мела бы так тщательно охранять неясность создавшегося положения, как это делала Джэнет Бидлэйк. Другая жена потребовала бы объяснений, захотела бы знать, кем же ее, наконец, считают, предложила бы отчетливую альтернативу мира или войны, совместной жизни или развода. Но миссис Бидлэйк позволила своему мужу незаметно покинуть семейный очаг, не ссорясь с ним, не говоря ему ни слова. И так же молча принимала она его внезапные и кратковременные возвраты к ней. Она с детства больше жила в выдуманном ею мире, чем в мире реальном. Когда она была маленькой девочкой, у нее была воображаемая сестра, жившая в железнодорожной будке у шлагбаума. В возрасте от десяти до тринадцати лет ее неспособность различать между свидетельствами ее чувств и вымыслами ее фантазий нередко приводила к тому, что ее наказывали за ложь. Картины и книги ввели ее фантазию в новое русло: ее вымыслы потеряли свой прежний глубоко личный характер и развертывались теперь в сфере искусства, литературы и философской мысли. Начиная с шестнадцати лет она жила в мире искусства и литературы, а в реальной Англии чувствовала себя совершенно чужой. Она влюбилась в Джона Бидлэйка и согласилась стать его женой именно потому, что она сочла его своим духовным соотечественником. Для ее родителей он был таким же подданным королевы Виктории, как они сами; он гораздо больше интересовал их как ее будущий муж, чем как художник; поэтому они сделали все возможное, чтобы отговорить ее от этого брака. Но Джэнет была совершеннолетней и отличалась упорством тех людей, которые умеют внутренне устраниться от спора, просто перенестись в другой план, предоставляя противнику продолжать спор с их опустевшей оболочкой. Кончилось тем, что она настояла на своем. Когда Джэнет Бидлэйк обнаружила - а это случилось очень, очень скоро, - что между замечательным художником, которого она полюбила, и человеком, за которого она вышла замуж, нет ничего общего, гордость помешала ей жаловаться. Она не хотела давать своим родственникам права сказать ей: "Мы же тебе говорили". Джон спал и бодрствовал "где попало" и все больше и больше отходил от совместной жизни. Она не ссорилась с ним и искала утешения в мире привычных ей художественных и литературных вымыслов. Ее личные средства и суммы, нерегулярно присылаемые Джоном Бидлэйком в те минуты, когда он вдруг вспоминал, что ему нужно содержать жену и детей, позволяли ей предаваться сколько угодно этим путешествиям по воображаемому миру. Элинор родилась через год после их брака. Спустя четыре года язва желудка привела временно исправившегося Джона Бидлэйка домой. Плодом его выздоровления в спокойной домашней обстановке был Уолтер. Язва зажила, и Джон Бидлэйк снова исчез. Детей воспитывали няньки и гувернантки. Миссис Бидлэйк как бы издали следила за их воспитанием. Изредка она переступала границу, отделявшую ее мир от мира реальной действительности; и ее вмешательства в повседневный порядок всегда носили характер вмешательства свыше. Когда она, существо иного плана, подходившее ко всему не с теми мерками, с какими подходят обитатели реального мира, удостаивала вникнуть на миг в ход воспитания своих детей, это приводило к самым неожиданным последствиям. Так, однажды она отказала от места гувернантке, услышав, как та играла на пианино в классной комнате песенку Дана Лено об осе и крутом яйце. Гувернантка была добрая девушка, умела обращаться с детьми и содержала разбитого параличом отца. Но на карту были поставлены великие художественные принципы. Мисс Демпстер могла непоправимо испортить музыкальный вкус Элинор (кстати сказать, Элинор унаследовала от отца отвращение к музыке); а то, что Элинор была очень привязана к гувернантке, делало эту опасность еще более реальной. Миссис Бидлэйк проявила большую твердость. Она не потерпит у себя в доме "осу и крутое яйцо". Мисс Демпстер было отказано от места. Когда ее старый отец узнал об этом, с ним произошел второй удар, после чего он ослеп на один глаз и лишился дара речи. Обычно, однако, возвращения миссис Бидлэйк из воображаемых путешествий не имели таких роковых последствий. Ее вмешательство в дело воспитания детей ограничивалось обычно требованием читать классиков, которых считают непонятными; или неподходящими для детей младшего возраста. По ее теории, детей с самых ранних лет нужно воспитывать на лучших творениях искусства и философии. Когда Элинор было три года, ей читали вслух "Гамлета", а вместо книжек с картинками дарили альбомы снимков с картин Джотто и Рубенса. Семи лет она училась французскому языку по "Кандиду", читала "Тристрама Шенди" и "Теорию зрения" епископа Беркли, девяти лет читала "Этику" Спинозы, училась немецкому языку по "Also sprach Zarathustra" {"Так говорил Заратустра" (нем.).} и рассматривала офорты Гойи. В результате такого преждевременного знакомства с философией у Элинор развилось слегка насмешливое и пренебрежительное отношение к отвлеченным построениям и к высокопарному идеализму. Воспитанная на полных изданиях классиков (без всяких цензурных сокращений), она с детства приобрела глубокие теоретические познания о тех предметах, о которых дети, по общепринятому мнению, вообще ничего не должны знать. Это только усилило ее прирожденную холодность и отсутствие любопытства ко всему, что касалось любви; молодой девушкой она напоминала тех шекспировских героинь, которые говорят обо всем откровенно и внешне цинично, но поступают крайне добродетельно. Непочтительное отношение Элинор к тому, что сама она нежно любила, несколько огорчало миссис Бидлэйк; но она весьма разумно воздерживалась от замечаний и не пыталась исправить этот недостаток, а просто игнорировала и удалялась, как игнорировала она недостатки своего мужа и удалялась от столкновения с ним в эмпиреи искусства и фантазии. Сделанного не переделаешь; но, когда о каком-нибудь событии умалчиваешь, на практике это дает такой же эффект, как если бы вообще ничего не произошло. Когда Джон Бидлэйк приехал в Гаттенден, угнетенный болезнью, а еще больше отчаянием, страхом и всепоглощающей жалостью к самому себе, миссис Бидлэйк обошла молчанием то обстоятельство, по поводу которого она могла бы сказать очень много, а именно: что он приходил к ней лишь тогда, когда ему нужна была сиделка. Ему приготовили комнату, и он стал жить в ней. Все выглядело так, точно он никогда и не уезжал. На кухне горничные ворчали по поводу того, что им прибавилось работы, миссис Инмэн вздыхала, а Добс тяжеловесно и по-англикански возмущался поведением старого мистера Бидлэйка по отношению к собственной жене. Но все это не мешало им с каким-то сладострастием жалеть старика. О его болезни и ее симптомах говорили, благоговейно понизив голос. Вслух прислуга ворчала и возмущалась. Но втайне все были довольны. Приезд Джона Бидлэйка нарушил их монотонную повседневную жизнь, а то, что он умирал, придавало им всем какую-то особенную значительность. Его приближающаяся смерть была как бы солнцем, вокруг которого многозначительно и беззвучно обращались души обитателей Гаттендена. Слуги могли ворчать и возмущаться, но относились они к нему крайне заботливо. Они испытывали к нему неясную благодарность. Своей смертью он оживлял их жизнь. XXVIII Молли д'Экзержилло требовала, чтобы все было высказано, произнесено, четко сформулировано. Жизненный опыт был для нее лишь сырьем, которое активный ум перерабатывает в слова. Для чего магнитный железняк человеку, не умеющему выплавлять руду и ковать из металла плуги и мечи? Сами по себе события реальной жизни, ощущения, переживания, мысли и воспоминания интересовали Молли не больше, чем куски руды. Они приобретали ценность лишь тогда, когда искусство и разработанная техника разговора превращали их в остроумные словечки и красиво построенные фразы. Закат нравился ей потому, что она могла сказать о нем: "Это похоже на сочетание бенгальских огней, Мендельсона, сажи и клубники со сливками", или весенние цветы: "Когда смотришь на них, чувствуешь себя так, точно выздоравливаешь от гриппа. Не правда ли?" И, доверчиво склоняясь к собеседнику, она повторяла свой риторический вопрос: "Не правда ли?" Вид на далекие горы во время грозы нравился ей тем, что он напоминал толедские пейзажи Эль Греко. Что же касается любви - да, конечно, главным ее достоинством было в глазах Молли то, что о ней можно разговаривать без конца. Она как раз говорила о ней с Филипом Куорлзом - говорила о ней в продолжение целого часа, анализируя себя, излагая свои переживания, расспрашивая Филипа о его прошлом и его чувствах. Он отвечал ей неохотно и с трудом: он терпеть не мог говорить о себе и это удавалось ему очень плохо. - Не правда ли, - говорила она, - самое увлекательное в любви то, что открываешь в себе много такого, о чем и не подозревал раньше? Филип покорно согласился. - Я и понятия не имела, что могу испытывать к кому-нибудь материнские чувства, пока не вышла за Жана. Я так волнуюсь, когда он промочит ноги. - Я тоже очень беспокоился бы, если бы вы промочили ноги, - сказал Филип, стараясь быть галантным. "Как глупо!" - подумал он. Он не был силен по части галантности. Ему хотелось, чтобы цветущая сливочная красота Молли меньше привлекала его. Будь она уродом, он не сидел бы здесь как дурак. - Как это мило с вашей стороны, - сказала Молли. - Скажите мне, - продолжала она, склоняясь к нему и выставляя напоказ лицо и грудь, - почему я вам нравлюсь? - Разве это не ясно без слов? - ответил он. Молли улыбнулась. - А вы знаете, почему Жан считает меня единственной женщиной, которую он мог полюбить? - Нет, - сказал Филип и подумал, что она необыкновенно хороша - величественная, как Юнона. - Потому что, по его словам, я единственная женщина, не подходящая под определение Бодлера - le contraire du dandy {Противоположность денди (фр.).}. Помните это место в "Mon Coeur Mis a Nu"? {"Мое обнаженное сердце" (фр.).} La femme a faim et elle veut manger; soif, et elle veut boire. La femme est naturelle, c'esta-dire abominable. Aussi est-elle... {Женщина голодна, и она хочет есть; она жаждет, и она хочет пить. Женщина естественна, то есть отвратительна. Поэтому она... (фр.).} Филип прервал ее. - Вы пропустили одну фразу, - сказал он со смехом. - Soif - et elle veut boire. A дальше: Elle est en rut, et elle veut etre... В издании Крепе это слово выпущено, но, если вам угодно, я могу его повторить {Выпущенное слово было "foutue", и фраза в слегка смягченном переводе звучит: "У нее течка, и она хочет, чтобы ее удовлетворили" (фр.).}. - Нет, благодарю вас, - сказала Молли, чувствуя себя выбитой из колеи. Ее прервали; испытанный разговорный гамбит был испорчен. Она не привыкла к людям, так хорошо знакомым с французской литературой. - Это несущественно. - Разве? - Филип поднял брови. - Сомневаюсь. - Aussi est-elle toujours vulgaire, - поспешно вернулась она к тому месту, на котором ее прервали, - c'est-a-dire le contraire du dandy {Поэтому она всегда вульгарна... то есть представляет собой противоположность денди (фр.).}. Жан говорит, что я единственная женщина-денди. А как по-вашему? - Боюсь, что он прав. - Почему "боюсь"? - Пожалуй, мне не слишком нравятся денди. Особенно женского пола. - "Женщина, использующая красоту своей груди, чтобы заставить вас восторгаться ее умом, - недурной тип для романа, - подумал он, - но в частной жизни такие женщины утомительны, очень утомительны". - В женщинах я предпочитаю естественность, - добавил он. - Какой смысл быть естественной, если не обладаешь достаточным искусством, чтобы делать это в совершенстве, и достаточным даром самонаблюдения, чтобы оценить, насколько это тебе удается? - Молли была довольна этой фразой: немножко отделать ее, и получится идеальное bon mot. - Любить кого-нибудь имеет смысл только тогда, когда знаешь точно, что именно чувствуешь, и умеешь это выразить. - Не вижу в этом большого смысла, - сказал Филип. - Чтобы наслаждаться цветами, не нужно быть ботаником или художником. И точно так же, дорогая Молли, не нужно быть Зигмундом Фрейдом или Шекспиром, чтобы наслаждаться вами. - И, быстро подвинувшись к ней, он обнял ее и поцеловал. - Что вы вообразили? - воскликнула она в полном смятении, отталкивая его. - Ничего не воображал, - сердито ответил он с противоположного конца дивана. - Я ничего не воображаю: я просто хочу вас. - Он чувствовал себя в унизительном, нелепом положении. - Но я совсем забыл, что вы монахиня. - Вовсе я не монахиня, - запротестовала она. - Я просто цивилизованная женщина. Что у вас за дикарские манеры - набрасываться на женщину и тискать ее! - Она поправила растрепавшийся локон и начала развивать тему о платонической любви и о том, как она способствует духовному росту. Чем более платоничны отношения между влюбленными мужчиной и женщиной, тем интенсивней живет их сознание. - Что проигрывает тело, то выигрывает душа. Кажется, это Поль Бурже сказал в своей "Psychologie contemporaine"? {"Очерки по современной психологии" (фр.).} Конечно, романист он плохой, - добавила она, извиняясь за то, что цитирует такого старомодного и дискредитированного автора, - но как эссеист он хорош. Как по-вашему? Это сказал Поль Бурже? - повторила она. - Вероятно, Бурже, - устало ответил Филип. - Энергия, стремившаяся выявиться в физической страсти, отвлекается в другое русло и вертит жернова души. - ""Вертит жернова души" звучит, пожалуй, чересчур романтично, по-викториански, в духе Мередита", - подумала она. - Мы заставляем презренное тело, - поправилась она, - приводить в движение духовные турбины. Подавляемое подсознание находит выход, стимулируя сознание. - А стоит ли стимулировать сознание? - спросил Филип, с недовольным видом разглядывая пышную фигуру на противоположном конце дивана. - По правде говоря, мне порядком надоело сознание. - Он восхищался ее телом, но она позволяла ему соприкасаться только с ее гораздо менее интересным и прекрасным умом. Он хотел поцелуев, а получал анализ переживаний и философские афоризмы. - Нестерпимо надоело, - повторил он. И немудрено, что надоело. Молли только рассмеялась. - Не стройте, пожалуйста, из себя доисторического пещерного человека, - сказала она. - Это вовсе не идет вам. Чтобы я поверила, что вам надоело сознание! Это вам-то! Да если вам надоело сознание, значит, вы сами себе надоели. - Вот именно, - сказал Филип. - Вы заставили меня почувствовать, что я сам себе надоел. До последней степени. - Он встал, чтобы попрощаться с ней. - Что это, оскорбление? - спросила она, пристально смотря на него. - Почему я заставила вас почувствовать это? Филип покачал головой. - Не могу объяснить. Да и незачем. - Он протянул ей руку. Молли взяла ее, с любопытством глядя ему прямо в лицо. - Если бы вы не были весталкой цивилизации, - продолжал он, - вы поняли бы меня без всяких объяснений. Или, вернее, тогда нечего было бы объяснять. Потому что с вами я не устал бы от самого себя. И разрешите мне сказать вам на прощание, Молли, что, будь вы действительно во всех смыслах цивилизованной женщиной, вы постарались бы сделать себя менее привлекательной. Быть привлекательной - это варварство. Такое же, как набрасываться на женщину и тискать ее. Вам следует иметь внешность как у Джордж Элиот. Прощайте. - И, в последний раз тряхнув ее руку, он, прихрамывая, вышел из комнаты. На улице он постепенно успокоился. Он даже начал улыбаться про себя. Все это было скорей смешно. Когда укусят кусаку, это всегда смешно, даже если в роли укушенного кусаки оказался ты сам. Он, существо сознательное и цивилизованное, потерпел поражение от существа еще более цивилизованного. Высшая справедливость. Но какое предостережение! Пародии и карикатуры - самая меткая критика. В Молли он увидел карикатуру на самого себя. Зрелище довольно грустное. Улыбка сошла с его лица, и он задумался. "Должно быть, я просто урод", - подумал он. Сидя в парке, он разбирал свои недостатки. Он нередко занимался этим и раньше. Но исправить их он не пытался никогда. Он знал заранее, что и на этот раз он их не исправит. Бедная Элинор! Болтовня Молли о платонической любви и Поле Бурже показала ему, каково приходится Элинор с ним самим. Он решил рассказать ей о своем приключении с Молли - рассказать в комических тонах, потому что так легче рассказывать, а потом перейти к разговору о них самих. Да, так он и сделает. Ему следовало заговорить об этом раньше. Последнее время Элинор была так4 неестественно молчалива, так далека от него. Это беспокоило его, он хотел говорить, он чувствовал, что должен говорить. Но о чем? Смехотворный эпизод с Молли давал ему материал для начального гамбита. - А я сегодня был у Молли д'Экзержилло, - начал он, встретившись с Элинор. Но она таким холодным и равнодушным тоном сказала "в самом деле?", что он не смог продолжать. Оба замолчали. Элинор продолжала читать. Он незаметно поверх книги взглянул на нее. На ее бледном лице было написано выражение спокойной отчужденности. Им снова овладело то чувство неловкости и беспокойства, которое он часто испытывал за последние недели. - Почему мы теперь никогда не разговариваем? - набрался он храбрости спросить ее вечером после обеда. Элинор подняла глаза от книги. - Разве я никогда не разговариваю? - сказала она с иронической улыбкой. - Вероятно, просто нет ничего особенно интересного, о чем стоило бы говорить. Филип узнал те слова, которыми он часто отвечал на ее упреки, и пристыженно замолчал. И все-таки с ее стороны нехорошо было пользоваться против него его же оружием. Когда он говорил это, в этом была правда: ему в самом деле не о чем было говорить. Привычкой всегда скрывать свои личные переживания он почти умертвил их. Мало что происходило вне интеллектуальной части его сознания - а то немногое, что происходило, было слишком обыкновенным или даже постыдным. Тогда как у Элинор всегда находились темы для разговора. Ей не нужно искать их: они приходят к ней сами. Филип с удовольствием объяснил бы ей это; но почему-то это было трудно, он не мог этого сделать. - И все-таки, - наконец сказал он после долгого молчания, - раньше ты говорила гораздо больше. Только в последние дни... - Просто мне надоело говорить - вот и все. - А почему тебе это надоело? - Разве мне не может надоесть? - Она обиженно рассмеялась. - У тебя, например, всегда такой вид, точно тебе все надоело. Филип посмотрел на нее с некоторым беспокойством. Его глаза умоляли. Но она не позволила себе пожалеть его. Она и так делала это слишком часто. Он эксплуатировал ее любовь, систематически недоплачивал ей, а когда она угрожала бунтом, он вдруг становился трогательным и беспомощным, он взывал к ее лучшим чувствам. На этот раз она будет жестока. Пусть себе умоляет и тревожится сколько угодно, она не станет обращать внимания. Поделом ему. И все-таки она чувствовала себя виноватой. Но ведь виноват был он сам. Почему он не любит ее активно, просто и прямо, почему он не высказывает свою любовь. В ее любви он всегда уверен, принимает ее пассивно, как нечто принадлежащее ему по праву. А теперь, когда она перестала давать ему свою любовь, он смотрит на нее умоляюще, с немой тревогой. Но сказать что-нибудь, сделать что-нибудь... Минуты шли. Элинор ждала, делая вид, что читает. Если бы он только заговорил или хоть шевельнулся! Она так хотела снова любить его, она ждала только предлога. Что же до Эверарда - ну, Эверард не в счет. В тех глубинах ее "я", где вступал в свои права инстинкт, Эверард действительно не занимал никакого места. Если бы Филип постарался хоть немножко полюбить ее, Эверард перестал бы занимать место даже в ее сознательном "я", которое пыталось полюбить его - полюбить, так сказать, из принципа, полюбить его нарочно, с заранее обдуманным намерением. Но минуты проходили в молчании. И в конце концов, вздохнув (он тоже хотел сказать что-нибудь, сделать что-нибудь, но это было невозможно, потому что сказанное или сделанное носило бы слишком интимный характер), Филип взял книгу и в интересах романиста-зоолога из своего романа принялся читать о собственническом инстинкте у птиц. Снова читать. Он так ничего и не сказал. Ах, так! Если он хочет, чтобы она стала возлюбленной Эверарда, пускай пеняет на себя! Она попыталась пожать плечами и прийти в воинственное настроение. Но внутренне она чувствовала, что ее угроза относилась к ней самой, а не к Филипу. Она была обречена, а не он. Обречена стать любовницей Эверарда. Завести себе любовника казалось Элинор в теории делом вовсе не трудным. Она не видела в этом ничего безнравственного. А какой шум подымают из-за этого христиане и героини романов! Непонятно. "Если людям хочется спать вместе, - обычно говорила она, - почему не сделать этого просто и прямо, не мучая ни себя, ни всех окружающих". Общественного мнения она тоже не боялась. Если она заведет себе любовника, возражать против этого будут именно те люди, против которых она сама всегда возражала. Порвав знакомство с ней, они только доставят ей удовольствие. Что же касается Фила, то он этого заслужил. В его власти было предотвратить это. Почему он не подошел к ней ближе, почему он не отдавал ей немножко больше самого себя? Она просила у него любви, а получала отчуждение и безлично хорошее отношение. Ей нужно было очень немного - только теплоты, только человечности. И она не раз предупреждала его, что произойдет, если он не даст ей этого. Что он, не понимает, что ли? Или ему просто все равно? Может быть, ему даже не будет больно; наказание не будет наказанием? Это было бы унизительно. Но в конце концов, напоминала она себе каждый раз, доходя до этого пункта в споре с собой, в конце концов, она собирается завести любовника не только для того, чтобы наказать Филипа; ее главная цель не в том, чтобы научить его человечности, заставить его страдать и ревновать; она сделает это ради собственного счастья. (Она старалась забыть, какой несчастной делала ее эта погоня за счастьем.) Ради своего собственного счастья. Она привыкла во всех помыслах и поступках считаться исключительно с Филипом. Даже завести любовника она решила ради Филипа. А это было совсем уж глупо. Но ей приходилось постоянно напоминать себе о своем праве, о своем намерении быть счастливой независимо от него. Для нее было слишком естественно и привычно думать обо всем, даже о возможном любовнике, с точки зрения интересов Филипа - его обращения на путь истины или его наказания. Чтобы помнить, что нужно забыть о Филипе, приходилось делать над собой сознательное усилие. Как бы там ни было, из каких бы соображений она к этому ни стремилась, завести любовника казалось ей психологически делом вовсе не трудным. Особенно если этим любовником будет Эверард Уэбли. Он очень нравился ей; она восторгалась им; сила, излучаемая им, странно волновала и потрясала ее. Но какие необыкновенные трудности вставали перед ней, когда дело доходило до физического сближения! Ей нравится бывать с ним, ей нравятся его письма, она может вообразить, когда он не прикасается к ней, что она влюблена в него. Но когда, во время их второй встречи после ее приезда, Эверард обнял ее и начал целовать, ее охватил какой-то ужас, она стала холодной и каменной в его объятиях. Это был тот же ужас, та же холодность, какие она почувствовала, когда он, год тому назад, в первый раз попытался поцеловать ее. Она испытывала теперь то же самое, хотя за этот год она приучала себя чувствовать иначе, подготовляла свое сознание к мысли сделать его своим любовником. Этот ужас, эта холодность была реакцией ее инстинктивного "я". Только ее сознание согласилось; ее чувство, ее тело, все ее инстинкты восставали. Ее окаменевшее и отшатнувшееся от него тело страстно возмущалось против того, что ее интеллект считал вполне безобидным. Дух был развратником, но плоть оставалась целомудренной. - Не надо, Эверард, - говорила она. - Не надо. Он отпустил ее. - Почему вы ненавидите меня? - Это не так, Эверард. - Вы содрогаетесь от моих объятий! - сказал он с горькой насмешкой. Ему было больно, и растравлять эту рану доставляло ему удовольствие. - Я внушаю вам отвращение. - Зачем вы это говорите? - Ей было стыдно, что она отшатнулась от него; но все-таки он действительно внушал ей отвращение. - Потому что это так. - Нет, это не так. При этих словах Эверард снова протянул к ней руки. Она покачала головой. - Не трогайте меня, - умоляла она. - Не надо. Вы испортите все. Я не могу объяснить - почему, я не знаю - почему. Но теперь не надо. Пока не надо, - добавила она, словно обещая ему что-то в будущем, но теперь избегая его. Это подобие обещания снова его воспламенило. Элинор наполовину жалела, что она произнесла эти слова, наполовину радовалась, что она приняла на себя какое-то обязательство. Она чувствовала облегчение, потому что ей удалось избежать немедленной угрозы физической близости с ним, и в то же время она сердилась на себя за то, что она отшатнулась от него, что она оттолкнула его. Ее тело и ее инстинкты восстали против ее воли. Ее обещание было местью воли этим изменникам. Этим обещанием она как бы вознаграждала Эверарда. "Пока не надо". Но когда же? Когда? Когда угодно, отвечала ее воля, когда захочешь. Обещать было легко, но как трудно было выполнить! Элинор вздохнула. Если бы Филип позволил ей любить себя! Но он ничего не говорил, он ничего не делал, он продолжал читать. Своим молчанием он обрекал ее на неверность. XXIX Место действия - Гайд-парк; время - июнь месяц, суббота. В зеленом мундире, с мечом, Эверард Уэбли держал речь перед тысячей Свободных Британцев, сидя на своем белом коне Буцефале. С военной четкостью, которая сделала бы честь гвардии, Свободные Британцы построились в ряды на набережной у Блэкфрайерского моста, под музыку, с символическими знаменами промаршировали до Черинг-Кросс, по Нортумберленд-авеню, через Трафальгар-сквер и Кембридж-серкус на Тоттенхэм-Корт-роуд, а оттуда - по Оксфорд-стрит к Мраморной Арке. У входа в парк они столкнулись с демонстрацией Общества противников вивисекции, и произошла некоторая заминка. Ряды смешались, мелодии слились - один оркестр играл марш Британских Гренадеров, а другой - "Я с верой смотрю на тебя, агнец, распятый за нас"; знамена перепутались - "Защитим наших песиков" и "Никогда британцы не будут рабами", "Социализм - это тирания" и "Доктора или дьяволы?". Но благодаря изумительной дисциплине Свободных Британцев инцидент быстро был улажен, и после небольшой задержки тысяча вошла в парк, промаршировала вслед за своим вождем и выстроилась по трем сторонам квадратной поляны; четвертую сторону заняли Эверард и его штаб. Прозвучали фанфары, и тысяча пропела четыре стиха из сочиненной Эверардом (в духе Киплинга) "Песни Свободных людей". Затем Эверард произнес речь. - Свободные Британцы, товарищи, - сказал он, и от звука этого сильного непринужденного голоса наступила полная тишина даже среди уличных зевак, собравшихся понаблюдать за процедурой. Наделенные мощью, не исконной, а передавшейся им от оратора, принадлежащей его личности, а не смыслу сказанного, слова падали одно за другим, волнующе четкие, и погружались в рожденное ими внимательное молчание. Он начал с восхваления дисциплины Свободных Британцев. - Дисциплина, - сказал он, - добровольно взятая на себя дисциплина - первое условие свободы и первейшая добродетель Свободных Британцев. Свободные и дисциплинированные спартанцы задержали персидские орды у залива. Свободные и дисциплинированные македоняне захватили чуть не полмира. А наша задача - задача Свободных и дисциплинированных Британцев - освободить свою страну от рабов, которые поработили ее. Три сотни воевали у Фермопил против десятков тысяч. У нас неравенство не столь безнадежно. Ваш батальон только один из шестидесяти, одна тысяча из шестидесяти тысяч Свободных Британцев. И наши ряды растут с каждым днем. Двадцать, пятьдесят, а то и сотня рекрутов присоединяется к нам ежедневно. Армия увеличивается, Зеленая армия Свободных Британцев. Свободные Британцы - в зеленых мундирах. Они носят цвет Робин Гуда и Малютки Джона, цвет людей, стоящих вне закона. Потому что они и правда вне закона в этом тупом демократическом мире. Вне закона - и гордятся этим. Ведь закон демократического мира - закон количества. А мы, стоящие вне закона, верим в качество. Для демократических политиков голос большинства - это глас Божий; их закон - закон, устраивающий толпу. Мы же хотим вырваться за пределы этого закона толпы, чтобы нами управляли лучшие, а не самые многочисленные. Будучи значительно глупее, чем их либеральные деды, сегодняшние демократы хотели бы препятствовать личной инициативе и путем национализации промышленности и земли ввергнуть страну в такую тиранию, какой еще свет не видывал со времен правления в Индии династии Моголов. Мы, стоящие вне закона, - свободные люди. Мы верим в ценность личной свободы. Мы хотим поддерживать личную инициативу, потому что считаем, что координированная и контролируемая в интересах общества личная инициатива приносит наилучшие экономические и нравственные; результаты. Закон демократического мира - это стандартизация людей, это сведение всех индивидуумов к самым низким общим меркам. Религия этого мира - обожествление среднего человека. Мы, стоящие вне закона, верим в разнообразие, в аристократию, в естественную иерархию. Мы уничтожим, какие только можно уничтожить, помехи и дадим каждому человеку шанс, чтобы лучшие могли занять то положение в обществе, какое предуготовила им Природа. Короче, мы верим в Справедливость. И мы преклоняемся не перед средним, а перед исключительным человеком. Я мог бы чуть не до бесконечности перечислять пункты, по которым мы, Свободные Британцы, радикально расходимся с демократическими правителями той страны, которая некогда была доброй старой свободной Англией. Но я сказал достаточно, чтобы стало ясно: мир между ними и нами невозможен. То, что они считают белым, в наших глазах - черное, их представления о политическом благе нам кажутся злом, их земной рай для нас ад. Добровольно поставив себя вне закона, мы отрекаемся от их жизненных норм, мы облачаемся в зеленые одежды леса. И мы будем ждать подходящего момента, да, подходящего момента. Потому что придет и наше время, и мы вовсе не намерены вечно пребывать вне закона. Придет время - и мы будем диктовать законы, а теперешним правителям придется скрываться в лесах. Два года назад наша организация была незначительна. Теперь это целая армия. Армия оказавшихся вне закона. Еще немного, друзья мои, и это будет армия тех, кто диктует законы, а не тех, кто их нарушает, да, кто их нарушает. Потому что прежде, чем создать хорошие законы, мы должны уничтожить дурные. И нужна смелость, чтобы противопоставить себя существующему закону. Свободные Британцы, друзья мои, поставившие, как и я, себя вне закона, когда придет время, станет ли у вас на это смелости? Из рядов зеленых мундиров послышались громкие выкрики. - Когда я призову вас, пойдете ли вы за мной? - Пойдем, пойдем, - скандировала тысяча зеленых мундиров. - Даже если нужно будет идти против закона? Раздался новый взрыв утвердительных выкриков. Когда он стих и Эверард Уэбли приоткрыл было рот, чтобы продолжить свою речь, чей-то голос прокричал: - Долой Уэбли! Долой милицию богачей! Долой сукиных сы...!! Но прежде чем голос успел произнести полностью ненавистную пародию на их имя, с полдюжины ближайших Свободных Британцев набросились на обладателя этого голоса. Эверард Уэбли поднялся на стременах. - Не выходить из рядов! - повелительно закричал он. - Как смеете вы оставлять ряды? К месту происшествия поспешили офицеры; сердитые голоса передавали приказ. Слишком усердные Британцы вернулись по местам. Их противник, прижимая к носу окровавленный платок, удалялся в сопровождении двух полисменов. Он потерял шляпу. Растрепанные волосы пылали в солнечном свете. Это был Иллидж. Эверард Уэбли обратился к офицеру, в подразделении которого люди вышли из рядов. - Неподчинение приказу, - начал он, и его голос был холодным и жестким, не громким, но угрожающе-значительным, - неподчинение приказу есть худшее... Иллидж отнял платок от носа и закричал пронзительным фальцетом: - Ах вы, гадкие мальчики! В толпе послышался смех. Эверард никак не отреагировал на это вмешательство, прекратил упреки и продолжил речь. Властно и одновременно убеждающе, страстно, но сдержанно вибрировал его музыкальный голос; и сразу же потревоженное молчание вновь воцарилось вокруг него, а отвлеченное было внимание снова сосредоточилось и сфокусировалось на нем одном. Был бунт - и он вновь одержал победу. Спэндрелл ждал, не проявляя нетерпения. Опоздание Иллиджа давало ему возможность выпить лишних два-три коктейля. Он доканчивал третью рюмку и чувствовал себя гораздо лучше и бодрей, когда дверь ресторана распахнулась и торжественно вошел Иллидж, гордо выставляя напоказ синяк под глазом. - Буйство в пьяном виде? - спросил Спэндрелл, заметив синяк. - Или вас отделал какой-нибудь оскорбленный супруг? Или вы повздорили с вашей дамой? Иллидж уселся и рассказал о своем приключении, хвастливо приукрашивая события. По его версии, он был не то Горацием, защищающим мост, не то святым Стефаном, стоящим под градом каменьев. - Вот хулиганы! - сочувственно сказал Спэндрелл. Но его глаза злорадно смеялись: несчастья друзей служили для него неисчерпаемым источником развлечения, а в несчастье Иллиджа было что-то особенно забавное. - Но зато я испортил весь эффект гнусного словоизвержения Уэбли, - все тем же самодовольным тоном продолжал Иллидж. - Было бы лучше испортить ему физиономию. Насмешка Спэндрелла уколола Иллиджа. - Мало испортить ему физиономию, - свирепо сказал он, нахмурившись. - Его вообще следовало бы уничтожить: он общественная опасность, он и вся его банда наемных убийц... - Он добавил несколько непечатных выражений. Спэндрелл только рассмеялся. - Скулить всякий умеет. А вы бы попробовали для разнообразия что-нибудь сделать. Прямое действие в духе самого Уэбли. Иллидж пожал плечами, как бы извиняясь. - Нам не хватает организованности. - Не думаю, что нужна какая-то особая организованность, чтобы огреть человека по башке. Нет-нет, все дело в том, что вам не хватает смелости. Иллидж побагровел. - Это ложь. - "Не хватает организованности"! - презрительно продолжал Спэндрелл. - По крайней мере оправдание вполне в духе времени. Великий бог организации. Даже любовь и искусство будут скоро разучиваться по нотам, как все остальное. Почему вы пишете такие плохие стихи? Потому что поэтическая индустрия еще недостаточно хорошо организована. И любовник-импотент будет оправдывать себя тем же способом и уверять негодующую даму, что в следующий раз она найдет его в полной боевой готовности. Нет-нет, дорогой мой Иллидж, так дело не пойдет, сами понимаете, не пойдет. - Без сомнения, все это очень забавно, - Иллидж был все еще красный от гнева, - но только вы говорите чушь. Нельзя сравнивать поэзию и политику. В политическую партию входит масса народа, они должны подчиняться дисциплине, чтобы держаться вместе. Поэт же сам по себе. - Но и убийца сам по себе, не так ли? - Тон Спэндрелла и его улыбка были саркастическими. Иллидж почувствовал, как кровь прилила к его лицу, точно внутри его внезапно вспыхнул огонь. Он ненавидел Спэндрелла за то, что тот умел унизить его, умел заставить его устыдиться самого себя, почувствовать себя ничтожеством, дураком. А ведь он только что казался такой персоной, таким героем, был так доволен собой. А сейчас всего двумя-тремя насмешливыми словами Спэндрелл превратил все его самодовольство в чувство досады и стыда. Наступило молчание. Оба молча ели суп. Покончив с едой, Спэндрелл откинулся на спинку стула и задумчиво сказал: - Один человек и несет всю ответственность одного человека. Тысяча человек не несут никакой ответственности. Вот почему организация и приносит такое облегчение. Член политической партии чувствует себя в такой же безопасности, как и член церкви Христовой. А партия может призвать к гражданской войне, к насилию, к резне; и человек радостно исполняет то, что ему приказывают, ведь ответственности он не несет. Ответственность несет лидер. А лидер - человек необыкновенный, вроде Уэбли. Человек, наделенный храбростью. - Или трусостью, как в данном случае, - сказал Иллидж. - Уэбли - это буржуазный кролик, испуганный до такой степени, что впал в ярость. - Разве? - Спэндрелл издевательски приподнял брови. - Что ж, может, вы и правы. Но все равно он сильно отличается от обычного кролика. Обычный кролик не приходит в ярость со страху. Он приходит со страху в состояние униженной пассивности или униженной готовности исполнять чужие приказы. Но никогда не к готовности действовать по своему усмотрению и нести за это ответственность. А если дело касается, к примеру, убийства, то едва ли вы найдете обычных кроликов, готовых принять в нем участие, не так ли? Они скажут, что им не хватает организованности. Для одного - ответственность слишком велика. Ему страшно. - Разумеется, никто не хочет быть повешенным. - Ему страшно, даже если не стоит вопрос о виселице. - Неужто вы снова хотите топтаться на вопросе категорического императива? - Теперь была очередь Иллиджа проявить сарказм. - Вопрос выдвигается сам собой. Взять хотя бы вас. Когда дойдет до дела, вы никогда не решитесь предпринять что-нибудь против Уэбли, если только вас не "организуют" и не освободят от ответственности. Вы просто не посмеете, - сказал Спэндрелл с насмешливым вызовом. Он пристально смотрел на Иллиджа из-под полуопущенных век, и, пока тот разводил риторические тирады об истреблении змей, охоте на тигров, об искусстве давить клопов, Спэндрелл изучал пылающее, сердитое лицо своей жертвы. Иллидж бушевал, чувствуя себя несколько неловко, потому что осознавал, что его слова слишком громки и пусты. Но пафос и еще раз пафос казались единственным возможным ответом на сводящую с ума спокойную насмешку Спэндрелла, хотя риторика эта звучала все более фальшиво. Как человек, перестающий кричать из страха, что голос изменит ему, он вдруг замолчал. Спэндрелл медленно кивнул. - Очень хорошо, - загадочно сказал он. - Прекрасно. "Это нелепость, - уверяла себя Элинор. - Это ребячество. Да, ребячество и нелепость". Ведь все это несущественно. Эверард был все тем же, хоть он и сидел на белом коне и отдавал приказы, хоть его и приветствовала толпа восторженными криками. Разве он стал лучше оттого, что она увидела его во главе одного из его батальонов? Ее волнение было нелепым, ребяческим. И все-таки она волновалась - это не подлежало сомнению. Как она взволновалась, когда он появился верхом во главе своего отряда! Сердце билось чаще и набухало в груди. А какими тревожными были секунды молчания, пока он не заговорил! Просто ужас! А вдруг он станет заикаться и мямлить; а вдруг он скажет какую-нибудь глупость или пошлость; а вдруг он покажется многословным и скучным; а вдруг он примется паясничать. А когда голос зазвучал, непринужденный, но вибрирующий и пронизывающий, когда послышались слова страстные и тревожащие, но вовсе не ходульные, фразы яркие, но краткие и категоричные, - какое она почувствовала ликован