ничего в его детских воспоминаниях, что могло бы оправдать более положительное отношение. Роль отца мистер Куорлз выполнял так же неудачно и с таким же количеством ошибок, как роль политического деятеля и дельца. Краткие вспышки восторженного интереса к детям чередовались с долгими периодами, в продолжение которых он почти совершенно забывал об их существовании. Филип и его брат предпочитали эти периоды пренебрежения, потому что тогда отец был настроен более благодушно. Было гораздо хуже, когда он выказывал интерес к их благополучию. Он интересовался не столько детьми, сколько какой-нибудь воспитательной или гигиенической теорией. Встретив какого-нибудь знаменитого доктора или прочтя новейшую книгу о методах воспитания, мистер Куорлз решал, что необходимо принять решительные меры, иначе его сыновья вырастут идиотами, калеками или слабоумными, тела их будут отравлены дурной пищей и искалечены каким-нибудь вредным спортом. После этого мальчиков несколько недель пичкали сырой морковью или переваренной говядиной (в зависимости от того, с каким доктором встретился мистер Куорлз); заставляли делать гимнастику или обучали народным танцам и пластике; заставляли учить наизусть стихи (если в данный момент особое значение придавалось памяти) или (если придавалось значение способности к логическому мышлению) отправляться в сад, втыкать на площадках палочки и посредством измерения тени в разные часы дня самостоятельно открывать основные положения тригонометрии. Пока увлечение не проходило, жизнь обоих мальчиков была невыносимой. А если миссис Куорлз пыталась протестовать, Сидни приходил в бешенство и заявлял ей, что она эгоистичная и чересчур мягкосердечная мать, совершенно не считающаяся с благом своих детей. Миссис Куорлз не настаивала: она знала, что, если Сидни перечить, он станет еще более упорным, а если ему потакать, его энтузиазм скоро пройдет. И действительно, через две-три недели Сидни надоедали труды, не дававшие немедленного и очевидного результата. От его гигиены мальчики не стали заметно крупней или сильней; они не стали заметно способней от его педагогики. Все, что можно было о них сказать, - это что от них нет покою ни днем, ни ночью. "Более важные дела" все больше и больше поглощали его внимание, пока наконец, подобно Чеширскому коту, он не исчезал окончательно из мира классной комнаты и детской, переносясь в более возвышенные и спокойные сферы. И мальчики снова чувствовали себя спокойными и счастливыми. Подойдя к двери, Филип услышал доносившиеся оттуда звуки и остановился, прислушиваясь. На его лице появилось выражение беспокойства, даже тревоги. Голос отца. А ему сказали, что отец один. Разговаривает сам с собой? Неужели он так плох? Филип собрался с духом, открыл дверь и немедленно успокоился: то, что он принял за помешательство, было всего лишь диктовкой для диктофона. Подложив под спину подушки, мистер Куорлз полусидел, полулежал на кровати. Его лицо и даже его лысина пылали и блестели, и его розовая шелковая пижама казалась продолжением этого лихорадочного румянца. Диктофон стоял на столике у постели; мистер Куорлз говорил в микрофон, которым оканчивалась гибкая приемная трубка. - Истинное величие, - звучно говорил он, - обратно пропорционально немедленному успеху. Ах, вот и ты! - воскликнул он, оглядываясь на звук открывшейся двери. Он остановил механизм, повесил трубку и приветливо протянул руку. Самый обыкновенный жест. Но во всех его движениях была, как показалось Филипу, какая-то подчеркнутость, точно он находился на сцене. Его глаза лихорадочно блестели. - Как я рад, что ты приехал. Так рад, мой милый мальчик. - Он погладил руку Филипа; в его громком голосе послышалась дрожь. Филип, не привыкший к такому бурному изъявлению чувств, смутился. - Ну, как твое здоровье? - спросил он с деланной веселостью. Мистер Куорлз покачал головой и молча сжал руку сына. Филип смутился еще больше, увидев, что на глазах у него выступили слезы. Как мог он ненавидеть его и сердиться на него! - Ничего, это пройдет, - сказал он, стараясь подбодрить старика. - Тебе просто нужно немного отдохнуть. Мистер Куорлз сжал его руку еще крепче. - Не говори матери, - сказал он, - но я чувствую, что бли-изок конец. - Какие глупости, папа. Ты не должен говорить так. - Бли-изок, - повторил мистер Куорлз, упрямо качая головой, - очень близок. Поэтому я так рад твоему приезду. Я был бы так несчастен, если бы мне пришлось умирать, когда ты на другом конце света. Но когда ты здесь, я чувствую, что могу уйти, - его голос снова задрожал, - совсем спокойно. - Он снова сжал руку Филипа. В эту минуту он чувствовал себя преданным отцом, всегда жившим только для детей. Собственно говоря, таким он и бывал, время от времени. - Да, вполне спокойно. - Он вытащил платок, высморкал нос и в это время незаметно отер глаза. - Но зачем тебе умирать? - Нет, нет, - упорствовал Куорлз. - Я чувствую, что я умру. - Он действительно чувствовал это; он верил, что он умирает, потому что по крайней мере одна часть его души желала умереть. Осложнения последних недель сломили его; а будущее не обещало ничего хорошего. Безболезненно исчезнуть - это было бы лучшим разрешением всех трудностей. Он хотел, он верил; и, веря в приближение смерти, жалел самого себя как жертву и в то же время восхищался тем благородным смирением, с каким он покоряется своей участи. - Но ты не умрешь, - повторил Филип, не зная, чем еще утешить его. Он был лишен дара экспромтом разрешать трудные эмоциональные задачи, с какими встречаешься в обыденной жизни. - Ты ведь... - Он готов был сказать: "Ты ведь ничем не болен", но вовремя сдержался, подумав, что этими словами он может обидеть отца. - Не будем больше говорить об этом. - Мистер Куорлз говорил резко, выражение лица у него было недовольное. Филип вспомнил, что мать просила не противоречить ему. Он промолчал. - Бессмысленно спорить с Судьбой, - продолжал мистер Куорлз другим тоном. - С Судьбой, - повторил он со вздохом. - Тебе повезло, мой мальчик, ты нашел свое призвание с самого начала. Провидение было благосклонно к тебе. Филип кивнул. Он и сам так думал, и это внушало ему некоторые опасения. Он смутно верил в карающую Немезиду. - Тогда как я... - Мистер Куорлз не кончил фразы, но поднял руку и снова безнадежно уронил ее на одеяло. - Всю свою жизнь я шел по неверному пути. Много лет прошло, пока я узнал свое истинное призвание. Занимаясь практическими делами, философ бесцельно расточает себя. Бесцельно и глупо. Как альбатрос у этого, как его там. Ты должен знать. Филип пришел в недоумение. - Ты говоришь про альбатроса в "Старом Мореходе"? - Не-ет, не-ет, - раздраженно сказал мистер Куорлз. - У этого француза. - Ах да, конечно. - Филип наконец понял. - "Le poete est semblable au prince des nuees" {Поэт, вот образ твой! Ты также без усилья / Летаешь в облаках (фр.). }. Ты хочешь сказать - Бодлер. - Да, конечно, Бодлер. Exile sur le sol au milieu des huees Ses ailes de geant l'empechent de marcher {*}, - {* Но исполинские тебе мешают крылья Внизу ходить в толпе средь шиканья глупцов (фр.; перевод П. Якубовича).} процитировал Филип, радуясь возможности на минуту перевести разговор с личных тем на литературу. Его отец пришел в восторг. - Вот и-именно! - торжественно воскликнул он. - Точно так же бывает и с философами. Их крылья мешают им ходить по земле. Тридцать лет пытался я ходить по земле, занимаясь политикой и делами. Я не понимал, что мое место - в небесах, а не здесь. В небесах! - повторил он, подымая руку. - У меня были крылья. - Его поднятая рука затрепетала. - Крылья, а я этого не знал. - Его голос стал громче, его глаза заблестели еще больше, его лицо стало еще более розовым и лоснящимся. Весь его облик выражал такое возбуждение, такое беспокойство и экзальтацию, что Филип серьезно встревожился. - Не лучше ли тебе немного отдохнуть? - обеспокоенно спросил он, но мистер Куорлз не обратил на его слова никакого внимания. - Крылья, крылья! - вопил он. - У меня были крылья, и, если бы я понял это, когда был молод, каких высот я мог бы достичь! Но я пытался ходить. По грязи. Тридцать лет. Только через тридцать лет я открыл, что я был рожден летать. А теперь мое время прошло, хотя я едва начал жить. - Он вздохнул и, откинувшись на подушку, выбрасывал слова в воздух по направлению к потолку. - Мой труд не закончен. Мои грезы не воплотились в действительность. Судьба жестоко обошлась со мной. - Но ты еще отлично успеешь закончить свой труд. - Нет, нет, - упорствовал мистер Куорлз, качая головой. Он хотел быть жертвой рока, он хотел чувствовать себя вправе сказать про себя: если бы не превратности судьбы, этот человек мог бы быть вторым Аристотелем. Немилостью провидения оправдывалось все: его неудачи с сахарным заводом, с политикой, с сельским хозяйством, холодный прием, встретивший его первую книгу, бесконечные задержки с выходом в свет второй; ею оправдывалось, каким-то необъяснимым способом, даже то, что он наградил Глэдис ребенком. Злой рок заставлял его соблазнять горничных, секретарш и крестьянок. А теперь, когда в довершение всего он умрет (преждевременно, но стоически, как благороднейший из римлян), какими мелкими, какими пошло-незначительными казались все эти истории с потерянной невинностью и ожиданием ребенка! И как неприличен был весь этот мирской шум у смертного одра философа! Но он может не обращать внимания на все это лишь при том условии, что это в самом деле его смертный одр, и, если все согласятся, что судьба была к нему несправедлива, философ-мученик накануне смерти имеет право требовать, чтобы его избавили от забот о Глэдис и ее ребенке. Вот почему (хотя он не отдавал себе в этом отчета) мистер Куорлз так решительно и даже раздраженно отвергал утешения сына, пророчившего ему долгую жизнь; вот почему он обвинял несправедливое провидение и с более чем обычной снисходительностью к себе восхвалял свои таланты, воспользоваться которыми не дало ему провидение. - Нет, нет, милый мальчик, - твердил он. - Я никогда не кончу. И это - одна из причин, почему мне хотелось поговорить с тобой. Филип посмотрел на него с неприятным предчувствием. "А дальше что?" - думал он. Некоторое время оба молчали. - Кому хочется исчезнуть из мира совершенно незамеченным? - сказал мистер Куорлз голосом, который от вновь нахлынувшей на него жалости к самому себе стал хриплым. - Полное исчезновение - к этому трудно отнестись спокойно. - Перед его умственным взором разверзлась пустота, беспросветная и бездонная. Смерть. Она покончит со всеми заботами, но все-таки она внушает ужас. - Ты понимаешь это чувство? - спросил он. - Вполне, - сказал Филип, - вполне. Но в твоем случае, отец... Мистер Куорлз снова высморкался и поднял в знак протеста руку. - Нет, нет. - Он твердо решил, что умрет. Бессмысленно было убеждать его в противном. - Но ты понимаешь мои чувства, и это самое важное. Я смогу уйти спокойно, сознавая, что ты не дашь исчезнуть памяти обо мне. Милый мальчик, ты будешь моим литературным душеприказчиком. Есть некоторые отрывки, написанные мной... - Книга о демократии? - спросил Филип, ожидая, что ему предложат закончить величайший труд на эту тему, который когда-либо был задуман. Ответ отца снял бремя с его души. - Нет, не это, - поспешно ответил мистер Куорлз. - Пока существуют только материалы к книге. И значительная часть их даже не на бумаге. У меня в голове. Собственно говоря, я как раз собирался попросить тебя, чтобы все заметки к большой книге были уничтожены. Без всякого просмотра. Все это - беглые заметки, понятные только мне. - Мистер Куорлз вовсе не стремился к тому, чтобы пустота его регистраторов и обилие незаполненных карточек в его картотеке были обнаружены и навлекли на него посмертное осуждение. - Все это должно быть уничтожено, понимаешь? Филип не возражал. - Я хотел доверить тебе, милый мальчик, - продолжал мистер Куорлз, - собрание фрагментов более интимного характера. Размышления о жизни, воспоминания о пережитом. Знаешь, всякое такое... Филип кивнул: - Понимаю. - Я начал заносить их на бумагу уже давно, - сказал мистер Куорлз. - "Воспоминания и размышления за пятьдесят лет" - так можно будет озаглавить книгу. В моих записных книжках - масса материала. А в последние дни я пользовался этим. - Он постучал по диктофону. - Знаешь, во время болезни много думаешь. - Он вздохнул. - И серьезно думаешь. - Разумеется, - согласился Филип. - Если хочешь послушать... - И он показал на диктофон. Филип кивнул. Мистер Куорлз привел аппарат в готовность. - Это даст тебе представление о моих заметках. Мысли и воспоминания. Готово. - Он подвинул аппарат через стол; при этом клочок бумаги упал на пол. Он лежал на ковре, исчерченный по всем направлениям: головоломка. - А теперь - слушай. Филип стал слушать. Раздался скребущий звук, а потом кукольная пародия на голос его отца произнесла: - Ключ к проблеме пола: страсть священна, она есть проявление божества. - И, без паузы или перехода, только немного другим голосом: - Самое печальное явление в политике - это легкомыслие политических деятелей. Встретив Асквита однажды за обедом, не помню где, я воспользовался случаем и стал убеждать его в необходимости отменить смертную казнь. Один из самых больных вопросов современности. А он в ответ предложил мне сыграть в бридж. Мера длины, шесть букв: вершок. Утонченные люди не живут в свиных хлевах и не могут долго заниматься политикой и делами. Есть прирожденные эллины и прирожденные миссис Гранди. Я никогда не разделял высокого мнения толпы о Ллойд Джордже. Каждый человек рождается с правом на счастье; но каким он подвергается преследованиям, когда пытается воспользоваться своим правом! Бразильский аист, шесть букв: жабиру. Истинное величие обратно пропорционально немедленному успеху. Ах, вот и ты!.. - снова раздался скребущий звук. - Да, теперь я вижу, в каком все это духе, - сказал Филип, поднимая глаза. - А как остановить эту штуку? Ага, вижу. - Он остановил аппарат. - Столько мыслей приходит мне в голову, когда я лежу здесь, - сказал мистер Куорлз, бросая слова вверх, точно обращаясь к парящему над ним самолету. - Такое богатство! Я не мог бы запечатлеть их все, не будь этого аппарата. Замечательно! Просто замечательно! XXXIII Элинор успела дать телеграмму с вокзала. Когда она приехала, на станции ее ждала машина. - Ну, как он? - спросила она шофера. Но Джекстон не мог сказать ничего определенного: он не знал, в глубине души он был уверен, что эти богачи опять подняли шум из-за пустяков, как они делают всегда, особенно когда дело касается их детей. Они ехали к Гаттендену. Вид Чилтернских гор в спелом вечернем свете был так невозмутимо-прекрасен, что Элинор почувствовала себя гораздо спокойней и даже пожалела, что не осталась до последнего поезда. Тогда она смогла бы встретиться с Уэбли. Но ведь она решила, что, по существу, она даже довольна, что не встретится с ним. Но можно одновременно и жалеть, и быть довольным. Проезжая мимо северных ворот парка, она сквозь решетку мельком увидела колясочку лорда Гаттендена, стоявшую почти у самых ворот. Осел остановился и щипал траву у дороги; вожжи свободно висели, а маркиз был настолько погружен в изучение толстого фолианта в красном сафьяновом переплете, что даже забыл править. Машина промчалась мимо; но вид этого старика, сидящего с книгой в коляске, запряженной серым осликом, в той же позе, в какой она видела его много раз, живущего размеренной, не знающей перемен жизнью, подействовал на нее так же успокоительно, как безмятежная прелесть буков и папоротников, золотисто-зеленого переднего плана и фиалковой дали. И вот наконец усадьба! Старый дом, казалось, дремал в закатном свете, как греющееся на солнышке животное; казалось, слышно было его мурлыканье. Лужайка была похожа на дорогой зеленый бархат; и в безветренном воздухе огромная веллингтония была полна строгого достоинства, как старый джентльмен, присевший немного подумать после сытного обеда. Не может быть, чтобы здесь произошло какое-нибудь несчастье. Она выпрыгнула из машины и побежала прямо наверх в детскую. Фил лежал в постели неподвижно, закрыв глаза. Когда Элинор вошла, мисс Фулкс, сидевшая возле него, повернулась, встала и пошла ей навстречу. Достаточно было взглянуть на ее лицо, чтобы убедиться, что сине-золотое спокойствие пейзажа, дремлющий дом, маркиз и его ослик - что все они лгали, когда успокаивали ее. "Все хорошо, - казалось, говорили они, - все идет так же, как всегда". Но мисс Фулкс была бледна и взволнованна, точно ей явилось привидение. - В чем дело? - прошептала Элинор, к которой сразу вернулась вся ее тревога. И раньше, чем мисс Фулкс успела ответить, она добавила: - Он спит? - "Если спит, - подумала она, - это хороший признак; вид у него такой, точно он заснул". Но мисс Фулкс покачала головой. Это движение было излишним. Едва Элинор успела задать вопрос, как мальчик вздрогнул всем телом под простыней. Его лицо исказилось от боли. Он тихо и Жалобно простонал. - У него очень болит голова, - сказала мисс Фулкс. В ее глазах застыло выражение ужаса и страдания. - Подите отдохните, - сказала Элинор. Мисс Фулкс нерешительно покачала головой. - Я хотела бы быть полезной... - Вы будете более полезной, когда отдохнете, - настаивала Элинор. Она увидела, что губы мисс Фулкс дрожат, а на глазах заблестели слезы. - Идите, - сказала она и сочувственно пожала ей руку. Мисс Фулкс повиновалась с неожиданной поспешностью. Она боялась расплакаться тут же, в комнате. Элинор села у постели. Она взяла маленькую ручку, лежавшую на отвернутой простыне, она ласково и нежно провела пальцами по светлым волосам мальчика. - Спи, - шептала она, и ее пальцы ласкали его, - спи, спи. Но мальчик продолжал вздрагивать, и его лицо то и дело искажалось от внезапной боли; он мотал головой, точно пытаясь стряхнуть что-то, причинявшее ему боль; он тихонько и жалобно стонал. И, склонившись над ним, Элинор почувствовала, как ее сердце сжимается в груди, как рука хватает ее за горло и душит. - Мой малютка, - говорила она, точно умоляя его не страдать, - мой малютка. И она еще крепче сжимала маленькую ручку, она плотнее прижимала ладонь к его горячему лбу, словно стараясь утишить боль или по крайней мере придать вздрагивающему тельцу силы для борьбы с болью. Вся ее воля приказывала болезни выйти из него - перейти из него через ее пальцы в ее собственное тело. Но он по-прежнему беспокойно ворочался на постели, поворачивая голову то на одну сторону, то на другую, то свертываясь калачиком, то судорожно выпрямляясь под простыней. И по-прежнему возвращалась внезапная острая боль, и на лице изображалось страдание, а из раздвинутых губ снова и снова исходил тихий жалобный стон. Она поглаживала его лоб, она шептала нежные слова. И это было все, что она могла сделать. Сознание собственной беспомощности душило ее. Незримые руки с еще большей силой сжимали ее горло и сердце. - Как ты его нашла? - спросила миссис Бидлэйк, когда ее дочь спустилась вниз. Элинор ничего не ответила и отвернулась. От этого вопроса слезы подступили к ее глазам. Миссис Бидлэйк обняла ее за талию и поцеловала. Элинор спрятала лицо на плече матери. "Ты должна быть сильной, - повторяла она себе. - Ты не должна плакать, не должна поддаваться. Будь сильной, чтобы помочь ему". Ее мать крепче сжала ее. Ее близость успокаивала Элинор, давала ей желанную силу. Она собрала всю свою волю и, глубоко вобрав воздух, проглотила комок в горле. Она подняла глаза и благодарно улыбнулась матери. Ее губы все еще вздрагивали; но воля победила. - Я глупая, - сказала она извиняющимся тоном. - Но я ничего не могла сделать. Так ужасно видеть, как он страдает. И не уметь помочь. Это ужасно. Даже когда знаешь, что в конце концов все обойдется благополучно. Миссис Бидлэйк вздохнула. - Ужасно, - как эхо повторила она, - ужасно, - и закрыла глаза, обдумывая создавшееся затруднительное положение. Обе женщины молчали. - Кстати, - сказала она, снова открывая глаза, - тебе следует обратить внимание на мисс Фулкс. Я не вполне уверена, что она всегда оказывает на мальчика хорошее влияние. - Влияние? Мисс Фулкс? - От удивления Элинор широко раскрыла глаза. - Но она самая милая, самая добросовестная... - Ах, нет, не то! - поспешно сказала миссис Бидлэйк. - Я имею в виду ее влияние на его художественный вкус. Когда я пошла позавчера в детскую, я увидела, как она показывает Филу такие ужасно вульгарные картинки с изображением собаки. - Бонзо? - спросила Элинор. - Да, Бонзо. - Она произнесла это имя с некоторым отвращением. - Если ему нужны картинки из жизни животных, так ведь есть чудесные репродукции персидских миниатюр из Британского музея. Так легко испортить вкус ребенку... Элинор! Что с тобой, дорогая! Элинор внезапно и неудержимо начала смеяться. Смеяться и плакать, неудержимо. С одним горем она способна справиться. Но горе в сочетании с Бонзо - это было невыносимо. Что-то оборвалось внутри ее, и ее рыдания смешались с неистовым, болезненным, истерическим смехом. Миссис Бидлэйк беспомощно поглаживала ее по плечу. - Дорогая! - повторяла она. - Элинор! Пробужденный от беспокойной и полной кошмаров дремоты, Джон Бидлэйк свирепо закричал из библиотеки. - Перестаньте кудахтать, - приказал сердито-жалобный голос, - ради Создателя! Но Элинор не могла перестать. - Гогочут, как гусыни, - ворчал про себя Джон Бидлэйк. - Над какой-нибудь идиотской шуткой. А тут человек болен... - А теперь, ради Бога, - грубо сказал Спэндрелл, - возьмите себя в руки. Иллидж прижал платок к губам: он боялся, что его стошнит. - Пожалуй, я прилягу на минутку, - прошептал он. Когда он попробовал идти, он почувствовал, что ноги у него не движутся. Он тащился к дивану, как паралитик. - Вам необходим глоток спиртного, - сказал Спэндрелл. Он подошел к буфету. Там стояла бутылка бренди. Из кухни он принес стаканы. Он налил с четверть стакана бренди. - Вот. Пейте. - Иллидж взял стакан и сделал глоток. - Можно подумать, что мы плывем через Ла-Манш, - с угрюмой усмешкой сказал Спэндрелл, наливая себе бренди. - "Этюд в зеленых и рыжих тонах" - так озаглавил бы Уистлер ваш портрет. Яблочно-зеленый. Мшисто-зеленый. Иллидж посмотрел на него, но сейчас же отвернулся, не в силах выдержать жесткий взгляд этих презрительных серых глаз. Никогда раньше не знал он такой ненависти, какую теперь испытывал к Спэндреллу. - Не говоря уже о лягушачье-зеленом, тинисто-зеленом, мокротно-зеленом, - продолжал тот. - Ах, заткнитесь! - воскликнул Иллидж голосом, в котором снова появилась звучность и который почти не дрожал. Насмешка Спэндрелла успокоила его нервы. Ненависть, подобно бренди, действует подбадривающе. Он еще глотнул жгучей жидкости. Наступило молчание. - Когда вы оправитесь, - сказал Спэндрелл, ставя на стол пустой стакан, - приходите мне помочь. - Он встал и удалился за перегородку. Тело Эверарда Уэбли лежало на том же месте, где упало, на боку, с распростертыми руками. Пропитанный хлороформом носовой платок покрывал лицо. Спэндрелл наклонился и сбросил платок. Тело лежало разбитым виском к полу; сверху раны не было видно. Засунув руки в карманы, Спэндрелл стоял и смотрел на труп. "Пять минут назад, - говорил он себе, облекая свои мысли в слова, чтобы с большей полнотой уяснить их значение, - пять минут назад он был живым, у него была душа. Живым, - повторил он, и, нетвердо балансируя на одной ноге, другой ногой он прикоснулся к мертвой щеке, отогнул носком ухо и снова отпустил его. - Душа". И на одну секунду он перенес центр своей тяжести на ногу, стоявшую на том, что некогда было лицом Эверарда Уэбли. Он снял ногу; отпечаток остался пыльно-серый на белЬй коже. "Попирать лицо мертвеца", - сказал он себе. Зачем он это сделал? "Попирать". Он снова поднял ногу и надавил каблуком на глазное яблоко, тихонько, осторожно, точно производя опыт поругания. "Как виноград, - подумал он. - Выдавить вино из виноградин". В его власти было раздавить этот глаз, превратить его в бесформенную мякоть. Но довольно. Говоря символически, он уже выжал весь ужас из своего убийства: он вытек изпод его попирающей ноги. Ужас? Но все это дело было не столько ужасным, сколько бессмысленным и отвратительным. Подсунув носок башмака под подбородок, он повернул голову; теперь лицо с полузакрытыми глазами и открытым ртом смотрело в потолок. Над левым глазом и сбоку от него был огромный красный кровоподтек. На левой щеке виднелась струйка крови, уже высохшей, а на полу, там, где раньше был его лоб, - маленькая лужица, даже не лужица, просто пятно. - Удивительно мало крови, - сказал Спэндрелл вслух. При звуке его спокойного голоса Иллидж судорожно вздрогнул. Спэндрелл вытащил свою ногу из-под подбородка трупа. Голова с легким стуком снова перевернулась набок. - Полное оправдание булавы епископа Одо, - бесстрастно продолжал он. То, что именно в эту минуту он вспомнил комическую позу этого добросовестного священнослужителя, изображенного на "гобелене Байе", тоже относилось к ужасу всего происшедшего. Легкомыслие человеческого ума! Способность перескакивать с одного на другое! Зло может быть не лишенным известного достоинства. Но бессмыслица... Иллидж слышал, как он прошел на кухню. Оттуда донесся звук наливаемой воды, все более высокий по мере того, как наполнялось ведро. Кран завернули; послышались шаги; ведро было поставлено на пол с металлическим звоном. - К счастью, - продолжал Спэндрелл, развивая свое последнее замечание. - Иначе не знаю, как бы мы со всем этим справились. Иллидж с напряженным вниманием прислушивался к звукам, доносившимся из-за перегородки. Вялый и мясистый стук: очевидно, подняли и уронили руку. Шуршание скользящего по полу мягкого и тяжелого предмета. Потом плеск воды и такой домашний, скребущий звук: моют пол. И от этих звуков, несравненно более ужасных и многозначительных, чем все грубые и спокойно-циничные слова Спэндрелла, им с новой силой овладела та же дурнота и то же сердцебиение, которые он испытывал, когда мертвец лежал, вздрагивая, у его ног. Он вспоминал, он снова переживал мгновения напряженного и болезненного ожидания, предшествовавшие страшному событию. Шум машины, въезжавшей задним ходом в тупик, шарканье шагов по ступенькам крыльца, потом стук в дверь, а потом долгая, долгая тишина, наполненная биением сердца и внутренней дрожью, и дурными предчувствиями, оправдательными доводами со ссылкой на революцию и светлое будущее, и праведной ненавистью к угнетению и гнусным богачам. И одновременно нелепые, бессвязные воспоминания об играх в прятки, когда в дни, свободные от занятий, школьники собирались на пустыре среди кустов терновника и можжевельника. "Раз, два, три..."; тот, кто водил, закрывал лицо и принимался считать вслух до двадцати пяти; остальные рассыпались в разные стороны. Ребята забирались в колючий кустарник, прятались в папоротнике. Потом раздавался крик: "Двадцать пять, я иду искать!" И тот, кто водил, отправлялся на поиски. И когда, бывало, сидишь на корточках, стараясь казаться как можно более незаметным, выглядывая и прислушиваясь в ожидании случая домчаться до того места, где был "дом", волнение было таким острым, что возникало непреодолимое желание "сходить кое-куда", хотя каких-нибудь пять минут тому назад все, что надо, было сделано за кустом можжевельника. Нелепые воспоминания! Именно поэтому страшные! В сотый раз он ощупал карман, чтобы убедиться, что склянка хлороформа все еще там, надежно закупоренная. Стук повторился, настойчивый и пугающий, а вместе с ним свист и веселый возглас (по голосу было слышно, что стучавший улыбается): "Свой!" Иллидж за перегородкой вздрогнул. "Свой!" И, вспоминая об этом, он снова вздрогнул еще сильней, ощутив весь стыд, весь ужас и все унижение, которые тогда он не успел почувствовать. Не успел: потому что раньше, чем его сознание сумело охватить все то, о чем говорил этот смеющийся возглас, дверь скрипнула на петлях, раздался стук шагов по половицам, и Уэбли громко произнес имя Элинор. (Иллидж вдруг подумал: что он, влюблен в нее, что ли?) "Элинор!" Последовало молчание. Уэбли заметил записку. Иллидж слышал его дыхание за какихнибудь два фута от себя, позади ширмы. Потом послышался шорох быстрого движения, оборванное на середине восклицание и внезапный сухой удар, похожий на звук пощечины, только глуше, мертвенней и в то же время гораздо громче. На какую-то долю секунды наступила тишина, а потом шум падения - или, вернее, не шум, а целый ряд шумов, медленно сменявших один другой: сухой стук колен об пол, шарканье скользнувших по гладкому полу подметок, заглушенный стук падающего туловища и резкий, жесткий треск головы о доски. "Живо!" - раздался голос Спэндрелла, и он выскочил из засады. "Хлороформ!" Послушно он намочил носовой платок, он бросил его на дергающееся лицо. Он снова вздрогнул, он еще раз глотнул бренди. Скребущий звук сменился хлюпаньем мокрой тряпки. - Готово, - сказал Спэндрелл, появляясь из-за ширмы. Он вытирал руки о пыльную тряпку. - А как наш больной? - добавил он, иронически улыбаясь, пародируя врача у постели пациента. Иллидж отвернулся. В нем вспыхнула ненависть, вытеснившая на мгновение другие чувства. - Все в порядке, - коротко сказал он. - Прохлаждаетесь, пока я делаю грязную работу, - так, что ли? - Спэндрелл швырнул тряпку на стул и принялся спускать отвернутые рукава рубашки. За два часа сердечная мышца сжимается и ослабевает, снова сжимается и ослабевает - всего каких-нибудь восемь тысяч раз. Земля проходит менее одной восьмой миллиона миль по своей орбите. Опунция успевает занять какую-нибудь сотню акров на территории Австралии. Два часа - это почти ничего. Время, до- статочное, чтобы прослушать Девятую симфонию и два посмертных квартета, добраться на самолете из Лондона в Париж, переправить завтрак из желудка в двенадцатиперстную кишку, прочесть "Макбета", умереть от укуса змеи или заработать шиллинг и восемь пенсов поденной работой. Но Иллиджу, который сидел в ожидании рядом с трупом, лежавшим за перегородкой, сидел в ожидании темноты, эти два часа показались вечностью. - Да вы что, совсем одурели? - спросил Спэндрелл, когда Иллидж предложил уйти сейчас же и оставить ужасный предмет лежать там. - Или вам просто не терпится быть повешенным? - Холодная ироническая усмешка выводила Иллиджа из себя. - Его найдут сегодня же вечером, когда вернется Филип. - Но у Куорлза нет ключа, - сказал Иллидж. - Значит, завтра, как только он отыщет слесаря. Тремя часами позже, когда Элинор объяснит, что она сделала с ключом, полиция постучит в мою дверь. И ручаюсь вам, что в вашу Дверь постучат очень скоро после этого. - Он улыбнулся Иллиджу, который отвел глаза в сторону. - Нет, - продолжал Спэндрелл, - Уэбли нужно убрать отсюда. И сделать это будет проще простого - ведь его машина здесь; нужно только дождаться, пока стемнеет. - Но ведь стемнеет только через два часа. - Иллидж говорил сердито и в то же время жалобно. - Ну и что же? - Да ведь... - начал Иллидж, но сейчас же сдержался: он понял, что, если ответит искренне, ему придется сказать, что он попросту боится остаться здесь на два часа. - Ладно, - сказал он. - Останемся. Спэндрелл взял серебряную шкатулку с сигаретами, открыл ее и понюхал. - Пахнет приятно, - сказал он. - Закуривайте. - Он пододвинул шкатулку к Иллиджу. - И здесь масса книг. И "Таймc", и "Нью стейтсмен", и даже последний номер "Вог". Прямо-таки приемная зубного врача. И мы можем приготовить себе чаю. Ожидание началось. Один удар сердца следовал за другим. За каждую секунду земля проходила двадцать миль своего пути, и опунция завоевывала еще полтораста квадратных ярдов австралийской территории. За перегородкой лежал труп. Тысячи и тысячи миллионов микроскопических и разнородных особей собрались вместе, и произведением их взаимной зависимости, их взаимной вражды была человеческая жизнь. Их колонией, их живым ульем был человек. Улей умер. Но в еще не развеявшейся теплоте многие из составлявших его особей продолжали жить; скоро и они погибнут. А тем временем невидимые армии сапрофитов уже начали свое вторжение, не задерживаемые ничем. Они будут жить среди отмерших клеток, будут расти и размножаться бешеным темпом, и от их роста и размножения разрушится вся химическая структура тела, распадутся сложные соединения вещества; а когда они закончат свою работу, несколько фунтов угля, несколько кварт воды, немного извести, еще меньше фосфора и серы, щепотка железа и кремния, пригоршня смешанных солей - это будет все, что останется от стремления Эверарда Уэбли к власти и его любви к Элинор, от его мыслей о политике и воспоминаний детства, от его умения фехтовать и ездить верхом, от мягкого, сильного голоса и неожиданно озаряющей лицо улыбки, от его восхищения Мантеньей, его неприязни к виски, его нарочитых, наводящих страх припадков бешенства, его привычки поглаживать подбородок, его веры в Бога, его неспособности правильно насвистывать мотив, его непоколебимых решений и его знания русского языка. Иллидж переворачивал страницы объявлений в "Бог". Молодая дама в меховой шубке за двести гиней влезала в автомобиль; на противоположной странице другая молодая дама, весь туалет которой состоял из одного полотенца, вылезала из ванны с "солями от полноты" доктора Вербюргена. Далее следовал натюрморт из флаконов с духами "Songe negre" и "Relent d'amour" {Негритянский сон" и "Запашок любви" (фр.).}, последними новинками фирмы. На следующих трех страницах красовались имена Уорта, Ланвэна и Пату. Потом шло изображение молодой дамы в резиновом бандаже, смотрящей на себя в зеркало. Несколько молодых дам любовались надетым на них нижним бельем из бельевого отделения Крабба и Лашингтона. Против них другая молодая дама полулежала на кушетке в институте красоты мадам Адрена, а руки массажистки удаляли угрожавший красавице двойной подбородок. Далее следовал натюрморт из металлических пружин и резиновых валиков, предназначенных для борьбы с излишним жиром у молодых дам, и другой натюрморт из баночек и скляночек с притираниями для защиты их лиц от повреждений, наносимых временем и непогодой. "Революция! - бормотал про себя Иллидж, листая страницы. - Преступно!" И он нагнетал в себе негодование, он прямо-таки лелеял его. Гнев был и способом отвлечься, и оправданием. Обрушивая негодование на бездушие и развращенность плутократии, он мог в какой-то мере забыться и в чем-то оправдать в собственных глазах то ужасное, что только что совершилось. Тело Уэбли лежало за ширмой. Но ведь есть женщины, которые платят по двести гиней за меховую шубку! Двести гиней! Его дядя Джозеф считал бы себя счастливчиком, если бы смог заработать, сапожничая, такую сумму за полтора года. А духи по 25 шиллингов за малюсенький флакончик, которые они покупают! Он вспомнил, как его братишка Том заболел воспалением легких после гриппа. Кошмар! А когда он стал поправляться, доктор рекомендовал ему поехать на море на несколько недель. Но они не могли себе этого позволить. С тех пор у Тома так и остались слабые легкие. Теперь он работает на автозаводе (делая машины для тех самых сучек, что покупают себе шубки за двести гиней); Иллидж оплатил его обучение в техникуме - заплатил за то, вспоминал он, растравляя свой гнев, чтобы парень получил право стоять по восемь часов в сутки перед фрезерным станком. Воздух Манчестера был вреден для Тома. Про него, беднягу, не скажешь, что ему нужно сгонять избыточный жир. Прожорливые свиньи! Почему они не могут заняться полезной работой, вместо того чтобы растирать свои животы и ляжки? От работы у них мигом сошел бы всякий жир. Если бы они поработали, как его мать... У нее не было избытка жира, и ей не нужны были металлические пружины, резиновые бандажи и ванны с "солями от полноты". Он с негодованием думал о бесконечной скуке домашней работы. День за днем, год за годом застилать кровати, чтобы их вновь расстилали. Готовить, чтобы наполнить вечно пустые желудки. Мыть посуду, которая будет вновь испачкана за очередной трапезой. Скоблить полы, чтобы их вновь осквернили заляпанные грязью ботинки. Латать и штопать, готовя место для новых дыр. Это был сизифов труд, работа Данаид, безнадежная и нескончаемая (если не говорить о смерти), не будь он в состоянии посылать ей два фунта в неделю из своей зарплаты. Теперь она могла нанять прислугу на самую черную работу. Но все равно она работала столько, что не нуждалась ни в каких резиновых бандажах! Что за жизнь! А в мире меховых шубок и Songe negre они еще жалуются на скуку и усталость, им еще приходится ложиться в санаторий для лечебного отдыха. Если бы они хоть чуть-чуть пожили ее жизнью! А может, им когда-нибудь, с надеждой подумал он, придется пожить такой жизнью, даже здесь, в Англии. Иллидж с удовлетворением думал о бывших офицерах царской армии, превратившихся теперь в таксистов и рабочих; о бывших графинях, содержащих ресторанчики, кабаре и шляпные магазины; обо всех бывших богачах России, разбросанных ныне по всему миру, от Харбина и Шанхая до Рима, Лондона и Берлина, обанкротившихся, униженных, доведенных до рабского состояния рядовых людей, тех самых людей, за счет которых они когда-то паразитировали. Это прекрасно. Так им и надо. И, может быть, это окажется возможным и здесь тоже! Но здесь они сильны, все эти страдающие от ожирения и одетые в меховые шубки; они многочисленны, они составляют организованную армию. Однако армия эта потеряла вождя. Он получил по заслугам. Воплощение животности и плутократии, он лежит за ширмой. Его рот был открыт и лицевые мускулы дергались, пока их не покрыл носовой платок с хлороформом. Иллидж стал снова разглядывать - в надежде, что негодование отвлечет его и принесет чувство оправданности, - изображение молодой дамы в шубке за двести гиней, изображение молодой дамы, выходящей, стыдливо прикрывая свою наготу полотенцем, из ванны с солями от ожирения. Шлюхи и обжоры! Они принадлежат к тому классу, за который боролся Уэбли. Защитник всего гнусного и подлого, он получил по заслугам, он... - Господи Боже мой! - вдруг воскликнул Спэндрелл, поднимая глаза от книги. Его голос, прозвучавший в молчании, заставил Иллиджа вздрогнуть от непреодолимого ужаса. - Я совсем забыл. Они ведь, кажется, коченеют, правда? - Он взглянул на Иллиджа. - Я хочу сказать - трупы. Иллидж кивнул. Он глубоко вздохнул и усилием воли заставил себя успокоиться. - Как же мы тогда засунем его в автомобиль? - Спэндрелл вскочил, быстро вышел из-за ширмы и скрылся. Иллидж услышал щелканье замка входной двери. Внезапный страх охватил его: Спэндрелл сбежит, оставит его взаперти с трупом. - Куда вы? - закричал он и стремительно бросился за ним в погоню. - Куда вы? - Дверь была открыта, Спэндрелла не было видно, а тот лежал на полу, с непокрытым лицом, разинутым ртом, и глаза его таинственно и многозначительно глядели, словно из бойниц, сквозь полузакрытые веки. - Куда вы? - Голос Иллиджа перешел почти в вопль. - Из-за чего столько волнений? - спросил Спэндрелл, когда Иллидж появился на крыльце, бледный и с отчаянием в глазах. Стоя у машины Уэбли, он старался отстегнуть плотно натянутый брезент, покрывавший всю ту часть открытого кузова, которая находилась позади перед