олна то усиливалась, то спадала под переменчивым ветром, и несколько дней держалась маслянистая мертвая зыбь без малейшего ветерка; машины ухали, корабль скрипел и вздрагивал, все казалось неустойчивым и двусмысленным, палуба как будто пыталась принять удовлетворительный наклон к горизонту и неизменно терпела неудачу в этих попытках, матрос с концертино на баке делал отчаянные усилия сыграть заглушаемую мелодию, а мне ни на миг не удавалось забыть беспредельную водную пустыню, окружавшую нас со всех сторон. Всего приятней в моем ограниченном мирке показались мне звезды, я ожидал их появления на небе, как ждут возвращения друга. Они становились все ярче и казались крупнее, по мере того как мы поворачивали к югу, к тропикам. Млечный Путь все больше походил на яркую, сверкающую россыпь. Меня радовало, что я знаю названия некоторых звезд. Я сразу же находил Орион и Сириус, потом узнавал Канопус (стоявший прямо над головой), Арктур и Ригель в углу трехзвездия Ориона. Все это были мои друзья, и я приветствовал их. Большая Медведица неотступно следовала за полюсом; я начал разыскивать Южный Крест и был разочарован - едва поверил глазам, когда нашел его. Затем лунный серп стал появляться каждый вечер на закате, он становился все больше, все надменнее и заливал морской простор ярким голубым сиянием, изгнав с неба все звезды, кроме самых ярких. До поздней ночи простаивал я на палубе, любуясь небом, а утром просыпался очень поздно; ночь была не так скучна, не так пустынна и не так бестолкова, как день. Мало-помалу раны моей души затянулись защитной пленкой байроновского презрения, которая некоторое время успешно ограждала меня. Я презирал житейскую грязь, я дружил со знаменитыми звездами. Я уже реже хватался за поручни и за борт и все чаще скрещивал руки на груди. На смену нервной услужливости и почтительности пришла холодная молчаливость. Я размышлял о своих разочарованиях и пороках и теперь находил в этом какое-то мрачное удовлетворение. Эти люди и не подозревали, кого они прозвали "мисс Блетсуорси"! Но - о, боже! - как бесконечно тянулись эти дни, заполненные мечтами о Пернамбуку! 3. ВЫСАДКА В ПЕРНАМБУКУ Когда мы прибыли в Ресифи - таково настоящее название города, в просторечии именуемого Пернамбуку, - и встали на рейде, я испытал ту же иллюзию близкого освобождения, как и при отплытии из Лондона. Город гостеприимно раскинулся передо мною, точно заманивая меня. Мы вырвались из мрачной, безлюдной пустыни, и каждая набережная, каждая улица и здание казались блаженным приютом после качающейся ржавой железной посудины, в которой мы пересекли Атлантический океан. На баке стояла группа людей, их лица и жесты выражали нетерпение и жажду свободы. Теперь-то я знаю цену всему этому, но в ту пору был заражен общей иллюзией. Я так ликовал, что не прочь был бы пошутить с самим капитаном, если бы такая шутливость была хоть сколько-нибудь уместна. Механику я простил от всего сердца все его выходки. Очень трудно было стоять скрестив руки и даже внешне сохранять байроновскую позу. Но тот, кто стал пленником моря, не так-то скоро разорвет эти узы. Каждый из приветливых домов, которые кажутся столь гостеприимными прибывающему в гавань моряку, в действительности снабжен замками и засовами. А широко раскрытые двери некоторых домов на набережной - не что иное, как ловушки для изголодавшейся и одинокой души моряка. Таможня будет осматривать его убогий багаж, как бы приглашая почерпнуть от изобилия нового края, но позади таможни и портовых контор - целый заградительный кордон, множество людей, готовых использовать в своих корыстных целях его неотложные нужды и слабости. Ему предлагают явно фальшивую любовь, фальшивую дружбу и гнусные, распутные забавы. Если же ему усилием волн удастся отстранить эти соблазны, он начнет скитаться по улицам, вдоль которых выстроились магазины, глазеть на совершенно ненужные ему вещи, пробираясь в толпе людей, чьи привычки, навыки и язык коренным образом отличаются от его собственных. Трамваи и омнибусы манят его посетить предместья и кварталы с причудливыми названиями, но когда он туда доберется, там никто не хочет его знать. Надежда умирает только с жизнью, ибо жизнь и надежда - одно и то же, и вот моряк слоняется по городу, стремясь вступить в легкое и свободное общение с людьми, которые бесконечной вереницей проходят мимо него; кажется, это так просто, а на деле совершенно невозможно. И если он получает расчет, то чувство бездомности на чужом берегу только обостряется, ибо ему уже некуда податься, даже на корабль не вернешься. Когда я увидел своих спутников, которые готовились сойти на берег, чтобы провести ночь в городке, и более или менее принарядились, мне прямо-таки не верилось, что мы когда-нибудь вновь соберемся на корабле. Однако в свое время мы все же собрались. Капитан превратился в элегантную особу в мягкой шляпе; кончик носового платка кокетливо выглядывал из его бокового кармана. Механик был просто ослепителен в имбирного цвета костюме и вызывающе ярком галстуке. Мидборо и Рэдж выглядели невероятно будничными в темно-синих костюмах и котелках, и шли они бок о бок, совсем как близнецы. Преобразились и матросы. "Взгляните, какие мы молодцы! - казалось, говорили они, прихорашиваясь. - Принимайте как следует заморских джентльменов!" И вот один за другим, окрыленные надеждами, мы повернулись спиной к "Золотому льву" и сошли на берег, а старший помощник, оставшийся стеречь корабль, провожал нас завистливым взглядом. Пернамбуку же не проявил ни особого испуга, ни удовольствия по поводу нашего набега. Удастся ли хоть одному счастливчику прорваться сквозь все эти рогатки и преграды и встретить сочувствие и человеческое отношение? Город осветился яркими огнями, когда мы сходили на берег, но вид у него был равнодушный - ни малейшего намека на приглашение, ему не было дела до наших надежд! Я видел другие порты и гавани, но эта высадка в Пернамбуку стала как бы квинтэссенцией всех моих морских впечатлений. Море - часть необъятного внешнего мира, и кто сможет передать словами ужас, какой внушает оно человеку? Мы отчаливаем от пристани и пускаемся на своем хрупком суденышке в водную пустыню, и матросы вынуждены плыть на нем, ибо они потеряли почву под ногами на суше. Возможно, что овладевшее мною глубокое разочарование окрашивало все окружающее в мрачные тона; возможно, что все и каждый на "Золотом льве" не так уж стремились поскорей уйти от товарищей, как мне показалось в тот раз. Допускаю, что в эти дни пессимистическое настроение заставляло меня видеть мир в черном свете. Однако и сейчас мне кажется, что моряк непрестанно стремится обрести почву под ногами на суше, норовя остаться на берегу всякий раз, как подвернется случай, и торчать там до тех пор, пока голод не погонит его снова на море, - ведь на суше он не может заработать себе на хлеб. В конце концов он опять будет вынужден жить на корабле - на баке или на шканцах (в зависимости от его должности), заключенный в одну из этих шатких, пыхтящих железных коробок, нагруженных товарами, которых он никогда не будет потреблять и самое назначение которых, вероятно, навсегда останется ему неизвестным. Но всякий раз, как он приближается к берегу, он снова надеется вернуться в основное русло человеческой жизни. Я отправился в город один-одинешенек. Молодой Ромер дал мне письмо к торговому агенту, с которым фирма поддерживала дружеские отношения. Он был датчанин и кое-как объяснялся по-английски. В этот вечер он рано ушел из конторы и отправился домой; контора оказалась запертой, и я выбрал наугад какой-то отель. Мне предстояло самому искать себе развлечений, но таковых оказалось очень мало. Я пообедал в ресторане, хозяин которого, швейцарец из Тичино, с грехом пополам говорил по-английски и посоветовал мне кое-какие блюда; потом я отправился шататься по улицам. Улицы были или широкие и хорошо освещенные, или убийственно темные и узкие. Попробовал я зайти в театр, но, вероятно, был поздний час, - как бы то ни было, меня не впустили. Объяснений я не понял. Чтобы услышать живое человеческое слово, я подошел бы к одной из проституток, зазывавших меня, если бы нашлась хоть одна, знающая по-английски не одни только непристойные слова. И когда наконец, усталый и разбитый, я стоял у входа в свой отель - мимо меня прошли Мидборо и Рэдж; лица у них раскраснелись и вид был возбужденный; с ними шел огромный негр, что-то оживленно им рассказывавший. Стало быть, они нашли в конце концов проводника и куда-то отправились! Мне хотелось пойти за ними, но я воздержался. Помню, я долго сидел на кровати не раздеваясь. "Что я за пропащая душа? - спрашивал я себя. - Неужели я ненавижу весь род человеческий? Что такое со мной стряслось? Почему я спрятался от людей и сижу здесь один как перст?" 4. ВИЛЛА ЭЛЬСИНОР Мистер Андерсен, к которому я явился с письмом на другой день, не слишком-то помог мне в моих затруднениях, хотя выказал величайшее доброжелательство и гостеприимство. Он говорил по-английски весьма многословно и с большим жаром, но далеко не правильно, научился он языку главным образом путем чтения, - и если не прерывать его каждую секунду вопросами, очень многое ускользнуло бы от слушателя. Так как его явно смущало, что я плохо его понимаю, то я сделал вид, что слегка туг на ухо. Но оказалось, что он в свое время был студентом медицинского факультета в Копенгагене и даже сейчас усердно лечит своих знакомых. Добрых полчаса он потратил на обследование моих ушей. Диагноз он поставил такой: мой слуховой аппарат в полном порядке, но я страдаю психической глухотой, возникшей в результате беспорядочных увлечений молодости. Затем, не переставая тараторить, он повел меня завтракать в тот же самый швейцарский ресторан, где я обедал накануне вечером. По его словам, это замечательный ресторан и иностранцы еще не открыли его. Он подбодрил себя превосходным бразильским красным вином, название которого я забыл, и по мере того как он разогревался, в его английский язык вкрапливалось все больше датских фраз, а порой врывались французские слова и, как мне показалось, даже португальские. Но он стал говорить как-то медленнее, и его речь сделалась более понятной. Он начал описывать мне Бразилию с враждебностью иностранца, представителя чуждой расы, исповедующего иную религию, главная задача которого скупать по низким ценам местные продукты и отправлять их за границу, а также сбывать заграничные товары неподатливому туземному покупателю. Однако женился он на бразильянке. Он рассказывал жуткие анекдоты о неряшливости, недобросовестности и бесчестности местных жителей, так что у меня сложилось представление, что этот народ нехотя и спустя рукава работает на сахарных плантациях, а праздники и свободные дни проводит в танцах, на скачках, за картами, в пьянстве, разврате и всевозможных развлечениях, в результате чего у них самое обычное явление - ссоры, поножовщина, убийства. Под конец он пригласил меня на завтрак в свой загородный дом на следующий день - это было воскресенье, - с тем чтобы я потом составил партию в теннис с его дочерьми. Он похвастался, что его дочери владеют английским; быть может, они и знали этот язык, но почему-то не говорили на нем, и я беседовал с ними и их матерью на упрощенном, условном французском языке. Мать оказалась красивой смуглой и экспансивной женщиной; дочери были рослые и красивые, с волосами цвета льна, с золотистой кожей и прекрасными темно-серыми глазами. Они наперебой занимали меня приятной болтовней, пока не ворвались двое молодых бразильцев, которые своим поведением подчеркивали, что имеют какие-то права на этих девиц и не слишком обрадовались моему появлению. Разговор пошел на португальском языке и сделался очень быстрым. Мне дали ракетку, принадлежащую одному из молодых бразильцев, и я видел, что он не одобряет моего способа отбивать мяч; но я сделал вид, что не понимаю того, что говорилось, и продолжал играть на свой лад, только с известной осмотрительностью. Все играли в теннис так же плохо, как и я, площадка была пыльная и местами очень рыхлая, и партия изобиловала сюрпризами. Когда молодые бразильцы окончательно потеряли терпение, мы пошли пить чай. Мистер Андерсен, удалившийся соснуть, вышел освеженным и залопотал на ломаном английском языке еще быстрее, чем прежде; миссис Андерсен ворковала по-французски. Юные джентльмены упрямо изъяснялись только по-португальски, а девицы стрекотали так, что положительно нельзя было понять, по-португальски ли они говорят, или же на искаженном французском. Я говорил наполовину по-английски, наполовину по-французски. Таким образом мы высказали друг другу свое мнение о Вагнере, о Ницце, о Ривьере (несколько минут мне казалось, что речь идет о побережье Корнуэллса, но не все ли равно?), о доктрине Монро, потолковали о нравственных качествах Эдуарда VII, о своеобразном очаровании Парижа и о том, что он во многих отношениях похож на Ресифи, о богатстве тропической флоры, о мошках, осах, змеях и незадолго перед тем вошедшей в моду игре в бридж. По крайней мере, мне представляется, что мы говорили именно об этом, но может статься, мои собеседники затрагивали совсем другие темы. Мне приятно было поупражняться в салонном разговоре после долгого вынужденного молчания на "Золотом льве", но через некоторое время я почувствовал усталость. Хозяева, кажется, тоже утомились. Но все мы, опасаясь, как бы это утомление не было замечено и истолковано в дурную сторону, стали с новым пылом развивать свое красноречие; между тем молодые люди удалились в сторону теннисной площадки и возгласами и знаками приглашали в свое общество девушек, причем предполагалось, что я ничего этого не замечаю. Чтобы прикрыть эту неловкость, миссис Андерсен пустилась в какое-то любопытное описание, которому, казалось, не будет конца, - не то она восхищалась ослепительным оперением южноамериканских колибри, не то красотой туземных цветов, не то чудесной окраской рыбы, пойманной в тропических водах, не то блеском роскошных карнавальных украшений и нарядов или же говорила сразу обо всех этих предметах, а может быть, и ни об одном из них. Но описание было превосходное, а ее жесты и интонация очаровательны. - Mais oui, - повторял я, - mais oui [ну да, ну да (франц.)]. Когда наконец я стал прощаться, члены семьи Андерсен, делая вид, что они воспылали ко мне бескорыстной симпатией, забросали меня приглашениями на следующий день, еще на следующий, на любой день, - приглашениями, которые я принимал с таким же энтузиазмом. Но наиболее молчаливая из дочерей внесла совершенно новую нотку в разговор, тихонько сказав в последний момент (при этом она опустила глазки): - В будни мы бываем совершенно одни... Я понял, что приличия требовали повторить визит. Я был у них после этого несколько раз. Когда я думаю об этих посещениях виллы Эльсинор, я вижу себя как бы смотрящим сквозь темную газовую завесу, в надежде обнаружить ближнего, который, может быть, за ней скрывается. В интонациях голоса младшей Андерсен мне почудилось обещание какой-то мистической женской дружбы, которой душа мужчины постоянно алчет и жаждет, и этого обещания она не выполнила, даже не повторяла и, может быть, вовсе и не давала его. Но я жил этой надеждой в Ресифи. Я приходил якобы для того, чтобы быть четвертым партнером в теннисной партии, играя с двумя дочерьми и мамашей, ибо в будни обрученные с девицами бразильцы были заняты в городе делами. Андерсен корчил из себя англомана и прогрессивную личность, и дочери его пользовались свободой, совершенно немыслимой в Бразилии в те довоенные дни. Они даже разъезжали на велосипедах по сравнительно безопасным маршрутам, в развевающихся юбках, открывавших лодыжки, и воротничках, открывавших шею. И умели спрягать чудесный английский глагол "флиртовать". Можно было предположить, что младшая сестра флиртует со мной, и, уж конечно, трудно было придумать более "английскую" ситуацию. Но дальше этого я не пошел. Мне так и не удалось проникнуть за таинственную завесу. Однажды в саду, когда я находился наедине с младшей, мне показалось, что она не прочь, чтобы я поцеловал ее, но я упустил этот случай, не успев проверить, так ли это. Возможно, что она сочла меня непредприимчивым и решила больше не подавать мне повода. Сейчас я не могу в точности припомнить, что навело меня на эту мысль и вызвало эти колебания. И трудно себе представить, что за "треугольник" получился бы у нас, если бы этот поцелуй был дан и возвращен. Я покупал ей и ее сестре шоколад, а матери - огромные букеты цветов. Мы отбивали ракеткой теннисные мячи, перебрасывались отрывочными фразами на скверном французском языке и снова брались за теннис, чтобы избавиться от необходимости говорить. Беседовали мы не для того, чтобы что-нибудь сообщить друг другу, а только чтобы скрыть то обстоятельство, что нам решительно не о чем говорить. Призрачное обещание развеялось, как дым, и когда "Золотой лев" кончил разгрузку и погрузку и был готов к отплытию, я так же был склонен ехать дальше, как и весь наш экипаж. Совершенно необычное настроение, похожее на сдержанную благожелательность, царило на пароходе, когда город, покидаемый нами, потонул в зареве заката. Был чудесный тихий вечер; погода по-прежнему стояла прекрасная. Я спросил второго помощника, удалось ли ему развлечься, и он ответил, что на его долю выпало слишком много ответственной работы и он провел всего три ночи на берегу. Он любезно пробурчал что-то насчет апатичности штурмана и бесполезности третьего помощника; механик, когда я показал ему купленные мной книги, без всякой враждебности изрек свое порицание "этой макулатуре". Штурман согласился со мной, что Ресифи крупный железнодорожный центр, а третий помощник, без просьбы с моей стороны, подал мне соль, Но капитан оставался непреклонным. Это меня прямо бесило. Обычно он громко прихлебывал суп за обедом, и вдруг мне пришло в голову проделать такую же точно штуку со своим супом. Все оторопело на меня уставились, а капитан покосился в мою сторону с каким-то злобным интересом. Я неторопливо доел свой суп, причем финал был особенно шумный. Потом хладнокровно положил ложку на стол и стал терпеливо, с самым равнодушным видом выжидать, когда капитан кончит есть. Он доел суп совсем беззвучно, и лицо у него было багровое. Старший помощник и механик поспешили его выручить, как ни в чем не бывало затеяв разговор, к тому же помощник закашлялся. Мидборо был ошеломлен, но, встретившись с ним глазами, я прочел в его взгляде уважение, смешанное с ужасом. В тот момент мне казалось, что меня осенила блестящая мысль, но в ночные часы на меня находили сомнения, и я был недоволен собой. Я позволил себе непристойную, омерзительную выходку, и мне было стыдно. Я ненавидел и презирал капитана, стараясь преодолеть страх, какой он мне внушал, а вот и сам опустился до его уровня. И все же я боялся его. Нет, я недостоин называться Блетсуорси! 5. ПЕРЕХОД ДО РИО Я остановился так подробно на этих первых неделях плавания потому, что хотел по возможности обрисовать обстановку я условия, в которых медленно развивалось мое душевное заболевание. Ибо весь мой рассказ, по существу говоря, не что иное, как история психической болезни. После пережитого мною надлома воли и помрачения памяти я думал, что это была лишь неприятная случайность и мне удастся вполне оправиться. Я согласился с мнением, что стоит мне порвать с Оксфордом и Лондоном и начать новую жизнь - и все пойдет хорошо; но теперь на меня нахлынули сомнения, и в бесконечно долгие часы бессонницы я пытался доискаться причин обрушившейся на меня беды и делал всевозможные предположения. На меня угнетающе подействовала перемена погоды, после Пернамбуку она сильно испортилась, и к смятению мыслей и чувств присоединился чисто животный страх. Казалось, стихии вступили в заговор с людьми и обрушились на меня, подрывая во мне мужество и самоуверенность. Неужели я заболеваю морской болезнью? Этого еще не хватало! Теперь я стану всеобщим посмешищем. Напрасно старался я отогнать эти мысли. Чтобы подчинить себе непокорную диафрагму, я пробовал по-дилетантски применять методы "христианской науки". Предвосхищая систему самовнушения Куэ, я то и дело повторял: "Я не заболею морской болезнью! Я не заболею морской болезнью!" А за обедом в тот же день решил, что заболеваю, и с позором выскочил из-за качающегося стола. Ночью шторм усилился. Каюта моя все сильнее качалась и скрипела, ее подбрасывало кверху, швыряло из стороны в сторону; я чувствовал, что корабль уже не может быть для меня твердым, надежным оплотом. Каюта прыгала, металась, поднималась все выше и выше, но стоило мне примириться с ее стремлением ввысь, как она, взвившись на дыбы, на мгновение замирала как бы в задумчивости и стремглав летела в бездну. Или внезапно ложилась набок. Корабль, как огромный штопор, ввинчивался в пучину. Потом он прикидывался ярмарочными качелями. Затем новое превращение: он становился лифтом, который испортился и летит вниз, проваливаясь в бездонный колодец. Или - вагонеткой фуникулера, медленно совершающей головоломный спуск. Тогда неприятные ощущения сменялись чувством нарастающего ужаса. Корабль то и дело отчаянно встряхивало. Вспененная волна врывалась в каюту, как заблудившаяся собака в поисках хозяина, металась из угла в угол, промачивала все насквозь и убегала. Все неприкрепленные предметы прыгали по каюте. Мои ботинки были подхвачены волной и унесены в море; я вывихнул себе кисть руки и ушиб колено. Фляга с водой отделилась от стола, ударилась об стену, разлетелась вдребезги, и ее осколки метались во все стороны, грозя моим рукам и ногам. Пять суток прожил я в этом аду. Мало-помалу я начал есть, хотя приступы тошноты все еще меня мучили. Я пил горячий кофе все с большим удовольствием и жадно проглатывал хлеб, который приносил мне Ветт. Четыре или пять дней я провел у себя в каюте во время шторма, и обо мне все позабыли, кроме Ветта, вездесущего стюарда, да как-то раз на минуту заглянул второй помощник, и механик задал мне несколько вопросов, на которые не получил ответа; эти дни встают в моем воображении как вихрь смутных, мучительных загадок, которые, в сущности, угнетали меня и до и после этого времени. Я ломал голову над этими загадками, метался и ерзал по койке, а кошмарные образы неотвязно кружились передо мной. Меня и тошнило, и хотелось есть. И только в отрывочных, бессвязных словах могу я поведать обо всем, что происходило со мной. Я старался осмыслить свое положение; корень зла, как мне казалось, был в том, что я вступил в жизнь с величайшей верой в себя, в человечество, в природу - и внезапно утратил эту веру. Я перестал верить в свои силы. Чуждый всем своим ближним, я стал бояться их и теперь находился в томительном разладе с окружающим меня негостеприимным миром. Я и понятия не имел о своей слабости, о своем неумении приспособляться и защищаться, - а тут как раз стихия и случай неожиданно ополчились на меня. Как ужасно было это протекавшее в одиночестве путешествие; казалось, ему не будет конца. С моей стороны было сущим безумием отправиться в море. Зачем, зачем повернулся я спиной к своей настоящей среде? Зачем последовал совету старика Ферндайка? Раньше я был счастлив; если и не был счастлив в полном смысле этого слова, то, во всяком случае, успел приспособиться к своей среде. Промокший до костей, изнемогая от качки, я метался по скачущей козлом койке, то и дело увертываясь от своих вещей и мебели, которые нахально бросались на меня, и с удивлением думал о том, что некогда мне жилось хорошо и спокойно. Я ходил по твердой земле спокойными, уверенными шагами и дружески улыбался звездам. Я вспоминал залитые солнцем холмы Уилтшира и вечерние улицы Оксфорда, как нечто неправдоподобное, но неизменно прекрасное. Неужели же все это было на самом деле? Да, к этому миру, к благоустроенной жизни в центральной и южной Англии я был вполне приспособлен. Я принимал необходимые в обществе условности, доверял людям, жил добропорядочно, легко и уверенно чувствовал себя среди них. Мои бедствия начались лишь после того, как я решительно порвал с этим миром. И вот я все дальше и дальше отхожу от него! Да, но разве можно назвать нормальным мое полное неумение приспосабливаться? Я припоминаю, как у меня в мозгу, подобно ритмическому качанию маятника, размеренно звучали слова: "Нормально, ненормально, нормально, ненормально, нормально?" Вот, например, у нас на корабле я больше всех страдаю от морской болезни. Интересно знать, испытывают ли другие это недомогание и тошноту? Приходилось ли им раньше так страдать? А может быть, и они сейчас страдают? Я присматривался к Ветту. А он-то вполне здоров? Он пошатывался. Он ходил бледный, весь мокрый. Но добросовестно исполнял свои обязанности и приносил мне кофе. Меня непрестанно угнетало сознание своей полной непригодности к жизни, но неужели никто из этих людей не испытывал такой мрачной подавленности? Быть может, они грубее меня, более толстокожи? Откуда такое недружелюбие? Неужели оно вызвано моей болезненной застенчивостью, неумением сходиться с людьми? Или же это происходит потому, что я не могу думать ни о чем, кроме постигшей меня катастрофы? Я не знаю, умеют ли они действительно сходиться с людьми? Или, может быть, они так же безмерно одиноки, как и я, только не сознают этого? Замечают ли они, до чего они необщительны? Но если все они живут одиноко, то что же в таком случае человеческое общество, как не иллюзия? В Оксфорде человек говорит: "Добрый день!", "Как дела?", надеясь получить дружелюбный ответ. Да полно, так ли это? Быть может, это нам только так кажется? И встречаешь ли когда-нибудь сочувствие у людей? Вот, например, если теперь, утратив юность, я вернусь домой, найду ли я прежний Оксфорд, и Уилтшир, и дружбу? Да в конце концов дружба, связывавшая меня с Лайолфом Грэвзом, обернулась против меня и оказалась такой же пустой, как и любовь. И если весь этот привлекательный мир был только сном и я пробудился от сновидений лишь для того, чтобы ошалело метаться среди кипящих вод, то что ждет меня дальше? Помнится, несколько дней меня била лихорадка, и в бреду я разговаривал с Веттом. Но вот ветер стал быстро затихать, выглянуло ослепительно яркое солнце и просушило палубу нашей железной посудины; треск и стоны корабля обрели обычный ритм, тяжелые прыжки волн сменились мерной и плавной пляской и постепенно перешли в тихую зыбь. Я почувствовал, что ко мне вновь вернулись аппетит и силы. Ветт помог мне привести в порядок каюту, я сбрил, морщась от боли, отросшую жесткую щетину, переменил белье, надел чистый воротничок, повязал галстук и вышел к обеду. - Возвращаетесь к жизни? - приветливо проговорил механик, не переставая жевать. - Теперь вы знаете, что такое море! - А вот как обогнем мыс Горн, так будет еще почище, - сказал старший помощник. - Хотите бобов? - предложил Ветт, протягивая консервную банку. - С удовольствием! До чего вкусные и сытные были эти бобы! - У меня была книга, - начал механик, - где говорилось о силе прилива и волн. Эта сила прямо-таки ужасна. В книге были вычисления. Правда, я их не совсем понял, но цифры меня потрясли. Представьте себе, что если использовать силу волны, можно построить огромную башню, пустить в ход все поезда в Европе и осветить электричеством чуть не весь мир. И все это пропадает даром! Ну, не чудо ли это? - Не верьте этому, - сказал штурман. - Ну, положим, с математикой не поспоришь, - возразил механик. - Мы скользим по поверхности вещей, - сказал я, но, кажется, никто не оценил моего замечания. - А вот я знаю одно местечко возле Нью-Хэвена, где пробовали использовать приливы, - с усилием выговорил третий помощник. - И затея провалилась? - спросил старший помощник. - Ни черта не вышло, сэр. - Так я и думал, - отвечал старший помощник. - А зачем им понадобилось использовать приливы? - Не знаю, сэр! - Они и сами того не знали, - с величайшим презрением отозвался старший помощник. Капитан не проронил ни слова. Он сидел неподвижно и глядел перед собой в пространство. Лицо у него было бледное, жесткое и казалось еще более свирепым, чем обычно. Белесые ресницы прикрывали его глаза. "О чем он думает?" - недоумевал я. - Рио! - вдруг проговорил он. - Рио! Никто не ответил; да и что было отвечать? И он ничего не прибавил. Несколько мгновений старший помощник глядел на своего товарища, слегка прищурив один глаз, потом снова принялся за еду. - Вы найдете в Рио сколько угодно матросов получше наших, - сказал механик, очевидно разгадав мысли капитана. 6. МАШИНЫ ИСПОРТИЛИСЬ Сначала мы прибыли в Рио, а затем Рио преспокойно вытолкнуло меня и моих спутников в море, как это было в Пернамбуку; "Золотой лев" сильно пропах кофе, ромом и какой-то растительной гнилью и поплыл дальше, навстречу злоключениям и злодействам. Отплывая из Рио, я находился в подавленном состоянии духа. Здесь я чувствовал себя еще более одиноким, и мне еще труднее было найти пристанище, чем в Ресифи. У меня не было никаких рекомендательных писем хотя бы к таким лицам, как Андерсен; я поселился один во второсортной гостинице и развлекался, как умел, - в сущности, весьма неумело. Меня поразил этот большой и шумный город, тропическая растительность и ослепительное солнце, широкий, красивый проспект, - я позабыл его название, - своего рода Елисейские поля, восхитили бесконечные виллы и чудесные пляжи. Я сделал изумившее меня открытие, что у жителей Южной Америки имеются курорты с горячими водами куда веселее нашего Брайтона или Борнемута. Спи построили музей изящных искусств, где было великолепное собрание картин современных художников, и я часами простаивал там. Очень помогли мне и кинотеатры, большие, прекрасные кинотеатры. Это была золотая пора кинематографии, когда без всякого шума и рекламы постоянно показывали Чарли Чаплина. Люди здесь показались мне гораздо более счастливыми и благоденствующими, чем у нас в Англии. Я не прочь был бы развлечься, но находился в такой прострации, что ни с кем не сумел свести знакомства. У меня были встречи с уличными женщинами, о которых лучше не упоминать. Какой превосходной и благотворной могла бы стать профессия куртизанки, если бы к ней относились с уважением и если бы эти женщины умели утешать одиноких людей, прибегающих к ним! Но я не мог купить ничего, кроме грубого хохота и неуклюжих попыток утолить желание. Я попробовал пить, но после моих похождений в Норвиче у меня осталось смутное отвращение к хмелю. Все мое существо теперь взывало к дружбе и жаждало близости. Я бродил по этому богатому, великолепному городу и мучительно спрашивал себя: найдется ли в этой толпе, казавшейся такой веселой и довольной, человек, который сможет понять мою безумную жажду человеческого тепла? Или же это просто сборище одушевленных масок, производящих впечатление расположенных друг к другу людей? Эти мысли угнетали меня. Во-первых, я не говорил по-португальски. Казалось бы, и без того много всяческих перегородок между людьми, а тут еще незнакомый язык. Не раз я слышал английскую речь и раза два видел довольно симпатичных соотечественников, сначала - семейство из пяти человек, потом - чету туристов, это были, как видно, новобрачные; я долго шел за ними по пятам, наконец они обратили на это внимание, и я показался им подозрительным. Я как-то бессмысленно тащился за ними, даже не пытаясь придумать предлога, чтобы заговорить и чем-нибудь их заинтересовать. Мое одиночество приобрело характер какой-то одержимости и сковывало меня на каждом шагу. В конце концов, спрашивал я себя, что я могу дать этим людям? Ведь, пожалуй, и сам я только маска. Мне еще нужно обрести человечность не только в окружающем мире, но и в самом себе. Допустим, что эти приятные на вид люди вдруг согрели бы меня лаской, пригласили бы позавтракать с ними или пойти вместе на прогулку, заставили бы меня разговориться, - что сказал бы я им? Чем бы я мог их занять и развлечь? Куда мы могли бы вместе отправиться? И вот мы, обитатели корабля, снова на своих местах. Нас повлекло назад в море, как рабочего тянет на фабрику или горняка - в шахту, ибо некуда больше пойти и нечего делать. Мы вернулись в нашу гремучую тюрьму и поплыли через огромную гавань, направляясь в открытое море. В этот вечер эпитет "гремучая тюрьма" весьма подходил к "Золотому льву". - Мистер Мидборо! - отважился я обратиться ко второму помощнику, который случайно оказался около меня. - Наши старые часы как-то странно тикают! - Так и вы это заметили? - сказал он. - Неужели что-нибудь случилось во время последнего шторма? - продолжал я. - Мне казалось, что машины были не в порядке еще до прибытия в Рио. Слышны были какие-то перебои, но не так отчетливо, как сейчас. Он шагнул ко мне и задумчиво процедил сквозь зубы, словно обращаясь к бразильским холмам: - Старик упрям, как осел. Раз уж он сказал, что машины выдержат до Буэнос-Айреса, так ему наплевать, что бы там ни говорил механик, ей-ей наплевать. - Да разве машины сами не говорят? - заметил я. Мы перестали смотреть на берег и начали прислушиваться к прерывистому ритму машин. - Разваливаются к черту! Каждый толчок может нас доконать... Нам каюк? Нет, еще плывем... Колесо погнулось. Прислушайтесь-ка! Машины прямо плавают в масле. Да разве на масле далеко уедешь? А механик сидит себе да книжки почитывает! Я ждал дальнейших откровений. - Послали каблограмму в Лондон, - продолжал он. - Капитан твердит свое, а механик - свое. В Буэнос-Айресе встанем на ремонт. Капитан настаивает на этом. И если погода не испортится - дело, пожалуй, выгорит. Мистер Мидборо испытующим оком обвел горизонт. Он, видимо, не доверял погоде. - Есть такие люди, которые считают себя чуть ли не богами, - задумчиво проговорил он. - Как Старик сказал, так и должно быть! А когда оно оказывается не так, виноват кто угодно, хоть лысый черт, только не он. Он все еще думает, что он бог, и ищет только, на ком бы сорвать свой священный гнев. 7. РЕВОЛЬВЕР МЕХАНИКА Еще до того как мы прибыли в Рио, я смутно ощущал, что у капитана какие-то нелады с командой. Но я не обращал на это внимания, так как напряженно, мучительно думал о своем. В Рио они поругались из-за выплаты жалованья. Обращались даже в британское консульство. На улице раздавались крики и брань, и пришлось вызвать полицейского. - Старик здорово бушевал, ну да теперь, пожалуй, нам будет получше, - сказал Рэдж, обращаясь к Мидборо, когда мы возвращались на пароход. Я не стал задавать вопросов, да это, по правде сказать, меня и не касалось. Мидборо пробормотал что-то насчет засилья "итальяшек" у нас на корабле. Присматриваясь к экипажу, я приметил одно или два новых лица, а кое-кого из матросов недосчитался. Наше великолепное концертино, очевидно, сошло на берег в Рио, да так и не вернулось. Я спрашивал себя, уж не связана ли напряженная атмосфера в кают-компании с недовольством, царившим на баке? Должно быть, капитан привык воевать со своими матросами. Этот человек был всецело во власти рутины, и ссоры с матросами были единственным развлечением, вносившим разнообразие в его скучную жизнь. Быть может, на каждом торговом судне между начальством и командой идет своего рода классовая борьба. Но только после Рио я понял, что за мрачная, зловещая фигура этот капитан; недаром мои попытки сблизиться с ним ни к чему не привели. Мне нужно было вернуть книгу о кооперативных молочных фермах в Дании со статистическими таблицами и диаграммами, эту книгу механик рекомендовал мне "для легкого чтения"; войдя в каюту, я увидел, что он держит в своей мускулистой руке только что вычищенный револьвер, запас патронов был аккуратно разложен на койке. - Тяжеловатая у вас игрушка, - заметил я. - Да это вовсе не игрушка, - буркнул механик. - Но зачем вам заряжать его здесь? Ведь от людей и вообще от земли нас отделяют добрые две сотни морских миль! - В том-то все и дело, - сказал механик, словно раздумывая, стоит ли со мной откровенничать, и, очевидно, решил промолчать. - А вы прочли всю книгу насквозь? - спросил он через минуту-другую. - Сомневаюсь. Вы скользите по поверхности жизни, молодой человек! Вы через все перескакиваете. Я бы сказал, что вы порхаете, как мотылек. - Он помолчал и, заметив, что я не свожу глаз с коротенького, отливавшего синевой револьвера, зажатого у него в руке, добавил более мягко: - Уж этот ваш Оксфорд! Какой от него толк! Наплодили на свет нарядных бабочек и всяких там мошек. Летают, порхают и только портят вещи. А работать никто не умеет. Это не университет, а какой-то инкубатор для насекомых. - Я вашу книгу прочел до конца. Он что-то недоверчиво пробурчал в ответ. - Теперь я могу вам дать только книгу Робинзона "Функциональные расстройства кишечника". У вас тоже есть кишечник, но станете ли вы читать ее? Ведь нет! - А вы пробовали читать романы, которые я вам давал? - Достоевский не так уж плох. Все остальное дрянь. Достоевский интересен в некоторых отношениях. Я перевел рубли и копейки, встречающиеся у Достоевского, в шиллинги и пенсы. Некоторые вещи вдвое дороже, чем в Лондоне, а кое-что чуть не втрое дешевле. Он вложил последний патрон, щелкнул курком таинственного револьвера, прислушался к неровному стуку машин и, словно прячась от меня, повернулся к шкафчику, набитому подержанными книгами. 8. КРИК ВО ТЬМЕ Я не знаю, что произошло в эту ночь, и до сих пор упрекаю себя за свое равнодушие. Мне следовало вмешаться в это дело! Кажется, я уже говорил, что страдал бессонницей и по ночам то и дело бродил по палубе. Но в эту ночь я проснулся от выстрела. Может быть, это мне приснилось, после того как я увидел револьвер механика. Этот звук был похож и на хлопанье троса. Но мне стало как-то не по себе. Я сел на постели и стал прислушиваться, потом наспех оделся и поднялся на палубу. Пароход продвигался вперед, разрезая маслянистую, зыблющуюся поверхность моря, волны разбивались у бортов, слабо фосфоресцируя, небо покрыто было рваными облаками, сквозь которые порой проглядывала луна. Я прошел на фордек. С минуту все казалось спокойным. Высоко надо мной, неподвижная, как изваяние, маячила туманная фигура рулевого, тускло освещенная луной. Впереди вырисовывалась другая фигура, еле различимая в темноте и словно окаменевшая под качающимся фонарем. Потом мне почудилось, что во мраке у передних люков происходит какая-то возня. Я скорее ощутил, чем увидел, матросов, сгрудившихся на палубе у входа в кубрик, они толкались и бурно жестикулировали. В то же мгновение я заметил двух вахтенных, неподвижно стоявших в тени у неосвещенного входа на бак. Внезапно послышался резкий крик, почти вопль, и голос, по-видимому принадлежавший юноше, жалобно простонал: - Ой-ой! Ради бога! И тотчас же раздался грубый голос капитана: - Будешь ты завтра работать как положено? - Ладно. Если только смогу, Ой! Ой, ради бога! Буду! Буду! Последовала пауза, которая показалась мне бесконечной. - Отпустите его, - послышался голос старшего помощника. - Хватит с него. - Что? - прорычал капитан. - Да разве такую ленивую свинью когда-нибудь проучишь? Старший помощник понизив голос: - Дело ведь не только в нем. - Пускай хоть все соберутся! - рявкнул капитан. - Помощник прав, - вмешался механик. Капитан снова выругался. Послышался звук, как от брошенного на палубу т