Можно было бы пойти к нему и сказать, что любишь его. Я хочу его любить. Пусть бы он любил меня чуть-чуть. Кому от этого вред? Это не накладывало бы на него никаких обязательств. Анна-Вероника со стоном уткнулась носом в колени. Она совсем растерялась. Ей хотелось целовать ему ноги. У него, должно быть, такие же сильные ноги, как и руки. Вдруг все в ней возмутилось. "Не допущу я такого рабства! - воскликнула она. - Не допущу такого рабства!" Она подняла руку и погрозила кулаком. "Слышишь? Какой бы ты ни был, где бы ты ни был! Я не сделаюсь рабой моих мыслей о мужчине, рабой каких-либо обычаев. Будь оно проклято, это рабство пола! Я человек. Я подавлю свое чувство, если даже это меня убьет!" Она гневно посмотрела на окружавший ее холодный мрак. "Мэннинг... - произнесла она и представила себе мистера Мэннинга, робкого, но настойчивого. - Ни за что!" Мысли ее приняли новое направление. - Неважно, если эти женщины смешны, - сказала она после долгого раздумья. - Но чего-то они добиваются. Они добиваются того, что женщинам необходимо, - они не хотят покорности. Избирательные права - только начало, надо же с чего-нибудь начать. Если мы не начнем... Анна-Вероника наконец приняла решение. Она вскочила с кровати, разгладила простыню, поправила смятую подушку, снова легла и почти мгновенно уснула. Утро было хмурым и туманным, точно в середине ноября, а не в начале марта. Анна-Вероника проснулась позднее обычного и только через несколько минут вспомнила о принятом ночью решении. Она быстро встала и начала одеваться. В Имперский колледж она не пошла. До десяти утра она безуспешно писала письма Рэмеджу и рвала их, не дописав. Потом ей это надоело, она надела жакет и вышла на скользкую мрачную улицу, на которой горели фонари. Она решительно повернула в южном направлении. Оксфорд-стрит привела ее в Холборн, там она спросила, как пройти на Ченсери-Лейн, и с трудом отыскала номер 107-а, одно из тех многоэтажных зданий на восточной стороне улицы, в которых громоздятся друг над другом самые разнообразные конторы. Она прочла написанные красками на стене названия фирм, предприятий и фамилии людей и узнала, что Союз равноправия женщин занимает ряд смежных комнат на первом этаже. Анна-Вероника поднялась по лестнице и в нерешительности остановилась: перед ней было четыре двери; на каждой висела табличка из матового стекла, на которой аккуратными черными буквами было выведено: "Союз равноправия женщин". Она открыла одну из дверей и вошла в неприбранный зал с беспорядочно сдвинутыми стульями, словно ночью здесь происходило собрание. На стенах висели доски с пачками наколотых на них газетных вырезок, три или четыре афиши извещали о массовых митингах, на одном из которых она была вместе с мисс Минивер, и всякие объявления, написанные красными химическими чернилами; в углу были составлены знамена. Здесь никого не было, но в приоткрытую дверь Анна-Вероника увидела в комнате поменьше двух молоденьких девушек, сидевших за столом, заваленным бумагами, и что-то быстро писавших. Она пересекла зал и, отворив дверь пошире, обнаружила работавший полным ходом отдел прессы женского движения. - Я хотела бы справиться... - начала Анна-Вероника. - Рядом! - оборвала ее молодая особа лет семнадцати-восемнадцати, в очках, нетерпеливо указав на соседнюю дверь. В комнате рядом Анна-Вероника застала средних лет женщину с усталым, помятым лицом, в помятой шляпке - женщина сидела за конторкой и распечатывала письма - и мрачную неряшливую девушку лет двадцати восьми, деловито стучавшую на машинке. Усталая женщина вопросительно взглянула на Анну-Веронику. - Я хотела бы узнать подробнее о женском движении, - сказала Анна-Вероника. - Вы на нашей стороне? - спросила усталая женщина. - Не знаю, пожалуй, да, - ответила Анна-Вероника. - Мне бы очень хотелось что-нибудь сделать для женщин. Но я хочу знать, что вы делаете. Усталая женщина отозвалась не сразу. - Вы явились сюда не затем, чтобы чинить нам всякие препятствия? - Нет, - ответила Анна-Вероника. - Просто я хочу знать. Усталая женщина зажмурила глаза, потом посмотрела на Анну-Веронику. - А что вы умеете делать? - спросила она. - Делать? - Готовы ли вы работать для нас? Распространять листовки? Писать письма? Срывать собрания? Вербовать голоса перед выборами? Смело встречать опасности? - Если я буду убеждена... - Если мы вас убедим? - Тогда мне хотелось бы сесть в тюрьму... если это возможно. - А что хорошего в том, чтобы сесть в тюрьму? - Меня это устроит. - Ничего хорошего тут нет. - Ну, это частность, - сказала Анна-Вероника. - Чем же вы недовольны? Усталая женщина спокойно смотрела на нее. - Какие же у вас возражения? Чем же вы недовольны? - спросила она. - Дело не в недовольстве. Я хочу знать, что вы делаете и каким образом ваша работа может действительно помочь женщинам. - Мы боремся за гражданские права женщин, - сказала усталая женщина. - С нами обращались и обращаются так, словно мы ниже мужчин; мы добиваемся равноправия женщин. - С этим я согласна, но... Усталая женщина с недоумением подняла брови. - А вам не кажется, что вопрос гораздо сложнее? - спросила Анна-Вероника. - Если хотите, можете сегодня днем поговорить с мисс Китти Брет. Записать вас на прием? Мисс Китти Брет была одной из самых видных руководительниц движения, и Анна-Вероника ухватилась за возможность повидаться с ней. Большую часть времени, оставшегося до встречи, она провела в ассирийском отделе Британского музея, читая и размышляя над брошюрой о феминистском движении, которую ее уговорила купить усталая женщина. В маленьком буфете она выпила чашку какао и съела булочку, потом прошла через верхние галереи, где были выставлены полинезийские идолы, костюмы для плясок и разные наивные и нескромные аксессуары полинезийской жизни, и поднялась в зал с мумиями. Здесь она присела и попыталась разобраться до конца в волновавших ее вопросах; но мысли ее перескакивали с одного на другое, и сосредоточиться было почему-то особенно трудно. Все, о чем бы она ни подумала, казалось удивительно туманным. "Почему женщины должны быть в зависимости от мужчин? - спросила она себя, и этот вопрос потянул за собой целый ряд других. - Почему именно так, а не иначе? Почему человеческие существа живородящие? Почему люди три раза в день хотят есть? Почему при опасности теряют голову?" Она долго простояла на одном месте, рассматривая сморщенное, сухое тело и лицо мумии из той эпохи, когда общественная жизнь еще только зарождалась. А ведь лицо у мумии очень спокойное, даже слегка самодовольное, пришло на ум Анне-Веронике. Кажется, мумия преуспевала, ни над чем не задумываясь, и принимала окружавший ее мир таким, каким он был, - тот мир, в котором детей приучали повиноваться старшим, а насилие над волей женщин никого не удивляло. Разве не поразительно, что эта вещь была живой, мыслила и страдала? Может быть, однажды она страстно желала другое живое существо. Может быть, кто-нибудь целовал этот лоб - лоб трупа, нежными пальцами гладил эти провалившиеся щеки, трепетными руками обнимал эту жилистую шею. Но все это было забыто. Это существо, казалось, думало: "В конце концов меня с величайшими почестями забальзамировали, выбирая самые стойкие, самые лучшие специи! Я принимала мир таким, каким он был. _Такова жизнь_!" Китти Брет сначала показалась Анне-Веронике неприветливой и несимпатичной, но потом выяснилось, что она обладает редким даром убеждать. На вид ей было года двадцать три, она поражала румянцем во всю щеку и цветущим видом. Простая, однако довольно изящная блузка оставляла открытой полную белую шею, а короткие рукава - энергично жестикулирующие округлые руки. У нее были живые темные сине-серые глаза, тонкие брови, пышные темно-каштановые волосы, скромно зачесанные назад, низкий широкий лоб. Китти Брет способна была раздавить вас разумными доводами, как неудержимо движущийся паровой каток. Она прошла хорошую выучку: ее мать, приняв решение, отстаивала его до конца. Говорила она гладко и с энтузиазмом. Замечаний Анны-Вероники она или почти не принимала в расчет, или приобретенная навыком находчивость помогала ей быстро расправляться с ними, и она продолжала с благородной прямотой излагать сущность дела, за которое боролась, этот удивительный мятеж женщин, взбудораживший в то время весь политический мир и вызывавший бурные дискуссии. На все вопросы, которые ставила перед нею Анна-Вероника, она откликалась с какой-то гипнотической силой. - Чего мы хотим? Чего мы добиваемся? - спросила Анна-Вероника. - Свободы! Гражданских прав! А путь к этому, путь ко всему лежит через избирательное право. Анна-Вероника пробормотала что-то насчет того, что надо вообще изменить взгляды людей на жизнь. - Разве можно заставить людей изменить свои взгляды, если не имеешь власти? - возразила Китти Брет. К такой контратаке Анна-Вероника не была подготовлена. - Нельзя все сводить только к антагонизму полов. - Когда женщины добьются справедливости, - ответила Китти Брет, - не будет и антагонизма полов. Никакого. А до тех пор мы намерены упорно продолжать борьбу. - Мне кажется, для женщин главные трудности - экономического характера. - И с этими трудностями будет борьба. Будет. Анна-Вероника раскрыла рот, желая вставить что-то, но Китти Брет помешала ей, воскликнув с заражающим оптимизмом: - Все будет! - Да, - проговорила Анна-Вероника, пытаясь понять, к чему они пришли, пытаясь снова разобраться в том, что как будто прояснилось для нее в ночной тишине. - Ничто никогда не свершалось без элемента веры, - продолжала мисс Брет. - После того как мы получим доступ к избирательным урнам и гражданские права, мы сможем заняться всеми остальными вопросами. Анне-Веронике казалось, что то, о чем говорит мисс Брет, несмотря на все обаяние убежденности, в общем-то отличается от проповеди мисс Минивер только какими-то новыми оттенками. И, так же как в той проповеди, в словах мисс Брет есть какой-то скрытый смысл, какая-то неуловимая, недосказанная, но тем не менее существенная правда, хотя рассуждает мисс Брет весьма непоследовательно. Что-то держит женщин в подчинении, сковывает их и, если это не закон, установленный мужчинами, то, во всяком случае, оно породило этот закон. На самом деле существует в мире нечто такое, что мешает людям жить полной жизнью... - Избирательное право - символ всего, - сказала мисс Брет и вдруг обратилась к самой Анне-Веронике: - Прошу вас, не давайте увести себя в сторону второстепенными соображениями. Не просите меня, чтобы я перечислила вам все то, чем женщины могут заниматься и кем они могут стать. Новая жизнь, не похожая на прежнюю, зависящую от чужой воли, вполне возможна. Если бы только мы не были разобщены, если бы только мы работали дружно! Наше движение единственное, которое объединило женщин разных классов ради общей цели. Посмотрели бы вы, как эта цель воодушевляет женщин, даже тех женщин, которые ни над чем не задумывались, были всецело поглощены суетностью и тщеславием... - Поручите мне какое-нибудь дело, - наконец прервала Анна-Вероника ее речь. - Вы были так добры, что приняли меня, но я не смею отнимать у вас время. Я не хочу сидеть и болтать, я хочу что-нибудь делать. Я хочу восстать против всего, что сковывает женщину, иначе я буду задыхаться, пока не начну действовать, и притом действовать скоро, не откладывая. Не Анна-Вероника была виновата в том, что вечерний поход принял характер какого-то нелепого фарса. Она относилась чрезвычайно серьезно ко всему, что делала. Ей казалось, что это последняя отчаянная атака на мир, который не давал ей жить так, как она хотела, который запирал ее, контролировал, поучал, не одобрял ее поступков, что это борьба против тех самых чехлов, той гнетущей тирании, которую она после памятного столкновения с отцом в Морнингсайд-парке поклялась сбросить. Она была внесена в список участниц похода - ей сказали, что это будет рейд к Палате общин, но не сообщили никаких подробностей и велели, не спрашивая дороги у полисменов, прийти одной на Декстер-стрит, 14, Вестминстер. Под этим номером оказался не дом, а двор на уединенной улице; на огромных воротах было написано: "Поджерс и Карло, перевозка и доставка мебели". Она в недоумении остановилась на пустынной улице, но тут под фонарем на углу показалась еще одна женщина, нерешительно оглядывавшаяся по сторонам, и Анна-Вероника поняла, что не ошиблась. В воротах была небольшая калитка, и она постучала в нее. Калитку тут же открыл мужчина с белесыми ресницами; он, как видно, с трудом сдерживал волнение. - Входите, быстро! - прошипел он тоном конспиратора, осторожно притворил калитку и указал: - Сюда! При скудном свете газового фонаря Анна-Вероника разглядела мощенный булыжником двор и четыре больших фургона с запряженными в них лошадьми и с зажженными фонарями. Из тени ближайшего фургона вынырнул худощавый юноша в очках. - Вы в каком - А, Б, В или Г? - спросил он. - Мне сказали, что В, - ответила Анна-Вероника. - Вот сюда! - Он махнул брошюрой, которую держал в руках. Анна-Вероника очутилась в кучке суетившихся, взбудораженных женщин, они шептались, хихикали и говорили приглушенными голосами. Свет был слабый, и она смутно, словно сквозь туман, видела их лица. Ни одна не заговорила с ней. Она стояла среди них, наблюдая, чувствуя себя удивительно чуждой им. Косой красноватый луч фонаря как-то странно искажал их черты, рисовал на их одежде причудливые пятна и полосы теней. - Это Китти придумала поехать в фургонах, - сказала какая-то женщина. - Китти замечательная! - воскликнула вторая. - Замечательная! - Я всегда мечтала участвовать в таком деле, которое грозит тюрьмой, - послышался голос. - Всегда! С самого начала. И только сейчас мне представился случай. Невысокая блондинка, стоявшая рядом, рассмеялась истерическим смехом и вдруг всхлипнула. - Когда я еще не была суфражисткой, я с трудом поднималась по лестнице, так у меня начинало колотиться сердце, - произнес кто-то скучным, непререкаемым тоном. Какой-то человек, заслоненный от Анны-Вероники другими, видимо, намеревался дать команду. - Должно быть, пора ехать, - обратилась к Анне-Веронике маленькая симпатичная старушка в капоре, голос ее слегка дрожал. - Вы что-нибудь видите при этом освещении, милочка? Я, пожалуй, полезу. Какой из них А? Анна-Вероника посмотрела в черные пасти фургонов, и сердце у нее сжалось. Двери были раскрыты, на каждом висел плакат с огромной черной буквой. Она проводила старушку и направилась к фургону В. Молодая женщина с белой повязкой на руке стояла у входа и считала влезавших в фургоны. - Когда постучат по крыше, выходите, - сказала она тоном приказа. - Вас подвезут не с главного входа, а с другой стороны. Это вход для публики. Туда вы и двинетесь. Старайтесь прорваться в кулуары, а оттуда в зал заседаний парламента и все время кричите: "Мы требуем избирательных прав для женщин!" Она говорила, как учительница, обращавшаяся к школьницам. - Не сбивайтесь в кучу, когда выйдете из фургонов, - добавила она. - Все в порядке? - спросил появившийся в дверях человек с белесыми ресницами. Он с минуту подождал, ободряюще улыбнулся в слабом свете фонаря, захлопнул двери фургона, и женщин окутал мрак... Фургон рывком тронулся с места и, грохоча, покатился по улице. - Точно Троянский конь! - раздался восторженный возглас. - Совсем Троянский конь! И вот Анна-Вероника, как всегда предприимчивая, но терзаемая сомнениями, вошла в историю, вписав свое имя в протокол британского полицейского суда. Когда-нибудь литература сочтет почетным долгом заняться кропотливыми исследованиями этого женского движения и оно обретет своего Карлейля, а эпизоды удивительных подвигов, благодаря которым мисс Брет и ее коллеги втянули весь западный мир в дискуссию о положении женщин, лягут в основу чудесных и увлекательных повествований. Мир ждет такого писателя, а покамест единственным источником, из которого можно узнать об этом диковинном движении, остаются сумбурные отчеты в газетах. Но писатель придет и воздаст должное походу в фургонах для перевозки мебели; он подробно опишет место действия перед парламентом, каким оно было в тот вечер: кареты, кэбы, коляски и автомобили, промозглым, сырым вечером въезжавшие в Нью-Палас-Ярд; усиленные, но ничего не подозревавшие отряды полиции у входов в громады зданий, чьи стены в духе викторианской готики, вздымаясь над огнями фонарей, уходили в ночную тьму; неприступный маяк - Биг Бен, сверкавший в вышине; и редкое движение по Вестминстеру - кэбы, повозки, освещенные омнибусы, спешившие на мост и с моста, Возле Аббатства и Эбингдон-стрит разместились наружные пикеты и отряды полиции, все их внимание было обращено на запад, на Кэкстон-холл в Вестминстере, - там гудели женщины, как растревоженный улей; у ворот этого центра, где собрались нарушительницы порядка, стояли полицейские машины. И, пройдя сквозь все эти заграждения, во двор Олд-Палас-Ярда, святая святых противника, громыхая, въехали, не вызвавшие никаких подозрений фургоны. Они проехали мимо немногих зевак, пренебрегших плохой погодой, чтобы поглядеть, что натворят суфражистки, и беспрепятственно остановились в тридцати ярдах от вожделенных порталов. Здесь они начали разгружаться. Будь я художником, я употребил бы все свое мастерство на то, чтобы изобразить этот оплот Британской империи, чтобы реалистически воссоздать пропорции, перспективы, атмосферу; я нарисовал бы его серыми красками громадным, величественным и респектабельным превыше всяких слов, потом поместил бы у его подножия совсем маленькие, очень черные фургоны, вторгшиеся в эту твердыню и извергающие беспорядочный поток черных фигурок, крошечных фигурок отважных женщин, объявивших войну всему миру. Анна-Вероника была на передовой линии фронта. Мнимое спокойствие Вестминстера в один миг было нарушено, даже сам спикер на кафедре побледнел, когда раздались пронзительные свистки полисменов. Члены парламента посмелее поднялись со своих мест и, усмехаясь, направились в кулуары. Другие, нахлобучив шляпы на глаза, уселись поглубже, делая вид, будто все в полном порядке. В Олд-Палас-Ярде все забегали. Одни мчались к месту происшествия, другие искали, где бы спрятаться. Даже два министра улепетывали с лицемерной улыбкой на лицах. Когда открылись двери фургонов и Анна-Вероника вышла на свежий воздух, она уже ни в чем не сомневалась, подавленное настроение исчезло, ее охватило буйное веселье. Она снова оказалась во власти того безрассудства, которое овладевало ею в решающие минуты перелома и которое повергло бы в ужас и показалось постыдным любой обыкновенной девушке. Перед нею высился огромный готический портал. Через него надо было пройти. Мимо промчалась старушка в капоре, бежавшая с невероятной быстротой, тем не менее сохраняя благопристойный вид; она размахивала руками в черных перчатках и издавала странные, угрожающие звуки, похожие на те, какими выгоняют из сада забредших туда уток. С флангов заходили полисмены, чтобы ее задержать. Старая леди, налетев на ближайшего из них, словно снаряд, гулко стукнулась о его грудь, но Анна-Вероника уже пробежала мимо и стала подниматься по лестнице. Вдруг ее сзади грубо подхватили и подняли. И тут, кроме волнения, Анна-Вероника почувствовала ужас и нестерпимую гадливость. Она в жизни не испытывала ничего столь неприятного, как это сознание своей беспомощности оттого, что ее держат на весу. Она невольно взвизгнула - никогда еще Анна-Вероника не визжала - и, словно насмерть перепуганный зверек, стала яростно вырываться и драться с державшими ее людьми. Это ночное путешествие, эта забавная проделка в один миг превратилась в отвратительный кошмар насилия. Волосы Анны-Вероники рассыпались, шляпка сползла набок и закрыла глаза, а ей не давали поднять руку, чтобы привести себя в порядок. Ей казалось, что она потеряет сознание, если ее не опустят наземь, и некоторое время ее не Опускали. Вдруг она с неописуемым облегчением почувствовала, что стоит на мостовой и два полисмена, крепко схватив ее за кисти рук, с профессиональной ловкостью куда-то ведут. Анна-Вероника извивалась, стараясь вырвать руки, и исступленно кричала: "Это подло! Подло!", - что встретило явное возмущение доброжелательного полисмена справа. Потом они отпустили ее руки и стали оттеснять к воротам. - Идите домой, мисс, - сказал доброжелательный полисмен. - Здесь вам не место. Привычным жестом, широко расставив пальцы, он подталкивал ее в спину, и она прошла ярдов десять по грязной, скользкой мостовой, почти не чувствуя нажима. Перед нею простиралась площадь, усеянная точками бегущих ей навстречу людей, затем она увидела перила и статую. Анна-Вероника была готова примириться с таким исходом этого приключения, но слово "домой" заставило ее повернуть назад. - Не пойду я домой, не пойду! - заявила Анна-Вероника и, уклонившись от рук доброжелательного полисмена, сделала попытку снова броситься в сторону высокого портала. - Остановитесь! - крикнул он. Дорогу ей преградила отбивавшаяся от полисменов старушка в капоре. Казалось, она наделена нечеловеческой силой. Старушка и три вцепившихся в нее полисмена, покачиваясь от борьбы, приближались к стражам Анны-Вероники и отвлекли их внимание. - Пусть меня арестуют! Я не пойду домой! - не смолкая, кричала старушка. Полисмены отпустили ее, она подпрыгнула и сбросила с одного из них каску. - Придется ее забрать! - крикнул сидевший на лошади инспектор. - Берите меня! - эхом откликнулась старушка. Ее схватили и подняли, а она закричала не своим голосом. Увидев эту сцену, Анна-Вероника пришла в исступление. - Трусы! Отпустите ее! - крикнула она и, вырвавшись из удерживавшей ее руки, принялась молотить кулаками огромное красное ухо и плечо полисмена в синем мундире, который держал старушку. Тогда арестовали и Анну-Веронику. А потом, когда ее вели по улице в полицейский участок, ей пришлось испытать унизительное сознание своей беспомощности. Действительность превзошла самые смелые предположения Анны-Вероники. Ее вели сквозь мятущуюся, кричащую толпу, люди ухмылялись, безжалостно разглядывая ее при свете фонарей. "Ага, мисс попалась!" - крикнул кто-то; "Ну-ка лягни их", - хотя она шла теперь с поистине христианской покорностью, негодуя только против того, что полицейские держали ее за руки. Какие-то люди в толпе дрались. То и дело слышались оскорбительные выкрики, но их смысла она чаще всего не понимала. То один, то другой подхватывал пущенное кем-то восклицание: "Кому нужна эта дуреха!" Какое-то время ее преследовал хилый молодой человек в очках, кричавший: "Мужайтесь! Мужайтесь!" Кто-то швырнул в нее комком земли, и грязь потекла по шее. Она почувствовала нестерпимое омерзение. Ей казалось, что ее волокут по грязи, безнаказанно оскорбляют. Она не имела даже возможности закрыть лицо. Усилием воли она попыталась забыть об этой сцене, представить себе, что она где-то в другом месте. Потом перед нею мелькнула старушка, еще недавно такая почтенная, - ее тоже вели в участок; вся забрызганная грязью, она все еще отбивалась, но уже слабо, седая прядь свисала на шею, лицо было бледное, все в царапинах, однако торжествующее. Капор свалился с головы, его затоптали, он упал в канаву. Длинный мальчишка вытащил его и делал усилия пробраться к старушке, чтобы вернуть ей капор. - Вы обязаны арестовать меня! - едва дыша, хрипела старушка, не сознавая, что уже арестована. - Обязаны! Полицейский участок, куда наконец привели Анну-Веронику, показался ей убежищем после того не поддающегося описанию позора, который ей пришлось пережить. Она промолчала, когда спросили ее имя и фамилию; но так как на этом настаивали, она в конце концов назвалась Анной-Вероникой Смит и дала адрес: 107-а, Ченсери-Лейн... Всю ночь она не переставала возмущаться тем, что общество, где хозяйничают мужчины, посмело так с ней обращаться. Арестованных женщин согнали в коридор полицейского участка на Пэнтон-стрит, откуда дверь вела в камеру, до того грязную, что в ней невозможно было находиться, и большинство арестованных провело ночь стоя. Утром какой-то сообразительный приверженец суфражистского движения прислал им горячий кофе и булочки. Если бы не это, Анне-Веронике пришлось бы весь день голодать. Покоряясь неизбежности, она предстала перед судьей. Он, разумеется, прилагал все усилия, чтобы беспристрастно выразить отношение общества к этим усталым подсудимым, которые вели себя героически, но Анне-Веронике он показался суровым и несправедливым. Казалось, он не по праву занимает должность судьи и его обижает всякое недовольство тем, как он вершит правосудие. Он возмущался, когда говорили, что он нарушает установленный порядок. Себя он считал человеком мудрым, а свои интерпелляции - подсказанными благоразумием. "Глупые вы женщины, - без конца повторял он во время слушания дела, суетливо перебирая бумажки в своем портфеле. - Глупые вы создания! Тьфу! И не стыдно вам!" Зал суда был полон, здесь собрались главным образом поклонники обвиняемых и приверженцы суфражистского движения, особенно привлекал внимание деятельный, вездесущий мужчина с белесыми ресницами. Допрос Анны-Вероники был недолгим и прошел незамеченным. Ей нечего было сказать в свое оправдание. На скамью подсудимых ее проводил услужливый полицейский надзиратель, он же подсказывал ей, что нужно делать. Она видела заседателей, секретарей, сидевших за черным, заваленным бумагами столом, полисменов, неподвижно стоявших рядом с застывшим выражением бесстрастия на лицах, ощущала присутствие зрителей, слышала приглушенный шум их голосов за своей спиной. Человек, выполнявший обязанности судьи, сидел в высоком кресле за загородкой и неприязненно смотрел на нее поверх очков. А расположившийся за столом прессы рыжий неприятный молодой человек с отвислыми губами без всякого стеснения рисовал ее. Анна-Вероника заинтересовалась тем, как свидетели приносили присягу, но особенно поразил ее ритуал целования библии. Потом отрывисто, стереотипными фразами давали показания полисмены. - Есть у вас вопросы к свидетелю? - обратился к ней услужливый надзиратель. Таившиеся в глубине ее сознания демоны-искусители подстрекали Анну-Веронику задавать смешные вопросы, спросить, например, свидетеля, у кого он позаимствовал стиль своей прозы. Но она сдержала себя и ответила: "Нет". - Ну-с, Анна-Вероника Смит, - сказал судья, когда кончилось разбирательство, - вы, я вижу, девица порядочная, хорошенькая и здоровая, можно только пожалеть, что вы, глупые молодые женщины, не находите лучшего применения своей энергии. Двадцать два года! О чем только думают ваши родители? Как они позволяют вам ввязываться в подобные драки! В голове Анны-Вероники вертелись каверзные ответы, которые она не решилась бы произнести вслух. - Вас уговаривают, и вы участвуете в противозаконных действиях, причем многие из вас, я убежден, и понятия не имеют об их цели. Вы, наверное, не смогли бы даже ответить мне на вопрос, откуда происходит слово "суфражизм"! Да, откуда оно происходит? Но вам подают дурной пример, и вы слепо следуете ему. Репортеры за столиком прессы подняли брови и, откинувшись назад, с усмешкой уставились на Анну-Веронику, желая посмотреть, как она отнесется к тому, что ее распекают. Один из них, лысый, похожий на гнома, отчаянно зевнул. Им все это порядком наскучило, ведь разбиралось четырнадцатое дело о суфражистках. Настоящий судья повел бы его совсем по-другому. И вот Анна-Вероника уже не на скамье подсудимых и должна сделать выбор: поручительство в сумме сорока фунтов (что бы это ни значило) или месяц тюремного заключения. "Вторая категория", - сказал кто-то, но она не видела разницы между второй и первой. Она выбрала тюрьму. Наконец после утомительного пути в громыхавшем душном фургоне без окон ее привезли в тюрьму Кэнонгет - тюрьма Холоуэй уже получила свою порцию заключенных. Анне-Веронике решительно не везло. Тюрьма Кэнонгет была отвратительная. Холодная, насквозь пропитанная неуловимым тошнотворным запахом. К тому же, пока ей отвели камеру, пришлось два часа провести в обществе двух наглых угрюмых неряшливых воровок. Анна-Вероника не ожидала, что камера окажется так же, как и в полицейском участке, мрачной и грязной... В ее представлении стены тюрем были выложены белыми изразцами и сияли побелкой и безупречной чистотой. Теперь она увидела, что гигиенические условия в них не лучше, чем в ночлежках для бродяг. Ее выкупали в мутной воде, которой кто-то пользовался до нее. Ей не разрешили мыться самой, ее мыла какая-то привилегированная заключенная. Отказываться от этой процедуры в тюрьме Кэнонгет не полагалось. Вымыли ей и голову. Потом на нее напялили грязное платье из грубой саржи и колпак, а ее собственную одежду унесли. Платье досталось ей от прежней владелицы явно не стиранным, даже белье не было чистым. Анна-Вероника вспомнила о микробах, которых видела в микроскоп, и с ужасом представила себе, какие они могут вызвать болезни. Она присела на край кровати - надзирательница была в тот день так занята потоком вновь прибывших, что могла и не сменить постельные принадлежности. Кожа у Анны-Вероники горела и зудела от соприкосновения с одеждой. Она стала осматривать помещение, и оно сначала показалось ей просто суровым. Но по мере того, как шло время, она видела, что попала в немыслимые условия. Несколько бесконечных холодных часов она просидела, углубившись в думы о происшедшем, о том, чем она занималась после того, как водоворот суфражистского движения отвлек ее от ее собственных дел... Эти ее собственные дела и личные вопросы, словно преодолевая ее оцепенение, постепенно заняли в ее сознании прежнее место. А она-то воображала, будто окончательно похоронила их. 11. РАЗМЫШЛЕНИЯ В ТЮРЬМЕ Первую ночь в тюрьме Анне-Веронике так и не удалось уснуть. Никогда еще ей не приходилось спать на такой жесткой постели, одеяло было колючее и не грело, в камере сразу стало холодно и не хватало воздуха, а забранный решеткой "глазок" в двери и сознание, что за нею неустанно наблюдают, угнетали ее. Она, не отрываясь, смотрела на эту решетку. Анна-Вероника устала морально и физически, но ни тело, ни дух ее не находили покоя. Она заметила, что на ее лицо через определенные промежутки времени падает свет и ее кто-то разглядывает в окошечко, и это все больше и больше мучило ее... Ее мыслями снова завладел Кейпс. Он являлся ей не то в лихорадочном забытьи, не то в полубреду, и она разговаривала с ним вслух. Всю ночь перед ней маячил какой-то совершенно немыслимый, не похожий на себя Кейпс, и она спорила с ним о положении мужчин и женщин. Он представлялся ей в форме полисмена, совершенно безмятежным. В какой-то безумный миг она вообразила, что ей необходимо изложить обстоятельства своего дела в стихах. - Женщины - это музыка, а мужчины - инструменты, - сказала она про себя. - Мы - поэзия, вы - проза. У них рассудок, стих у нас. Берет мужчина верх тотчас. Двустишие родилось в ее голове само собой, и за ним тут же потянулась бесконечная цепь таких же стихов. Она сочиняла их и посвящала Кейпсу. Они теснились в ее отчаянно болевшей голове, и она не могла от них избавиться. Мужчина - тот везде пройдет, Уж он-то юбки не порвет. Мужчина всюду верх берет. Без женских козней, без тенет Везде мужчина верх берет, Пускай зубов недостает - Везде мужчина верх берет, Не соблюдая наших мод, Цилиндры носит круглый год. Везде мужчина верх берет. Без всяких талий он живет, Везде мужчина верх берет, И лысый он не пропадет - Везде мужчина верх берет. Спиртного не возьму я в рот - И здесь мужчина верх берет. Никто к нему не пристает - Везде мужчина верх берет. Детей рожаем в свой черед... - К черту! - наконец воскликнула Анна-Вероника, когда, помимо ее воли, появилось чуть ли не сто первое двустишие. Потом ее мучило беспокойство, не подцепила ли она во время принудительного мытья какую-нибудь кожную болезнь. Вдруг она стала корить себя за то, что у нее вошло в привычку употребление бранных слов. Бранится, курит он и пьет - Везде мужчина верх берет. Распутник, сквернослов, урод - Везде мужчина верх берет. Она перевернулась на живот и заткнула уши, пытаясь избавиться от навязчивого ритма этих стишков. Она долго лежала неподвижно, и мозг ее успокоился. Она заметила, что разговаривает. Она заметила, что разговаривает с Кейпсом вполголоса, идет на разумные уступки. - В конце концов можно сказать многое и в защиту женственности и хороших манер, - согласилась она. - Женщинам следует быть и мягкими и уступчивыми, и только тогда оказывать сопротивление, когда посягают на их добродетель или хотят принудить к неблаговидному поступку. Я знаю это, любимый, здесь-то уж я могу позволить себе так называть тебя. Я признаю, что женщины викторианской эпохи хватили через край. Их добродетель - это та непорочность, которая не светит и не греет. Но все же невинность существует. Об этом я читала, задумывалась, догадывалась, я присматривалась к жизни, а теперь моя невинность... замарана. - Замарана!.. - Видишь ли, милый, человек горячо, неудержимо к чему-то стремится... К чему же? Хочется быть чистой. Ты желал бы, чтобы я была чистой, ты желал бы этого, если бы думал обо мне, если бы... - Думаешь ли ты обо мне?.. - Я дурная женщина. Не то, чтобы я была дурной... Я хочу сказать, я нехорошая женщина. В моей бедной голове такая путаница, что я едва понимаю, о чем говорю. Я хотела сказать, что я вовсе не образец хорошей женщины. В моем характере есть что-то мужское. С женщинами всякое случается - с добродетельными женщинами, - и от них требуется только одно: чтобы они отнеслись к этому правильно. Чтобы сохранили чистоту. А я всегда нарочно встреваю во всякие истории. И всегда пачкаюсь... - Это такая грязь, которая смывается, мой дорогой, но это все-таки грязь. - Невинная, безропотная женщина, которая хранит добродетель, нянчит детей и служит мужчине, которую обожают и обманывают, она королева мужчин, мученица, белоснежная мать... На это женщина способна, только если она религиозна, а я не религиозна, в таком смысле - нет, мне на все это наплевать. - Я не кроткая. И, конечно, я не леди. - Но я и не груба. Однако нет у меня целомудрия помыслов, истинного целомудрия. Добродетельную женщину от греховных мыслей охраняют ангелы с огненными мечами... - А существуют ли подлинно добродетельные женщины? - Меня огорчает, что я ругаюсь. Да, ругаюсь. Вначале я делала это в шутку. Потом это стало вроде дурной привычки. В конце концов ругательства, как табачный пепел, ложатся на все, что бы я ни говорила и ни делала. - "Ага, мисс, попалась. Ну-ка лягни их!" - крикнули мне. - Я обругала полисмена, и он возмутился! Он возмутился! За нас краснеют полисмены. Мужчина - властелин вселенной. - Черт! Но в голове у меня проясняется. Должно быть, скоро рассвет. Сменяется сумрак сиянием дня. Довольно, довольно! Измучилась я. - А теперь спать! Спать! Спать! Спать! - А теперь, - сказала себе Анна-Вероника, садясь на неудобную табуретку в своей камере после получасовой гимнастики, - нечего сидеть, как дура. Целый месяц мне только и дела будет, что размышлять. Так почему бы не начать сейчас? Мне многое нужно продумать до конца. - Как же правильнее поставить вопрос? Что я собой представляю? Что мне с собою делать? - Хотела бы я знать, многие ли действительно продумывают все до конца? - Может быть, мы просто цепляемся за готовые фразы и подчиняемся настроениям? - В старину было по-другому: люди умели различать добро и зло, у них была ясная, благоговейная вера, которая как будто все объясняла и для всего указывала закон. У нас теперь ее нет. У меня, во всяком случае, нет. И нечего прикидываться, будто она у тебя есть, когда на самом деле ее нет... Должно быть, я верю в бога... По-настоящему я никогда не думала о нем, да и никто не думает... Мои взгляды, наверное, сводятся вот к чему: "Я верю, скорее всего безотчетно, во всемогущего бога-отца, как в основу эволюционного процесса, а также в некий сентиментальный и туманный образ, в Иисуса Христа, его сына, за которым уже не стоит ничего конкретного..." - Нехорошо, Анна-Вероника, притворяться, будто ты веруешь, если нет у тебя веры... - Молюсь ли я, чтобы бог даровал мне веру? Но ведь этот монолог и есть та форма молитвы, на которую способны люди моего склада. Разве я не молюсь об этом теперь, не молюсь откровенно? - Наш разум заражен болезнью неверия, и у всех у нас путаница в мыслях - у каждого... - Смятение мыслей - вот что у меня сейчас в голове!.. - Эта нелепая тоска по Кейпсу - "помешательство на Кейпсе", как сказали бы в Америке. Почему меня так неудержимо тянет к нему? Почему меня так влечет к нему, и я постоянно думаю о нем и не в силах отогнать его образ? - Но ведь это еще не все! - Прежде всего ты любишь себя, Анна-Вероника! Запомни это. Душа, которую тебе надо спасать, - это душа Анны-Вероники. Она опустилась на колени на полу своей камеры, сжала руки и долго не произносила ни слова. - О боже! - наконец сказала она. - Почему я не умею молиться? Когда Анну-Веронику предупредили, что к ней зайдет капеллан, у нее мелькнула мысль обратиться к нему со своими трудными вопросами весьма деликатного характера. Но она не знала порядков Кэнонгета. При появлении капеллана она встала, как было ей приказано, и очень удивилась, когда он по обычаям тюрьмы сел на ее место. Шляпы он не снял, и это должно было означать, что дни чудес миновали навсегда и посланец Христа не обязан быть вежливым с грешниками. Она заметила, что у него жесткие черты лица, брови насуплены и он с трудом сохраняет самообладание. Он был раздражен, и уши у него горели явно в результате какого-то недавнего спора. Усевшись, он сразу же так охарактеризовал Анну-Веронику: - Вероятно, еще одна девица, которая лучше творца знает, где ее место в мире. Желаете спросить меня что-нибудь? Анна-Вероника тут же изменила свое намерение. Она выпрямилась. Чувство собственного достоинства заставило ее ответить тем же тоном на неприязненный, следовательский тон этого посетителя, обходившего камеры своего прихода. - Вы что, прошли специальную подготовку или учились в университете? - спросила она после короткой паузы, глядя на него сверху вниз. - О! - воскликнул он, глубоко задетый. Задыхаясь, он попытался что-то сказать, потом с презрительным жестом поднялся и вышел из камеры. Так Анне-Веронике и не удалось получить ответ специалиста на свои вопросы, хотя она в ее теперешнем состоянии духа очень в них нуждалась. Через несколько дней мысли ее приняли более определенный характер. Она вдруг почувствовала резкую антипатию к суфражистскому движению, вызванную в значительной мере, как это часто бывает с людьми, похожими на Анну-Веронику, неприязнью к девушке из соседней камеры. Это была рослая, неунывающая девушка, с глупой улыбкой, сменявшейся еще более глупым выражением серьезности, и с хриплым контральто. Она была крикливой, веселой и восторженной, и ее прическа всегда оказывалась в отчаянном беспорядке. В тюремной часовне она пела со смаком, во все горло, и совершенно заглушала Анну-Веронику, а когда выпускали на прогулку, бродила по двору, неуклюже расставляя ноги. Анна-Вероника решила про себя, что ее следовало бы называть "горластая озорница". Девушка эт