их рассуждении ему не стало легче. Он по-прежнему, несмотря ни на что, тешил себя надеждой, что однажды он найдет подобного себе, - все равно, мужчину, или женщину, или ребенка. Теперь, когда сгинуло человечество, секс терял свое значение в сравнении с одиночеством. Иногда он даже днем позволял себе немного грезить о том, как он встретит кого-нибудь, но обычно старался убедить себя в том, что искренне считал неизбежностью - что он был единственным в этом мире. По крайней мере в той части мира, которая была ему доступна. Погрузившись в эти размышления, он едва не забыл о приближении сумерек. Стряхнув с себя задумчивость, он бросил взгляд - и увидел бегущего к нему через улицу Бена Кортмана. - Нэвилль! Вскочив с крыльца, он, спотыкаясь, вбежал в дом, захлопнул за собой дверь и дрожащими руками заложил засов. Какое-то время он выходил на крыльцо, как только пес заканчивал свою трапезу. И всякий раз, едва он выходил, пес спасался бегством. Но с каждым днем его бегство становилось все менее и менее стремительным, и вскоре пес уже останавливался посреди улицы, оборачивался и огрызался хриплым лаем. Нэвилль никогда не преследовал его, но усаживался на крыльце и наблюдал. Таковы были правила игры. Но однажды Нэвилль занял свое место на крыльце до прихода пса и остался сидеть там, когда пес уже появился на другой стороне улицы. Минут пятнадцать пес подозрительно крутился на улице, не решаясь приблизиться к пище. Нэвилль отодвинулся от мисок как можно дальше, стараясь неподвижностью внушить псу свои добрые намеренья. Но, задумавшись, он закинул ногу на ногу, и пес, испуганный резким движением, метнулся прочь. Нэвилль перестал шевелиться, и пес снова стал медленно приближаться, неустанно перемещаясь по улице взад-вперед и переводя взгляд то на миску с едой, то на Нэвилля, и обратно. - Ну, иди, малыш, - сказал Нэвилль, - поешь. Это для тебя, малыш. Ты же хороший песик. Прошло еще минут десять. Пес был уже на лужайке и двигался концентрическими дугами, длина которых все сокращалась. Он остановился. И медленно, очень медленно, переставляя лапу за лапой, стал приближаться к чашкам, ни на мгновенье не спуская глаз с Нэвилля. - Ну вот, малыш, - тихо сказал Нэвилль. На этот раз от звука его голоса пес не вздрогнул и не сбежал. Но Нэвилль все же сидел неподвижно, следя, чтобы не спугнуть пса малейшим неожиданным жестом. Пес крадучись приближался к тарелкам. Тело его было напряжено как пружина, малейшее движение Нэвилля готово взорвать его. - Вот и хорошо, - сказал Нэвилль псу. Вдруг пес метнулся к мясу, схватил его и рванулся прочь, через улицу. И вслед хромоватому псу, изо всех сил спасающемуся бегством, несся довольный смех Нэвилля. - Ах ты, сукин сын, - с любовью проговорил он. Он сидел и наблюдал, как пес ест. Улегшись на пожухлую траву на другой стороне улицы, пес, не сводя глаз с Нэвилля, налегал на гамбургер. Вкушай, - думал Нэвилль, глядя на пса, - теперь тебе придется обходиться собачьими консервами, я больше не могу себе позволить кормить тебя свежим мясом. Прикончив мясо, пес снова перешел улицу, но уже не так опасливо. Нэвилль продолжал сидеть неподвижно, ощущая внезапно участившийся пульс и чувствуя, что волнуется. Пес начинал верить ему, и это повергало его в какой-то трепет. Он сидел, не сводя глаз с пса. - Вот и хорошо, малыш, - услышал он собственный голос. - Запей теперь. Здесь твоя вода. Хороший песик. Счастливая улыбка неожиданно озарила его лицо, когда он заметил, как пес приподнял свое здоровое ухо. Он слушает! - восхищенно подумал он. - Он слышит и слушает меня, этот маленький сукин сын! - Ну, иди, малыш, - он рад был продолжать этот разговор, - попей теперь водички, молочка. Ты хороший песик, я не трону тебя. Вот, молодец. Пес приблизился к воде и стал осторожно лакать, вдруг поднимая голову, чтобы оглянуться на Нэвилля, и снова склоняясь к чашке. - Я ничего не делаю, - сказал псу Нэвилль. Он никак не мог привыкнуть к странному звучанию собственного голоса. Не слыша своего голоса почти год, к нему трудно было привыкнуть. Год в молчании - это много. Ничего, когда ты поселишься у меня, - думал Нэвилль, - я, наверное, напрочь заговорю твое пока еще здоровое ухо. Пес допил воду. - Иди сюда, - сказал Нэвилль, призывно похлопав себя по ляжке, - ну, иди. Пес удивленно посмотрел на него, снова, поводя своим здоровым ухом. Что за глаза, - подумал Нэвилль, - что за необъятное море чувств в этих глазах. Недоверие, страх, надежда, одиночество, - все в этих огромных карих глазах. Бедный малыш. - Ну, иди же, малыш, я не обижу тебя, - ласково сказал он. Нэвилль поднялся - и пес сбежал. Постояв, глядя вслед убегающему псу, Нэвилль медленно покачал головой. Дни шли. Каждый день Нэвилль сидел на крыльце, дожидаясь, пока пес поест, недвижно. И пес уже почти без опаски, уже почти смело приближался к своей тарелке и чашкам, уже с уверенностью, с видом пса, сознающего свою победу над человеком. И каждый раз Нэвилль беседовал с ним. - Ты хороший малыш. Кушай свою еду, кушай. Ну что, вкусно? Конечно, вкусно. Это я кормлю тебя, я твой друг. Ешь, малыш, все в порядке. Ты хороший пес, - он бесконечно хвалил, подбадривал и наставлял, стараясь наполнить перепуганное сознание пса своими ласковыми речами. И всякий раз Нэвилль садился чуть-чуть ближе к мискам, пока не настал день, когда он мог бы протянуть руку и дотронуться до пса, если бы чуть-чуть наклонился. Но он не сделал этого. Я не должен рисковать, - сказал он себе. - Я не могу, не хочу, не должен спугнуть его. Но как трудно было удержаться. Он буквально чувствовал зуд, руки его горели желанием дотянуться до пса и погладить его по голове. Желание любить и ласкать пыталось овладеть его разумом, а этот пес, - о, это был такой пес! - восхитительный до безобразия! В ходе длительных бесед пес привык к звуку голоса и теперь даже не оглядывался, когда Нэвилль начинал говорить. Пес теперь появлялся и уходил неторопливо, изредка свидетельствуя свое почтение с другой стороны улицы хриплым кашляющим лаем. Теперь уже скоро, - сказал себе Нэвилль. - Скоро я смогу погладить его. Дни шли, становясь неделями, и каждый час означал для Нэвилля сближение с его новым приятелем. Но вот однажды пес не пришел. Нэвилль чуть не свихнулся. Он так привык к этим визитам, что вокруг них теперь строился весь его распорядок. Все было ориентировано на ожидание пса и его кормежку. Исследования были заброшены и все отставлено в сторону в угоду желанию иметь в доме пса. В тот день он измотал себе все нервы, обыскивая окрестности, громко окликая пса, но, сколько он ни искал, все было бесполезно, и он вернулся домой лишь к ужину и снова не смог есть. А пес не пришел в тот день ужинать и наутро не пришел завтракать. И снова Нэвилль провел день в бесполезных попытках отыскать его. Они добрались до него, - слышал он стучащие в мозгу слова, предвестники паники, - эти грязные ублюдки добрались до него. И все же он не мог в это поверить. Не мог позволить, не мог заставить себя поверить. Вечером третьего дня он был в гараже, когда вдруг услышал снаружи металлический стук чашки. Он на вдохе рванулся наружу, навстречу дневному свету с воплем: - Ты вернулся! Пес нервно отскочил от чашки, с его морды капала вода. У Нэвилля заколотилось сердце. Глаза у пса блестели, и дыхание было тяжелым. Темный язык свисал на сторону. - Нет, - пробормотал Нэвилль срывающимся голосом, - о, нет! Пес все еще пятился в сторону улицы, и было видно, как дрожат его лапы. Нэвилль быстро уселся на ступеньку, заняв свое обычное место на крыльце, и тревожно замер. О, нет, - мучительно соображал он, - о, Боже, нет! Он сидел, глядя, как пес, конвульсивно подрагивая, жадными глотками лакает воду. Нет, нет, это неправда! Неправда! - бессознательно произнес он и протянул руку. Пес немного отстранился и, оскалившись, глухо зарычал. - Все в порядке, малыш, - примирительно сказал Нэвилль. - Я тебя не трону. На самом деле он не сознавал того, что говорит. Пес ушел, и его не удалось остановить. Нэвилль попытался преследовать его, но тот скрылся прежде, чем можно было угадать, где он прячется. Должно быть, где-нибудь под домом, - решил Нэвилль, но от этого ему было мало проку. В ту ночь он не смог заснуть. Он без устали мерил шагами комнату, пил кофе чашку за чашкой и проклинал отвратительно замедлившееся время. Надо, надо забрать этого пса. И как можно скорее. Его необходимо вылечить. Но как? - Он тяжело вздохнул. Должен же быть какой-то способ. Даже при том малом знании, которым он обладал, способ должен был найтись. Утром, когда появился пес, Нэвилль сидел рядом с чашкой и ждал. Слезы навернулись ему на глаза и губы дрогнули, когда он увидел, как тот, слабо прихрамывая, перешел улицу, подошел к мискам, но ничего не стал есть. Пес глядел еще печальнее, чем накануне. Нэвиллю хотелось вскочить и схватить его, затащить в дом, лечить, нянчить. Но он понимал, что если он сейчас прыгнет и промахнется, то все потеряно. Пес может уже никогда не вернуться. Пока пес утолял жажду, Нэвилль несколько раз порывался погладить его, но всякий раз пес с рычанием отстранялся. Нэвилль попытался настоять: - Ну-ка, прекрати, - сказал он твердо и жестко, но лишь перепугал пса, и тот отбежал прочь. Нэвиллю пришлось пятнадцать минут уговаривать его, чтобы он вернулся к чашке. Нэвилль с трудом выдерживал в голосе ласку и спокойствие. На этот раз пес передвигался так медленно, что Нэвиллю удалось заметить дом, под который тот проскользнул. Рядом оказалась небольшая металлическая решетка, которой можно было бы перекрыть лаз, но он не хотел спугнуть пса. Кроме того, тогда пса было бы уже не достать, разве что через пол - а это потребовало бы много времени. Пса надо было заполучить как можно скорее. Вечером пес не пришел, и Нэвилль отнес к тому дому тарелку с молоком и поставил внутрь лаза. Наутро тарелка была пуста. Он уже собирался вновь наполнить ее, но сообразил, что так пес, быть может, уже никогда и не выйдет. Он поставил тарелку перед своим крыльцом, моля Господа, чтобы у пса хватило сил до нее доползти. Неуместность такой молитвы нисколько не тронула его, так он был озабочен здоровьем пса. В тот день пес так и не появился. К вечеру Нэвилль пошел заглянуть под дом, долго ходил взад, вперед и уже почти что оставил у лаза тарелку с молоком. Но - нет, так нельзя: так он никогда уже не выйдет. Прошла еще одна бессонная ночь. И утром пес не появился. Нэвилль снова пошел к тому дому. Он прикладывался ухом к отверстию лаза и слушал. Ни звука. Не слышно даже дыхания. Или он забрался куда-то вглубь, что его не слышно, или... Нэвилль вернулся к своему дому и присел на крыльцо. Он не завтракал в этот день. Не обедал. Так и сидел. Поздно вечером, медленно хромая и тяжело переставляя костлявые ноги, между домов появился пес. Нэвилль заставил себя сидеть смирно, не шевелясь, пока пес не подошел к еде, и затем, быстро соскочив с крыльца, схватил его. Тот попытался цапнуть его, но Нэвилль правой рукой схватил его за морду и сжал челюсти вместе. Тощее тело, почти без шерсти, слабо пыталось вырваться, и в горле у пса рождались жалкие сдавленные и отрывистые стоны ужаса. - Все хорошо, - повторял Нэвилль, - все будет хорошо, малыш. Он торопливо отнес пса в свою комнату, где уже была приготовлена подстилка из одеял. Едва Нэвилль отпустил песью морду, как тот лязгнул на него зубами и, рванувшись всеми четырьмя, бросился к двери. Нэвилль прыгнул и успел преградить ему путь. Пес поскользнулся на гладком полу, но, восстановив равновесие, шмыгнул под кровать. Нэвилль опустился на колени и заглянул под кровать. Из темноты на него глядела светящимися угольками пара перепуганных глаз и доносилось тяжелое срывающееся дыхание. - Иди сюда, Малыш, - в голосе Нэвилля не было радости. - Я не трону тебя. Ты же нездоров, тебе нужна помощь. Но пес не собирался реагировать. Нэвилль в конце концов со стоном поднялся и вышел, закрыв за собой дверь. Он сходил за чашками, налил молока и воды и поставил их рядом с собачьей подстилкой. На мгновенье остановившись рядом со своей кроватью, он прислушался к горячему дыханию пса, и мучительная боль овладела им. - Но почему, - жалобно пробормотал он, - почему же ты мне не веришь? Собравшись ужинать, Нэвилль вдруг услыхал ужасающие вопли и вой, доносящиеся из комнаты. Он вскочил и сломя голову бросился туда, распахнул дверь и щелкнул выключателем. В углу рядом с верстаком пес пытался вырыть в полу яму. Но линолеум не поддавался, пес в бессилии неистово когтил гладкую поверхность, и тело его содрогалось от горестного воя. - Все в порядке, малыш, - торопливо проговорил Нэвилль. Пес развернулся и забился в угол, шерсть дыбом, обнажив в оскале двойной ряд желтовато-белых зубов и предостерегая Нэвилля полубезумно клокочущим гортанным рыком. Нэвилль вдруг понял, в чем дело. Настала ночь, и перепуганный пес пытался закопаться в землю, чтобы спрятаться. Беспомощно наблюдая, как пес пытается забиться под верстак, он с трудом соображал, что же делать, и наконец стащил со своей, кровати одеяло, подошел к верстаку и, наклонившись, заглянул под него. Пес распластался вдоль стены, тяжело дрожа и захлебываясь булькающим хрипом. - Все хорошо, малыш, - сказал Нэвилль, - все хорошо. - Он комом пропихнул одеяло под верстак, и пес вжался в стену еще сильнее. Нэвилль встал, отошел к двери и постоял минуту, беспомощно размышляя. О, если бы я мог что-нибудь сделать. Но мне даже не приблизиться к нему. Если пес скоро не смирится, - подумал он, - придется попробовать хлороформ. Тогда, по крайней мере, можно будет осмотреть его лапу и, может быть, подлечить его. Он вернулся на кухню, но есть не смог. В конце концов он вывалил содержимое своей тарелки в мусор, а кофе слил обратно в кофейник. В гостиной он приготовил себе коктейль и пригубил его. Вкус показался ему отвратительно пошлым. Отставив бокал, он мрачно отправился в спальню. Пес закопался в складки одеяла и жался там, дрожа и беспомощно скуля. Нет смысла сейчас пытаться что-то сделать с ним, - подумал Нэвилль, - он слишком перепуган. Нэвилль отошел к своей кровати и сел, запустив пальцы в свои густые волосы, затем закрыл ладонями лицо. - Вылечить его, вылечить, - повторял он, и руки его сжались в кулаки. Он внезапно встал, погасил свет и, не раздеваясь, лег в постель. Скинув сандалии, он услышал, как они шлепнулись на пол, и прислушался. Тишина. Он лежал с открытыми глазами, глядя вверх. Что же я лежу? - думал он. - Почему не пытаюсь ничего сделать? Он перевернулся на бок. Надо немного поспать. Эти слова явились как-то сами собой. Но он знал, что не будет спать. Лежа в полной темноте, он вслушивался в тихий песий скулеж. Умрет, - думал он, - все равно умрет. Околеет. И я ничем его уже не спасу. Я ничего не могу. Не в силах больше переносить эти звуки, он потянулся к выключателю, зажег лампочку над кроватью, встал и, в носках, не обуваясь, направился к псу. Сделав несколько шагов, он услышал, как пес вдруг стал вырываться, пытаясь освободиться от одеяла, но запутался. Оказавшийся крепко спеленутым, пес в ужасе начал вопить, молотить лапами и извиваться, но шерстяная ткань крепко удерживала его. Нэвилль опустился на колени и положил руку сверху на одеяло. Оттуда донесся сдавленный рык, и пес щелкнул зубами, пытаясь укусить его сквозь одеяло. - Вот и хорошо, - сказал Нэвилль, - ну, перестань. Но пес продолжал сопротивляться. Он кричал и визжал не переставая, тощее его тело извивалось невообразимо и без остановки. Нэвилль твердо положил свои руки, аккуратно сдерживая беснующегося пса, и тихо, ласково стал разговаривать с ним: - Все хорошо, приятель. Теперь все будет хорошо. Никто тебя не обидит. Полегче, полегче. Ну, давай, отдохни немного, отдохни, малыш. Успокойся. Расслабься. Вот хорошо, расслабься. Вот так. Утихомирься. Никто тебя не собирается обижать. Мы о тебе теперь позаботимся. Он говорил и говорил, время от времени замолкая, и его низкий голос гипнотизирующим бормотанием заполнял тишину комнаты. Прошло около часа, и постепенно, нерешительно, конвульсивная дрожь пса стала отступать. Улыбка тронула губы Нэвилля, но он продолжал и продолжал говорить. - Вот и хорошо. Ты это полегче, полегче, приятель. Мы теперь о тебе будем заботиться. Вскоре пес успокоился, и сильные руки Нэвилля радостно ощущали его жесткое жилистое тело, и лишь отрывистое дыхание доносилось из-под одеяла. Нэвилль стал гладить его голову, проводя затем рукой вдоль всего тела, поглаживая, похлопывая и успокаивая. - Ты хороший пес, - нежно твердил он, - хороший пес. Теперь я за тобой буду ухаживать. Теперь никто тебя не обидит. Ты меня понимаешь? Эй, парень? Конечно, понимаешь. А как же иначе. Ведь ты мой пес. Мой. Верно? Он аккуратно сел на прохладный линолеум, продолжая оглаживать пса. - Ты у меня хороший пес. Хороший. Его тихий мягкий голос был полон нежности, самоотречения и преданности. Примерно через час Нэвилль взял пса на руки. Тот поначалу вырывался и стал вопить, но тихий и ласковый разговор снова успокоил его. Нэвилль сидел на своей кровати, держа спеленутого в одеяле пса на коленях, и гладил его. Он сидел так час за часом, поглаживая и лаская пса, беседуя с ним. Пес затих на его коленях и стал дышать как будто ровнее. Было уже далеко за полночь, когда Нэвилль медленно, аккуратно отвернув край одеяла, высвободил псу голову. Некоторое время пес еще не давал погладить себя, отдергивал голову и слабо огрызался. Но Нэвилль продолжал тихо и спокойно беседовать, и через некоторое время его руке было дозволено ощутить тепло собачьей шеи. Он нежно тормошил пса, ласково запуская пальцы в редкую шерсть, прочесывая и нежно перебирая ее. Он улыбался псу, проглатывая душившие его слезы радости. - Тебе скоро станет лучше, - шептал он. - Теперь скоро. Совсем скоро. Пес глядел мутноватым, больным взглядом и вдруг, целиком вывалив свой бурый язык, коротко и влажно лизнул ему ладонь. Что-то высвободилось внутри Нэвилля, и он разрыдался. Он сидел молча, сотрясаемый беззвучным рыданием, и слезы катились по его щекам... На шестой день пес издох. 14 На этот раз Нэвилль не запил. Наоборот. Он вдруг заметил, что пить стал меньше. Что-то переменилось. Пытаясь разобраться в этом, он пришел к заключению, что последний запой привел его на самое дно, в самый надир отчаяния, разочарования и безысходности. Отсюда не было пути вниз - разве что зарыться в землю, - теперь был единственный путь: наверх. После нескольких недель надежд и хлопот, связанных с этим псом, находясь в сумерках энтузиазма, он вновь ощутил, что великая мечта никогда не давала и не даст никакого полезного выхода, и в особенности здесь, в этом мире перманентного, непроходящего ужаса, где действительность не давала возможности даже раствориться и утонуть в своих счастливых грезах. К ужасу можно было привыкнуть, но его монотонное однообразие не давало расслабиться, и именно это и было главным препятствием. Только теперь он отчетливо осознал это. Впрочем, осознав, он стал спокойнее относиться: теперь в игре все козыри оказались раскрыты, и, оценив расклад, он мог просчитывать варианты и принимать решения. Он схоронил пса, и отчаяние не скрутило его, вопреки ожиданиям. Он хоронил лишь свои надежды, которые, ясно, были шиты белыми нитками. Он хоронил свои неискренние восторги и несбыточные мечты. И так он принял законы заточения, ставшие законом его жизни, и перестал искать спасения в безрассудных вылазках и биться головою в стены, оставляя на них кровавые следы. И так он смирился. И, отрекшись от своих иллюзий, вернулся к работе. Это случилось год назад, через несколько дней после того, как он во второй и последний раз навсегда простился с Вирджинией. Он был опустошен. Мрачно переживая свою потерю, он, безвольно сутулясь, бесцельно бродил по улицам. Близились сумерки. Он шел, едва волоча ноги, и в его походке без труда читалось отчаяние. Лицо его не выражало ничего, хотя душа молила о помощи и звала... Кого? В глазах его зияла пустота. Он бродил по улицам уже не первый день с тех пор, как понял, что не может возвращаться в свой опустевший, осиротелый дом, и ему было все равно куда идти, лишь бы не видеть этих пустых комнат и этих вещей - таких обычных и таких знакомых. Еще недавно они вместе трогали и изучали их... Он не мог видеть кроватку Кэтти и ее одежду, все еще висевшую в стенном шкафу. Он не мог смотреть на постель, в которой они спали с Вирджинией, на ее платья, духи и столик. Он был не в состоянии даже просто приблизиться к своему дому. Он бродил и бродил, не зная, куда идет, как вдруг оказался внутри какой-то толпы, огромной, спешащей. Какие-то люди обступили его. Один из них схватил его за руку и дохнул чесночным духом прямо в лицо. - Пойдем, брат, пойдем с нами, - сказал незнакомец громким шепотом, хрипя словно простуженный или сорвавший голос от крика. У него дергался кадык, и Нэвилль заметил тощую и потную индюшачью шею, горячечный румянец на щеках, нездоровый блеск глаз. Черное одеяние было испачкано и измято. - Пойдем с нами, брат, и ты будешь спасен! Спасен!! Роберт Нэвилль, ничего не понимая, уставился на него, а человек тащил его за собой, намертво вцепившись рукой в его запястье. - Еще не поздно, - говорил он. - О, брат, спасать себя никогда не поздно. Спасение придет к тому... Последние его слова потонули в гуле толпы, роившейся под навесом, к которому они приближались, - словно гул моря, заточенного в брезент и шумящего, норовя вырваться на свободу. Роберт Нэвилль сделал попытку освободиться. - Но я не хочу... Ревущее море толпы поглотило их. Толпа заполняла под навесом все пространство. Топот, крики, рукоплесканья захлестывали и лишали ориентации. Ему вдруг стало дурно. Он почувствовал сердцебиение, закружилась голова, он оступился, и все поплыло перед глазами. Кругом него текла людская толпа - сотни, тысячи. Вздуваясь и опадая, людской поток хлестал вокруг него, и Роберт Нэвилль понял, что тонет, - он не разбирал ни одного слова из того, что кричали вокруг. Он вообще не понимал, что происходит. Вопли утихли, и он услышал голос, врезывающийся в полусумрачное сознание толпы словно трубный глас, слегка искаженный усиливающей аппаратурой, с подвизгиваньем рвущийся из мощных динамиков. - Хотите ли вы устрашиться Святого Креста Господня? Хотите ли вы заглянуть в зеркало и не увидеть там лика своего, которым всемогущий Господь надарил вас? Хотите ли вы, уподобясь тварям адовым, раскопать могилу свою, дабы выйти проклятыми вновь на свет Божий? Голос лился, вещал, приказывал, наставлял, иногда срываясь на хрип. - Хотите ли вы превратиться в черных тварей богомерзких? Хотите ли вы, уподобясь тем тварям, что плодятся в преисподней, подобно летучим мышам, кощунственно пошлить вечернее небо своими гадкими крыльями? Я спрашиваю вас, хотите ли вы стать богомерзкими тварями, облеченными вечным проклятием ночи и вечным изгнанием Господним? - Нет! - в ужасе вопила толпа. - Нет! Спаси нас!! Роберт Нэвилль попятился. Он натыкался на кого-то; это были прихожане, и вид их рисовал картину искренней веры: они простирали пред собой руки, лица их были бледны, губы обескровлены, и крик их, вероятно, должен был вызвать манну небесную из низкой брезентовой тверди небесной. - Да, говорю я вам, воистину говорю я вам, слушайте же слова Господни. Воистину, распространится зло, и пойдет оно от народа к народу, и будет жатва Господня в тот день на всей земле, от края до края. Скажите же, разве я обманываю вас? Разве я лгу? - Нет, нет!!! - И далее, говорю я вам, лишь одно спасет нас. Только одно. Когда же не будем мы чисты и безгрешны, как дети, в глазах Господа, когда не встанем мы всем миром и не пропоем славу Господу Всемогущему и его единственному сыну Иисусу Христу - когда не падем мы на колени и не раскаемся в грехах наших тяжких и страшных, - то будем же мы прокляты! Слушайте же люди, что говорю вам я, - слушайте! Будем же мы прокляты! Прокляты! Прокляты! - Аминь!!! - Спаси нас! Толпа смешалась, со всех сторон неслись вопли, люди, выкатив глаза, визжали от страха. Вопли безумия смешивались со славословиями. Роберт Нэвилль был потерян, затоптан. Он задыхался в этой мясорубке людских надежд, в этом угаре страстей, сжигаемых на костре преклонения пред тем, кто сулил спасение. - Бог наказал нас за наши прегрешения великие, Бог лишил нас своей благодати и обрушил на нас свой великий гнев, он наслал на нас второй потоп - пожравшее весь мир нашествие созданий адовых, изошедших из своих могил. Господь отпер гробницы. Отвратил умерших от своих надгробий - и напустил их на нас. Изошли умершие от ада и смерти, и это было слово Господне. О, Боже, ты наказал нас, увидев страшный лик прегрешений наших. И обрушил на нас силу гнева своего всемогущего. О, Боже! Рукоплескания, подобные беспорядочной стрельбе, потные тела, колыхающиеся, словно трава на ветру, вой тех, кто одной ногой стоял уже в могиле, и крики тех, что были еще живы и пытались сопротивляться. Роберт Нэвилль протискивался сквозь плотные ряды, сторонясь этих блеклых лиц и простертых рук, словно сквозь толпу слепых, ощупью отыскивающих свое убежище. Наконец он выбрался оттуда, весь взмокший, дрожащий нервной дрожью, и, спотыкаясь, побрел прочь. Там, под навесом, продолжали кричать люди - а на улицу уже спускалась ночь. Он вспоминал это, сидя в гостиной, потягивая мягкий коктейль, с книгой по психологии на коленях. Полет мысли, унесшей его в прошлое, в тот день, когда он был втянут в это дикое бесноватое сборище, был вызван только что прочитанной фразой. "Это состояние, известное под названием истерической слепоты, может быть частичным или полным и может охватывать одного, несколько или целую группу индивидов". Вот такая цитата отправила его в прошлое и заставила размышлять. Вызревало нечто новое. Раньше он пытался приписать все атрибуты и свойства вампира проявлениям бациллы, и, если что-нибудь не сходилось, и когда привлечение бацилл казалось бессмысленным, он всякий раз старался все свалить на предрассудки. Но психология вносила в его построения нечто новое. Признаться, он вряд ли смог бы дать чему-либо адекватное психологическое объяснение, поскольку сам не вполне доверял таким объяснениям. Но, понемногу освобождаясь от своих предубеждений, он находил в этих объяснениях все больше и больше смысла. Он теперь действительно понимал, что отнюдь не все может быть объяснено с чисто физических или даже физиологических позиций. Есть область, где правит психология. Теперь, сформулировав и приняв это как факт, можно было лишь удивляться, как он упустил из виду этот патентованный ответ на многие тревожившие его вопросы. Надо было быть просто слепым, чтобы пройти мимо. Что же, я всегда был слеповат, - думал он. Но все-таки он был доволен. Стоит поразмышлять над тем, какой шок перенесли люди, ставшие жертвами этой заразы. Жуткий страх перед вампирами был распространен желтой прессой по всему свету, во все уголки. Он вспоминал кипы псевдонаучных статей, раскручивавших кампанию нагнетания страха, за которыми не стояло ничего, кроме дешевого расчета на увеличение тиража и ходкую торговлю. В этом был какой-то восхитительный гротеск: шизофренические попытки поднять тираж в те дни, когда мир умирал. Правда, не все газеты пошли этим путем. Те, что жили с честью и достоинством, так же и умирали. Желтая пресса, надо сказать, в последние дни расцвела. Она распространялась с небывалым успехом. Очень популярны стали также разговоры о воскрешении из мертвых. Примитивное, как всегда, побеждало, потому что было легко понятно и общедоступно. Но что толку? Верующие умирали наравне с остальными - вера не спасала их. Зато дикий страх перед грядущей участью холодил их жилы и пропитывал все их существование безумным предсмертным ужасом. Верно, - рассуждал Роберт Нэвилль, - и все их потайные, глубинные страхи потом подтверждались. И притом самым жутким образом: очнуться вдруг в душной темноте гроба или просто придавленным горячей тяжестью еще рыхлой земли и осознать, что смерть уже наступила, но не принесла избавления. Осознать себя выкапывающимся из могилы и ощутить в себе это новое, трижды проклятое настойчивое и страшное желание... От такой встряски могли пострадать всякие остатки разума. Это был воистину смертельный шок - и этим можно было многое объяснить. В первую очередь, крест. Получив неопровержимые доказательства своего перерождения, они были прокляты, и разум их бежал прочь от центрального объекта их прошлой веры, главного символа - креста, и этот страх навсегда оказывался запечатлен в их мозгу. Так разворачивалась крестобоязнь. Должно быть, внушенные при жизни страхи сохранялись у вампира где-то в сознании или в подсознании, и, так как он продолжал существовать, ненавидя себя, эта глубинная ненависть могла блокировать его разум настолько, что он оказывался слеп к своему собственному изображению - и потому мог действительно не видеть самого себя в зеркале. Ненависть к себе могла также объяснить тот факт, что они в массе своей боятся подходить друг к другу и в результате превращаются в этаких одиноких ночных странников, нигде не находящих себе покоя. Они жаждут общения с кем-нибудь, с чем-нибудь, но находят успокоение лишь в полном одиночестве - порою просто закапываясь в землю, ставшую им теперь второй матерью. А вода? Должно быть, все-таки предрассудок. Реминисценции народных сказок, где ведьмы не могли перейти ручеек, - так, кажется, было написано у Тэм О'Шантера. Ведьмы, вампиры, - у всех этих существ, наводящих легендарный страх, конечно, должно было появиться что-то общее, какое-то перекрестное сходство. Предания и предрассудки, как и следовало ожидать, перемешивались между собой, так же как и с действительностью. А живые вампиры? Это тоже было просто. В обычной жизни их следовало бы назвать ненормальными. Сумасшедшими. Теперь они надежно спрятались под маской вампиризма. Нэвилль теперь был абсолютно уверен, что все живые, собирающиеся ночью у его дома, - просто сумасшедшие, вообразившие себя вампирами. Конечно, они тоже были жертвами, но жертвами иного плана - всего лишь умалишенными. Это объясняло, например, то, что дом его еще ни разу не пытались поджечь, что было бы очевидным шагом с их стороны. Но они были просто неспособны к логическому мышлению. Он вспомнил человека, который однажды среди ночи забрался на фонарный столб перед домом и спрыгнул, безумно размахивая руками, - Нэвилль наблюдал это через глазок. Тогда это показалось просто нелепо - теперь же объяснение было очевидно: тот человек возомнил себя летучей мышью. Нэвилль сидел, глядя на свой бокал, и тонкая улыбка играла на его губах. Вот так, - думал он, - медленно, но верно мы кое-что узнаем о них. Рухнул миф о непобедимости. Напротив! Они весьма чутки, чувствительны к условиям. Они - покинутые Господом твари - с большим трудом влачат свое тяжелое существование. Он поставил бокал на край стола. Мне это больше не нужно, - подумал он, - мои чувства и эмоции не нуждаются больше в этой подкормке. Мне теперь не нужно это питье - мне не от чего бежать. Я больше не хочу забывать, я хочу помнить, - и впервые с тех пор, как околел его пес, он улыбнулся и ощутил в себе тихое и уверенное удовлетворение. Многое предстояло еще понять, но значительно меньше, чем прежде. Странно, но осознание этого делало жизнь сносной, переносимой. Все глубже влезая в одежды схимника, он чувствовал, что готов нести их покорно, без крика, без стона, без жалоб. Проигрыватель одобрял его решимость неторопливыми и торжественными аккордами... А снаружи, за стенами дома, его дожидались вампиры. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ИЮНЬ 1978 15 В тот день он разыскивал Кортмана. Это стало чем-то вроде хобби: свободное время он посвящал поискам Кортмана. Это было одно из немногих более или менее постоянных развлечений, одно из тех редких занятий, которые можно было считать отдыхом. Он занимался поисками Кортмана всякий раз, когда в доме не было срочной работы и не было особой нужды ехать куда-либо. Он заглядывал под машины, шарил в кустах, искал в очагах домов и клозетах, под кроватями и в холодильниках, короче, всюду, куда можно было бы втиснуть полноватого мужчину среднего роста и среднего телосложения. Всякий раз Бен Кортман мог оказаться в любом из этих мест. Он наверняка постоянно менял свое укрытие. Несомненно было, что Кортман знал, кого день за днем разыскивает Нэвилль - его, только его одного, и больше никого. С другой стороны, Нэвиллю казалось, что Кортман, чувствуя опасность, словно смакует ее. Если бы не анахроничность формулировки, Нэвилль сказал бы, что у Бена Кортмана был особый вкус к жизни. Порой даже казалось, что Кортман теперь счастлив, так, как никогда в жизни. Нэвилль медленно брел по Комптон-бульвару к следующему дому. Утро прошло без неожиданностей. Кортмана найти не удалось, хотя Нэвилль знал, что тот всегда прячется где-то поблизости. Это было абсолютно ясно, поскольку вечером он всегда появлялся первым. Остальные, как правило, были приблудными. Текучесть среди них была велика, потому что утром большинство из них забирались в дома где-нибудь неподалеку, Нэвилль отыскивал их и уничтожал. Но только не Кортмана. Нэвилль бродил от дома к дому и вновь размышлял о Кортмане: что же с ним делать, если наконец удастся отыскать. Правда, его планы на этот счет никогда не менялись: немедленно уничтожить. Но это был, конечно, поверхностный взгляд на вещи. На самом деле Нэвилль понимал, что сделать это будет нелегко. И дело не в том, что он сохранил к Кортману какие-то чувства, и даже не в том, что Кортман олицетворял что-то от той жизни, которая канула в небытие. Нет, прошлое погибло без возврата, и Нэвилль уже давно смирился с этим. Это было что-то другое. Может быть, - решил Нэвилль, - просто не хотелось лишаться своего любимого занятия. Прочие казались такими скучными, глупыми, роботоподобными, а Бен, по крайней мере, обладал некоторым чувством юмора. По всей видимости, он почему-то не так оскудел умом, как остальные. Иногда Нэвилль даже рассуждал о том, что Бен, возможно, был создан для того, чтобы быть мертвым. Воскреснуть, чтобы быть. Понятия как-то плохо стыковались между собой, и собственные фразы заставляли Нэвилля криво усмехаться. Ему не приходилось опасаться, что Кортман убьет его, вероятность этого была ничтожно мала. Нэвилль добрался до следующего крыльца и опустился на него с тяжелым вздохом. Задумчиво, не попадая рукой в карман, он наконец вытащил свою трубку. Лениво набил ее крупно резанным табаком и утрамбовал большим пальцем. Через несколько мгновений вокруг его головы уже вились ленивые облачка дыма, медленно плывшие в неподвижном разогретом дневном воздухе. Этот Нэвилль, лениво поглядывающий через огромный пустырь на другую сторону Комптон-бульвара, был гораздо толще и спокойней прежнего Нэвилля. Ведя размеренную отшельническую жизнь, он поправился и весил теперь двести тридцать фунтов. Располневшее лицо, раздобревшее, но по-прежнему мускулистое тело под свободно свисавшей одеждой, которую он предпочитал. Он уже давным-давно не брился, лишь изредка приводя в порядок свою густую русую бороду: два-три дюйма - вот та длина, которой он придерживался. Волосы на голове поредели и свисали длинными прядями. Спокойный и невыразительный взгляд голубых глаз резко контрастировал с глубоким устоявшимся загаром. Он прислонился к кирпичной заваленке, медленно выпуская клубы дыма. Далеко, там, на другом краю поля, он знал, еще сохранилась в земле выемка, в которой была похоронена Вирджиния. Затем она выкопалась. Мысль об этом не тронула его взгляд ни болью, ни горечью утраты. Он научился, не страдая, просто перелистывать страницы памяти. Время утратило для него прежнюю многомерность и многоплановость. Для Роберта Нэвилля теперь существовало только настоящее. А настоящее состояло из ежедневного планомерного выживания, и не было больше ни вершин счастья, ни долин разочарования. Я уподобляюсь растению, - иногда думал он про себя, и это было то, чего ему хотелось. Уже несколько минут Роберт Нэвилль наблюдал за маленьким белым пятнышком в поле, как вдруг осознал, что оно перемещается. Моргнув, он напряг свой взгляд, и кожа на его лице натянулась. Словно вопрошая, он выдохнул и стал медленно подниматься, левой рукой прикрывая глаза от солнца. Он едва не прокусил мундштук. Женщина. Челюсть у него так и отвисла, и он даже не попытался поймать вывалившуюся под ноги трубку. Затаив дыхание, он застыл на ступеньке и вглядывался. Он закрыл глаза и снова открыл их. Она не исчезла. Глядя на женщину, Нэвилль почувствовал все нарастающее сердцебиение. Она не видела его. Она шла через поле, склонив голову, глядя себе под ноги. Он видел ее рыжеватые волосы, развеваемые на ходу теплыми волнами разогретого воздуха, руки ее были свободны, платье с короткими рукавами... Кадык его дернулся: спустя три года в это трудно было поверить, разум не мог принять этого. Он так и стоял, не двинувшись с места, в тени дома, уставившись на нее и изумленно моргая. Женщина. Живая. И днем, на солнце. Он стоял, раскрыв рот, и пялился на нее. Она была молода. Теперь она подошла ближе, и он мог ее рассмотреть. Лет двадцати, может быть, с небольшим. На ней было мятое и испачканное белое платье. Она была сильно загорелой. Рыжеволосой. Нэвилль уже различал в послеполуденной тишине хруст травы под ее сандалиями. Я сошел с ума, - промелькнуло в его мозгу. Пожалуй, к этому он отнесся бы спокойней, чем к тому, что она оказалась бы настоящей. В самом деле, он уже давно осторожно подготавливал себя к возможности таких галлюцинаций. Это было бы закономерно. Умирающие от жажды нередко видят миражи - озера, реки, полные воды, море. А почему бы мужчине, двинувшемуся от одиночества, не галлюцинировать женщину, прогуливающуюся солнечным днем по полю? Он переключился внезапно: нет, это не мираж. Если только слух не обманывал его вместе со зрением, теперь он отчетливо слышал звук ее шагов, шелест травы и понял, что это все не галлюцинация - движение ее волос, движение рук... Она все еще глядела себе под ноги. Кто она? Куда идет? Где она была? И тут его прорвало. Внезапно, мгновенно. Он не успел ничего понять, как инстинкт взял верх, в одно мгновение преодолев преграды, выстроенные в его сознании за эти годы. Левая рука его взлетела в воздух. - Эй, - закричал он, соскакивая с крыльца на мостовую. - Эй, вы, там! Последовала внезапная пауза. Абсолютная тишина. Она вскинула голову, и их взгляды встретились. Живая, - подумал он. - Живая. Ему хотелось крикнуть еще что-то, но он вдруг почувствовал удушье, язык одеревенел и мозг застопорился, отказываясь действовать. Живая, - это слово, зациклившись, раз за разом повторялось в его сознании. - Живая. Живая, живая... И вдруг, развернувшись, девушка обратилась в бегство - что было сил рванулась прочь от него, через поле. Нэвилль неуверенно замялся на месте, не зная, что предпринять, но через мгновение рванулся за ней, словно что-то взорвалось у него внутри. Он грохотал ботинками по мостовой и вместе с топотом слышал свой собственный крик: - Подожди!!! Но девушка не остановилась. Он видел мелькание ее загорелых ног, она неслась по неровному полю как ветер, и он понял, что словами ее не остановить. Его кольнула мысль: насколько он был ошарашен, увидев ее, - настолько, и даже много сильнее, ее должен был испугать внезапный окрик, прервавший полуденную тишину, а зат