с. Она бы почувствовала, что что-то не так, если бы Ровиго отозвался о них как-то иначе. Ни она сама, ни ее сестры ни капли не сомневались в отцовской любви. Стоило им лишь заглянуть ему в глаза. Поздно ночью по дороге домой, уже сильно встревоженная громовым топотом и лязгом барбадиорских солдат, которым они уступили дорогу у городских стен, Алаис очень испугалась, когда из темноты у ворот их окликнул чей-то голос. Потом, когда отец ответил, и она постепенно поняла, кто это, Алаис испугалась, что у нее остановится сердце от волнения. И чувствовала, как предательский румянец заливает щеки. Когда стало ясно, что музыканты собираются зайти к ним в дом, ей потребовалось героическое усилие, чтобы вернуть самообладание и выражение лица, подобающие взрослой воспитанной девушке. Внутри дома стало легче, потому что, как только двое гостей-мужчин переступили порог, Селвена, вполне предсказуемо, бросилась флиртовать с ними, как ненормальная. Это поведение было столь прозрачным для старшей сестры и привело ее в такое смущение, что Алаис стала с привычной отстраненностью наблюдать за происходящим. Селвена почти всегда в том году засыпала в слезах, потому что было похоже, что она не выйдет замуж до своего восемнадцатилетия, ожидающегося весной. Дэвин, певец, был ниже ростом и выглядел моложе, чем она ожидала. Но у него было подтянутое и гибкое тело, быстрые, умные глаза под золотисто-каштановыми волосами, завитками спускавшимися до середины ушей, и всегда наготове улыбка. Она ожидала, что он окажется заносчивым или претенциозным, несмотря на то что рассказывал отец, но ничего подобного Алаис не заметила. Второй мужчина, Алессан, был лет на пятнадцать старше, если не больше. Его черные спутанные волосы преждевременно поседели, вернее, посеребрились, на висках. У него было худое, выразительное лицо, очень чистые серые глаза и широкий рот. Он сперва немного пугал ее, хотя легко шутил с отцом с самого начала и именно так, как больше всего нравилось Ровиго. Возможно, дело именно в этом, подумала Алаис: немногие из знакомых ей людей могли соперничать с отцом в шутках или еще в чем-нибудь. А у черноволосого, казалось, получается без всяких усилий. "Интересно, - думала она, - как подобное удается тригийскому музыканту. С другой стороны, - размышляла она, - мне слишком мало известно о музыкантах вообще". Еще большее любопытство вызывала женщина. Алаис находила Катриану очень красивой. При ее высоком росте и поразительно голубых глазах под сиянием волос, - словно в комнате зажгли второй камин, - она заставила Алаис чувствовать себя маленькой, бледной и слабой. Странным образом, в сочетании с возмутительным флиртом Селвены это не расстроило ее, а, наоборот, заставило расслабиться: в подобных соревнованиях она просто не собиралась участвовать. Пристально наблюдая, она увидела, что Катриана заметила, как Селвена нежно распростерлась у ног Дэвина, и перехватила ироническую усмешку рыжей певицы, адресованную товарищу. Алаис решила уйти на кухню. Матери и Менке может понадобиться ее помощь. Аликс бросила на нее быстрый, задумчивый взгляд, когда она вошла, но ничего не сказала. Они быстро собрали ужин. Вернувшись в гостиную, Алаис помогала у буфета, потом слушала и наблюдала со своего любимого места у очага. Позже ей представился случай испытать к Селвене искреннюю благодарность. Никто из них и не подумал бы попросить гостей спеть. На этот раз она могла видеть певцов, поэтому не закрывала глаз. Один раз, ближе к концу, Дэвин пел, глядя прямо на нее, и Алаис залилась ярким румянцем, но заставила себя не отвести взгляда. Во время второй части этой последней песни об Эанне, дающей имена звездам, она поймала себя на том, что ее мысли бегут по непривычному для нее руслу. О подобных вещах все время рассуждала Селвена по ночам, в подробностях. Алаис надеялась, что ее румянец отнесут за счет жара от очага. Одна вещь ее все же заинтересовала, поскольку она большую часть жизни наблюдала за людьми. Что-то было между Дэвином и Катрианой, но определенно не любовь, и даже не нежность, насколько она разбиралась в этих вещах. Время от времени они поглядывали друг на друга, обычно тогда, когда другой не знал об этом, и в этих взглядах было больше всего вызова. Она снова напомнила себе о том, что мир этих людей более далек от нее, чем она может себе представить. Младшие сестры попрощались и пошли спать. Селвена не протестовала, что было очень подозрительно, и попрощалась с мужчинами, прикоснувшись пальцами к ладони каждого. Алаис была шокирована. Она поймала взгляд отца и через мгновение тоже поднялась вместе с матерью. Внезапный порыв, и ничего более, заставил ее пригласить Катриану подняться наверх вместе с ней. Как только слова слетели с ее губ, она поняла, как они должны были прозвучать для этой женщины, столь независимой и явно свободно чувствующей себя в компании мужчин. Алаис внутренне содрогнулась от собственной провинциальной неуклюжести и приготовилась встретить отпор. Но Катриана благожелательно улыбнулась и встала. - Это напомнит мне о доме, - сказала она. Алаис думала об этом, пока они вдвоем поднимались по лестнице мимо ламп на стенах и мимо гобеленов, которые дед привез с юга, из путешествия в Кардун много лет назад. Алаис пыталась понять, что могло заставить девушку, ее ровесницу, броситься в бурное море жизни, бродить по бесконечным дорогам и ночевать в сомнительных местах. Она думала о поздних вечерах и о мужчинах, которые наверняка полагали, что если женщина находится среди них, она должна быть доступной. Алаис пыталась, но никак не могла понять. Несмотря на это, а возможно, и благодаря этому, в ее душе проснулось какое-то великодушное чувство к этой женщине. - Благодарю вас за пение, - застенчиво сказала она. - Это лишь малая плата за вашу доброту, - беспечно ответила Катриана. - Не такая уж малая, как вам могло показаться, - возразила Алаис. - Наша комната здесь. Я рада, что это напоминает вам о доме, надеюсь, это хорошие воспоминания. - Ей хотелось поговорить с этой женщиной, подружиться, узнать все, что можно, о жизни, такой далекой от ее собственной. Они вошли в просторную спальню. Менка уже развела огонь и откинула покрывала на двух кроватях. Этой осенью на них лежала груда новых пледов, привезенных контрабандой Ровиго из Квилеи, где зимы намного суровее здешних. Катриана тихо рассмеялась и высоко подняла брови, оглядывая комнату. - Напоминает о доме то, что делишь комнату еще с кем-то. Но твоя гораздо больше той, что у меня была в рыбацкой хижине. - Алаис вспыхнула, опасаясь, что оскорбила ее, но не успела заговорить, как Катриана повернулась к ней со все еще широко раскрытыми глазами и небрежно спросила: - Скажи, нам не надо привязать твою сестру к кровати? Кажется, у нее течка, и я беспокоюсь, уцелеют ли наши мужчины этой ночью. За одну секунду Алаис сперва почувствовала себя избалованной и бесчувственной, а потом залилась краской смущения. Потом увидела промелькнувшую налицо женщины улыбку и громко рассмеялась, освобождаясь от тревоги и чувства вины. - Она просто ужасна, да? Она поклялась покончить с собой каким-нибудь особо жестоким способом, если не выйдет замуж до Праздника в следующем году. Катриана покачала головой. - Я знала нескольких девушек, похожих на нее, когда жила дома. И во время гастролей тоже встречала. И никогда не могла их понять. - Я тоже, - слишком быстро согласилась Алаис. Катриана взглянула на нее. Алаис рискнула неуверенно улыбнуться. - Наверное, в этом мы похожи? - Только в этом, - равнодушно ответила женщина и отвернулась. Она подошла к одному из домотканых ковриков на стене и потрогала его. - Это очень мило. Где твой отец его нашел? - Я его сделала, - коротко ответила Алаис. Внезапно она почувствовала, что к ней относятся покровительственно, и разозлилась. Наверное, это отразилось в ее голосе, так как Катриана быстро оглянулась через плечо. Женщины молча обменялись взглядами. Катриана вздохнула. - Со мной трудно подружиться, - наконец произнесла она. - Сомневаюсь, что стою твоих усилий. - Никаких усилий, - тихо ответила Алаис. - Кроме того, - рискнула она, - позже мне, возможно, понадобится ваша помощь, чтобы связать Селвену. Удивленная Катриана рассмеялась. - С ней все будет в порядке, - сказала она, садясь на одну из кроватей. - Никто из них и пальцем ее не тронет, ведь они гости в доме твоего отца. Даже если она проберется в их комнату, одетая лишь в одну красную перчатку. Алаис во второй раз испытала шок, но это ощущение ей почему-то понравилось. Она хихикнула и села на свою кровать, болтая ногами. Ноги Катрианы, с грустью заметила Алаис, легко доставали до ковра. - Она действительно может это сделать, - прошептала она и усмехнулась, представив себе эту картину. - Мне кажется, у нее даже где-то припрятана красная перчатка! Катриана покачала головой. - Тогда остается связать ее, как телку, или довериться мужчинам. Но, как я уже сказала, они ничего не сделают. - Вы их очень хорошо знаете, я полагаю, - наугад спросила Алаис. Она все еще не была уверена, что вызовет ее следующее замечание - отповедь или улыбку. С этой женщиной нелегко иметь дело, как она постепенно убеждалась. - Алессана я знаю лучше, - ответила Катриана. - А Дэвин уже давно бродит по дорогам, и не сомневаюсь, что он знает правила. - Она быстро отвела глаза, произнося последние слова. Щеки ее слегка покраснели. Все еще опасаясь получить отпор, Алаис осторожно спросила: - Собственно говоря, я не имею об этом никакого представления. Существуют правила? А у вас бывают проблемы в дороге? Катриана пожала плечами. - Те проблемы, которые жаждет найти твоя сестра? Не со стороны музыкантов. Существует неписаный кодекс, иначе в труппах остались бы только женщины определенного типа, а это повредило бы качеству музыки. А музыка действительно много значит для большинства музыкантов в труппах. Во всяком случае, в тех, что существуют долго. Мужчины могут серьезно пострадать, если слишком пристают к девушке. И разумеется, они никогда не найдут работу, если это случается слишком часто. - Понимаю, - сказала Алаис, стараясь вообразить себе все это. - Тем не менее от тебя действительно ждут, что ты заведешь себе пару, - прибавила Катриана, - как будто это самое меньшее, что ты можешь сделать. Перестать быть соблазном. Поэтому находишь человека, который тебе нравится, или некоторые девушки находят женщину. Довольно многие, кстати. - О! - Алаис сжала руки на коленях. Чересчур догадливая Катриана бросила на нее насмешливо-издевательский взгляд. - Не волнуйся, - ласково сказала она, упорно глядя на руки Алаис, лежащие барьером на коленях. - Эта перчатка мне не по руке. Алаис резко разняла руки и сильно покраснела. - Я и не волновалась особенно, - ответила она, стараясь говорить небрежно. Потом, подстрекаемая насмешливым выражением на лице Катрианы, выпалила: - А какая перчатка вам по руке? Насмешливое выражение быстро исчезло с лица гостьи. Последовало короткое молчание. - В тебе все же есть некоторое мужество, - тоном судьи сказала Катриана. - Я не была в этом уверена. - А это уже высокомерие, - ответила разгневанная Алаис, что редко с ней случалось. - Как вы можете быть уверены в чем-то относительно меня? И почему я должна позволить вам это увидеть? Снова воцарилось молчание, и снова Катриана ее удивила. - Мне очень жаль, - сказала она. - Правда. Мне это плохо удается. Я тебя предупреждала. - Она отвела глаза. - Просто ты задела больное место, а я в таких случаях лягаюсь. Гнев Алаис, который гас столь же быстро, сколь медленно разгорался, исчез раньше, чем Катриана успела договорить. Однако ей не удалось ответить сразу же или попытаться сгладить размолвку, потому что в этот момент в комнату торжественно ввалилась Менка с тазом воды, подогретым на кухне. За ней шел самый младший из учеников Ровиго со вторым ведром и полотенцами, наброшенными на плечи. Глаза отчаянно смущенного мальчика были опущены, пока он осторожно нес таз и полотенца к стоящему у окна столу через комнату, где находились две женщины. Бурная суета, которая неизменно сопровождала Менку, куда бы та ни шла, совершенно изменила настроение - и плохое, и хорошее, как подумала Алаис. После ухода слуг женщины молча помылись. Украдкой бросив взгляд на длинноногую фигурку своей гостьи, Алаис еще острее почувствовала свою неполноценность из-за того, что была маленькой, мягкой и белокожей. Она забралась в постель, ей очень хотелось начать их разговор заново. - Спокойной ночи, - сказала она. - Спокойной ночи, - ответила Катриана через секунду. Алаис старалась прочесть в ее тоне приглашение к дальнейшей беседе, но не была в этом уверена. Если Катриана захочет поговорить, решила она, ей стоит только сказать что-нибудь. Они задули свечи на своих столиках и молча лежали в полутьме. Алаис смотрела на догорающий в очаге красный огонь, обхватив пальцами ног горячий кирпич, который Менка положила в ногах ее кровати, и с грустью думала о том, что расстояние до кровати Селвены еще никогда не казалось ей таким большим. Некоторое время спустя, все еще лежа без сна, хотя огонь в очаге-рассыпался на мелкие угольки, она услышала снизу взрыв смеха троих мужчин. Теплый, раскатистый смех отца каким-то образом проник в душу и смягчил огорчение. Он дома. Она чувствовала себя в безопасности. Алаис улыбнулась сама себе в темноте. Вскоре после этого она услыхала, как мужчины поднялись наверх и разошлись по отдельным комнатам. Еще некоторое время Алаис не спала, насторожив уши, чтобы не пропустить звук шагов сестры в коридоре, - хотя и не верила всерьез, что Селвена способна на такое. Она ничего не услышала и в конце концов уснула. Ей снилось, что она лежит на вершине холма в странном месте. С ней был мужчина. Он опустился на нее сверху. Тихая, безлунная ночь блистала звездами. Она лежала с ним на этой обдуваемой ветром вершине среди рассыпанных вокруг, покрытых росой летних цветов, и душу ее переполняли сложные желания, о которых она никогда не говорила вслух. В подземелье, куда они его, в конце концов, бросили, стоял жгучий холод. Камни, мокрые и ледяные, пахли мочой и испражнениями. Ему разрешили надеть снова только льняное нижнее белье и камзол. В камере водились крысы. Он не видел их в темноте, но слышал с самого начала, и его уже два раза укусили, когда он задремал. До этого он был обнаженным. Новый начальник стражи, назначенный вместо того, который покончил с собой, позволил своим людям поиграть с пленником перед тем, как запереть его на ночь. Все они знали о репутации Томассо. О ней все знали. Он хорошо постарался для этого; это входило в план. Поэтому гвардейцы раздели его в ярко освещенной караулке и стали грубо развлекаться, тыкали в него своими мечами или раскаленной в очаге кочергой. Водили ими вокруг его обмякшего члена, тыкали в ягодицы и в живот. Связанному и беспомощному Томассо хотелось лишь одного: закрыть глаза и провалиться в небытие. По какой-то причине ему не позволяло сделать это воспоминание о Таэри. Он все еще не мог поверить, что его младший брат мертв. Или что Таэри в конце проявил такую храбрость и решительность. Ему хотелось плакать от этих мыслей, но он не собирался позволить барбадиорам видеть свои слезы. Он был Сандрени. Что значило теперь для него, нагого и стоящего на краю смерти, больше, чем когда-либо прежде. Поэтому он не закрыл глаза, а тупо уставился на нового капитана. Он, как мог, старался не обращать внимания на то, что с ним делали, на шуточки и грубые рассуждения о том, что с ним произойдет завтра. У них было не очень богатое воображение. Он знал, что утром реальность будет хуже. Невыносимо хуже. Они причинили ему боль своими мечами, и несколько раз пустили кровь, но ничего особенного: Томассо знал, что у них есть приказ беречь его для профессионалов. Утром Альберико будет тоже присутствовать. Это была только игра. В конце концов капитан устал от неподвижного взгляда Томассо или решил, что по ногам пленника течет достаточно крови, образуя на полу лужицы. Он приказал солдатам прекратить. Веревки перерезали, ему отдали нижнее белье и дали грязный, кишащий паразитами обрывок одеяла, потом повели вниз по лестнице в казематы Астибара и бросили в темноту одной из камер. Вход был таким низким, что, даже встав на колени, он оцарапал голову о камни, когда его вталкивали внутрь. Еще кровь, подумал он, почувствовал под рукой липкую жидкость. Но это не имело большого значения. Вот только крыс он ненавидел. Он всегда боялся крыс. Томассо скатал бесполезное одеяло как можно туже и попытался воспользоваться им как дубинкой. Но в темноте это было трудно. Томассо жалел, что ему не хватает стойкости. Он знал, что предстоит утром, и мысль об этом теперь, когда он остался один, превращала его внутренности в желе. Он услышал какой-то звук и через мгновение понял, что всхлипывает. Попытался взять себя в руки. Но он был один, в ледяной тьме, в руках врагов, и вокруг бегали крысы. Ему не удалось сдержаться. Он чувствовал себя так, словно сердце у него разбито, словно оно лежит в его груди, рассыпавшись на острые, зазубренные осколки. Из этих осколков он попытался собрать проклятие для Херадо и его предательства. Он услышал еще одну крысу и вслепую ударил свернутым из одеяла оружием. Попал и услышал писк. Снова и снова молотил он по тому месту, откуда раздался звук. Он подумал, что убил ее. Одну из них. Он весь дрожал, но бурная деятельность, казалось, помогла ему побороть слабость. Он больше не плакал. Прислонился спиной к влажной слизи каменной стены, морщась от боли в открытых ранах. Закрыл глаза и стал думать о солнечном свете. Наверное, в этот момент Томассо задремал, потому что внезапно проснулся с криком боли: одна из крыс яростно укусила его в бедро. Несколько секунд он размахивал своим одеялом, но теперь его начало трясти, он почувствовал себя больным. Его рот распух от удара Альберико. Глотать было больно. Томассо пощупал лоб и решил, что у него жар. Вот почему, когда он увидел слабый огонек свечи, то был уверен, что у него начались галлюцинации. Однако при этом свете он смог оглядеться. Камера была крохотной. У его правой ноги валялась дохлая крыса, и еще было две живые - крупные, как кошки, - у двери. На стене рядом с собой он увидел нацарапанное изображение солнца, его ободок был испещрен зарубками, отмечающими дни. У солнца было самое печальное лицо, которое доводилось видеть Томассо. Он долго смотрел на него. Потом взглянул на огонек и тут окончательно понял, что это действительно галлюцинация или сон. Свечу держал его отец, одетый в серебристо-голубые погребальные одежды, и смотрел на него сверху с таким выражением, которого Томассо никогда не видел на его лице. Наверное, жар у него сильный, решил он, раз его мозг создает в этой пучине тот образ, к которому так отчаянно стремилось его разбитое сердце. То выражение доброты и даже, если захотеть произнести это слово, любви в глазах человека, который в детстве выпорол его кнутом, а затем списал, как бесполезное существо на два десятилетия, в течение которых он составлял заговор против тирана. Заговор, который закончился сегодня ночью. Который по-настоящему, и самым ужасным образом, закончится для Томассо утром, среди боли, представить которую у него не хватало воображения. Тем не менее ему понравился этот сон, эта навеянная горячкой фантазия. В ней был свет. Он прогнал крыс. Казалось, он даже смягчил пронизывающий до костей холод мокрых камней под ним и за его спиной. Он поднял к огоньку дрожащую руку. И каркнул что-то своим пересохшим горлом и разбитыми, распухшими губами. Он хотел сказать "Мне очень жаль" этому приснившемуся отцу, но не получалось. Но это же был сон, его сон, и призрачный Сандре, казалось, понял. - Тебе не о чем жалеть, - услышал Томассо ответ отца. Он говорил так мягко. - Это была моя ошибка, и только моя. Все эти годы и до конца я ошибался. Я с самого начала знал недостатки Джиано. Я возлагал на тебя слишком большие надежды, когда ты был ребенком. Это слишком повлияло на меня. Потом... Огонек свечи слегка дрогнул. В дальнем уголке души Томассо начал восстанавливать часть разбитого сердца, хотя это был всего лишь сон, всего лишь его собственные мечты. Последняя слабая фантазия о том, что он любим, пока его еще не убили. - Ты позволишь мне сказать тебе, как я сожалею о том безумии, которое обрекло тебя на это? Услышишь ли меня, если я скажу, что гордился тобой по-своему? Томассо позволил себе разрыдаться. От слез свет расплывался и слабел, поэтому он поднял дрожащие руки и попытался вытереть слезы. Он хотел заговорить, но его разбитые губы не смогли выговорить ни слова. Он только кивал снова и снова. Потом ему в голову пришла мысль, и он поднял левую руку - ближайшую к сердцу, руку клятв и верности - к этому приснившемуся ему призраку покойного отца. Рука Сандре медленно опустилась, словно была очень, очень далеко, на расстоянии многих лет от него, потерянных и забытых в круговороте времени и гордости, и отец с сыном соприкоснулись кончиками пальцев. Соприкосновение было более ощутимым, чем Томассо ожидал. Он на мгновение закрыл глаза, отдавшись силе своих чувств. Когда он их открыл, воображаемый отец протягивал ему что-то. Бутылочку с какой-то жидкостью. Томассо не понял. - Это последнее, что я могу для тебя сделать, - сказал призрак странным, неожиданно печальным голосом. - Если бы я был сильнее, я мог бы сделать больше, но, по крайней мере, теперь они не причинят тебе боли утром. Они больше не причинят тебе боли, сын мой. Выпей это, Томассо, выпей, и все исчезнет. Все пройдет, я тебе обещаю. Потом жди меня, Томассо, жди, если сможешь, в Чертогах Мориан. Мне бы хотелось побродить с тобой там. Томассо все еще не понимал, но голос отца звучал так мягко, так ободряюще. Он взял приснившуюся бутылочку. И снова она оказалась более осязаемой, чем он ожидал. Его отец ободряюще кивнул. Дрожащими руками Томассо на ощупь открыл пробку. Потом сделал последний жест - последнюю насмешливую пародию на самого себя, - поднял ее широким, размашистым, изысканным движением, салютуя собственной фантазии, и выпил все до последних капель, которые оказались горькими. Улыбка отца была такой печальной. Улыбки не должны быть печальными, хотел сказать Томассо. Когда-то он сказал это одному мальчику, ночью. В храме Мориан, в комнате, где не должен был находиться. Голова его стала тяжелой. Ему казалось, что он сейчас уснет, хотя он ведь и так уже спал и видел сон, навеянный лихорадкой. Он действительно не понимал. Особенно непонятно было, почему отец, который умер, просит подождать его в Чертогах Мориан. Он снова поднял взгляд, хотел спросить об этом. Но зрение отказалось ему служить. Он знал, что это так, потому что образ отца, глядящий на него сверху, плакал. В глазах отца были слезы. Это невозможно. Даже во сне. - Прощай, - услышал он. - Прощай, - попытался произнести он в ответ. Он не был уверен, действительно ли ему удалось выговорить это слово или он только подумал об этом, но в тот момент тьма, более всеобъемлющая, чем он когда-либо видел, опустилась на него, подобно одеялу или плащу, и разница между произнесенным и непроизнесенным потеряла всякое значение. ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДИАНОРА 7 Дианора помнила тот день, когда ее привезли на остров. Воздух осеннего утра был почти таким же, как сегодня, в начале весны. Белые облака скользили по высокому синему небу, когда ветер гнал Корабль дани по белым гребням волн в гавань Кьяры. За гаванью над городом склоны вздымающихся гор пылали буйными осенними красками. Листья меняли цвет: красные, золотые, а некоторые еще оставались зелеными, как помнила Дианора. Паруса того давнего Корабля дани тоже были красно-золотыми - праздничные цвета Играта. Теперь она это знает, а тогда не знала. Она стояла на носовой палубе корабля и впервые смотрела на великолепие гавани Кьяры, на длинный мол, где некогда стояли Великие герцоги и бросали в море кольцо, и откуда Летиция совершила первый Прыжок за Кольцом, чтобы отнять его у моря и выйти замуж за своего герцога. С тех пор эти прыжки стали символом удачи и гордости Кьяры, пока прекрасная Онестра не изменила конец истории сотни лет назад и Прыжки за Кольцом не прекратились. Все равно, каждый ребенок Ладони знал эту легенду острова. Юные девушки в каждой провинции играли, ныряя в воду за кольцом и с триумфом появляясь из воды, сияя мокрыми волосами, чтобы выйти замуж за герцога в блеске власти и славы. Стоя на носу Корабля дани, Дианора смотрела вверх, где за гаванью и дворцом поднималась величественная заснеженная вершина Сангариоса. Игратянские матросы не нарушали ее молчаливого одиночества. Они позволили ей пройти вперед и наблюдать за приближением острова. После того как она благополучно оказалась на корабле и корабль вышел в открытое море, они были к ней добры. При дворе Брандина капитан мог заработать целое состояние, если привозил пленницу, которая становилась фавориткой тирана. Сидя на южном балконе в том крыле дворца, где размещался сейшан, и глядя за затейливой решеткой, которая скрывала женщин от глаз зевак на площади внизу, Дианора смотрела на развевающиеся на крепнущем весеннем ветру знамена Кьяры и Играта и вспоминала, как ветер развевал ее волосы более двенадцати лет назад. Вспоминала, как переводила взгляд с ярких парусов на поросшие деревьями склоны холмов, убегающих ввысь, к Сангариосу, с сине-белого моря к облакам в голубом небе. С толчеи и хаоса в гавани к спокойному величию дворца над ней. Кружились птицы, громко кричали над тремя высокими мачтами Корабля дани. Восходящее солнце ослепительным светом заливало море с востока. Так много жизни в этом мире, такое богатое, прекрасное, сияющее утро, чтобы жить. Двенадцать лет назад, даже больше. Ей был двадцать один год. Она лелеяла свою ненависть и свою тайну, подобно двум из трех змей Мориан, обвившихся вокруг ее сердца. Ее выбрали для сейшана. Обстоятельства ее захвата делали это весьма вероятным, и знаменитые серые глаза Брандина широко раскрылись, оценивая, когда ее привели к нему два дня спустя. На нее надели шелковистое светлое платье, вспоминала она, выбранное так, чтобы оттенить ее черные волосы и темно-карие глаза. Она была уверена, что ее выберут. И не ощущала ни триумфа, ни страха, несмотря на то, что целых пять лет добивалась наступления этого момента, и на то, что в момент выбора Брандина стены, ширмы и коридоры сомкнулись вокруг нее до конца ее дней. У нее была ненависть и тайна, и больше ни для чего не оставалось места. Так она думала в двадцать один год. Несмотря на то что она видела и пережила к этому моменту, размышляла Дианора двенадцать лет спустя на своем балконе, она очень мало - опасно мало - знала о многих очень важных вещах. Даже на защищенном от ветра балконе было прохладно. Наступали дни Поста, но цветы еще только начинали расцветать в долинах внутренних земель и на склонах холмов. Так далеко на севере настоящая весна наступит лишь некоторое время спустя. Дома все было иначе, вспоминала Дианора; иногда в южных горах еще лежал снег, а весенние дни Поста уже успели прийти и уйти. Не оглядываясь, Дианора подняла руку. Через мгновение евнух принес ей дымящуюся кружку тригийского кава. К торговым ограничениям и пошлинам, любил повторять Брандин наедине с ней, следует относиться избирательно, а не то жизнь станет слишком скучной. Кав был одной из таких избранных вещей. Только во дворце, разумеется. За его стенами пили более низкосортные напитки из Корте или нейтрального Сенцио. Однажды приехала группа торговцев кавом из Сенцио в составе купеческой делегации, чтобы попытаться убедить его в том, что качество выращенного ими кава и изготовляемого из него напитка улучшилось. "Нейтралы, в самом деле, - осуждающе сказал Брандин, пробуя кав. - Настолько нейтральный вкус, что его и вовсе нет". Купцы удалились, напуганные и бледные, в отчаянии пытаясь разгадать скрытый смысл слов игратянского тирана. Сенциане потратили много времени, чтобы этого добиться, сухо заметила потом Дианора Брандину. Он рассмеялся. Ей всегда удавалось его рассмешить, даже в те дни, когда она была еще слишком молода и неопытна и у нее это выходило случайно. Это напомнило ей о молодом евнухе, прислуживающем ей в это утро. Шелто ушел в город выбрать для нее платье для сегодняшнего вечернего приема, и прислуживал ей один из самых новых евнухов, присланный из Играта на службу в растущем сейшане колонии. Он был уже хорошо обучен. Возможно, методы Венчеля и жестоки, недейственны, спору нет. Она решила не говорить мальчику о том, что кав недостаточно крепкий; весьма вероятно, что он очень расстроится, а это доставит ей неудобства. Она скажет об этом Шелто и предоставит разбираться ему. Венчелю вовсе не нужно об этом знать: полезнее, чтобы евнухи были ей благодарны, а не только боялись. Страх приходил автоматически, как следствие того, кем она была здесь, в сейшане. А вот над благодарностью или привязанностью ей приходилось потрудиться. Двенадцать лет и эта весна, снова подумала она и нагнулась вперед, чтобы посмотреть сквозь решетку вниз, на суету на площади, где готовились к прибытию знаменитой певицы Изолы Игратской, ожидавшемуся сегодня. В двадцать один год Дианора была в самом расцвете той красоты, которая была ей дарована. Насколько она помнила, в пятнадцать и шестнадцать лет она красотой не отличалась, дома ее даже не прятали от игратянских солдат. В девятнадцать лет она начала становиться совсем другой, хотя к тому времени уже покинула дом, а Играт не представлял опасности для жителей Чертандо, где правили барбадиоры. Как правило, не представлял опасности, поправилась она, и напомнила себе - хотя об этом ей вовсе не нужно было напоминать, - что здесь, в сейшане, она - Дианора ди Чертандо. И еще в противоположном, западном крыле, в постели Брандина. Теперь ей исполнилось тридцать три, и с течением лет, которые промелькнули так абсурдно быстро, она каким-то образом стала одной из сил, правящих этим дворцом. Что, конечно, означало править Ладонью. В сейшане лишь Солорес была на шесть лет старше ее - урожай одного из первых лет существования Кораблей дани. Иногда, даже сейчас, это было для нее уже слишком, слишком трудно было в это поверить. Молодые евнухи дрожали, если она хотя бы мельком бросала на них взгляд; придворные, приехавшие из-за моря, из Играта, или здешние, из четырех западных провинций Ладони, искали ее совета и поддержки ею своих просьб к Брандину; музыканты сочиняли для нее песни; поэты декламировали и посвящали ей стихи, преувеличенно восхищались ее красотой и мудростью. Игратяне сравнивали ее с сестрами бога, кьярцы - со сказочной красавицей Онестрой перед тем, как она совершила свой последний Прыжок за Кольцом в море ради Великого герцога Казала, - хотя поэты всегда обрывали эту аналогию задолго до самого Прыжка и последовавших за ним трагических событий. После одного из подобных опусов Доарде, перегруженного прилагательными, она сказала Брандину за поздним ужином наедине, что одно из отличий между мужчиной и женщиной заключается в следующем: власть придает мужчинам привлекательность, но когда властью обладает женщина, становится привлекательным восхвалять ее красоту. Он обдумал это, откинувшись назад и поглаживая свою аккуратную бороду. Дианора понимала, что пошла на некоторый риск, но к тому времени она уже очень хорошо его знала. - Два вопроса, - сказал Брандин, тиран Западной Ладони, беря ее за руку, лежащую на столе. - Ты полагаешь, обладаешь властью, моя Дианора? Этого она ожидала. - Только через тебя, и ненадолго, пока не стану старой и ты откажешься видеть меня. - Маленький выпад в сторону Солорес, но достаточно тактичный, по ее мнению. - Но пока ты призываешь меня к себе, будут считать, что я обладаю властью при твоем дворе, и поэты будут утверждать, что сейчас я еще красивее, чем прежде. Красивее, чем звездная корона, венчающая полумесяц опоясанного мира, или как там говорилось в тех стихах. - "Изогнутая корона", так он, кажется, написал. - Брандин улыбнулся. После этого она ожидала комплимента, потому что он был щедр на комплименты. Но его серые глаза остались серьезными и продолжали смотреть на нее. - Мой второй вопрос: был бы я привлекателен для тебя, лишившись своей власти? И это, вспоминала она, едва не застало ее врасплох. Это был слишком неожиданный вопрос, он попал в цель слишком близко от того места, где все еще обитали две ее змеи, как бы крепко они ни спали. Дианора опустила ресницы и посмотрела на свои сплетенные пальцы. "Словно змеи", - подумала она. И быстро прогнала от себя эту мысль. Искоса бросив на Брандина лукавый взгляд, который ему нравился, как ей было известно, Дианора ответила, притворяясь удивленной: - Разве ты здесь пользуешься своей властью? А я и не заметила. Через секунду раздался его красивый, полный жизни смех. Она знала, что стражи за дверью слышат его. И будут сплетничать. Все в Кьяре сплетничали. Остров питался слухами и сплетнями. После сегодняшней ночи возникнет еще одна сказка. Ничего нового, всего лишь подтверждение этим громким смехом того, какое удовольствие Брандин Игратский получает от общества своей смуглой Дианоры. Затем он отнес ее на кровать, все еще забавляясь, потом заставил ее улыбнуться, а потом и рассмеяться. Он получил свое удовольствие, медленно, тысячами способов, которым он научил ее за долгие годы, потому что в Играте очень искусны в подобных вещах, а он был - и тогда, и теперь, - прежде всего королем Играта. А она? Сейчас, сидя на своем балконе, в лучах весеннего утреннего солнца, Дианора закрыла глаза, вспоминая. Как в ту ночь, и до той ночи, в течение многих лет до той ночи, и после, до сегодняшнего дня, ее мятежное тело, и сердце, и ум, все вместе, предавали ее душу, утоляя ее отчаянную, глубокую страсть к нему. К Брандину Игратскому. Которого двенадцать лет назад она явилась сюда убить за то, что он сделал с Тиганой, ее родным домом, и две змеи обвивали ее разбитое сердце. Тигана была домом Дианоры до тех пор, пока он не разрушил, сровнял с землей и сжег ее, убил целое поколение и отобрал сам звук ее имени. Звук ее собственного настоящего имени. Ее звали Дианора ди Тигана брен Саэвар, и ее отец погиб во втором сражении у Дейзы, неловко держа меч в руках, привыкших к резцу скульптора. Дух ее матери был сломлен, словно водяной тростник, во время жестокостей последовавшей оккупации, а брат, чьи глаза и волосы были точно такими же, как у нее, которого она любила больше жизни, вынужден был бежать куда глаза глядят. Ему было всего шестнадцать. Все эти годы она представления не имела, где он. Жив ли он, или мертв, или далеко от этого полуострова, где тираны правят покоренными провинциями, некогда столь гордыми. Где имя самой гордой из них стерто из людской памяти. И виной всему Брандин. В чьих объятиях она лежала столько ночей за эти годы, испытывая такую жгучую жажду, такой взлет желания, каждый раз, как он призывал ее к себе. Чей голос давал ей знание, был милостью, водой, орошающей пустыню ее дней. Чей смех, когда он выпускал его на свободу, когда ей удавалось исторгнуть у него этот смех, был похож на целительное солнце, прорезающее облака. Чьи серые глаза имели тревожный, непроницаемый оттенок моря под первыми, холодными косыми лучами утреннего света весны или осени. В самой древней из всех легенд Тиганы именно из серого моря на рассвете вышел бог Адаон, и пришел к Микаэле, и возлег с ней на длинном, темном, назначенном судьбой песчаном берегу. Дианора знала эту легенду не хуже собственного имени. Настоящего имени. Еще она знала, по крайней мере, две вещи: что ее отец и брат убили бы ее собственными руками, если бы были живы и видели, чем она стала. И что она приняла бы этот конец, понимая, что заслужила его. Ее отец погиб. Одна мысль о брате обжигала ее сердце, даже если смерть избавила его от последнего горя видеть, куда она пришла. Но каждое утро она молила Триаду, особенно Адаона, бога Волн, чтобы брат оказался за морем и так далеко, чтобы туда не могли долететь слухи о Дианоре с карими глазами, похожими на его собственные, живущей в сейшане тирана. Если только, тихо произнес голос ее сердца, если только не придет все же утро, когда она сумеет найти способ сделать то, что, несмотря на все случившееся - несмотря на переплетение рук и ног в ночи и звук ее собственного голоса, громкий крик утоленной жажды, - позволит миру услышать иные звуки. И повторят их мужчины, женщины и дети по всей Ладони, на юге, за горами в Квилее, на севере, на западе, и на востоке, и за всеми морями. Звуки имени Тиганы, которые исчезли. Исчезли, забыты и потеряны не навечно, если будут милостивы бог и богини, если в них осталась хоть капля любви или жалости. И может быть, - это снилось Дианоре по ночам, когда она спала одна, после того, как Шелто массировал и умащал ее кожу и уходил со своей свечой спать у ее двери, - может быть, случится так, что если она действительно найдет способ сделать это, то ее брат вдали от дома каким-то чудом услышит имя Тиганы из уст незнакомца в незнакомом мире, при каком-нибудь далеком королевском дворе или на базаре, и каким-то образом поймет, охваченный изумлением и радостью, что именно ее подвиг вернул миру это имя. К тому времени она уже будет мертва. В этом у нее не было сомнений. В этом единственном вопросе - в вопросе мести за Стивана - ненависть Брандина была жесткой и непоколебимой. Она была единственной неподвижной звездой на небесном своде всех земель, которыми он правил. Она будет мертва, но это неважно, потому что имя Тиганы будет возвращено и ее брат будет жив и узнает, что это сделала она. А Брандин... Брандин поймет, что она нашла способ сделать это, но щадила его все те ночи, бесчисленные ночи, когда могла убить его, пока он спал рядом с ней после любовных объятий. Таков был сон Дианоры. Она обычно просыпалась со щеками, мокрыми от слез. Никто никогда не видел этих слез, кроме Шелто, а Шелто она доверяла больше, чем любому из живых людей. Она услышала его быстрые, легкие шаги у двери, потом эти шаги так же быстро направились к ее балкону. Никто в сейшане не двигался так, как Шелто. Евнухи, как всем известно, склонны к апатии и к обжорству - очевидная замена удовольствию. Но только не Шелто. Стройный, как тогда, когда она впервые увидела его, он брался за те поручения, которых другие евнухи старались избежать: сбегать куда-нибудь по крутым улицам старого города, или еще дальше на север, в холмы, или подняться в предгорья самого Сангариоса в поисках лечебных трав или листьев, или просто луговых цветов для ее комнаты. Казалось, у него нет возраста, но он уже не был молод, когда Венчель приставил его к Дианоре, и, по ее предположениям, ему уже должно было стукнуть шестьдесят. Если Венчель когда-нибудь умрет - что трудно вообразить, - Шелто, безусловно, самый вероятный его преемник на посту главы сейшана. Они никогда об этом не говорили, но Дианора знала так же точно, как знала остальное: он отказался бы от этой должности, если бы ему предложили остаться с ней. Она также знала - и это ее очень трогало, - что так было бы даже в том случае, если бы Брандин совсем перестал посылать за ней и она стала бы просто еще одной стареющей, забытой безделушкой в дворцовом крыле сейшана. И это было второе, чего она никак не ожидала найти, когда ненависть перенесла ее по осенним морям в Кьяру на Корабле дани