перации, преуменьшенным во избежание паники. И Эдвард-Альберт, чей героизм еще вырос после тщательного ознакомления с качествами польской водки, страшно грязный, усталый, пьяный и торжествующий, вернулся к себе домой. М-р Друп и рисовальщик паркетных плиток уже побывали там. Они сообщили, что он находился в самой гуще боя вместе с несколькими поляками и канадцами, но остался невредим и что они видели, как он потом выпивал в польской войсковой лавке; а потому Мэри и весь пострадавший от боевых действий (было много разбитых окон) Проспект Утренней Зари вышли ему навстречу. Эдвард-Альберт не пел, но если бы вы увидели его в немом фильме, вы подумали бы, что он поет. Пели все его движения. Он выглядел не как аккуратный, почти педантично одетый игрок в гольф, за внешним видом которого всегда так следила заботливая супруга, а скорее как пьяный кусок изгороди. Приблизившись к ней, окруженный толпой соседей, он произнес: - Ну и досталось же им! - Кажется, не только им, - заметила м-сс Тьюлер. - Эти поляки - бойцы и джентльмены. Джентльмены, повторяю тебе. Молодцы ребята! Мне, понятно, пришлось чокнуться с ними. Чистая водка... В жизни не пил такой прелести. - Расскажите, как было дело, - попросил м-р Пилдингтон. - Сперва пусть вымоется и отдохнет, - возразила м-сс Тьюлер. - Он совсем замучился. - Совсем замучился, - произнес, заикаясь, ворох тряпья, тяжело опираясь на нее. И она повела его в дом. - Слава богу, он не пострадал. На нем - ни царапины! - заметила она. Пока она с материнской заботливостью хлопотала вокруг него в ванной и укладывала его в постель, он уже в полусне размышлял о своих удивительных подвигах. - Ну и задал я им - и с правой и с левой... - Вон из Англии, - говорю, - тут вам не поздоровится... - Просто потеха с этими фрицами... совсем не умеют драться. Сами не знают, что делают. Камерад, говорит, камерад. Я его как трахну! Какой я тебе камерад? Через двадцать четыре часа Эдвард-Альберт снова появился среди людей - чистенький, в форменном мундире, не менее других жаждущий разузнать подробности битвы, в которой участвовал. Его камуфляжное одеяние жестоко пострадало, и жена занялась ремонтом. Стивен Крэн, работая над своим "Алым знаком доблести", обнаружил, что рядовые ветераны гражданской войны в Америке, говоря о битвах, в которых они участвовали, рассказывают то, что ими вычитано из газет. Газетный отчет помогал им навести порядок в своих путаных воспоминаниях и найти для них нужные слова. Точно в таком же положении был и Эдвард-Альберт. Составить связный рассказ о пережитом ему в значительной степени помогло романтическое великодушие бравого польского офицера, который рад был случаю превознести англичанина, руководившего этой маленькой стычкой, и за стаканчиком водки охотно рассказывал каждому встречному и поперечному все новые и новые подробности событий. Несмотря на меры, принятые министерством информации, в Лондоне распространился слух, что в Брайтхэмптоне была отбита попытка противника высадить воздушный десант, подобная критской. Дней через десять лондонское радио передало "эпизод", в основу которого легли рассказы польского офицера, - без упоминания имен и дат. Затем об инциденте телеграфировали в самых лестных выражениях в Америку, приведя его как доказательство несокрушимой стойкости скромного рядового англичанина. Тут Эдвард-Альберт начал понимать, как высоко он вознесся в мировом общественном мнении. Это он был тот скромный рядовой англичанин, которого стоит только задеть - и он покажет свою отвагу. Именно тогда он придумал себе эпитафию: "Не словами, а делом". Только с одной стороны веяло на него холодом скептицизма - как раз откуда счастливый супруг мог меньше всего ожидать. Жена слушала; она не предлагала вопросов; но она заставляла его самого чувствовать всю нереальность его новой роли. Когда наверху в конце концов решили отметить значение Брайтхэмптонского инцидента некоторым количеством наград и Эдварду-Альберту достался георгиевский крест, он прежде всего поспешил к Мэри. - Я этого не заслуживаю, - сказал он. - Чего не заслуживаешь? - Я сделал только то, что сделал бы любой англичанин. Она терпеливо ждала объяснений. - Это награда всему нашему взводу. Я буду носить его за всех. - Его нельзя надеть, пока он не высохнет. - Чего нельзя надеть? - Твоего камуфляжа. - Да я совсем не о том! Мэри! Мне дают георгиевский крест. Георгиевский крест за храбрость... Ты рада? - Раз тебе это приятно, Тэдди... - Но ведь это чудесно, Мэри! Неужели ты не понимаешь, как это чудесно? - Чудесно. Да... Чего только не выдумают, - заметила Мэри. 5. КОНЕЦ УСАДЬБЫ По причинам, которые она так и не объяснила, м-сс Тьюлер не поехала в Бэкингемский дворец присутствовать при торжественном вручении королем ордена ее супругу. - Я ведь тут ни при чем, - заявила она. - Я только сделала тебе маскировочную одежду и просила бога, чтобы ты не пострадал. Там не будешь знать, что делать и куда смотреть. Затолкают тебя всякие разодетые сановники в мундирах, орденах и звездах, будут рассматривать принцы и придворные дамы, как диковинных зверей, следить за тем, какое все это на нас производит впечатление. Там будет король с королевой, оба в коронах, а я, наверно, до того разнервничаюсь, что, если у кого-нибудь из них корона чуть на бок съедет, со мной случится истерика. Ты ведь не хочешь, чтобы с твоей женой случилась истерика, правда, Тэдди? Я этого боюсь. И боюсь я других женщин, которых мы там увидим: вдов, которые потеряли мужей, матерей, которые потеряли сыновей, - все эти несчастные там словно напоказ выставлены со своим горем, а мы среди них будем радоваться! Я бы им в лицо взглянуть не посмела. Да. Король не король, а с нашей стороны это нехорошо получится, Тэдди. Едва ли не впервые за всю его супружескую жизнь у Эдварда-Альберта мелькнуло подозрение, что у Мэри, может быть, есть "идеи". Но он сейчас же отбросил эту чудовищную мысль. Нет, нет. Мэри просто застенчива. Она не уверена в себе и представляет все в ложном свете. А будет это скорей похоже на дружеское рукопожатие. Надо ее переубедить, высмеять ее опасения. И он начал с разъяснении и уговоров и, только натолкнувшись на ее непоколебимое упорство и полный отказ уступить его настояниям, почувствовал глубокую обиду. - Ну, я вижу, спорить бесполезно! - воскликнул он. - Теперь я понял. Все ясно. Что бы я ни сделал и чего бы ни достиг, ты за меня не порадуешься. Но м-сс Тьюлер была умная женщина: она решила обойти этот упрек неопределенным молчанием. Потом сказала: - Я не успею сшить себе какое-нибудь подходящее платье, а ты сам ни за что не согласишься, чтобы я пошла туда в затрапезном виде. Ведь там всюду будут фотографы, уж не говоря об их величествах. - Я, кажется, никогда не ограничивал тебя в расходах на платья, - возразил Эдвард-Альберт. - Ведь правда? А ты все тратила на лакомства для мальчика. - Моя вина, конечно, - ответила м-сс Тьюлер. - Но из вины платья не сошьешь. А теперь уже поздно. - Нельзя ли все-таки как-нибудь устроить? - настаивал Эдвард-Альберт. - Я не столько ради себя хочу, чтобы ты туда пошла, сколько ради тебя самой. Не в платье дело. Я хочу заявить: "Вот женщина, которой я обязан всем - после моей матери. Она сделала меня тем, что я есть". Я расскажу про нашу жизнь репортерам. Роман Героя. Они тебя сфотографируют и напечатают портрет в газетах. И вдруг номер попадется Эванджелине, а? Пусть тогда ногти себе кусает. Я все время об этом думаю. Но даже эта блестящая перспектива не соблазняла Мэри. - Нет, ты просто не хочешь пойти, - произнес он наконец в крайнем раздражении. - Ты просто решила не ходить. Только я разобью одно возражение, ты выдумываешь другое. Ты бываешь иногда упряма, как осел, Мэри, упряма и безрассудна. Неужели ты не понимаешь, какое значение это для меня имеет? Тебе все равно. А ведь я все это сделал ради тебя. Я сказал себе: как бы это ни было опасно и что бы ни случилось, я не подведу Мэри. А ты теперь подводишь меня. Каждый придет со своими близкими. А про меня будут говорить: а этот что же? Одинокий холостяк? Нет, нет, у него есть жена, но она не захотела прийти. Не захотела прийти! Ты только подумай! Так верноподданные не поступают. Ведь это почти королевский приказ. "Да, Ваше Величество. У меня есть жена, но она не захотела прийти". М-сс Тьюлер слушала все это, словно репетицию какого-нибудь спектакля. - Обойдется, Тэдди, - произнесла она в ответ на последнюю колкость. - Лучше давай я соберу твои вещи. Бритвенный прибор я тебе положу, но ты лучше побрейся утром в гостинице. А то еще порежешься от волнения... Так он и уехал в Лондон один, полный негодования. Утром газеты сообщили, что ночью активность вражеской авиации над Англией была незначительной. Сброшено несколько бомб, разрушен один жилой дом в южном приморском городе, имеются немногочисленные жертвы. И только. Но жилой дом, о котором шла речь, был дом Тьюлера, а главные жертвы - Мэри Тьюлер, одна из ее кошек и соседская служанка. М-р Пилдингтон из Джохора был сбит с ног воздушной волной и получил несколько контузия, а Кэкстон тяжело ранен. Днем Мэри Тьюлер очнулась. Сказала, что хочет видеть сына. Она не знает в точности, где он, но, по ее предположению, батальон его находится в Уэльсе. Она указала все данные. - Мы найдем его, милая, - сказала дежурившая при ней сестра. - Теперь это делается очень быстро. А вашего мужа, мистера Тьюлера? - Это не так спешно. Время есть. Он в Лондоне. Получает орден из рук короля, - объяснила Мэри. - Не надо отравлять ему торжество неприятными известиями. Еще успеется. Лишний день ничего не изменит... У меня только словно онемело все. И слабость. Сестра вдруг стала бесконечно ласковой. - Мне кажется, следовало бы сейчас же сообщить вашему супругу. - Значит, мне хуже, чем я думаю? - Такую мужественную женщину незачем обманывать. Мы сделаем все, что от нас зависит. Мэри закрыла глаза и задумалась. Потом спросила: - Телеграмму? - Да. - Только сначала покажите мне... На этом условии она дала адрес: Палас-отель, Виктория. Телеграмма, которую получил Эдвард-Альберт, извещала, что его жена, очень тяжело раненная во время вражеского налета, находится в Брайтхэмптонском госпитале. Мэри настаивала на том, чтобы вычеркнуть слово "очень", но о ее просьбе тактично позабыли. - Ну вот, - воскликнул Эдвард-Альберт. - Точно возмездие... Если б только она послушалась голоса разума! Если б послушалась! Ведь я говорил ей... Некоторое время он сидел неподвижно. Потом прошептал: - Мэри. Что-то дрогнуло у него внутри, он почувствовал прилив горя, слишком глубокого и потому не укладывавшегося в привычную для него форму мышления. "Может, еще не так плохо". В военное время нельзя давать волю "идеям". "Просто не хотят рисковать", - решил он. Выпив в задумчивости чаю, он послал ответную телеграмму: "Завтра как назначено должен быть дворце специальному приказу его величества приеду тебе шести часам Тедди" Но перед самой великой минутой его опять охватил глубокий душевный порыв, неразвернувшийся зачаток чувства, - и он всхлипнул. Конечно, ей надо было быть здесь. Он сам удивился своим слезам... В госпитале ему сообщили, что Мэри умирает. Но даже и тут реальность продолжала казаться ему чем-то нереальным. - Она очень мучается? - осведомился он. - Она ничего не чувствует. Все тело парализовано. - Это хорошо, - сказал он. Оказалось, что сын его уже здесь. - Он хотел остаться при ней до конца, но я подумала - лучше не надо, - объяснила дежурная сестра. - Ей трудно говорить. Что-то ее все время беспокоит. - Спрашивала она обо мне? - Она очень хочет вас видеть. Спрашивала три раза. Снова в нем шевельнулось смутное ощущение горя. Надо было ему все-таки быть здесь... - Мы с ней немножко повздорили, - промолвил Эдвард-Альберт, стараясь уложить в слова то, чего нельзя выразить словами. - Ничего серьезного, просто маленькое недоразумение. Я думаю, она теперь жалеет, что не поехала, и хочет узнать, как все было (он всхлипнул). Наверно, хочет узнать, как все было. Если б только она поехала... Но Мэри волновало не это. Разговор у них вышел словно на разных языках. - Обещая мне одну вещь, - сказала она, не слушая его. - Это было замечательно, Мэри, - говорил Эдвард-Альберт. - Просто замечательно. Ничего напыщенного. Ничего натянутого или чопорного. - Он твой сын. - Как-то и царственно и демократично. Замечательно! - Не позволяй никому восстанавливать тебя против него, Тэдди. Ни за что не позволяй, слышишь? - твердил слабеющий голос. Эдвард-Альберт не слушал, что она ему говорила, поглощенный торжественным рассказом, который он для нее приготовил. Он подробно остановился на том, как они подъезжали к Бэкингемскому дворцу, описал толпу, рассказал, как любезно его встретили и пригласили войти, о фотографах, делавших моментальные снимки, о криках "ура", которые слышались в толпе. - Обещай мне, - шептала она. - Обещая мне... Это были ее последние слова. - Король и королева были в зале. Он - такой милый, простой молодой человек. Без короны. А у нее такая ласковая улыбка. Никакого высокомерия. Ах, как жаль, что тебя там не было: ты бы сама увидела, как все не похоже на то, что тебе мерещилось. Это была скорей беседа за чашкой чаю, чем придворная церемония. И в то же время во всем какое-то величие. Чувствовалось, что здесь что-то вечное, что вот бьется сердце великой империи... Я все время думал о тебе, о том, как я вернусь и расскажу тебе обо всем. Да, да. Если бы только ты была там... Я так спешил, чтобы тебе его показать. Вот он, Мэри, смотри, вот он... Она несколько мгновений пристально глядела на сияющее лицо мужа, потом посмотрела на крест, который он держал в руках. Она больше не пыталась что-нибудь сказать. Внимание ее мало-помалу ослабело. Она, как усталый ребенок, закрыла глаза. Закрыла, чтобы больше не видеть ни Эдварда-Альберта, ни весь этот глупый и нелепый мир... Вдруг сестра положила ему руку на плечо. - Она была мне такой замечательной женой, - сказал Эдвард-Альберт, не сдерживая рыданий. - Не знаю даже, как я буду без нее (рыдание)... Просто не знаю. Я рад, что успел показать ей это... Очень рад... Это не много. А все-таки кое-что, правда?.. Кое-что такое, что стоило показать ей. Сестра не мешала его излияниям. В коридоре он увидел сына, который сидел, оцепенев от горя. Он ехал всю ночь, чтобы в последний раз взглянуть на нее. - Скончалась, мой мальчик, - сказал Эдвард-Альберт. - Нет нашей Мэри. Я только успел показать ей, перед тем как она закрыла глаза... - Что показать? - спросил Генри. Эдвард-Альберт протянул орден. - Ах, это... - произнес Генри и снова ушел а себя. КНИГА ШЕСТАЯ. БОГ, ДЬЯВОЛ И HOMO ТЬЮЛЕР 1. ОТ ТЬЮЛЕРА К SAPIENS'У На этом кончается все существенное, что было в жизни Эдварда-Альберта Тьюлера, его делах и важнейших высказываниях. Но прежде чем поставить этот образчик человеческого рода на свое место в пространстве и времени, среди созвездий, и подвести черту в конце нашего повествования, необходимо сделать несколько не совсем, может быть, приятных замечания относительно мирового устройства и мудрости веков. Мы предупреждали об этом читателя в предпоследнем абзаце "Введения" (см.). Некоторые представители вида Homo Тьюлер, фигурирующие под названием философов, теологов, учителей и тому подобное, до сих пор внушают благоговейный страх подавляющему большинству человечества, которое чересчур уж охотно видит в них то, чем они желают казаться. Они подобны торговым компаниям, которые соперничают между собой за монопольное положение, но заняты все одним и тем же делом: пичкают душу Тьюлера за наличный расчет Богом, Правдой и Справедливостью, совершенно так же, как продавцы патентованных средств пичкали тело м-сс Ричард Тьюлер своими лекарствами. И делают это не слишком уверенно. Большинство, испытывая сомнения в себе, облекаются в странные, рассчитанные на особую убедительность одеяния, рясы, мантии, капюшоны, надевают самые причудливые тиары, митры и тому подобное, бреют себе головы, отращивают длинные грязные бороды, словно желая сказать: "Я особенный. Я не человек, а носитель божественного начала". Спрашивается: какого начала? Философского? Но может ли быть у нормального человечества более одной философии? И может ли философия эта быть до такой степени недоступной человеческому пониманию, что надо вырядиться, точно шаман с Золотого Берега, чтобы изъяснять ее таинственный вздор? С тех пор как жалкий, путающийся в собственных мыслях Homo sub-sapiens начал устанавливать связь между явлениями и задавать о них вопросы, он накопил огромное множество противоречивых ответов - правильных, ошибочных и двусмысленных. Чаще всего двусмысленных. Так называемые "мыслители", не успев выдумать что-нибудь дельное, становились жертвами смерти, либо непоколебимой уверенности в собственной правоте. История человеческом мысли в основном есть история человеческих заблуждений - огромная куча кухонных отбросов, которую еще никогда не удавалось разгрести до конца. Бесформенная масса - вот что это такое. Ни разу во всю историю человечества вплоть до того момента, когда пишутся эти строки, эта масса не подвергалась добросовестному и доскональному перевариванию. Отдельные непрожеванные куски ее получили название "классиков". Историк философии, обозревающий "великих", или какое там пышное название ни дай этому несвежему пирогу из остатков, встречает путаницу противоречивых идей, перемешанные кусочки от разных складных картинок, невнятицу, преподносимую как мудрость. История Эдварда-Альберта ясно показывает, почему мы до сих пор не дождались основательной чистки. Миллионы мелких тварей преграждают путь. Но чистка неминуемо произойдет, если только нам суждено осуществить переход к стадии Sapiens. Как с философией, так обстоит дело и с религией. Религия есть система идей и обычаев, связующая общество в единое целое. Отсюда ясно, что здоровый коллектив может иметь лишь одну религию и что в настоящее время с уничтожением расстояний и превращением всего человечества в единый мировой коллектив, все части которого связаны взаимной зависимостью, возможна лишь одна религия во всем мире. В нормальном мировом коллективе нет места "религиозной терпимости". Такой коллектив должен быть связан общим мировоззрением, и мы не можем позволить организациям духовных шарлатанов подрывать общественное единство на том основании, что у каждого есть свой церковный товар для продажи. Религия, которая нужна мировому коллективу, очень проста. Она опирается на догматическое признание того, что человек должен всегда быть правдив, что земля есть общее достояние и что люди равны между собой. При условии, если все будут признавать эти основные догмы - ибо это догмы, хотя и жизненно необходимые, - не будет никаких причин мешать желающим придерживаться каких угодно новых и старых обрядов и мифологий или совершенно свободно обсуждать любые еретические идеи, какие им придут в голову. В разумно просвещенном мире не понадобится запрещать ни закрытых собраний - будь то собрания Еврейского Клауса, Клуба Поклонников Сатаны, баптистов-перекрещенцев или гитлеровских астрологов, - ни торжественных богослужений, ни спиритических сеансов. При условии, чтобы те, кто предается этим чудачествам, не занимались их пропагандой и сбытом во вред общему духовному балансу человеческого общества. Но оказывать тайное давление на доверчивую молодежь или мировую систему информации - это совсем другое дело. Таким образом, мы подходим к проблеме образования. Это, разумеется, самая сложная проблема из всех стоящих перед нами. Ибо старая неряха, наша мать-природа, допустив, чтобы ходом вещей мы превратились теперь в один мировой коллектив, позабыла возбудить в нас какое бы то ни было индивидуальное или коллективное стремление к такому образованию, которое примирило бы нас с обязанностью сознательно приспособиться к новому положению. Она ничем не обуздала нашего упорного нежелания учиться. Homo Тьюлер продолжает гибнуть en masse [в массе (франц.)] из-за своей боязни погрузиться в действительность. Он не хочет покинуть свой тонущий корабль. Посмотрит в темные волны и спешит обратно - затвориться в каюте своего сознания, где есть успокаивающее средства, в которые продавец духовных благ научил его верить. Но время от времени люди, наделенные исключительной проницательностью, пробовали выдвинуть идею всемирного братства, нового великодушного отношения к людям и переустройства жизни на началах сотрудничества во всем мире, усматривая в этом единственное спасение для нашего вида. Мысль не новая. В наши дни это стало необходимостью, но людям дальновидным было ясно уже очень давно. Девятнадцать столетий назад последний, самый неистовый и самый революционный из еврейских пророков, Иисус из Назарета, побивший менял и проклявший бесплодную смоковницу, проповедовал солидарность среди людей в виде "царства небесного" - насколько мы можем судить, отделяя его учение от позднейших напластований. Павел завладел наследством Иисуса, втиснул его в рамки догматического христианства, и очень скоро благородное начинание выродилось в препирательства "отцов церкви". Не галилеянин восторжествовал над языческим стоицизмом Юлиана. Победителем был Павел. Исконное человеческое тьюлерство одержало верх над преждевременно пробудившимся Homo sapiens. Corruptio optima, pessima [зло высшее, наихудшее (лат.)]. В наши дни худшее зло во всем мире - это римско-католическая церковь, бесстыдно избравшая своим символом Иисуса, сына человеческого, замученного, распятого, погубленного. Где только ни господствуют католические священники - среди вырождающихся богомольных французских генералов-капитулянтов, в Хорватии, в Японии, в Испании, в этой строптивой трущобе - Эйре, в Италии, в Южной Америке, в Австралии, - всюду вы видите злобное коварство, ополчающееся против попыток просветить человека. Но есть упрямые бунтари, которые не хотят с этим примириться. Они, например, утверждают, что в тьюлеровском мире существует уже по крайней мере одно могучее движение, в наши дни обычно называемое Наукой с большой буквы, которое до сих пор не подпало под влияние поповщины или иной гнет авторитетов. Эта Наука произвела переворот в материальных условиях человеческого бытия, и нам следует рассмотреть, как она возникла и что, собственно, собой представляет. Своим возникновением она не обязана никакому чуду. У нее не было основателя. Она началась с естественного адлеровского восстания против удручающего религиозного догматизма Средних веков. В поисках средств самоутверждения против его возмутительной самоуверенности непокорные, чье терпение иссякло, обнаружили, к своей радости, ряд несоответствий между учением и фактами и для оправдания своего бунта апеллировали к новому арбитру - проверке опытом. Нелепы попытки облагородить движущий импульс этого нового движения. Наука не терпит сентиментальности. Роджер Бэкон, насколько мы располагаем о нем сведениями, никогда не говорил: "Я люблю истину", или "Какое бы мне сделать благородное дело для своих собратьев?", или в порыве благочестивого усердия: "Открою-ка что-нибудь во славу божию". Он поступил совершенно иначе, и даже отправная точка у него была совершенно другой: он попросту вышел из себя. Он терпел царившее вокруг философское самодовольство, пока мог, а потом, нацелившись на слабое место, яростно и грубо ударил по нему. Мотивы, побудившие Роджера Бэкона высунуть язык средневековому Аристотелю, ничем не отличались от тех, которые заставляли юного Эдварда-Альберта Тьюлера высовывать язык невозмутимо самодовольному льву в зоопарке. В свою очередь, и Галилей не спустился с небес: он был такой же человек, как мы. Но его возмутила непререкаемая безапелляционность суждений церкви обо всем, что делается на небе и на земле. Он выпустил свою запретную книгу для того, чтобы дать понять тем, кто имел над ним власть, какие они идиоты. Он не мог молчать. Они вступили с ним в спор, принудили его отречься от своих мнений и держать язык за зубами, но они знали, на чьей стороне правда, и он знал, что они знают это. "А все-таки она вертится", - издевался он над их торжественными усилиями снова пригвоздить землю к одному месту, - землю, которую он вместе с Коперником навсегда сорвал с места и пустил кружиться волчком вокруг солнца. Для наших целей очень важно припомнить, что изначальным стимулом научной мысли явился ущемленный и недовольный тьюлеризм: благодаря этому нам становится понятным, что великие открытия могут возникать и фактически возникают и развиваются не по воле великих умов, вдохновенных исследователей и тому подобное, а просто в результате грубого непослушания. Непокорный Тьюлер пошел против Тьюлера власть имущего. Самая субстанция тьюлеризма источает научный прогресс, а выдающиеся представители последнего, так легко становящиеся предметом обожествления, не столько способствуют, сколько мешают делу. Но остается неясным, почему эти новые завоевания человеческого ума не были тотчас же захвачены, использованы и извращены каким-нибудь создателем новой веры вроде апостола Павла и почти неизбежно шествующим за такими людьми духовенством. Объяснение надо искать в другом. И найти его не так трудно. Наука возникла в особых условиях. Она возникла не столько как общественное движение, сколько как увлечение одиночки. И захватила она на первых порах лишь ограниченную область современной жизни и мысли, - притом как раз наиболее удаленную от тех областей, где велась дикарская драка за власть и почет. Она возникла вне всякой связи с политикой и не спорила с господствующей религией и общественным устройством. Королевское общество, как и Academia dei Lincei, было обществом дворян-любителей, собиравшихся когда вздумается, чтобы обменяться между собой скептическими наблюдениями, из которых составлялся их замечательный сборник "Века открытий", и выпускавших - более или менее тайно - свои "Философские беседы". В те времена слово "наука" не было в употреблении. Речь у них шла о философии природы и естественной истории. Карл II смотрел на Королевское общество как на забаву, и только в девятнадцатом столетии человечество поняло, что ручной тигренок превратился в довольно опасное чудовище. Оно весьма успешно запустило когти в икры епископа Уилберфорса, когда тот по-тьюлеровски пнул его ногой. Памятная схватка "Сопи-Сэма" с дедушкой Хаксли на собрании Британской ассоциации превратила "конфликт между религией и наукой" в жгучую злобу дня. Та огромная акционерная компания, которую представляет собой англиканская церковь, - с большим успехом сбывающая, несмотря на сопротивление нонконформистов-диссидентов, ганноверскую церковно-государственную систему пестрому населению Британской империи, - забила тревогу, а конкурирующие с ней римско-католические продавцы патентованных средств и библейские начетчики-сектанты заключили с ней союз. Этот молодой тигр выгрызает целые куски из Создателя! Создатель был неотъемлемой комплектной частью их общего вооружения; они не могли допустить, чтобы его растаскивали по кускам и вообще как-нибудь портили: без него им нельзя было обойтись. Мы вправе уподоблять Науку молодому тигру, но сравнение это необходимо ограничить. Наука может иногда оцарапать или укусить, но, по существу, она - результат многообразной безыменной силы, и если при известных обстоятельствах она и принимала грозную позу нападающего, то сама всегда избегала окончательного разгрома благодаря тому, что странным образом лишена была какой бы то ни было централизованной организации. У нее не было ни головы, которую можно было бы отрубить, ни святилища, которое можно было бы сжечь. Она не имела консолидированных фондов, на которые можно было бы наложить арест. Она была порождением непокорной от природы мировой человеческой мысли. Она была тут, она была там. Как заря. И всюду, где она ни всходила, ее появление будоражило свойственный человеку дух критики и поощряло его к неповиновению в дальнейшем. Так что борьба против Науки является не столько попыткой вырвать с корнем и истребить нечто осязаемое и поддающееся выкорчеванию, сколько задачей огромной всемирной акционерной компании, которая омрачает нашу жизнь, и торгует с нами богом, правительством и войной, и стремится помешать проникновению в широкие массы человечества неожиданного и нежелательного просвещения. В этом она, к сожалению, преуспела немало. Мы только что видели, как обыкновенный молодой англичанин через пятьдесят лет после Дарвина, глупо хохоча, отвергал свое родство с Tarsius'ом и обезьянами, по-прежнему считая, что он сам и все вокруг него создано, точно из глины вылеплено, человекообразным Богом, похожим на м-ра Майэма, только с более седой и более пушистой бородой, личность которого сливается отчасти с чрезвычайно приторной личностью Спасителя, который в то же время, при посредстве фосфоресцирующего голубя, является его сыном ("Тайна Святой Троицы, - как эхо откликается Эдвард-Альберт. - Руки прочь от святыни! Свят. Свят. Свят. Такие речи вам не простятся, и будь Господь Бог тем, чем прежде был, вас разразило бы громом на месте"). Вот из-за этой-то запоздалой вспышки Эдварда-Альберта я и описываю все с такой беспощадной точностью. Я изложил своими словами - непринужденно, но точно - христианское учение, каким нам преподносят его церковь и христианское искусство. Если мои выражения шокируют читателя, это свидетельствует лишь о том, что его давно пора шокировать. Я повторяю: учение о Троице - вопиющая нелепица. А между тем во всех англосаксонских странах детские умы до сих пор парализуются при помощи этой вопиющей нелепицы. Вы можете слышать, как в детских радиопередачах Би-би-си священники, зарабатывая средства к существованию заведомой ложью, сладким голосом рассказывают старые библейские истории, выдавая их за подлинную правду, - о настоящих ангелах и настоящих чудесах, о воскрешении мертвых и тому подобной чепухе. - Вы рассуждаете, как деревенский безбожник, - возражает епископ Тьюлер, человек аристократических вкусов и социально разборчивый, как никто другой. - Мы не хуже вас понимаем, что все это - ряд освященных временем легенд, милых и прекрасных старых символов. Деревенский безбожник - часто передовой человек в деревне, и я горжусь, когда меня ставят на одну доску с ним. Лучше шутить вместе с ним у трактирной стойки, чем обедать в епископском дворце и чувствовать, что тебя "подмазали". Разве простому народу говорят, что эти рассказы - только символы? И понимает ли он, какой в этих символах смысл? Ясно, что, поскольку сознание всего человечества настоятельно требует перестройки, описанное положение вещей является весьма тревожным. И тут невозможно ограничиться простым повторением магического слова "Наука". Действительно ли Науку имеем мы в виду, размышляя о реорганизация и духовной перестройке всего мира? Или же мы берем научный прогресс только как пример непрерывного и свободного процесса рационализации - процесса, который с успехом может быть распространен на все человеческие дела? Как мы теперь знаем, престиж науки растет вместе с расширением сферы ее применения: но по мере того, как увеличивается потребность в коллективном экспериментировании и быстром обмене опытом, она становится значительно менее недоступной для чуждого вмешательства и всяких извращений. Сама не пользуясь силой, она создает ее в огромных количествах. Она произвела полную революцию в военном деле, но не уничтожила войны. Лет сто назад, когда научные исследования были еще делом частным, свободным, наука могла так или иначе существовать на этих началах. Но теперь уже не может. Теперь она существует открыто, доступна всеобщему обозрению, становится все более уязвимой, все коммерсанты в мире стараются заставить ее служить себе и нажиться с ее помощью. Так что Наука как таковая не только не вступает в сферу управления и общего творческого руководства, но скорее опять возвращается в прежнее полурабское положение. Непрерывность теперешнего научного развития ни в коем случае не может считаться обеспеченной ни извне, ни изнутри. Мы видели, каким нападениям и стремлению прибрать ее к рукам подвергается она извне. А изнутри - специалист, стоящий на одном духовном уровне с древнегреческим рабом, испытывает все большую враждебность к бесцеремонному невежде с деспотическими замашками, который раздражает его широтой своего кругозора. Он рад был бы уничтожить его. Он сопротивляется его назойливому вмешательству в исследовательскую работу. Он ищет защиты у власти. В те дни, когда в Королевском обществе задавали тон свободно мыслящие и свободно выражающие свои мнения джентльмены, двери его были широко открыты для беспокойных идей, но с ростом специализации научный работник нового типа проявляет все большую склонность присваивать и направлять к своей собственной выгоде авторитет, в свое время завоеванный его предшественниками. Совершенно ясно, что Науку в том виде, как мы ее знаем, облеченную в форму обществ, субсидий, кафедр, почетных наград и званий, музейных коллекций и т.п., легко может подчинить себе - а то и вовсе занять ее место - пародия на науку; и едва ли приходится ожидать от нее многого в смысле свежей и сильной инициативы, которая помогла бы разгадать волнующую современное человечество загадку. Но вопрос примет совершенно другой вид, если мы учтем, что, как я уже указывал, наша так называемая Наука, со своим ворохом "ологий", является лишь первым отпрыском гораздо более обширной системы движущих сил сознания, которая еще остается многоизменчивой, неуловимой в условиях постоянного противодействия и способна вызвать разрушительный процесс в наших шатких, обветшалых учреждениях - процесс, сам собой обнажающий те широкие основания, на которых только и мыслимо произвести переустройство мира. Или, другими словами, можно надеяться, что тот же самый многоизменчивый процесс неповиновения, который освободил Науку; даст нам не дальнейшее расширение Науки и появление новых "ологий", а нечто большее, некое родственное явление - паранауку, то есть новую ступень в освобождении человека, мировом взаимопонимании и мировой революции - зарю Sapiens'а. Можно думать, что этот новый рывок непокорного Протея будет искать и найдет свои собственные орудия и методы в процессе устранения хаотического мира Homo Тьюлера пробудившейся волей Sapiens'а. Один из первых шагов на этом пути, наметившийся уже сейчас, - это возрождение законности в мировом масштабе. В прошлом юридический аппарат, подобно врачебной практике, был развращен характерным для старого порядка протекционным профессионализмом, но закон - даже дурной, устарелый, косно применяемый - есть орудие свободы. Человек, подчиняющийся закону, огражден им от насилия и произвола. Он заранее отчетливо знает, на что имеет и на что не имеет права, и всюду в мире, где имел место прогресс свободы, этому прогрессу сопутствовало провозглашение и укрепление правопорядка. Даже наш Эдвард-Альберт и его Эванджелина стремились отстоять нечто такое, что они называли своими "правами", и есть все основания видеть обнадеживающее предвестие революции в том факте, что уже теперь создается отчетливая Декларация прав, приветствуемая все большим числом разумных и негодующих людей, но вызывающая активное или пассивное сопротивление всех правительств на свете. Ибо всюду правящие классы и клики знают, какие последствия эта Декларация будет иметь для них. Она явится основным законом объединенного и заново цивилизованного мира, где не будет места их тщеславным претензиям, и, поскольку старый порядок все более и более явственно выливается в форму возмутительного хаоса рабства и отчаяния, станет единственным средством объединения и выходом для бесчисленных взрывов протеста. Какой может у нее быть соперник? Мошеннические подделки и фальсификации будут скорей содействовать распространению ее установок, чем служить ей помехой. Раз имеется налицо сколько-то доведенных до отчаяния людей, которым осточертела пустота и претенциозность тьюлеровского образа жизни, которых приводит в бешенство перспектива непрерывного, бесцельного и в конечном счете самоубийственного кровопролития - к тому же не сулящего лично им никаких выгод, - нет причин, почему бы они, опираясь на весь прошлый опыт человечества, не придали действительности чрезвычайно быстро новый облик. Для этого им незачем быть идеалистами, святошами или чем-нибудь подобным. Достаточно, если они будут принадлежать к школе тетки м-ра Ф. из "Дэвида Копперфильда": "Ненавижу дураков", - говорила эта старая леди. Эти разъярившиеся люди в своих дружных усилиях сумеют найти бесконечно более мощные способы вытеснения старых идей новыми, чем те, которыми пользовались прежние революционеры. Деяния Апостолов осуществлялись устно, пешеходно и по воле ветров, и христианство переживало долгий тревожный период отрочества, постепенно просачиваясь в римский мир и видоизменяя его; оно было здесь - одно, там - другое; несколько столетий понадобилось ему на то, чтобы проникнуть в деревню (pagani) и достичь границ империи. Даже марксистская пропаганда осуществлялась при помощи книг, журналов, прокламаций, лозунгов, кружков. А современная техника в том виде, какой она приняла за последнюю треть столетия, предоставляет все необходимое для мгновенного распространения одних и тех же основных идей и немедленного устранения разногласий во всех пунктах земного шара. Даже оппозиционное мнение распространяется с быстротой молнии, как показывает германская пропаганда, и совсем небольшая группа людей, преследуя свои цели настойчиво и согласованно, могла бы заставить весь мир подчиниться некоему единому основному закону. Думая о перестройке человеческого сознания, мы не должны рисовать себе унылой картины плохо освещенных и непроветренных классов, где миллионы преподавателей-недоучек хлопочут у доски или перелистывают истрепанные учебники, стремясь чему-то "научить" десятки миллионов детей. В мире изобилия все будет иначе, а современная техническая аппаратура - радио, экран, граммофон и т.п. - делает возможной огромную экономию преподавательских сил. Один квалифицированный учитель или лектор может теперь преподавать одновременно во всех школах земного шара совершенно так же, как весь мир сразу может слушать симфонию Брамса под управлением Тосканини, причем эта симфония в то же время будет записываться на пластинку - для наших внуков. Такое "консервированное преподавание" даст повод м-ру Чэмблу Пьютеру проявить свое сильное чувство юмора. Но я сомневаюсь, чтобы это могло испугать тех гневных бунтарей, которые уже держат руки на рычагах и решили обеспечить детям возможность видеть, слышать, знать и надеяться, не из каких-либо нежных побуждений, а из ненависти к чванству и тщеславию бездарных правителей. А переворот в преподавании и устранение возмутительного господства частной инициативы, локализующей и национализирующей то, что имеет значение для всего мира, может повлечь за собой создание огромного всемирного свода упорядоченных и проверенных знаний. В настоящее время все существующие в мире энциклопедии находятся в руках бессовестных торговцев, отстают от современности чуть ли не на