она, - и нечего об этом беспокоиться. Предоставь башмакам погребать своих башмаков. Он страшно рассердился на нее. - Помни, что теперь ты уже не богачка, - настаивал он. - Ты не можешь позволить себе такую роскошь - выбрасывать хорошие башмаки. Новую пару ты сможешь купить не раньше, чем мы вернемся в Англию. - Они взяли с собой небольшую сумму денег на поездку и дали себе слово ни в коем случае не тратить больше. - Не раньше, чем мы вернемся, - повторил он. - Знаю, знаю, - нетерпеливо ответила она. - Ну что ж, научусь ходить босиком. И она научилась. - Я прирожденный бродяга, - объявила она однажды вечером, когда они лежали где-то на сеновале. - Ты себе представить не можешь, до чего мне приятно не быть респектабельной. Это во мне говорит "атавизмус". Ты слишком обо всем беспокоишься, Марк. "Воззрите на лилии полевые". - А ведь Иисус, - рассуждал Рэмпион, - был настоящий бедняк. В его семье только и думали о завтрашнем дне, о хлебе и башмаках для детей. Почему же тогда он говорил о будущем как миллионер? - Потому, что он был прирожденным князем, - ответила она. - Он родился с титулом; у него было божественное право, как у короля. Миллионеры, которые сами составили себе состояние, только и думают что о деньгах; они ужасно заботятся о завтрашнем дне. У Иисуса было истинно княжеское чувство, что ничто не может его унизить. Не то что наши титулованные финансисты и мыловары. Он был подлинный аристократ. И, кроме того, он был художник. У него было о чем подумать, о вещах более важных, чем хлеб и сапоги и завтрашний день. - Немного помолчав, она прибавила: - И, что самое важное, он не был респектабельным. Он не считался с приличиями. Те, кто заботится о приличиях, получают свою награду в этом мире. А мне вот в высшей степени наплевать, если мы похожи на огородных пугал. - Ого, как ты сама себя расхваливаешь! - сказал Рэмпион. Но после этого он долго думал о ее словах и о ее непосредственной, естественной, безмятежной манере жить. Он завидовал ее "атавизмусу". Мэри нравилось не только бродяжничество: удовольствие доставляла ей та прозаическая семейная жизнь, которую они стали вести по возвращении в Англию. Увидев впервые, как она готовит обед, Рэмпион назвал ее "Марией-Антуанеттой в Трианоне": с таким детским энтузиазмом предавалась она этому занятию. - Подумай хорошенько, - предупреждал он ее до женитьбы. - Тебе придется жить бедно. По-настоящему бедно, а не на тысячу фунтов в год, как твои "безденежные" знакомые. Прислуги не будет. Тебе придется самой стряпать, штопать чулки и убирать комнату. Тебе это покажется вовсе не таким уж приятным. Мэри только смеялась. - Это _тебе_ такая жизнь покажется неприятной, - ответила она. - По крайней мере до тех пор, пока я не научусь готовить. До замужества ей ни разу не приходилось хотя бы сварить яйцо. Как это ни странно, ее детское увлечение хозяйством - стряпней на настоящей плите, подметанием комнат настоящей щеткой, шитьем на настоящей швейной машине - не прошло после первых месяцев, когда все казалось интересным и новым. Хозяйство по-прежнему приводило ее в восторг. - Я никогда не сумею снова превратиться в настоящую леди, - говорила она, - я бы умерла со скуки. Конечно, хозяйство и возня с детьми могут наскучить и вывести человека из терпения. Но куда хуже не соприкасаться с обыденной жизнью, существовать на другой планете, вдали от мира повседневной, физической реальности. Рэмпион рассуждал так же. Он не соглашался жить среди абстракций под предлогом занятия искусством и размышлениями. В свободное от писания пером и кистью время он помогал Мэри по хозяйству. - Попробуй-ка выращивать цветы в милом чистеньком вакууме, - доказывал он ей. - Из этого ничего не получится. Цветам нужны перегной, и глина, и навоз. Искусству - тоже. Для Рэмпиона жить жизнью бедняка было своего рода моральной потребностью. Даже когда он стал зарабатывать довольно много, они не держали больше одной прислуги и по-прежнему сами делали большую часть работы по хозяйству. У него это был принцип - своего рода noblesse oblige или, вернее, roture oblige {Благородство обязывает... плебейство обязывает (фр.).}. Жизнь богача, в приятном отдалении от материальных забот, была бы, с его точки зрения, своего рода изменой его классу, его близким. Если бы он сидел сложа руки и платил прислуге, чтобы она работала за него, он тем самым оскорблял бы память своей матери, он словно говорил бы ей, что он слишком хорош для той жизни, какую вела она. Бывали случаи, когда он ненавидел эту моральную потребность, потому что она заставляла его поступать глупо и смешно; и, ненавидя, он пытался бунтовать. Взять, например, его бессмысленное возмущение по поводу привычки Мэри лежать по утрам в постели. Когда ей было лень, она не вставала - только и всего. Когда это случилось в первый раз, Рэмпион серьезно огорчился. - Но ведь нельзя же валяться в постели все утро, - возмущался он. - Почему? - Как почему? Да потому что нельзя. - Нет, можно, - спокойно сказала Мэри. - И я это делаю. Это возмутило его. Проанализировав свое возмущение, он убедился, что оно неразумно. Но он все-таки возмущался. Он возмущался потому, что сам он всегда вставал рано, потому, что всем его близким приходилось вставать рано. Он отказывался понять, как это можно лежать в постели, когда другие на ногах и работают. Позднее вставание каким-то образом усугубляло несправедливость, прибавляя к ней оскорбление. А между тем его раннее вставание совершенно явно не приносило никакой пользы тем людям, которые были вынуждены вставать рано. Раннее вставание без всякой на то необходимости было словно данью уважения, как обнажение головы в церкви. И в то же время оно было умилостивительной жертвой, приносимой для очищения совести. "Совершенно незачем относиться к этому так, - убеждал он себя. - Попробуй представить себе эллина, рассуждающего подобным образом!" Представить себе это было невозможно. Но факт оставался фактом: как ни осуждал он свое отношение, менять его он не умел. "Мэри рассуждает более здраво", - подумал он, вспоминая слова Уолта Уитмена о животных: "Они не скорбят, не жалуются на свой злополучный удел. Они не плачут бессонными ночами о своих грехах". Мэри именно такая, и это хорошо. Быть совершенным животным и в то же время совершенным человеком - таков был его идеал. И все-таки он возмущался, когда она нежилась в постели по утрам. Он старался не возмущаться, но у него ничего не выходило. Его бунт выражался в том, что иногда он из принципа оставался в постели до полудня. Он чувствовал, что его долг - не быть варваром совести. Но прошло много времени, пока он научился наслаждаться ленью. Страсть валяться в постели не была единственной огорчавшей его привычкой Мэри. В эти первые месяцы их совместной жизни он нередко, втайне и вопреки своим принципам, возмущался ее поведением. Мэри скоро научилась распознавать признаки его скрытого неодобрения и всякий раз, когда видела, что он возмущен, нарочно старалась возмутить его еще больше; она считала, что ему это только полезно. - Ты нелепый старый пуританин, - говорила она ему. Ее насмешки сердили его, так как он знал, что Мэри права. Отчасти он действительно был пуританином. Отец умер, когда он был совсем ребенком, и его воспитала добродетельная и религиозная мать, приложившая все усилия к тому, чтобы приучить его отрицать самое существование всех инстинктов и плотских порывов. Когда он вырос, он взбунтовался против этого воспитания - но только в теории. Он восставал против той концепции жизни, которая вошла ему в плоть и кровь; он воевал с самим собой. Сознанием он одобрял непринужденную терпимость, с какой Мэри относилась к поведению, являвшемуся, с точки зрения его матери, ужасным и греховным; он восхищался тем, как она непритворно наслаждается едой, вином и поцелуями, пением и танцами, гуляниями и театрами и всякого рода увеселениями. И все-таки, когда она в те дни заговаривала самым спокойным и деловитым тоном о том, на что его приучили смотреть как на прелюбодеяние и блуд, что-то в нем возмущалось - не разум (потому что разум после минутного размышления одобрял Мэри), а какие-то более глубокие слои его существа. И та же самая часть его втайне страдала от ее сильной и простодушно проявлявшейся склонности к удовольствиям и развлечениям, от ее непринужденного смеха, ее великолепного аппетита, ее откровенной чувственности. Ему пришлось долго отучаться от привитого воспитанием пуританизма. Бывали минуты, когда его любовь к матери превращалась почти в ненависть. - Она не имела права воспитывать меня так, - говорил он. - Она поступала, как японский садовник, уродующий дерево. Никакого права! И все-таки он радовался тому, что не родился благородным дикарем, подобно Мэри. Он радовался, что ему пришлось трудолюбиво воспитывать в себе это благородное дикарство. Позже, после нескольких лет совместной жизни, когда между ними создалась близость, казавшаяся немыслимой в те первые месяцы открытий, ударов и неожиданностей, он научился говорить с ней на эту тему. - Жизнь дается тебе слишком легко, - объяснял он, - ты живешь инстинктом. Ты от природы знаешь, как тебе поступать, - вроде насекомого, когда оно выходит из куколки. Это слишком просто, слишком легко. - Он покачал головой. - Ты не заработала своей мудрости; ты даже не понимаешь, что можно жить иначе. - Иными словами, - сказала Мэри, - я дура. - Нет, ты - женщина. - Ну да, то же самое, только в вежливой форме. Хотела бы я знать, - с кажущейся непоследовательностью продолжала она, - что стало бы с тобой без меня. Хотела бы я знать, что стал бы ты делать, если бы не встретил меня. - Она пункт за пунктом излагала свое обвинение, внешне бессвязное, но эмоционально последовательное. - Со мной стало бы то, что стало, и я делал бы то самое, что делаю сейчас. - Разумеется, он этого не думал: он отлично знал, чем обязан ей, чему он научился от нее и через нее. Но ему нравилось дразнить ее. - Ты сам знаешь, что это - неправда, - возмутилась Мэри. - Это правда. - Это ложь. А чтобы доказать тебе это, - добавила она, - я вот заберу детей и уйду от тебя на несколько месяцев. Поживи-ка один, поварись в собственном соку! Посмотрю-ка я, как ты без меня обойдешься! - Не беспокойся: отлично обойдусь, - заявил он раздражающе спокойным тоном. Мэри вспыхнула: она начинала сердиться по-настоящему. - Что ж, прекрасно, - ответила она. - В таком случае я и в самом деле уйду. Вот увидишь. - Она не раз угрожала ему этим; они часто ссорились, потому что оба были вспыльчивы. - Уходи, - сказал Рэмпион. - Помни только, что за мной дело тоже не станет. Как только ты уйдешь от меня, я уйду от тебя. - Посмотрим, как ты проживешь без меня, - грозила она. - А ты? - спросил он. - Что я? - Ты, может быть, воображаешь, что тебе без меня будет легче, чем мне без тебя? Несколько мгновений они молча смотрели друг на друга, а потом одновременно разразились смехом. X Да, собственный метод, - повторил Спэндрелл. - Берут молодую девушку, несчастную или неудовлетворенную, или мечтающую поступить на сцену, или посылающую свои произведения в журналы, которые их отвергают, и считающую себя на этом основании "ame incomprise" {непонятой душой (фр.).}. - Он хвастливо обобщал случай с бедняжкой Хэрриет Уоткинс. Если бы он просто описал свой роман с Хэрриет, это не произвело бы впечатления такого необыкновенного подвига. Хэрриет была трогательно-беспомощное создание; любой мужчина сумел бы ее обмануть. Но, обобщенная подобным образом, словно случай с Хэрриет был лишь одним из тысячи, и изложенная языком поваренной книги ("Берут то-то и то-то" - точь-в-точь кулинарный рецепт миссис Биток), вся эта история звучала, по его мнению, весьма цинично и внушительно. - И относятся к ней очень нежно и очень добродетельно и вполне невинно - одним словом, как старший брат. И она считает вас таким чудесным, потому что, разумеется, до сих пор она не встречала других мужчин, кроме конторщиков из Сити, никогда не встречала людей с такими мыслями и такими стремлениями, как у вас. Она считает вас чудесным, потому что вы знаете все об искусстве, и встречались со всеми знаменитостями, и думаете не только о деньгах, и не говорите фразами из утренней газеты. И к тому же она немножко трепещет перед вами, - добавил он, вспомнив выражение испуганного обожания на лице малютки Хэрриет. - Вы такой нереспектабельный и в то же время вы явно принадлежите к высшему классу, вы чувствуете себя как дома среди великих творений и великих людей, вы такой порочный и в то же время такой необыкновенно добрый, такой начитанный, вы так много путешествовали, вы такой блестящий космополит и аристократ (слыхали когда-нибудь, как обитатели предместий говорят об аристократах?), как джентльмен с орденом Золотого Руна на рекламах сигарет "Де Решке". Да, перед вами трепещут; но в то же время вас обожают. Вы так прекрасно все понимаете, вы так много знаете о жизни вообще и об ее собственной душе в частности, и вы не пристаете к ней, не ведете себя нахально, как другие мужчины. Она чувствует, что может вполне довериться вам; и в первые недели она действительно может довериться. Ее приучают к ловушке; она становится совсем ручной и доверчивой, ее дрессируют так, что она перестает стесняться братского поглаживания по спине или целомудренного дядюшкиного поцелуя в лоб. А тем временем вы втираетесь к ней в доверие, заставляете ее говорить о любви, сами говорите с ней о любви, как с мужчиной одного с вами возраста, таким же грустно-разочарованным и горько знающим, как вы сами, что ужасно шокирует ее (хотя, конечно, она в этом не признается), но в то же время глубоко волнует и необычайно льстит ей. За это одно она готова влюбиться в вас. Ну а когда наконец наступает благоприятный момент, когда она приручена и больше не боится, вы подводите дело к развязке. Вы приглашаете ее к себе на чашку чая - она уже приучена к тому, чтобы безбоязненно приходить к вам на квартиру. Спешить некуда, потому что потом вы вместе поедете ужинать. Сумерки сгущаются, вы разочарованно, но с чувством говорите о тайнах любви, вы смешиваете коктейли - очень крепкие - и продолжаете разговаривать, а она тем временем рассеянно выпивает одну рюмку за другой. Усевшись на полу, у ее ног, вы очень нежно и вполне платонически поглаживаете ей ножки и продолжаете рассуждать о философии любви, точно вы и не сознаете, что делают ваши руки. Если это не встретило возражений - а коктейли сделали свое дело, - остальное не представит никаких трудностей. Так по крайней мере бывало у меня. - Спэндрелл налил себе еще бренди и выпил. - Но самое веселое начинается тогда, когда она уже стала вашей возлюбленной. Тогда вы начинаете проявлять все ваши сократические таланты. Вы развиваете ее темпераментишко, вы приучаете ее - потихоньку, нежно и терпеливо - к самым грубым проявлениям чувственности. А сделать это вовсе не трудно: чем она невинней, тем это легче. Девушки такого сорта с наивной непосредственностью доходят до самого грязного разврата. - Не сомневаюсь, - возмущенно сказала Мэри. - Но чего ради вы это делаете? - Ради развлечения, - с театральным цинизмом сказал Спэндрелл. - Чтобы убить время и разогнать скуку. - А главным образом, - закончил Марк Рэмпион, не поднимая глаз от чашки кофе, - ради мести. Этим вы мстите женщинам, вы наказываете их за то, что они - женщины и привлекательны, вы даете выход своей ненависти к ним и к тому, что они олицетворяют, вы даете выход своей ненависти к самому себе. Вся ваша беда, Спэндрелл, - продолжал он, неожиданно с укором посмотрев блестящими светлыми глазами на Спэндрелла, - в том, что вы ненавидите самого себя. Вы ненавидите самый источник своей жизни, ее основу - ведь не станете же вы отрицать, что в основе жизни лежит взаимоотношение полов. А вы ненавидите женщин, _ненавидите_. - Ненавижу? - Это было неожиданное обвинение. Спэндрелл привык, что его ругают за чрезмерную любовь к женщинам и к чувственным наслаждениям. - И не только вы. Вся эта публика. - Движением головы Рэмпион указал на остальных обедающих. - А также все респектабельные люди. Все страдают этим. Это болезнь современного человека; я зову ее Иисусовой болезнью, по аналогии с брайтовой болезнью. Вернее - Иисусовой и ньютоновой болезнью, потому что ученые повинны в ней не меньше христиан. И крупные дельцы тоже, если на то пошло. Это Иисусова, ньютонова и фордова болезнь. Эта троица убивает человечество, высасывает из нас жизнь и начиняет нас ненавистью. Эта тема очень занимала Рэмпиона. Весь день он трудился над рисунком, символически выражавшим его мысли. Рисунок изображал Иисуса с повязкой на бедрах, как в день казни, и хирурга в халате со скальпелем в руке; они стояли по бокам операционного стола, на котором ногами к зрителю был распят вскрытый мужчина. Из отвратительной раны в его животе свисал клубок внутренностей, которые, падая на землю, переплетались с внутренностями лежавшей на переднем плане женщины и аллегорически превращались в целый выводок змей. На заднем плане тянулись гряды холмов, покрытых черным пунктиром угольных шахт и фабричных труб. В одном углу рисунка, позади фигуры Иисуса, два ангела - духовный продукт стараний вивисекторов - пытались подняться на распростертых крыльях. Тщетно: их ноги запутались в клубке змей. Несмотря на все свои усилия, они не могли оторваться от земли. - Иисус и ученые подвергают нас вивисекции, - продолжал он, думая о своем рисунке, - рассекают наши тела на куски. - Что же в этом плохого? - возразил Спэндрелл. - Вероятно, тела для этого и созданы. Недаром существует стыд. Стыд своего тела и его функций возникает у нас самопроизвольно. Он свидетельствует о том, что наше тело есть нечто абсолютно и естественно низшее. - Абсолютная и естественная чушь! - возмутился Рэмпион. - Начать с того, что стыд возникает вовсе не самопроизвольно. Нам его прививают. Можно заставить людей стыдиться чего угодно. Стыдиться желтых ботинок при черном сюртуке, неподобающего акцента, капли, висящей на носу. Решительно всего, и в том числе тела и его функций. Но этот вид стыда ничуть не менее искусствен, чем все остальные. Его выдумали христиане, подобно тому как портные с Сэвил-роуд выдумали, что стыдно носить желтые ботинки при черном сюртуке. В дохристианские времена этого стыда не существовало. Возьмите греков, этрусков... Последние слова Рэмпиона перенесли Мэри на вересковые пустоши около Стэнтона. Он все такой же. Он стал только немножко сильней. Какой больной вид был у него в тот день. Ей было стыдно своего здоровья и богатства. Любила ли она его тогда так же сильно, как любит теперь? Спэндрелл поднял длинную, костлявую руку. - Знаю, знаю... Благородные, обнаженные, античные. Боюсь только, что эти физкультурные язычники - современная выдумка. Мы выпускаем их на арену каждый раз, когда нам хочется подразнить христиан. Но существовали ли они на самом деле? Сомневаюсь. - Но посмотрите на их искусство, - вставила Мэри, вспоминая фрески в Тарквинии. Она увидела их еще раз вместе с Марком, и на этот раз она их по-настоящему видела. - Да, а посмотрите-ка на наше, - отпарировал Спэндрелл. - Когда археологи через три тысячи лет отроют скульптурный зал Королевской академии, они будут утверждать, что лондонцы двадцатого столетия носили фиговые листки, публично кормили грудью детей и обнимались в парках совершенно голые. - Жаль, что они этого не делают, - сказал Рэмпион. - Да, но все-таки они этого не делают. Но оставим пока вопрос о стыде; что вы скажете об аскетизме как необходимом условии мистического опыта? Рэмпион молитвенно сложил руки и, откинувшись в кресле, возвел очи горе. - Господи, спаси и помилуй! - сказал он. - Вот уже до чего дошло? Мистический опыт и аскетизм! Ненависть блудодея к жизни принимает новую форму. - Но серьезно... - начал Спэндрелл. - Нет, серьезно, читали вы "Таис" Анатоля Франса? Спэндрелл отрицательно покачал головой. - Прочитайте, - сказал Рэмпион. - Обязательно прочитайте. Конечно, "Таис" элементарна. Детская книга. Но не годится становиться взрослым, не прочитав всех детских книг. Прочтите ее, а тогда мы с вами поговорим об аскетизме и мистическом опыте. - Что ж, прочитаю, - сказал Спэндрелл. - Я ведь хотел только сказать, что аскетам известны некоторые состояния духа, незнакомые всем остальным людям. - Не сомневаюсь. А если вы будете обращаться с вашим телом так, как велит природа, вы испытаете такие состояния, которые и не снились занимающимся вивисекцией аскетам. - Но состояния, доступные вивисекторам, лучше, чем состояния тех, кто потворствует своим страстям. - Иными словами, сумасшедшие лучше, чем нормальные люди? С этим я никогда не соглашусь. Здоровому, гармоническому человеку доступны и те состояния, и другие. Он не такой дурак, чтобы убивать часть самого себя. Он умеет сохранять равновесие. Конечно, это не легко; больше того, это дьявольски трудно. Нужно примирить от природы враждебные силы. Сознание стремится подавить работу бессознательной, физической, инстинктивной части человеческого существа. Жизнь для одного означает смерть для другого, и наоборот. Но нормальный человек по крайней мере пытается сохранить равновесие. А христиане, люди ненормальные, уговаривают человека выбросить половину самого себя в мусорный ящик. А потом приходят ученые и дельцы и говорят нам, что мы должны выбросить еще половину из того, что оставили христиане. Но я не хочу быть на три четверти мертвым: я предпочитаю быть живым, целиком живым. Пора восстать на защиту жизни и цельности. - Но если стать на вашу точку зрения, - сказал Спэндрелл, - то наша эпоха в реформах не нуждается. Это - золотой век гуманности, спорта и беспорядочных половых сношений. - Если бы вы только знали, какой Марк, в сущности, пуританин, - засмеялась Мэри Рэмпион, - какой он безнадежно старый пуританин! - Вовсе не пуританин, - сказал ее муж, - просто нормальный человек. А вы не лучше остальных, - снова обратился он к Спэндреллу. - Вы все воображаете, будто нет никакой разницы между современной, холодной цивилизованной похотливостью и здоровым, скажем, фаллизмом (такую форму принимало в те времена религиозное чувство; читали "Ахарнян"?), одним словом, фаллизмом древних. Спэндрелл застонал и покачал головой: - Избави нас Боже от этих гимнастов! - А между тем разница здесь большая, - продолжал Рэмпион. - Современная похотливость - просто христианство навыворот. Аскетическое презрение к телу, выраженное другим способом. Презрение и ненависть. Об этом-то я вам и говорю. Вы ненавидите самого себя, вы ненавидите жизнь. У вас только такая альтернатива: либо свальный грех, либо аскетизм. Две формы смерти. Знаете, христиане и то гораздо лучше понимали фаллизм, чем наше безбожное поколение. Как это там говорится в свадебном обряде? "Телом моим служу тебе". Служение телом - это ведь подлинный фаллизм. А если вы думаете, что это хоть сколько-нибудь похоже на бесстрастный цивилизованный свальный грех наших передовых молодых людей, вы жестоко ошибаетесь. - Что вы, я охотно соглашаюсь, что наши цивилизованные развлечения смертоносны, - ответил Спэндрелл. - Есть, знаете, такой запах... - он говорил отрывисто, в промежутках между словами старательно раскуривая наполовину потухшую сигару, - дешевых духов... давно не мытого тела... иногда я думаю... что такой запах... должен быть в аду. - Он отбросил спичку. - Но есть еще одна возможность, и в ней нет ничего смертоносного. Возьмите, например, Иисуса или святого Франциска - разве они трупы? - Не без того, - сказал Рэмпион. - Они не совсем трупы, а так, кусочками. Я готов согласиться, что иные кусочки в них были очень даже живые. Но оба они попросту не считались с целой половиной человеческого общества. Нет, нет, это не то! Пора перестать говорить о них. Мне надоели Иисус и Франциск, смертельно надоели. - Что ж, возьмем поэтов, - сказал Спэндрелл. - Вы ведь не скажете, что Шелли - труп. - Шелли? - воскликнул Рэмпион. - Не говорите мне о Шелли. - Он выразительно покачал головой. - Нет, нет! В Шелли есть что-то ужасно гнусное. Он не человек, не мужчина. Помесь эльфа и слизняка. - Полегче, полегче, - запротестовал Спэндрелл. - Ах да, утонченный и так далее! А внутри такая, знаете ли, бескровная слякоть. Ни крови, ни костей, ни кишок. Слизь и белый сок - и больше ничего. И с