каких дальнейших достижениях науки сумеет он догадаться по особенностям моего автомобиля и его содержимого? Проверив оружие, я увидел, что турельный пулемет не тронут; на месте был и автоматический браунинг калибра 0,38 вместе с коробкой патронов. Я бросил подобранный спортивный пистолет на заднее сиденье, с облегчением подумав, что мне уже никогда не придется использовать его для защиты. Тут мне в голову пришло, что всего за поколение до моих дней автомобили еще работали на бензине. Бензин идеально подходил для мгновенного поджога; герметичный ядерный двигатель был тут совершенно бесполезен. Но наличие автомобиля натолкнуло меня на другие мысли. Огонь всегда был не вполне надежной стихией, из которой сверхъестественные существа вроде этого чудовища сплошь и рядом с легкостью ускользали. Другое дело -- град пуль. Стараясь как можно меньше шуметь, то и дело замирая на месте и весь обращаясь в слух, я широко раскрыл наружные ворота, тем самым раздвинув по сторонам настоящие сугробы. Потом попытался вытолкнуть наружу автомобиль. Я уперся в него плечом и поднажал. Он не пошевелился. После нескольких попыток я пришел к выводу, что борозды колей слишком глубоки и не оставляют мне никаких шансов. Поскольку мне все равно рано или поздно придется заводить мотор, может быть, стоило сделать это прямо сейчас, под прикрытием шума паровой машины, глухо постукивающей где-то наверху. Благословен будь двадцать первый век! Фелдер завелся с ходу, по счетчику я следил, как он наращивает обороты, пока наконец не счел, что пора выезжать наружу. Меня захлестнуло ощущение силы -- еще бы, опять быть за рулем! Выехав наружу и не выключая мотора, я выскочил из машины и бросился назад, чтобы закрыть ворота. Затем начал маневрировать на автомобиле среди деревьев, пока не счел, что нахожусь на идеальной позиции -- чуть в стороне от главных ворот башни, но в полной их видимости -- даже при нынешнем тусклом освещении. Потом я выдвинул блистер и навел турельный пулемет. Все, что мне оставалось, -- нажать на кнопку, когда кто-нибудь появится из башни. Это было наилучшее решение. Необычайная перебивчатая беседа между Виктором и его монстром убедила меня в предельной опасности последнего: с учетом его злонамеренности лживость и красноречивый язык представляли, пожалуй, не меньшую опасность, чем немыслимая быстрота. Время шло. Часы медленно соскальзывали вниз по великому энтропийному склону Вселенной. Прекратился снег. Появился тонюсенький серп луны. Мои мучительно растянувшиеся минуты переполняли самые ужасающие фантазии. Пока чудовище поддерживало огонь, не нашел ли Виктор время проделать на женщине пластическую операцию? Или же он... Хватит об этом. Много бы я дал, чтобы рядом со мной был бравый лорд Байрон со своим пистолетом. Видимость при лунном свете улучшилась, но я не был этому рад. Теперь автомобиль можно было заметить от самого входа в башню, хоть я и ставил его в тень. На первый взгляд могло бы показаться, что за мною, устроившимся за прицелом пулемета, было явное преимущество, но я не мог избавиться от воспоминаний об улучшенной мускулатуре, о фантастических прыжках и быстроте бега, вспыльчивости, соединенной с силой. Только предположить, что чудовище умудрится избегнуть моей первой очереди и доберется до меня, прежде чем я смогу убить его... Хотя я и замерз, это предположение остудило меня еще больше. Выпрыгнув из машины, я принялся собирать валяющиеся сосновые ветви, чтобы замаскировать ими автомобиль. Когда я был от него в нескольких метрах, остатки башенной двери широко распахнулись и появился монстр. Мимолетный рой воспоминаний, в котором, как считается, перед умирающим оживают эпизоды былого: воспоминания о моей старой размеренной и здравой жизни, ныне отделенной от меня двумя веками, о моей дорогой жене, бесценных друзьях и даже о некоторых из высокочтимых врагов, о моих внучатах. Я вспомнил, какие они были здоровые и разумные -- как далеки они были от исчадий ада, с которыми мне приходилось иметь дело в 1816 году! Выронив ветки, я припустил -- сомневаясь, есть ли у меня хоть какая-нибудь надежда -- обратно к Фелдеру. Какая глупость, я даже не прихватил с собой пистолет! Я добежал до автомобиля. Я протиснулся внутрь. Только тогда я повернулся посмотреть, что же происходит и далеко ли мой преследователь. 22 Огромные плосковерхие полотнища облаков наползали со стылых земель, время от времени затмевая лунный серп. Сцену у башни омывали неверные сполохи света. Франкенштейнов монстр застыл снаружи у выломанной двери. Он и не думал смотреть на меня. Он не отрывал глаз от темноты, из которой появился. Мне показалось, что он протянул руку. Шагнул обратно к двери. В его повадках проскальзывала какая-то совершенно ему чуждая нерешительность. Кто-то схватил его за руку. Из дверного проема появилась еще одна фигура, почти столь же громадная, как и он сам. Она пошатнулась, и он поддержал ее за локоть. Они стояли рядом, почти соприкасаясь головами. Он заставил ее пройтись взад и вперед. В морозном воздухе было видно их дыхание. Он поддерживал ее, обхватив рукой за необъятную талию. От ее неуклюжих шагов вокруг вздымались небольшие снежные вихри. Она была слаба, еще не оправившись от послеоперационного шока, и ей пришлось прислониться к стене. Лицо ее было запрокинуто к ночному небу. Рот открыт. Оставив ее, он со всей своей до жути чрезмерной подвижностью нырнул обратно в башню. Из своего укрытия я старался разглядеть ее получше. Ее черты омывал лунный свет, превращая глаза в совершенно пустые пробелы. Сходство с Жюстиной исчезло. Внутри обитала иная жизнь. Монстр вернулся и принес с собой бокал. Несмотря на все протесты, он заставил ее проглотить его содержимое. Она выпила, и он отбросил сосуд, отступив на шаг, чтобы посмотреть, каково ей. Она неуверенно пошла вперед, шаг за шагом, с трудом обретая равновесие. Остановилась и, расставив согнутые руки, стала медленно поворачивать голову то в одну, то в другую сторону. Автоматически развернувшись, зашагала прочь, сначала раскачиваясь из стороны в сторону, но постепенно обретая более правильный ритм движений. Он суетился вокруг нее, заботливый, но нетерпеливый. В какой-то момент присоединился к ней, зашагал, отбивая одной рукой ритм, нога в ногу. Потом вновь отступил в сторону, продолжая управлять ею, побуждая двигаться быстрее. Она попыталась было прислониться к стене -- он сделал неистовый отрицательный жест, и она снова шагнула вперед. Он затеял перед ней беготню, кружил в каком-то гротескном танце, и движения его были не лишены некой грации. Она нерешительно подошла к нему, и он взял ее за руки. Нерешительно принялись они и перетаптываться из стороны в сторону, словно пляшущие детишки-лунатики; он все время ее подбадривал. Ей нужно было отдохнуть. Поддерживая ее, он посмотрел вверх на башню. Она что-то объясняла ему, держась рукой за бок. Человеческим, необычайно человеческим жестом он сложил раструбом одну руку вокруг рта и воззвал среди ночи ввысь: -- Франкенштейн! На его глухой, раскатистый голос лаем откликнулись собаки в ближайшей деревне, издалека им ответили с холмов волки. Из башни -- никакого ответа. Отдохнув, парочка опять принялась танцевать. Потом он оставил ее и побежал вперед -- так медленно, как только мог. Она грузно устремилась вслед. Один раз она споткнулась и растянулась в снегу. Он тут же оказался рядом, с неуклюжей и нежной заботой помог ей подняться, прижимая к своей щеке ее испещренную шрамами голову. И снова он ее заставил припустить бегом. Своим немыслимым галопом он умчался за башню. Она бросилась следом. Она потихоньку избавлялась от первоначальной осторожности, ее движения быстро обретали координацию. Она обнаружила, что может размахивать на бегу руками. Отступив назад, он в восхищении наблюдал за ней, упершись руками в прикрытые лохмотьями колени. У кого-то из них вырвался странный, мычащий звук, и опять забесновались собаки. Она смеялась! Теперь уже она позвала его жестом за собой, она припустила вокруг башни, шаловливо предоставив ему себя догонять. Они были игривы, как пара битюгов-тяжеловозов. Когда она появилась на виду вновь, тускло поблескивал ее лысый череп, руки неуклюже били воздух -- и вновь разнесся тот же омерзительный мычащий звук. Побуждая ее продолжать бег, он делал вид, что никак не может ее догнать. На бегу волосы струились позади его черепа-шлема словно плюмаж. Теперь ее действия были уже не так неуклюжи, движения ускорились. Она внезапно остановилась. Он тут же обхватил ее за талию, она оттолкнула его жестом, который сбил бы мужчину с ног. Она так и осталась стоять, шевеля пальцами, кистями рук, сгибая руки в локтях, потом дошла очередь и до плеч; казалось, будто смотришь на упражнения балийской танцовщицы. Она была нелепо выряжена в нечто, в чем я признал пару прикрывавших ее ранее, когда она лежала на скамье, простыней, неуклюже обвязанных вокруг ее громадного туловища; возможно, поэтому в ее пародийно изящных андрогинных движениях присутствовало нечто пикантное. Ночь резко просветлела, будто луне вдруг удалось выпутаться из облаков. Я взглянул вверх, поражаясь, как я мог забыть обо всем, кроме хороводов этих чудовищных существ. По небу плыли луны-двойняшки. - Первая -- тот тонкий месяц, который доселе в одиночку арендовал ночное небо. Вторая, на расстоянии вытянутой руки от первой, приближалась к полнолунию. Они уставились с высот на мир, как два глаза, один из которых прищурился. Распад пространства -- времени все еще продолжался! Но мысль эта пришла ко мне не в связной и членораздельной форме, а как бессвязное воспоминание о строках из шекспировского "Юлия Цезаря": Могилы выплюнули мертвецов; Меж туч сражались огненные рати... Лишь смерть царей огнем вещает небо. В мыслях у меня все полнилось смертью, и однако я не мог отвлечься от ужимок и прыжков двух этих нечеловеческих существ. Можно было подумать, что они дожидались сигнала дополнительной луны, -- их притоптывания и прихлопывания вступили в новую, более насыщенную стадию. Они сошлись намного ближе, сплетая сложные узоры движений друг вокруг друга. Временами она замирала в неподвижности, образуя центр для безудержного взрыва его движений; временами они обменивались ролями, и уже он замирал в напряжении, пока она вихрем кружилась вокруг. Затем их настроение менялось, и они томно сплетались и корчились -- словно под величественную мелодию сарабанды. Они уже глубоко погрузились в свой брачный танец, совершенно позабыв обо всем вне магического круга своих ухаживаний. Им не было никакого дела до двух лун в небе. Снова сменилось настроение. Тени начали потихоньку сходить с ума. Они танцевали поодаль один от другого, потом устремлялись друг другу навстречу. Изредка кто-то из них окатывал партнера волной снега -- все реже, поскольку уже на весьма значитальном расстоянии вокруг них снег был плотно утоптан. Чем быстрее они двигались, тем шире становился круг их танца. Они то приближались к автомобилю, то бросались к нему, то отступали в другую сторону -- слепые ко всему, кроме друг друга. Я был так зачарован, что не мог пошевельнуться. Идея воспользоваться пулеметом выветрилась у меня из головы. Когда она оказалась совсем рядом, мне удалось разглядеть ее лицо, выбеленное лунным светом. На нем я прочел две противоречивые вещи. Это было лицо самки, всецело захлестнутой стихией пола, -- и вместе с тем это было и обезличенное смертью лицо Жюстины. Если такое возможно, его лицо оказалось еще ужаснее, ибо в нем не было ничего, кроме пародии на человечность; несмотря на все его возбуждение, оно по-прежнему более всего напоминало шлем, металлический шлем с опущенным забралом, топорно обработанным, чтобы хоть как-то соответствовать чертам человеческого лица. Поперек шлем рассекала узкая щель -- его улыбка. Они схватились за руки, они кружились, кружились и кружились. С мычащим воплем она вырвалась и опять бросилась бегом вокруг башни. Опять он погнался за ней. Волки завыли уже где-то совсем рядом. Этот режущий ухо звук вполне подходил в качестве аккомпанемента для ловитвы, в которую оказались вовлечены обе тва- ри. Она все мчалась и мчалась вокруг башни, очень быстро, но помахивая ему рукой. Он держался чуть позади -- без особого напряжения. Постепенно темп их движений нарастал, страсти накалялись, и в ее движениях появились следы паники. Она уже убегала изо всех сил, он изо всех сил за ней гнался. Не могу сказать, с какой скоростью они двигались или сколько раз обежала она вокруг основания башни -- так, будто от этого зависит ее жизнь. Он звал ее, издавал нечленораздельные звуки, сердито урчал. Наконец, когда его рука опустилась ей на плечо, она полуобернувшись сбросила ее и попыталась -- всерьез ли? -- ворваться в поисках убежища в башню. Он схватил ее уже в дверях. Она завопила, закричала хриплым тенором и стала отбиваться. Одним могучим взмахом руки он сорвал с нее непрочное одеяние. Я понял, что ее нежелание отдаться было притворным -- по крайней мере, отчасти. Ибо она стояла перед ним, голая и бесстыдная, и, не сдвигаясь с места, вновь начала медленно прядать и покачивать своими членами. Я разглядел огромные синевато-багровые полосы шрамов, прочертившие ее поясницу и сбегавшие по могучим бедрам вниз. Он замер, пригнувшись к земле и наблюдая за нею, и улыбка на шлеме становилась все уже и уже. Потом он прыгнул и опрокинул ее на утоптанный снег всего в нескольких шагах от тела Йета. Узкая улыбка вжалась в шрамы на груди Жюстины. В какой-то миг она было привстала, но он тут же снова повалил ее. На вопль ее тенора откликнулись волки. Легкий ветерок тревожно тронул кусты. Совокупление было коротким и грубым. Потом они лежали на земле, как два мертвых дерева. Первой поднялась она, отыскала свои простыни и равнодушно обвязала их вокруг тела. Встал и он. Махнув рукой, чтобы она шла следом, он направился по тропинке, что сбегала с холма вниз, и быстро исчез из виду. Через мгновение исчезла и она. Я остался один. Во рту у меня пересохло, на сердце лежал камень. 23 Какое-то время я вышагивал вдоль и поперек поляны, обуреваемый смешанными чувствами. Среди них, должен признаться, была и похоть, вопреки желанию разбуженная этой беспримерной случкой. Естественная, хотя и неудачная, ассоциация идей подтолкнула мои мысли к Мэри, я задумался, где же она теперь в этом все более и более запутанном мироздании. Светлое и непотребное в разуме соседствуют. За отвращением к самому себе пришел гнев. Ведь я же собирался убить монстра! Это должно было быть неприглядное, постыдное убийство, просто грубая засада, призванная обеспечить мне максимум безопасности, но я счел, что мой долг -- убить тварь, да и ее творца тоже, по одной и той же причине: оба они представляют угрозу для человечества, а может быть -- и для всего естественного миропорядка. Что же остановило мою руку, угрызения совести или чистое любопытство? Я не испытывал за себя никакой особой гордости -- и знал, что буду испытывать ее куда меньше, когда разделаюсь с Виктором Франкенштейном. Ведь он еще не сошел со сцены. А что, если чудовища убили его, после того как он оживил самку? Вне всякого сомнения, это могло входить в их намерения, и Виктор, конечно же, подозревал об этом. Оставаясь настороже, он мог ускользнуть от них. Я не видел, как он выходил из башни -- возможно, выскользнул черным ходом. Но вероятнее всего, он все еще прятался внутри; в этом случае мне нужно было его разыскать, а значит -- набраться смелости и вернуться в ненавистные комнаты, заставленные его машинами. Споря сам с собой, я топтался на одном месте. Недалеко от меня распростерлось тело Йета. В лесу затаились волки. Среди деревьев я видел зеленые глаза. Но в кармане у меня был пистолет, и я ничуть не боялся их среди куда более тревожных напастей, Приставив руку ко рту, я крикнул в сторону башни: -- Франкенштейн! Полная тишина. Я, кажется, уже сказал, что машинный пульс затих раньше, когда брачный танец только начинался. Я собирался позвать еще раз, когда в темноте за выломанной дверью возникло какое-то движение и наружу вынырнул Виктор. -- Так вы еще здесь, Боденленд? Почему же вы не падете в благоговейном молчании передо мною на колени? Наверняка вы видели, чего я достиг! Я свершил то, чего не совершал никто -- из людей! Человечеству принадлежит отныне власть над жизнью и смертью; наконец-то разорван докучливый круговорот поколений и забрезжила всецело новая эпоха... Он стоял, воздев над головой руки, неосознанно пародируя позу какого-то древнего пророка. -- Придите в себя! Вы же знаете, что всего-то вам и удалось создать пару извергов, которые расплодятся и преумножат и без того немалые невзгоды человека. Что заставляет вас думать, что они не поспешили со всей возможной скоростью отсюда в Женеву, в ваш дом, где живет Элизабет? Это, конечно, был жестокий удар, и результаты его не замедлили сказаться. -- Мое творение поклялось мне -- поклялось именами Господа и Мильтона! -- что, как только я создам ему пару, он тут же скроется с нею в скованные льдом земли, чтобы никогда не возвращаться в обитель человека. Он поклялся в этом! -- Чего стоит его клятва? Разве вы создали не слатанное на живую нитку существо, лишенное бессмертной души? Откуда у него может быть совесть? Я вытащил пистолет, но не знал, смогу ли заставить себя его убить. Он умоляюще схватил меня за другую руку. -- Нет-нет, не стреляйте! Это же глупость! Как вы можете убить меня, единственного, кто понимает этих извергов, когда вы пощадили их самих? Послушайте, у меня не было выбора, я должен был оживить плоть этой женщины -- вы же видели, как он мне угрожал. Но есть надежный способ, и мы сумеем избавить мир от них обоих. Дайте мне создать третьего... -- Вы сошли с ума! Забрезжили первые лучи зари. Я увидел на его лице следы безумного энтузиазма. Зашевелился ветер. -- Да, третьего! Еще одного мужчину! Я уже собрал много частей. Второй мужчина отыщет первых в студеном краю. Остальное довершит ревность... Они будут биться за женщину и убьют друг друга... Уберите пистолет, Боденленд, прошу -- умоляю вас! Вы только взгляните, идемте внутрь, идемте наверх, дайте мне объяснить, дайте показать, что я планирую дальше, -- вы же культурный человек... Он зашел в башню. Моя воля оцепенела, я двинулся следом за ним, все еще сжимая перед собой пистолет. В ушах у меня гудело, от безнадежности меня выворачивало наизнанку; по мне волнами прокатывалась нерешительность. Я опять карабкался следом за ним вверх по лестнице, вслушивался в его голос, бормочущий что-то колеблющееся между смыслом и бессмыслицей, как и сам он был зажат между страхом и лихорадкой. Образ смерти -- со всеми ее жестокими, печальными и преисполненными ненависти моментами -- повис между нами. Тошнотворные цвета с жужжанием кружили в воздухе вокруг нас, сплетаясь в муаровые узоры. -- ...никакой цели в жизни на нашей планете -- только нескончаемая череда порождений и умираний, слишком чудовищная, чтобы зваться Целью -- просто фантасмагория плоти -- переходящей в траву -- люди словно овощи, в конце зимы опять под землю -- почва, воздух, их сцепление -- как западный ветер Шелли -- а листьями, быть может, мы -- вы же знаете, вы же понимаете меня, Боденленд, "как перед чародеем привиденья, то бурей желтизны и красноты, то пестрым вихрем всех оттенков гнили...". Вы никогда не задумывались, что гнилью, быть может, была жизнь, случайное самоосознание в лоне вечной химии, вершащее свой особый путь в жилах земли и воздуха? И вы не можете -- не должны убивать меня, ибо цель должна быть найдена, если нужно -- изобретена, человеческая цель, гуманная, ставящая нас во главе, побеждающая безличную самость великого мирового круговорота, Боденленд. Вы понимаете, Боденленд? Вы -- вы интеллектуал, как и я, я знаю это -- я могу сказать -- здесь не место личным отношениям, пожалуйста -- мы должны быть выше старых соображений, быть безжалостными, безжалостными под стать управляющим нами природным процессам. Само собой разумеется. Взгляните... Мы тем временем добрались до гостиной, преображенной недавним кризисом наподобие тварей на полотнах Фюзли. Я все еще держал его на прицеле. Продолжая бормотать все это, он заковылял к письменному столу, выдвинул ящик, нагнулся, взял в нем что-то и... Я выстрелил почти в упор. Он поднял на меня глаза. Лицо Виктора жутко преобразилось -- не могу объяснить как -- оно уже не выглядело как его лицо. Он вытащил на свет детский череп, содрогаясь, положил его на стол. Сдавленным, загробным голосом он произнес:. -- Анри будет подходящим мужем для... Разрывающий легкие кашель прервал его речь. Изо рта хлынула кровь. Он прижал руку к груди. Я шагнул вперед. -- Мужем для... Снова кровь. -- Виктор... -- сказал я. Его глаза закрылись. Он был маленький, хрупкий, совсем молодой человек. Он падал тихонько, скорее осел на пол, нежели рухнул. Его голова откинулась на ковер с усталым жестом. Еще раз он глухо кашлянул, дернулись его ноги. Со старинного фолианта на меня пялился детский череп. Снаружи не переставая выли волки. 24 Отпустив лошадь, я поджег башню Франкенштейна -- не только, чтобы скрыть следы своего преступления, но и дабы уничтожить все его относящиеся к исследованиям записи. Только одну из тетрадей Виктора взял я с собой -- его дневник, отчет о продвижении к цели; я сохранил его на случай, если мне удастся когда-нибудь вернуться в мое собственное время. Да, будем его так называть. Но моя первоначальная личность уже почти совсем ра- створилась, и то преддверие ада, в котором я находился, казалось мне единственно знакомым временем. Я сделал то, что сделал. Оставив позади себя огромный столб дыма, я сел в автомобиль и поехал посмотреть, существуют ли еще в этом срезе реальности вилла Диодати и Кампань Шапюи. Их не было. Замерзшие просторы раскинулись буквально в броске камня от того места, где раньше открывалась дверь в комнату Мэри. Покажется странным, если я скажу, что испытал облегчение, и все-таки оно примешивалось к моему открытию, ибо я чувствовал себя слишком запятнанным, чтобы снова приблизиться к ней. Ранее в моей жизни случались периоды, когда апокалиптический характер того или иного события -- скажем, сурового личного унижения -- заставлял меня с одержимостью навязчивой идеи снова и снова возвращаться к нему в памяти; не столько для того, чтобы его вспомнить, но чтобы вновь быть там, в некоем вечном возвращении вроде постулируемого Успенским, словно некоторым нестерпимо острым эмоциям под силу заставить время замкнуться на себя наподобие лопасти ветряной мельницы. Но все эти случаи -- просто ничто в сравнении с той непосильной ношей, которую я взвалил на себя теперь. Я не мог избавиться ни от смерти Виктора, ни от брачного танца. И оба происходили одновременно, были связанным воедино событием, единым по насилию, единым в уничтожении личности, единым в своем невыносимом разрушительном заряде. В промежутках между ослепительными вспышками этих повторов я пытался заставить свой мозг работать. По крайней мере идол реальности был для меня разрушен, и мне уже не составляло особого труда принять смежность мира 2020 года с Франкенштейном и его монстрами, Байроном, Мэри Шелли. На самом деле, я -- так мне казалось -- сокрушил фатализм наступающих событий. Если роман Мэри Шелли можно было рассматривать как возможное будущее, то я, убив Виктора, сделал его невозможным. Но Виктор не был реален. Или, скорее, в том двадцать первом веке, из которого я явился (а могут быть и другие, из которых я не являлся), он существовал лишь как вымышленный или, в лучшем случае, легендарный персонаж, в то время как Мэри Шелли была вполне реальной исторической личностью, оставившей после себя портреты, произведения, не говоря уже о прахе. В том мире Виктор не достиг точки перехода от возможности к вероятности. Но я явился в какой-то 1816 год (а их может быть бесчисленное количество, о которых я ничего не знаю), и здесь у него -- и его монстра -- не меньше реальности, чем у Мэри, Байрона и всех прочих. Эта мысль открывала головокружительно запутанные перспективы. Уровни возможности и времени казались столь же текучими, как вечно перетекающие друг в друга облака под северными небесами, бесконечно меняющие свою форму, цвет, размеры. Но даже облака подчинены непреложным законам. В потоке времени всегда должны существовать непреложные законы. Должен ли характер быть константой? Я рассматривал его как нечто столь мимолетное, столь податливое и уступчивое; я отнюдь не видел никакого фатализма -- ни в меланхолии Мэри, ни в беспокойной научной энергии Виктора, ни в моей собственной любознательности. Это были просто постоянные факторы, хотя их и могли усилить те или иные случайные события: то, что утонул Шелли, или, к примеру, исходное отсутствие симпатии у Элизабет. Где-то вполне может существовать 2020 год, в котором я существую просто как персонаж в романе о Франкенштейне и Мэри. Я не изменил ни будущее, ни прошлое. Я просто распылил себя по множеству затянутых облаками времен. Не было ни будущего, ни прошлого. Только облачный небосвод бесконечности наличных состояний. Человека предохраняет от осознания этой истины ограниченность его сознания. Сознание никогда не развивалось как инструмент, предназначенный открывать истину; это было орудие, чтобы раздобыть самку, набить брюхо. И если сейчас мне удалось как-то приблизиться к истине, то лишь потому, что сознание мое соскальзывало к самой кромке обрыва, за которой -- полное разрушение. Все это рассуждение -- если его так назвать -- и само могло быть иллюзией, результатом стресса или же просто продуктом временного сдвига. Пространство -- время засело у меня в черепе ничуть не меньше, чем в остальной Вселенной! Склонившись на руль, я, словно в обморок, провалился в сон. Когда я проснулся, Виктор все еще был со мной, снова и снова умирая; моя рука тянулась к нему, словно желая спасти его, словно с нелепым извинением. Убийца! Я старался не думать о Боге. Ладно, постараюсь больше не говорить об этом. Франкенштейна не стало. Мне оставалось одно. Теперь я должен был взять на себя его роль убийцы монстра. Хотя я и не очень хорошо помнил роман Мэри, я все же знал, что ее Франкенштейн бросился в погоню за своим творением, и погоня эта завела их обоих в угрюмые, скованные льдами края, столь соблазнительные для романтического воображения. . Два дня ехал я по кромке мерзлоты, примерно совпадавшей по очертаниям с берегом былого озера, пытаясь отыскать следы двух монстров. Каким бы диким и пугающим я ни казался, никто теперь не спрашивал, откуда я взялся. Жизнь здесь была бесповоротно разрушена. Посевы уничтожены, возможность кормиться с озера исчезла, -- зима грозила всем голодной смертью. Но хоть времена и были из ряда вон выходящими, два монстра не могли не выделяться, диковинные и во времена чудес. На закате второго дня я наткнулся на деревушку, в которой не далее как днем раньше волки напали вечером на девочку прямо на задворках родительского дома. Местный постоялый двор назывался "Серебряный олень"; его хозяин рассказал в ответ на мои расспросы, что прошлой ночью, когда он уже лег спать, у него взломали конюшню. Он услышал, как во дворе воют собаки, зажег фонарь и спустился посмотреть, что происходит. Огромный человек -- чужеземец, как он подозревает, -- в спешке выскочил из конюшни, ведя в поводу двух лучших лошадей. Следом за ним показался еще один чужеземец-гигант, этот, понукая, тянул за собою осла. Хозяин попытался было вмешаться, но его просто смахнули с дороги. Он позвал на помощь соседей, но когда те подоспели, оба чудовищных вора ускакали прочь, преследуемые немецкой овчаркой хозяина, все еще пытавшейся вцепиться им в ноги. И он показал мне, как грубо был взломан запор в конюшне и как расщепился брус, к которому он крепился. Мне уже доводилось видеть и подобный урон, и подобную неМЫСЛИМуЮ силу. Хотя голод уже стоял на пороге, соблазн наживы сохранял еще свою силу. Я втридорога накупил сухих колбасок и уехал в направлении, указанном хозяином постоялого двора. Въехав на мерзлоту, я остановился, чтобы выспаться и довести свой отчет до настоящего момента. Завтра я начинаю погоню. 25 Еще до того как на следующее утро мой взгляд уперся в изломанный временем пейзаж, Виктор Франкенштейн уже стоял у меня перед глазами, сползал, как обычно, позади своего письменного стола, не в состоянии из-за текущей изо рта крови вымолвить имя Элизабет. Я вылез из машины, справил свои естественные потребности, ополоснул лицо в ледяном ручье. Но ничто не могло освежить мою душу; я был Джонасом Чезлвитом, я был Раскольниковым. Я солгал, смошенничал, совершил прелюбодеяние, ограбил, украл и, в конце концов, убил; немудрено, что единственной достойной меня компанией стали два грубых животных, путешествую- щих где-то далеко передо мной, единственным достойным меня окружением -- мерзлые тылы ада, в которые я только что вторг-ся. Я принял на себя роль Виктора. И значит, только смерть могла положить конец моей охоте. О первой половине своего путешествия скажу вкратце. Страна, по которой я путешествовал, напоминала тундру, которую мне довелось когда-то видеть кое-где на Аляске и на северо-западе Канады. Почти безликая, если не считать попадавшуюся время от времени одинокую сосенку или березу. Поверхность ее образовывали неровные кочки грубой травы почти без просветов между ними. Почва в основном была болотистой, часто между трав открывались окошки воды; как я понимаю, дном этим лужицам служила вечная мерзлота, не позволявшая воде впитаться в почву. Ну а солнцу не хватало сил высушить скопившуюся на поверхности влагу. Я был в краю, где от солнечных лучей было мало толку. He сказал бы, что среди этих пустошей попадались тропы. И все же определенные указания, что здесь проходили люди или животные, встречались; изредка маячил деревянный столб, служивший, вероятно, вехой. И раз за разом пробивался след. Хотя я продвигался медленно, я знал, что преследуемая мною добыча едва ли могла передвигаться быстрее. Местность была в равной степени неблагоприятной и для автомобиля, и для лошади. День проходил за днем. Сказать о них нечего. А потом пришел день, когда характер равнины едва заметно изменился. Медленно продвигаясь вперед, я заметил, что впереди меня ждут перемены. Местность становилась более пересеченной, островки травы -- клочковатее, сама трава вокруг участившихся темных и мрачных провалов прудов -- выше, среди нее сплошь и рядом попадались кустарники. Вполне может статься, что здесь потрудился другой временной сдвиг, сплавив воедино две схожие территории, лежавшие до тех пор за много тысяч миль и, может быть, много тысяч столетий друг от друга. Легкий скат отмечал собой линию, разделяющую две области. Здесь я обнаружил отчетливый след, тут же разветвлявшийся надвое. Я въехал по откосу наверх, остановился и вылез из машины, чтобы оглядеться; я не знал, куда свернуть, налево или направо, хотя насквозь пропитавший меня фатализм нашептывал мне, что, куда бы я ни свернул, я буду прав. И все-таки что-то побудило меня не полагаться на чистый случай. На левой тропе лежало тело какого-то животного. Я подошел поближе и увидел, что это труп красивой немецкой овчарки. Морда ее была направлена по следу, череп раскроил чудовищный удар. День за днем я продолжал свой путь, и ни один из них не выделялся и не отличался от остальных. Мало того что стужа оставалась все такой же лютой; день теперь длился вечно, солнце не садилось больше за горизонт. По северному краю горизонта странствовала ночь, ее пятна оставались там даже в полдень; но я находился в столь высоких широтах -- так я, по крайней мере, предполагал, -- что шар солнца никогда не исчезал с небосклона. Никогда не приближался он и к зениту. Вместо этого он колебался по синусоиде неподалеку от мрачного горизонта, не поднимаясь над его ободом более чем на несколько градусов. Я был в краю, где росы и туманы затянувшегося рассвета сливались до неразличимости с испарениями и приглушенным великолепием заунывно тянущегося заката. Мрачная красота пропитала весь этот период, наиболее устойчивыми особенностями которого были особенности самые неоформившиеся. Туманные валы, башни облаков, пласты серебрящейся пыли, неописуемые затоны, в которых отражалось занавешенное небо, -- таковы были непреходящие черты тех мест. Неудивительно, что среди подобного призрачного пейзажа меня навещали призраки: Виктор, навсегда вцепившийся в свою куртку и падающий позади письменного стола с последним, лишенным всякого оттенка мысли тяжелым взглядом в мою сторону, прыгающий вперед монстр, от тела которого поднимаются испарения. Но не было ни одной живой твари. Я почти вынужден сказать, что пришли перемены. Хотя в конечном счете они -- единственное, что останется неизменным до самой смерти Вселенной. Эта неотвратимая перемена так неспешно, так осторожно надписала себя на сложившемся вокруг меня конверте из красок и влаги, что прошло много часов, прежде чем я смог принять и смириться с тем, что передо мною находятся какие-то предметы, материализовавшиеся под покровом тумана. Поначалу они казались просто верхушками хвойных деревьев. Потом я решил, что это мачты древних парусников, застигнутых мертвым штилем в подступившем вплотную океане. Потом увидел, что это были шпили старинных церквей, старинных соборов, старинных городов, древних столиц. Но важнее для меня было то, что теперь я следовал по вполне явственно проторенной тропе. Хоть и была это всего-навсего скромная линейка песка, часто прерываемая оконцами воды, она придавала ландшафту цель, а кроме цели меня ничто не интересовало; я превратился в какое-то подобие машины. Тропа -- скоро она стала уже достаточно заметна, чтобы обрести право на титул дороги, -- бежала прямо к окутанному пеленою горизонту, минуя все старинные города. Мне так и не довелось увидеть, что лежит в основании хотя бы одного из этих соборов или городов. Их шпили всегда парили над устилавшим землю слоем тумана. Я вспомнил картины немецкого романтика, художника Каспара Давида Фридриха, воплотившего всю печаль и скудость, свойственную северной природе. Мне нетрудно было представить себя в застывшем мире его искусства. Города, которые проплывали вдалеке мимо, меня к себе не притягивали; их обваливающиеся крыши, их готические шпили ничего мне не сулили. Мною владело иное. Тем не менее усталость все еще играла некоторую роль в моем мире. Я вдруг заметил, что руки мои онемели постоянно стискивать руль, тело утратило не только гибкость, но и просто подвижность и что сам я никак не могу припомнить, кто я такой и кем я был. Я превратился просто в путешествующую единицу, водруженную на колеса и без устали движущуюся вперед. Я не спал уже много дней -- наверное, неделю, а может быть, и больше. Я свернул на отходящий в сторону проселок, направляясь в выбранный наугад город. Сквозь туман проступило видение церковных развалин, добела отмытых худосочных контрфорсов. Я вырулил прямо к ним и наконец очутился у полуразрушенных остатков обширного аббатства. Большинство каменных столбов и арок продолжало еще стоять, а вся западная стена -- с зияющей дырой изысканного тройного окна -- и вовсе оставалась почти нетронутой, хотя ее и венчал собой плющ и родственные ему растения-паразиты. Выйдя из машины, я едва не споткнулся об повалившийся на землю старый указательный столб, надписи на котором отсылали к пунктам под названием Грейфсвальд и Пеенемюнде. Потом я заметил, что это был лишь один из обширной кучи указателей, сваленных здесь догнивать; все они называли разные города -- вполне вероятно, более не существующие. В скорлупе когда-то благородного строения, пытаясь найти защиту и опору в возвышавшейся над ним грандиозной стене, притулилось гораздо более жалкое обиталище. С каким-то вдруг шевельнувшимся во мне отголоском надежды я направился к нему через заросли чертополоха, -- мне почудилось, что в одном из окон тускло блеснул огонек; оказалось, что это лишь отраженный стеклом вечно иллюзорный закат. Жилище было заброшено, само оно обратилось в руины, крыша его провалилась, солома еще торчала кое-где из верхних окон. Казалось, мне больше не суждено человеческое общество. Дом был полуразрушен, и до меня в нем останавливались бродяги. Но мне до этого не было дела. Одеревеневший и изможденный, прямо как был я повалился на ложе, чтобы уснуть, не думая о том, сколько смертных поступало так же до меня. 26 Среди этой лишенной темноты ночи поднялся ветер, заставил скрипеть окна, ставни, двери. Возможно, шумы эти повлияли на характер осаждавших меня видений, рвавшихся в столь долго лишенный сна мозг. Со мной опять была милая Мэри. Нам никак не удавалось прикоснуться друг к другу, но она все же была со мной. Временами, юную и прекрасную, я увозил ее с собой в Штаты, где она и жила полуотшельнической жизнью, почти ни с кем не встречаясь. Или же она оказывалась процветающей романисткой, разъезжала по всему свету, выступала перед многолюдными сборищами, посещала премьеры поставленных по ее романам фильмов. Иногда она была вместе с Шелли. Порой мы были всецело захвачены поисками Шелли. Он исчезал, и мы объезжали в поисках его всю округу. Ее миниатюрное личико, столь трогательно глядевшее на меня снизу вверх, оказалось, как я вдруг понял, вовсе не лицом, а просто лежащей в снегу бессильной рукой. В поисках лодки Шелли мы в спешке обшаривали усеянный валунами берег. Мы плыли в лодке, пристально вглядываясь в прозрачную озерную воду. Мы плыли в воде, с риском заплывая в подводные пещеры. Мы вплыли в грот, и перед нами зашелестели листы. "Это страницы Сивиллы", -- сказала Мэри. Однажды она появилась со своей матерью -- женщина ослепительной красоты, она загадочно улыбалась, садясь в железнодорожный вагон. Я был с Шелли и Мэри -- в подчинении, садовником. Они уже состарились, хоть я и не постарел. Мэри стала крохотной и хрупкой, она носила капор. Согбенный Шелли сохранил, однако, поразительную живость движений. У него была длинная борода. Он стал членом Совета министров. Мне он приходился отцом. Он выращивал растение, которое должно было приносить филейную вырезку. Его голос звучал как мандолина. Он поднял Мэри и засунул ее к себе в карман. Он публично заявил, что собирается через неделю вступить во владение Грецией. Он сидел на замшелом камне и безутешно рыдал. Что бы я ни подносил ему в чаше, все съедал ворон. Он запустил воздушный змей и быстро вскарабкался на него по веревочке. Был там и Байрон. Этот растолстел и носил треуголку. "Ничто не противно природе", -- сказал он мне, посмеиваясь, в качестве объяснения. Во сне я был рад повидать Байрона. Я попросил его кое в чем сохранять благоразумие. Но он усердно хранил благоразумие кое в чем совершенно ином. Он отворил зеленую дверь, и внутрь вошли Мэри и Шелли, весьма неаппетитно пожирая апельсины. Шелли показал мне свою фотографию, на которой он -- кожа да кости. Мэри опять оказалась старушкой. Она представила меня своему молодому другу -- поэту по имени Томас Гарди. Тот выкладывал что-то из кубиков и сказал мне, что с самого раннего