и в густом оранжевом полумраке. - Ты лучше отдыхаешь, когда темно. - Но я боюсь, - протестовал Фил. - Ничего ты не боишься. К тому же здесь вовсе не темно. - Мисс Фулкс направилась к двери. - Мисс Фулкс! - Она не обращала внимания. - Мисс Фулкс! На пороге мисс Фулкс обернулась. - Если ты будешь кричать, - строго сказала она, - я очень рассержусь на тебя. Понимаешь? - Она вышла и закрыла за собой дверь. - Мисс Фулкс! - продолжал он звать, но уже шепотом. - Мисс Фулкс! Мисс Фулкс! - Конечно, нельзя, чтобы она слышала, а то она в самом деле рассердится. В то же время он не хотел подчиняться ей беспрекословно. Шепча ее имя, он протестовал, он отстаивал свои права, ничем при этом не рискуя. Сидя у себя в комнате, мисс Фулкс читала; она развивала свой интеллект. Она читала "Богатство народов". Она знала, что Адам Смит - один из Великих. Его книга принадлежала к тем, которые необходимо прочесть. Лучшее, что когда-либо было сказано или написано. Мисс Фулкс происходила из бедной, но культурной семьи. "Мы должны любить все самое возвышенное". Но очень трудно любить "самое возвышенное" с должной степенью горячности, когда оно принимает форму главы, начинающейся словами: "Поскольку разделение труда возникает из меновых отношений, или, иными словами, зависит от размеров рынка". Мисс Фулкс читала дальше: "Малые размеры рынка не поощряют никого заниматься каким-нибудь одним ремеслом, ибо у ремесленника отсутствует возможность обменять весь тот избыток произведений своего труда, каковой остается после удовлетворения его собственных потребностей, на соответствующий избыток произведений труда других людей". Мисс Фулкс перечла эту фразу; но, когда она дошла до конца, она уже забыла, о чем говорилось в начале. Она начала снова: "...отсутствует возможность обменять весь тот избыток..." ("Можно будет обрезать рукава у коричневого платья, - думала она, - потому что оно протерлось только под мышками, и носить его как юбку, а сверху надевать джемпер".) "...после удовлетворения его собственных потребностей, на соответствующий..." ("Например, оранжевый джемпер".) Она попробовала в третий раз, перечитывая слова вслух. "Малые размеры рынка..." Перед ее внутренним взором возникло видение оксфордского скотного рынка, это был довольно большой рынок. "Не поощряет никого заниматься..." Да о чем тут речь? Мисс Фулкс вдруг взбунтовалась против собственной добросовестности. Она почувствовала ненависть ко всему самому возвышенному. Поднявшись с места, она поставила "Богатство народов" обратно на полку. Там стоял ряд очень возвышенных книг - "мои сокровища", как она их называла. Вордсворт, Лонгфелло и Теннисон в мягких кожаных переплетах с округленными уголками и готическими заглавиями, похожие на целую серию библий, "Сартор Резартус" Карлейля и "Опыты" Эмерсона. Марк Аврелий в мягком кожаном переплете - одно из тех художественных изданий, которые мы в полном отчаянии дарим на Рождество тем, кому не знаем, что подарить. "История" Маколея, Фома Кемпийский, миссис Браунинг. Мисс Фулкс не взяла ни одной из этих книг. Она засунула руку за творения великих умов и вытащила спрятанный там экземпляр "Тайны каслмейнских изумрудов". Место, до которого она дочитала, было отмечено закладкой. Она открыла книгу и погрузилась в чтение: Леди Китти зажгла свет и вошла в комнату. Крик ужаса сорвался с ее губ, внезапная слабость охватила ее. Посреди комнаты лежало тело мужчины в безупречном смокинге. Лицо было искажено до неузнаваемости; красное пятно виднелось на белой манишке. Роскошный турецкий ковер был залит кровью... Мисс Фулкс жадно читала страницу за страницей. Удар гонга вывел ее из мира изумрудов и убийств. Она вздрогнула и вскочила с места. "Надо было смотреть на часы, - думала она, чувствуя себя виноватой. - Мы опоздаем". Засунув "Тайну каслмейнских изумрудов" обратно за творения великих умов, она побежала в детскую: маленького Фила еще нужно умыть и причесать. Ветра не было, только движение рассекаемого пароходом воздуха, такого жаркого, словно он вырывался из машинного отделения. Растянувшись на шезлонгах, Филип и Элинор наблюдали, как постепенно сливается с небом зубчатый островок, весь из красного камня. С верхней палубы доносился шум: там играли в шафлборд. Их товарищи по путешествию, прогуливавшиеся из принципа или для моциона, проходили снова и снова с постоянством периодических комет. - Как они могут ходить и заниматься спортом, - сказала Элинор обиженным тоном: от одного их вида ей становилось жарко, - даже в Красном море? - Это объясняет возникновение Британской империи, - сказал Филип. Наступило молчание. Прошла девушка в сопровождении четырех смеющихся юношей, ехавших в отпуск, красных и коричневых от загара. Высушенные солнцем и начиненные пряностями, ветераны Востока ковыляли мимо, произнося едкие речи о реформах и о дороговизне жизни в Индии. Две миссионерки прошествовали в молчании, изредка прерывая его словами. Французы-глобтроттеры реагировали на угнетающе имперскую атмосферу тем, что говорили очень громко. Студенты-индусы хлопали друг друга по спине, как театральные субалтерн-офицеры эпохи "Тетки Чар лея"; их жаргон показался бы старомодным даже в начальной школе. Время шло. Остров исчез; воздух стал как будто даже еще жарче. - Меня беспокоит Уолтер, - сказала Элинор: она думала о содержании последних писем, полученных перед самым отъездом из Бомбея. - Он дурак, - ответил Филип. - Одну глупость он уже сделал с этой Карлинг; мог бы проявить достаточно здравого смысла, чтобы хоть не спутываться с Люси. - Безусловно, - раздраженно сказала Элинор. - Но он его не проявил. Теперь речь идет о том, как ему помочь. - Чем мы можем помочь, находясь от него за пять тысяч миль? - Боюсь, что он сбежит и бросит несчастную Марджори. Это в ее-то положении, когда она ожидает ребенка! Конечно, она жуткая женщина. Но нельзя все-таки так с ней поступать. - Конечно, - согласился Филип. Оба замолчали. Любители моциона продолжали свое шествие. - Мне сейчас пришло в голову, - задумчиво сказал он, - что это прекрасный сюжет для романа. - Что "это"? - Эта история с Уолтером. - Неужели ты хочешь использовать Уолтера как персонаж для романа? - возмутилась Элинор. - Нет, знаешь, этого я не потерплю. Ботанизировать на его могиле или по крайней мере в его сердце... - Да нет, что ты! - оправдывался Фил. - Mais je vous assure, - прокричала одна из француженок так громко, что ему пришлось оставить всякие попытки продолжать, - aux galeries La Fayette les camisoles en flanelle pour enfant ne coutent que {Но уверяю вас... в галерее Лафайет детские фланелевые рубашечки стоят всего... (фр.).}... - Camisoles en flanelle, - повторил Филип. - Фью! - Серьезно, Фил... - Но, дорогая, ведь я собираюсь использовать только ситуацию. Молодой человек строит свою жизнь по образцу идеалистических книг и воображает, будто у него великая духовная любовь; а потом обнаруживает, что сошелся со скучной женщиной, которая вовсе ему не нравится. - Бедняжка Марджори! Хоть бы она научилась пудриться как следует! А художественные бусы и серьги, которые она вечно нацепляет!.. - После чего, - продолжал Филип, - он с первого взгляда падает к ногам сирены. Меня привлекает ситуация, а вовсе не действующие лица. В конце концов, таких юношей, как Уолтер, сколько угодно. И Марджори - не единственная скучная женщина на свете, а Люси - не единственная "роковая женщина". - Ну, если только ситуация, - неохотно согласилась Элинор. - К тому же, - продолжал он, - это еще не написано и вряд ли когда-нибудь будет написано. Поэтому тебе совершенно незачем расстраиваться. - Очень хорошо. Я больше ничего не скажу, пока не увижу книгу. Они снова замолчали. - ...так интересно провела время в Гульмерге прошлым летом, - говорила юная леди своим четырем поклонникам. - Мы играли в гольф и танцевали каждый вечер, и... - Во всяком случае, - задумчиво начал Филип, - ситуация будет только своего рода... - Mais je lui ai dit: les hommes sont comme ca. Une jeune fille bien elevee doit {Но я ей сказала, что все мужчины таковы. Воспитанная молодая девушка должна... (фр.).}... - ...своего рода предлогом, - прокричал Филип. - Такое впечатление, точно говоришь в домике для попугаев в зоологическом саду, - раздраженно добавил он как бы в скобках. - Я хотел сказать, своего рода предлогом, чтобы попробовать по-новому взглянуть на вещи. - Ты бы сначала взглянул по-новому на меня, - с легким смешком сказала Элинор. - Более по-человечески. - Серьезно, Элинор... - Серьезно, - передразнила она, - относиться к людям по-человечески - это для тебя не серьезно. Серьезно - только умствовать. - Ах, так! - пожал он плечами. - Если ты не хочешь слушать, я замолчу. - Нет, нет, Фил, говори! - Она взяла его за руку. - Говори. - Я не хочу тебе надоедать. - Его тон был обиженный и полный достоинства. - Прости, Фил. Но у тебя такой комичный вид, когда ты не столько сердишься, сколько скорбишь по поводу моего поведения. Помнишь верблюдов в Биканире? Какой у них был надменный вид! Но продолжай же! - В этом году, - рассказывала одна миссионерша другой, - епископ Куала-Лумпурский посвятил в сан дьякона шестерых китайцев и двух малайцев. А епископ Британского Северного Борнео... - Тихие голоса потерялись в отдалении. Филип забыл свое достоинство и расхохотался. - Может быть, он посвятил нескольких орангутангов? - А помнишь жену епископа Четверговых Островов? - спросила Элинор. - Мы еще встретились с ней на том кошмарном австралийском пароходе, который - помнишь? - весь кишел тараканами. - Та, что всегда ела маринад за завтраком? - Да, и к тому же - маринованный лук! - Элинор вздрогнула от отвращения. - Да, а что ты говорил о новом способе смотреть на вещи? Мы, кажется, отвлеклись от темы. - Нет, по существу говоря, - сказал Филип, - мы не отвлекались. Все эти camisoles en flanelle, маринованные луковицы и епископы людоедских островов - все это как раз то самое и есть. Весь смысл нового способа смотреть на вещи в их многообразии. Многообразие взглядов и многогранность вещей. Истолковывая одно и то же событие, один человек рассуждает о нем с точки зрения епископов, другой - с точки зрения цен на фланелевые рубашечки, третий, например эта юная леди из Гульмерга, - он кивнул вслед удаляющейся компании, - с точки зрения увеселений. А кроме того, есть еще биологи, химики, историки. Каждый из них, в соответствии со своей профессией, рассматривает события по-иному, воспринимает другой срез действительности. Я хотел бы взглянуть на мир всеми этими глазами сразу - глазами верующего, глазами ученого, глазами экономиста, глазами обывателя... - И глазами любящего? Он улыбнулся и погладил ее руку. - А результат... - Он замялся. - Да, каков будет результат? - спросила она. - Очень странный, - ответил он. - Получается удивительно странная картина. - Не получилась бы она слишком странной. - Слишком странной она никогда не будет, - сказал Филип. - Какой бы странной она ни была, реальная жизнь всегда будет еще более сложной и еще более странной. Мы смотрим на жизнь, и нам кажется, что все в ней именно так, как должно быть; а стоит подумать, и все покажется чрезвычайно странным. И чем больше о ней думаешь, тем более странной становится жизнь. Как раз об этом я хотел бы написать в своей книге - о том, как удивительны самые обыкновенные вещи. Для этого годится любой сюжет, любая ситуация, потому что в каждой вещи можно найти решительно все. Можно написать целую книгу о том, как человек прошел от Пиккадилли-серкус до Черинг-Кросс. Или о том, как мы с тобой сидим здесь, на огромном пароходе, плывущем по Красному морю. И это будет очень сложно и очень странно. Когда начинаешь размышлять об эволюции, о человеческом трудолюбии и способностях, о социальном строе, то есть обо всем том, что дало нам возможность сидеть здесь, в то время как кочегары ради нашего удовольствия мучаются в нечеловеческой жаре, а паровые турбины делают пять тысяч оборотов в минуту, а небо сине, а свет не обтекает вокруг препятствий, благодаря чему образуется тень, а солнце все время наполняет нас энергией, чтобы мы могли жить и думать, - так вот, когда подумаешь обо всем этом и о миллионе других вещей, тогда видишь, что создать что-нибудь более сложное и странное, чем этот мир, все равно невозможно. И никакая картина не может вместить всю действительность. - А все-таки, - сказала Элинор после долгого молчания, - мне хотелось бы, чтобы ты когда-нибудь написал простую и правдивую книгу о том, как молодой человек и молодая женщина полюбили друг друга, а потом поженились и как им было трудно, но они преодолели все препятствия и все кончилось очень хорошо. - А может быть, детективный роман? - Он рассмеялся. Но, подумал он, может быть, он не пишет таких книг просто потому, что не умеет? Простота в искусстве дается трудней, чем самая запутанная сложность. Со сложностями он прекрасно справляется. Но когда дело доходит до простоты, у него не хватает таланта, того таланта, который идет от сердца, а не только от головы, от ощущения, от интуиции, от сочувствия к человеку, а не только от способности к анализу. Сердце, сердце, говорил он себе. "Еще ли не разумеете, еще ли не понимаете? или сердца ваши ожесточились?" Сердца нет - значит, нет понимания. - ...ужасная кокетка! - воскликнул один из четырех поклонников, когда компания вышла из-за угла. - Неправда! - негодующе ответила юная леди. - Правда! Правда! - закричали они хором. Их ухаживание заключалось в том, что они дразнили ее. - Ничего подобного! - Но было ясно, что это обвинение на самом деле очень понравилось ей. Как собаки, подумал он. Но сердце, сердце... Сердце - это специальность Барлепа. "Вам никогда не написать хорошей книги, - сказал он тоном оракула, - пока вы не научитесь писать от сердца". Это правда; Филип знал это. Но не Барлепу было это говорить. Барлеп писал до того прочувствованные книги, что казалось, они были им извергнуты после приема рвотного. Если бы Филип стал писать о великих и простых вещах, результаты получились бы не менее отталкивающие. Лучше пить из своего стакана, как бы он ни был мал. Лучше строго и честно оставаться самим собой. Самим собой? Но вопрос о самом себе всегда был для Филипа одним из наиболее трудно разрешимых вопросов. При помощи интеллекта и в теории он умел становиться кем угодно. Способность уподобляться другим была развита в нем так сильно, что часто он не мог отличить, где кончается он сам и где начинается тот, кому он уподобил себя; среди множества ролей он переставал различать актера. Амеба, когда она находит добычу, обтекает ее со всех сторон, вбирает ее в себя, а затем течет дальше. Внутренне Филип Куорлз чем-то походил на амебу. Он был как бы океаном духовной протоплазмы, способным растекаться по всем направлениям, поглощать любой предмет, встреченный на пути, вливаться в любую трещину, наполнять любую форму и, поглотив или наполнив, течь дальше, к новым препятствиям, к новым вместилищам, оставляя прежние опустошенными и сухими. В разные периоды своей жизни или даже в один и тот же период он наполнял собой самые различные формы. Он был циником и мистиком, гуманистом и презрительным мизантропом; он пробовал жить жизнью рассудочного и равнодушного стоика, а в другой период он стремился к бессознательной, естественной первобытности. Выбор формы зависел от тех книг, какие он читал, от тех людей, с какими он встречался. Барлеп, например, снова направил течение его мысли в русло мистики, давно уже покинутое им; только однажды он заглянул в него, еще в студенческие годы, когда он на некоторое время подпал под влияние Беме. Потом он раскусил Барлепа и опять покинул его русло, готовый, впрочем, в любую минуту снова влиться в него, если этого потребуют обстоятельства. Теперь его сознание вливалось в форму, имевшую очертания сердца. А где же тогда его истинное "я", которому он должен быть верен? Миссионерки молча прошли мимо них. Заглянув через плечо Элинор, он увидел, что она читает "Тысячу и одну ночь" в переводе Мардраса. У него на коленях лежали "Метафизические основы современной науки" Берта; он взял книгу и стал искать страницу, на которой остановился. А может быть, этого истинного "я" вовсе и нет? - спрашивал он себя. Нет, нет, это немыслимо; это противоречит непосредственному опыту. Он взглянул поверх книги на беспредельный синий блеск моря. Сущность его "я" заключалась именно в этой его жидкой и бесформенной вездесущности; в способности принимать любые очертания и в то же время не застывать ни в какой определенной форме, получать впечатления и с такой же легкостью освобождаться от них. Он не обязан быть верным тем формам, в которые в разное время вливалось его сознание, тем твердым или жгучим препятствиям, которые оно обтекало, затопляло и в пылающую сердцевину которых оно проникало, само оставаясь холодным; формы пустели так же легко, как наполнялись, препятствия оставались позади. Но холодный, безразличный поток интеллектуального любопытства, который мог устремиться куда угодно, - это и было то неизменное, чему он должен быть верен. Единственным миросозерцанием, на котором он мог остановиться надолго, была смесь пирронизма и стоицизма, поразившая его еще в те годы, когда любознательным школьником он блуждал среди философских систем, и воспринятая им как высшее достижение человеческой мудрости; именно в эту форму скептического безразличия влилась его бесстрастная юность. Он часто бунтовал против пирроновского отказа от суждений и против стоической невозмутимости. Но был ли когда-нибудь серьезен его бунт? Паскаль сделал его католиком - но только на то время, пока перед ним лежал раскрытый томик "Мыслей". Были минуты, когда в обществе Карлейля, или Уитмена, или громогласного Браунинга он начинал верить в действие ради действия. А потом появился Марк Рэмпион. Проведя несколько часов в обществе Марка Рэмпиона, он искренне поверил в благородное дикарство, он проникся убеждением, что гордый интеллект должен смириться и признать требования сердца - и желудка, и чресел, и костей, и кожи, и мускулов - на равную долю в жизни. Опять сердце! Барлеп прав, хотя он и шарлатан, своего рода шулер эмоций. Сердце! Но, что бы он ни делал, он всегда сознавал, что, по существу, он не был ни католиком, ни человеком действия, ни мистиком, ни благородным дикарем. И хотя порой он томился желанием стать кем-нибудь из них или всеми сразу, втайне он радовался, что не стал никем из них, что он свободен, даже если эта свобода иногда становилась для его духа преградой и тюрьмой. - Из этой простой книги, - сказал он вслух, - ничего не выйдет. Элинор подняла глаза от "Тысячи и одной ночи". - Из какой простой книги? - Из той, которую ты хотела, чтобы я написал. - А, это! - Она рассмеялась. - Долго ж ты над этим думал! - Она не даст мне никаких возможностей, - объяснил он. - Она должна быть твердая и глубокая. А я - широкий и жидкий. Простые книги - это не по моей части. - Я это знала с первого же дня, как мы с тобой встретились, - сказала Элинор и вернулась к Шехерезаде. "И все-таки, - думал Филип, - Марк Рэмпион прав. И самое замечательное то, что он проводит свою теорию на практике - в искусстве и в жизни. Не то что Барлеп". Он с отвращением подумал о рвотных передовицах Барлепа в "Литературном мире". Своего рода духовная блевотина. А какую слякотную жизнь он ведет! Но Рэмпион был живым подтверждением своих теорий. "Если б я мог овладеть его секретом! - про себя вздохнул Филип. - Я повидаюсь с ним, как только мы вернемся в Англию". XV После их окончательного объяснения между Уолтером и Марджори установились странные и неприятно лживые отношения. Они были очень внимательны друг к другу, очень любезны, оставаясь вдвоем, вели длинные вежливые разговоры на безразличные темы. Имя Люси Тэнтемаунт никогда не упоминалось в их доме, никогда не говорилось также о почти еженощных отсутствиях Уолтера. По какому-то молчаливому соглашению оба притворялись, что ничего не произошло и что все к лучшему в этом лучшем из миров. В первом порыве гнева Марджори принялась было укладывать свои вещи. Она уйдет от него сейчас же, сегодня же, пока он еще не вернулся. Она покажет ему, что есть предел ее терпению, что она не в силах выносить больше обиды и оскорбления. Возвращается домой, а от него несет духами этой женщины! Какая мерзость! Он воображает, что она так по-собачьи предана ему и так зависит от него материально, что он может оскорблять ее, сколько ему вздумается, не боясь с ее стороны открытого возмущения. Она сама виновата, что терпела так долго. Она не должна была жалеть его тогда ночью. Но лучше поздно, чем никогда. На этот раз все кончено. Должна же она хоть сколько-нибудь уважать себя! Она вытащила чемоданы из кладовой и принялась укладываться. А куда она пойдет? Что она станет делать? Чем она будет жить? Эти вопросы вставали с каждой минутой все более и более настойчиво. У Марджори была единственная родственница - замужняя сестра, но она была бедна, а ее муж не одобрял поведения Марджори. С миссис Коль она поссорилась. У нее нет больше друзей, которые смогут или станут ее поддерживать. У нее нет ни профессии, ни таланта, к тому же она ожидает ребенка, и ее никуда не возьмут на службу. И, наконец, несмотря ни на что, она слишком привязана к Уолтеру, она любит его, она не сможет жить без него. И он тоже любит ее, все еще немножко любит - она в этом уверена. И может быть, его безумие пройдет само собой; или, может быть, со временем она сумеет опять его завоевать. Как бы там ни было, действовать слишком поспешно не следует. И она в конце концов распаковала вещи и оттащила чемоданы обратно в кладовую. С завтрашнего дня она начнет разыгрывать комедию притворства и деланного неведения. Со своей стороны Уолтер был очень доволен той ролью, которая ему досталась в этой комедии. Молчать, делать вид, словно ничего не случилось, - это подходило ему как нельзя лучше. Когда его гнев испарился, а желания были удовлетворены, вспышка безжалостной силы прошла и им снова овладела привычная для него деликатная и совестливая робость. Телесная усталость оказала на его душу размягчающее действие. Возвращаясь от Люси, он чувствовал себя виноватым перед Марджори и с ужасом ожидал сцен ревности. Но она спала, и он тихонько проскользнул в свою комнату. Во всяком случае, она притворилась спящей и не окликнула его. А на следующее утро только холодным приветствием и преувеличенной любезностью она дала ему почувствовать, что не все благополучно. С огромным облегчением Уолтер стал отвечать молчанием на ее многозначительное молчание, а на ее тривиальную вежливость - вежливостью, которая была не только формальной, но шла прямо от сердца, вежливостью, которая происходила от искреннего стремления (так мучила его совесть) быть услужливым, искупить заботой и нежностью свои прошлые грехи и авансом заслужить прощение за те грехи, какие он намеревался совершить в будущем. Отсутствие сцен и упреков было большим облегчением для Уолтера. Но по мере того как день проходил за днем, лживость их отношений все больше и больше тяготила его. Необходимость все время играть роль действовала ему на нервы: в молчании Марджори было что-то обвиняющее. Он становился все любезней, заботливей, нежней. Но хотя он в самом деле относился к ней прекрасно, хотя он искренно желал дать ей счастье, его ночные визиты к Люси делали лживой его привязанность к Марджори, а его заботливость казалась ему самому лицемерной, потому что, несмотря на все свое хорошее отношение к ней, он продолжал делать именно то, от чего страдала Марджори. "Если бы только, - говорил он себе в бессильном раздражении, - если бы только она удовлетворилась тем, что я ей даю, и перестала тосковать о том, что я не могу ей дать!" (Ему было ясно, несмотря на всю ее вежливость и все ее молчание, что она страдает. Ее исхудалое, измученное лицо лучше всяких слов свидетельствовало о том, что ее безразличие было напускным.) "Я ведь даю ей так много. То, чего я не могу ей дать, так несущественно. Во всяком случае, для нее", - добавлял он, потому что он вовсе не собирался откладывать назначенную на сегодняшний вечер "несущественную" встречу с Люси. Едва изжито - будит отвращенье... Сверх помыслов желанно, чуть прошло, - Сверх помыслов гнетет... Обладание и наслаждение заставляли его еще больше стремиться к обладанию и наслаждению, а вовсе не презирать и ненавидеть. Правда, он до сих пор слегка стыдился своего томления. Ему было необходимо оправдать его чем-то более высоким - скажем, любовью. ("В конце концов, - убеждал он себя, - можно любить двух женщин сразу - в этом нет ничего невозможного или неестественного. По-настоящему любить обеих".) Порывы страсти сопровождались у него проявлениями нежности, свойственной его слабой, юношеской натуре. Он относился к Люси не как к жестокой, безжалостной охотнице за развлечениями, какой он считал ее, когда еще не был ее любовником, а как к идеально мягкому и чуткому существу, достойному обожания, к своего рода ребенку, матери и любовнице в одном лице: она нуждалась в материнской заботе и сама была способна дать ее, и в то же время он мог любить ее как мужчина, как фавн. Чувственность и чувство, желание и нежность бывают так же часто друзьями, как и врагами. Некоторые люди умеют наслаждаться лишь тогда, когда они презирают объект наслаждения. Но у других наслаждение сочетается с теплотой и сердечностью. Стремление Уолтера оправдать любовью свою страсть к Люси было в конечном счете лишь моральным выражением его потребности связывать сексуальное наслаждение с чувством нежности, одновременно рыцарским и по-детски самоуниженным. Чувственность порождала в нем нежность; там, где не было чувственности, не могла проявиться и нежность. Его отношения с Марджори были слишком бесполыми и платоническими, чтобы стать нежными. Нежность может существовать лишь в атмосфере нежности. Уолтер покорил Люси в припадке жестокой, циничной чувственности. Но, претворившись в действие, чувственность сделала его чувствительным. Тот Уолтер, который сжимал в объятиях обнаженную Люси, был уже не тем Уолтером, который ее добивался, и этому новому Уолтеру необходимо было, в интересах самосохранения, верить, что под влиянием его ласк Люси становится такой же нежной, как он сам. Если бы он продолжал верить, как верил прежний Уолтер, что она жестока, эгоистична, не способна на теплое чувство, это убило бы в новом Уолтере его мягкую нежность. Он испытывал потребность считать ее нежной. Он изо всех сил старался уверить себя в этом. Каждое проявление слабости или усталости он расценивал как проявление внутренней мягкости, доверчивости и покорности. Каждое ласковое слово - а Люси была крайне щедра на такие обращения, как "милый", "ангел" и "любимый", - он считал драгоценностью, вышедшей непосредственно из глубин ее сердца. В ответ на эти проявления воображаемого мягкосердечия и теплоты он удваивал собственную нежность; и эта удвоенная нежность с удвоенным жаром стремилась найти в Люси ответ. Любовь вызывала желание быть любимым. Желание быть любимым, в свою очередь, порождало несколько преждевременную уверенность в том, что он действительно любим. Эта уверенность усиливала его любовь. Это был какой-то заколдованный круг. Нежное обожание Уолтера трогало и удивляло Люси. Она отдалась ему потому, что ей было скучно, потому, что его губы были нежные, а руки умели ласкать, и потому, что в последнюю минуту ее позабавил и привел в восторг его внезапный переход от унижения к победоносной дерзости. Какой это был странный вечер! Уолтер сидел против нее за обеденным столом, и лицо у него было такое, точно он ужасно зол и готов заскрежетать зубами; но в то же время он был очень забавен, зло издевался над всеми их знакомыми, рассказывал самые фантастические и причудливые исторические анекдоты, сыпал невероятными цитатами из старинных книг. - Сейчас мы поедем к вам, - заявил он после обеда. Но Люси хотела заехать в Виктория-Пэлас посмотреть на Нелли Уоллес, а потом - в Эмбесси поужинать и потанцевать, а потом, потом, пожалуй, к Касберту Аркрайту на тот случай, если у него... Не то чтобы ей в самом деле так уж хотелось идти в Мюзик-холл, танцевать, болтать с Касбертом. Она просто желала поступать по своей воле, а не по воле Уолтера. Она хотела господствовать, хотела заставить его делать то, чего хочется ей, а не то, чего хочется ему. Но Уолтер был непоколебим. Он ничего не говорил, только улыбался. И когда к двери ресторана подъехала машина, он дал шоферу адрес Брютон-стрит. - Но это насилие, - возмутилась она. - Пока еще нет, - рассмеялся Уолтер. - Но скоро будет. И то, что произошло в серой с розовым гостиной, было похоже на насилие. Люси вызывала его на самые неистовые проявления чувственности и покорялась им. Но она вовсе не старалась вызвать в нем то нежное и страстное обожание, которым сменились первые порывы чувственности. Жестокое, гневное выражение покинуло его лицо, и, казалось, он сразу сделался беззащитным; трепетное обожание, которое он теперь испытывал, словно обнажило его душу. Своими ласками он как бы старался прогнать боль и ужас и умиротворить гнев. Его слова были похожи то на молитву, то на слова утешения, которые шепчут больному ребенку. Его нежность удивила и растрогала Люси и заставила ее почти стыдиться самой себя. - Нет, я не такая, я не такая, - говорила она в ответ на его полный обожания шепот. Она не хотела, чтобы ее любили такой, какой она не была на самом деле. Но его мягкие губы, касавшиеся ее кожи, его легкие пальцы своими ласками магически превращали ее в то нежное, любящее существо, каким он ее видел и обожал, как бы заряжали ее всеми теми качествами, которые его шепот приписывал ей и которые она отрицала в себе. Она положила его голову к себе на грудь и провела пальцами по его волосам. - Милый Уолтер! - прошептала она. - Милый Уолтер! Наступило долгое молчание. Ощущение теплого и тихого блаженства наполнило их обоих. И тогда - именно потому, что это молчаливое ощущение было глубоким и совершенным, а следовательно, с ее точки зрения, нелепым и даже несколько угрожающим в своей безличности и опасным для ее сознательной воли, - она вдруг спросила: - Ты что, заснул, Уолтер? - и ущипнула его за ухо. В последовавшие за этим дни Уолтер отчаянно, изо всех сил старался уверить себя, что Люси переживает то же, что и он. Но с Люси это было нелегко. Она вовсе не старалась почувствовать ту глубокую нежность, которая означает отказ от собственной воли и даже личности. Она хотела оставаться собой, Люси Тэнтемаунт, полностью владеть положением, сознательно наслаждаться, безжалостно развлекаться; она хотела быть свободной не только материально и перед лицом закона, но и эмоционально. Она хотела быть свободной, чтобы в любой момент, когда ей этого захочется, бросить его так же, как она взяла его. Подчиняться она не хотела. К тому же его нежность - да, конечно, она была очень трогательна - и льстила ей, и была вообще очень приятна; но в то же время она была немножко нелепа и довольно-таки утомительна, потому что требовала от нее того же. Она на мгновение уступала ему и позволяла ему своими ласками пробудить в ней ответную нежность только затем, чтобы после этого неожиданно вернуться к своему обычному вызывающему равнодушию. И Уолтер пробуждался от своей мечты, возвращаясь в мир того, что Люси называла "развлечением", в холодный дневной свет вполне сознательной, хохочущей чувственности. А в этом мире его страсть не имела оправданий, его вина не заслуживала снисхождения. - Ты меня любишь? - спросил он ее в одну из ночей. Он знал, что она не любит. Но у него было какое-то извращенное желание услышать это от самой Люси. - Ты очень милый, - сказала Люси. Она улыбнулась. Но глаза Уолтера оставались безнадежно-мрачными. - Но любишь ли ты меня? - настойчиво повторил он. Подперев голову рукой, он смотрел на нее сверху вниз почти угрожающим взглядом. Люси лежала на спине, заложив руки за голову; ее маленькие груди поднялись от напрягшихся мускулов. Он смотрел на нее; его пальцы прикасались к ее теплому, эластичному телу, которым он только что полностью и безраздельно обладал. Но та, чьей собственностью было это тело, улыбалась ему, полузакрыв глаза, далекая и недостижимая. - Ты любишь меня? - Ты очарователен. - Что-то похожее на насмешку блеснуло под ее темными ресницами. - Это не ответ. Ты любишь меня? Люси пожала плечами и скорчила гримасу. - "Любишь", - повторила она. - Что за страсть к громким словам! - Высвободив одну руку, она подняла ее и дернула прядь каштановых волос, упавшую на лоб Уолтера. - Тебе пора постричься, - сказала она. - Зачем же ты тогда со мной? - настаивал Уолтер. - Если б ты знал, какой у тебя нелепый вид: лицо торжественное, а волосы лезут в глаза. - Она расхохоталась. - Точно овчарка, у которой болит живот. Уолтер откинул свисавшую прядь. - Я требую ответа, - упорствовал он. - Почему ты отдалась мне? - Почему? Потому что это было интересно. Потому что мне этого хотелось. - Без любви? - А при чем тут любовь? - нетерпеливо спросила она. - Как при чем? - повторил он. - Как же можно без любви? - Зачем мне любовь, если я могу получить все, что мне нужно, и без любви? К тому же любовь по заказу не приходит. Иногда ее испытываешь. Но очень редко. Или, может быть, никогда - не знаю. А что же делать в промежутках? - Она снова схватила прядь и притянула к себе его лицо. - В промежутках, милый Уолтер, у меня есть ты. Его губы почти касались ее губ. Он сделал усилие и не дал ей притянуть себя ближе. - Не говоря уже обо всех остальных, - сказал он. Люси с силой дернула его за волосы. - Дурак! - сказала она, хмурясь. - Ты должен быть благодарен за то, что получил. - А что я получил? - Ее тело, теплое и шелковистое, изогнулось в его руках; но он смотрел в ее насмешливые глаза. - Что я получил? Люси все еще хмурилась. - Почему ты не целуешь меня? - спросила она, словно ставя ему ультиматум. Уолтер не ответил, он даже не шевельнулся. - Ах, так! - Она оттолкнула его. - В эту игру могут играть и двое. И тотчас же Уолтер нагнулся, чтобы поцеловать ее. Он испугался угрозы, прозвучавшей в ее голосе, он боялся потерять ее. - Я - идиот, - сказал он. - Безусловно. - Люси отвернулась. - Прости меня. Но она не хотела мириться. - Нет, нет, - сказала она, а когда он, положив ей под щеку ладонь, стал повертывать ее лицо к себе, к своим поцелуям, она быстрым порывистым движением укусила его большой палец. Полный ненависти и желания, он взял ее силой. - Ну как, тебе все еще нужна любовь? - спросила она наконец, прерывая томное молчание. Неохотно, почти с болью, Уолтер заставил себя ответить. В этом глубоком молчании ее вопрос был как спичка, вспыхнувшая в ночной темноте. Ночь беспредельна, огромна, усыпана звездами. Загорается спичка - и все звезды мгновенно исчезают; больше нет ни дали, ни глубины. От вселенной остается маленькая светящаяся пещера, вырытая в черной глыбе, наполненная ярко освещенными лицами, руками, телами и всем тем, что мы встречаем в обыденной жизни. Уолтер чувствовал себя счастливым в глубокой ночи молчания. Выздоравливая после горячки, он обнимал Люси без ненависти, испытывая только сонную нежность. Его дух точно плавал в теплой безмятежности, где-то между бытием и небытием. Она зашевелилась в его объятиях, она заговорила, и эта чудесная неземная безмятежность была разбита, как гладкая водная поверхность неожиданно брошенным камнем. - Ничего мне больше не нужно. - Он открыл глаза и увидел, что она смотрит на него любопытным взглядом. Уолтер нахмурился. - Зачем ты смотришь на меня? - А разве это запрещено? - Ты давно смотришь на меня так? - От этой мысли ему стало почему-то очень неприятно. - Целые часы, - ответила Люси. - Я любовалась тобой. Ты просто очарователен. Совсем спящая красавица. - Она улыбалась насмешливо, но она говорила правду. Эстетически, как знаток, она действительно восхищалась им, когда он лежал рядом с ней, бледный, закрыв глаза и словно мертвый. Но лесть не смягчила Уолтера. - Я не люблю, когда ты торжествуешь надо мной, - сказал он, все еще хмурясь. - Торжествую? - Да, точно ты убила меня. - Неисправимый романтик! - Она рассмеялась. И все-таки в этом была правда. Он действительно был похож на мертвого; а в смерти, при этих обстоятельствах, есть что-то смешное и унизительное. Чувствуя себя живой, совершенно живой и бодрствующей, она изучала его мертвую красоту. Восхищенно, но безучастно, как бы забавляясь, она смотрела на это чудесное бледное существо, которое она использовала, чтобы насладиться, и которое теперь было мертво. "Какой глупец! - подумала она. - Почему люди делают себя такими несчастными, вместо того чтобы пользоваться всем, что встречается им в жизни?" Она выразила свои мысли в насмешливом вопросе, который вызвал Уолтера из вечности. Ему нужна любовь - какой глупец! - И все-таки, - не унимался Уолтер, - ты торжествовала. - Романтика, романтика! - издевалась она. - У тебя на все такие нелепые, несовременные взгляды. Убивать, торжествовать над трупом врага и любить - и так далее. Глупо! Знаешь, тебе очень пошел бы фрак и галстук шалью. Попробуй быть чуточку более современным. - Я предпочитаю быть человечным. - Жить современно - значит жить быстро, - продолжала она. - В наши дни нельзя таскать за собой полную телегу идеалов и романтизма. Когда человек путешествует на аэроплане, он оставляет тяжелый багаж позади. Добрая старомодная душа годилась в те дни, когда люди жили медленно. Для нас она слишком громоздка. Ей нет места на аэроплане. - А для сердца тоже нет места? - спросил Уолтер. - О душе я не очень забочусь. - Когда-то он очень заботился о душе, но теперь, когда жизнь состояла не только из чтения философов, душа интересовала его гораздо меньше. - Но сердце, - добавил он, - сердце... - К сожалению, - покачала головой Люси, - даром ничего не дается. Хочешь двигаться с большой скоростью - оставляй на земле багаж. Все дело в том, чтобы знать, чего хочешь, и всегда быть готовым заплатить за это. Я знаю, чего я хочу; и я жертвую багажом. Если тебе больше нравится путешествовать в мебельном фургоне - пожалуйста. Только не рассчитывай, милый мальчик, что я поеду с тобой. И не рассчитывай, что я возьму твой концертный рояль в мой двухместный моноплан. Наступило долгое молчание. Уолтер закрыл глаза. Ему хотелось умереть. Он вздрогнул: рука Люси прикоснулась к его лицу. Она взяла его нижнюю губу большим пальцем и указательным и слегка ущипнула ее. - У тебя чудесный рот, - сказала она. XVI Рэмпионы жили в Челси. Их дом состоял из большой мастерской, к которой были пристроены три или четыре маленькие комнатки. "Очень милый домик, хотя и довольно ветхий", - размышлял Барлеп, дергая ручку звонка в этот субботний вечер. Ведь Рэмпион приобрел его почти что даром, буквально даром, перед самой войной. Ему не приходится страдать от послевоенных цен на квартиры. Экономи