лось, что я могу писать. Разве мое сегодняшнее открытие более произвольно, чем писания Шпенглера? Разве оно более претенциозно, чем социальная философия Парето, Восхвалителя Силы, маленького Баяра исковерканной Истории? В эту ночь по крайней мере я обо всем сужу по-своему. Разве не вправе любой из нас иметь свои собственные взгляды? Достаточно начать с любой подвернувшейся теории, уцепиться за какую-нибудь аналогию, а потом громыхать, как заправский историк, и вот уже факты, злосчастные, немного изувеченные факты и поспешные суждения летят вам на подмогу, суматошливые, словно толпа, добывающая места на речном пароходике. Течение тормозит мои мысли. Я колышусь на волнах и вновь ударяюсь о берег. Мысли начинают занимать свои места. Совсем уже засыпая, я вижу себя на чем-то вроде капитанского мостика, а вся толпа перестраивается по моему приказанию. Есть тут новейшие идеи, рядом с вековыми предрассудками, последние достижения биологии и заношенные обобщения, "революционные изменения основных условий человеческого существования", "приспособление к новому синтезу", "типы, пригодные и непригодные к приспособлению", упрямые традиционалисты против гибких современных типов, понятия закоснелые и узкие, против новых и широких. Все самые разнородные мысли, затронутые в разговорах с Фоксфильдом, вынырнули из глубин моего сознания, всплыли на поверхность, как пена в бродильном чане. "Человек, так же как и собака, является продуктом скрещивания многих видов" - вот мысль, которая стоит дороже, чем дюжина Шпенглеров. (Вы слышите эти всплески? Это "Восток" и "Запад" выброшены за борт!) На борту моего корабля надо написать: серия "Путь, которым идет мир". Над флагом Истории мы подняли флаг Науки и Социального Прогресса. Прежде мне казалось, что я управляю шлюпкой или баркасом. Теперь я вижу, что это огромный лайнер. Лайнер на приколе... Новые пути - в политике и в личных взаимоотношениях... Долорес против Стивена... Приспособление к новым, в корне изменившимся условиям... Где я нахожусь? Как далеко я дал увлечь себя волне, не заметив, что пускаюсь по волнам собственной теории? Я в моей спальне в Торкэстоле, а листы, лежащие передо мной на столе, усеяны неразборчивыми, престранными письменами. Я и вправду писал сквозь сон... Не все удастся теперь разобрать. Придется завтра заняться этим... Ну, а теперь, если я не хочу открытой войны с Долорес, я должен пройти по коридору в ее комнату и пожелать ей покойной ночи. 17 Торкэстоль, 31 августа 1934 г. В течение нескольких дней я не раскрывал этого дневника. Мы поехали в Роскофф, чтобы осмотреть фиговое дерево и посетить лабораторию океанологии. Долорес оделась на эту экскурсию так, как если бы собралась на чашку чаю в кафе на Вандомской площади. (Не помню, как оно называется. Там еще все дамы щеголяют в наимоднейших шляпках. Нет, забыл!) В Роскоффе, как и было условлено, мы встретились с Фоксфильдом. Сперва Долорес вознамерилась обходиться с Фоксфильдом свысока, поскольку знала, что я иногда даю ему подработать. Фоксфильд, казалось, не замечал этого. Долорес несколько раз весьма внятно сказала мне: - Как это ты позволяешь ему одеваться так небрежно? Это неуважение к нам обоим. А что, разве он _никогда_ не стрижется? Если даже Фоксфильд и слышал эти слова, он совершенно на них не реагировал. Когда мы здоровались, он мельком бросил взгляд на мою жену, а потом не обращал на нее ни малейшего внимания, пока мы не оказались среди резервуаров морской воды, к которым он повел нас, сутуловатый и преисполненный решимости. Только там он внезапно обратился к Долорес и начал чрезвычайно серьезную и подробную лекцию о половой жизни осьминогов. - Это мерзопакостнейшие твари, - сказала она. - Но признайте, однако, что они исключительно чувственны, - убеждал ее Фоксфильд и сам в этот миг напоминал осьминога. Вдруг он закричал с изумлением в голосе: - Взгляните-ка! Этот осьминог явно _присматривается_ к вам! Это заинтриговало Долорес. - Следует принять во внимание, что эти существа очень редко интересуются чем-либо за пределами своего резервуара. Фоксфильд говорил это с величайшей серьезностью и сам начал задумчиво приглядываться к Долорес, как будто искал причину заинтересованности осьминога. Долорес очень элегантно указала пальчиком на извивающееся в воде страшилище. "C'est un monstre" ["это чудовище" (франц.)], - сказала она, смягчившись. Заметила приглашающее движение щупалец и застыла перед аквариумом, не проявляя намерения отойти. - Вы не считаете, что в этих стелющихся волнообразных движениях есть какая-то своеобразная грация? - Своеобразная грация? - проговорила она. - О, да! - Конечно, грация чрезвычайно утонченная. О! Разве человек сумел бы сделать нечто подобное? Прошу взглянуть! Вот _сейчас, например_! - М-м-м, - пробормотала Долорес, погруженная в глубокие размышления. - Мало кто знает, сколь велика у морских тварей способность к страсти, - вещал далее Фоксфильд любезным, сладким и чуточку шельмовским голосом, и мне пришло в голову, что он хочет теперь по-своему отплатить Долорес за ее былой высокомерно-покровительственный тон. - Подумайте, эти существа, плавая в глубине, свободные от закона притяжения... Для Долорес в этом было что-то новое. - ...подобны божкам на расписном плафоне... - твердил Фоксфильд. - Это правда, - признала Долорес. Она призадумалась и любознательно осведомилась: - Но... как же они могут любиться вот так, все время в воде? Возможно ли это? - Они делают это постоянно. Беспрерывно. Вот, например... Аквариум как арена пламенных страстей! Для Долорес это было полной неожиданностью. - Например? - эхом отозвалась она. Фоксфильд на мгновение заколебался, он все тщился заглянуть мне в глаза. Его большие мягкие губы вопрошающе зашевелились. Нет, в глазах моих он не увидел протеста и сразу же начал голосом кротким, как бы со скромной сдержанностью, посвящать Долорес в интимные тайны природы. Я подметил, что воображение у него куда более разнузданное, чем у Создателя. До чего интересным был бы наш мир, если бы дело сотворения было доверено этому эрудированному биологу! - Конечно, - объяснял Фоксфильд, вздыхая и как бы прося извинения, - море здесь сравнительно теплое, оно принимает большие массы теплой воды благодаря тому, что недалеко отсюда проходит Гольфстрем. Даже овощи в этой части Бретани, - тут он понизил голос, - скороспелые. - Да? - сказала Долорес. - Это относится также и к цветам. Они распускаются тогда, когда в Англии еще только почки завязываются. И тут есть большое фиговое дерево... Но это вы увидите собственными глазами... А теперь, взгляните-ка на эту акулу. Итак... Нет, я не стану повторять всего, что Фоксфильд наплел о пикантных приключениях в мире кистеперых рыб. Долорес до того искренне и неподдельно была заинтересована, что забыла о своей позе ультравеликосветской дамы. Она превратилась в ревностную и даже по-ребячьи своевольную последовательницу великого ученого; счастливец, он обрел на склоне лет толковую и схватывающую все на лету слушательницу, способную по достоинству оценить его рассказы об удивительных и волшебных тайнах природы! Фоксфильд говорил и говорил, очень долго и вполне серьезно, о предметах отнюдь не поучительных, и, по мере того как он углублялся в свою лекцию, лицо его сияло все сильней и сильней, становилось елейным и ликующим. Долорес была вдохновлена мыслью, что океан является гигантским резервуаром, в котором обитают существа, неустанно мечущие икру, рассеивающие зародышей, и все это "без малейших предосторожностей", как ее уверял Фоксфильд, который, углубляясь в дебри этой захватывающей лекции, все больше ерошил волосы, все быстрее сверкал глазами, еще увеличенными стеклами очков, и разворачивал перед не на шутку заинтригованной слушательницей все менее обоснованные биологические откровения. Жизнь в глубинах океана он представил как непрестанную оргию, прерываемую разве что взаимным истреблением. - Но эти существа не успевают ничего почувствовать, когда их пожирают, - уверял Фоксфильд. Никогда еще я не видал Долорес оживленной таким пылом к науке! И когда, провозгласив, что, собственно говоря, наука не исключает возможности существования наяд и тритонов - "вообще-то говоря, они мыслимы, ну да, мыслимы", - Фоксфильд перевел на меня взгляд, как бы требуя, чтобы я подтвердил справедливость его слов, я поддакнул ему с таким видом, будто выдаю величайшую тайну. - Конечно, об этом не говорят во всеуслышание, - прибавил Фоксфильд чрезвычайно доверительно. - Вот видишь, Стини, - откликнулась Долорес, - какая у меня интуиция! - ?! - молвил Фоксфильд с помощью подходящего к случаю мычания. - Недаром я никогда не хотела купаться в море! - Была однажды юная правительница острова Сарк, - завел было Фоксфильд, но внезапно отвернулся и начал шумно сморкаться. Он явно уже дольше был не в силах сдерживаться. Из-за краешка носового платка он поглядывал на меня, чтобы убедиться, какое произвел впечатление. Скажем, не зашел ли слишком далеко? У меня было рассудительное выражение лица. По моим глазам он понял, что я предлагаю ему сохранять известную умеренность. Ввиду этого Фоксфильд на некоторое время отошел от темы разврата в морских пучинах. Мне кажется, что никто так никогда и не узнал ничего больше о юной правительнице острова Сарк. Одной неисследованной Тайной Морских Глубин стало больше. Таким образом, наша вылазка в Роскофф неожиданно увенчалась успехом. Долорес заявила Фоксфильду, что здешняя океанологическая лаборатория во всех отношениях превосходит морскую биологическую станцию в Плимуте, о которой она, кстати, услышала сегодня впервые в жизни, и что британская научная мысль не может сравниться с ясным и логичным латинским разумом. - Вы заспанные, заспанные, - говорила она. - Ваши англичанки не способны вас растолкать и вдохновить. Взгляните хоть на моего Стини. Он был бы ничем, если бы не узнал Францию! - Ааа, - ответил Фоксфильд и взглянул на меня с величайшей укоризной. Глаза его были увеличены линзами очков. Потом мы дивились великолепному фиговому дереву в "Саду Капуцинов". Долорес до того распустила язычок, что мы оба с Фоксфильдом все время оглядывались, не подслушал ли ее кощунственных слов дух какой-нибудь монашки, ибо в этом месте и доселе сохраняется атмосфера старинного монастыря. - Это замечательно, Стини, - щебетала Долорес. - Никакой шикарный модельер не мог бы создать более удачной модели фигового листка. Мне почти захотелось снова поверить в эти библейские сказочки. Это был ее день - наилучший день в ее жизни! Она была почти счастлива, и я любил ее. Она громогласно расхваливала маленький ресторанчик на пляже, его чистоту, непритязательную простоту, рыбный вкус его рыбных блюд. Начала рассуждать, не следует ли ввести в нашей парижской квартире бретонскую прислугу, сообщила владельцу ресторана, что была когда-то всамделишной египетской принцессой; сказала ему, что Фоксфильд вместе со мной пишет книгу о Бретани, в которой он, ресторанщик, будет, конечно, фигурировать в самом почтенном виде, а позднее, во время прогулки по городу, пожелала приобрести исполинский стеклянный резервуар для морской воды и установить его в своей гостиной, чтобы иметь возможность ближе исследовать нравы морских жителей. Но она решила в конце концов, что резервуар вместе с перевозкой влетит в копеечку, и отказалась от этой мысли. На обратном пути мы распростились с Фоксфильдом, который прерывисто кудахтал, ибо ему неудержимо хотелось расхохотаться. Уже с завтрака он не мог удержать хихиканья, и я видел, что он в толк не возьмет, почему это я порой выражаю неудовольствие своей супружеской жизнью. В машине Долорес в изнеможении повалилась на подушки, жалуясь на свою боль, но тут же ожила и начала с изумлением рассуждать о полноте жизни морских созданий, ибо именно об этом только что поведал ей Фоксфильд. - Вот, например, анемоны, - говорила она, - я всегда считала, что это всего-навсего прелестные игрушки, а ведь подумать только... Потом она заметила: - Вы, издатели, выжимаете соки из таких людей, как Фоксфильд. Что он получает от жизни? Да ничего! Точь-в-точь такая же история, как с великим Кюри, который всю свою жизнь вынужден был работать в жалком сарае. А потом все так сокрушались, так сокрушались! - Ты не разговаривала с Фоксфильдом обо всех этих делах? - Фоксфильд не хотел много об этом говорить: он слишком предан тебе. Но я видела его насквозь! Потом она с восторгом прибавила: - Сколько этот человек знает! Сколько он еще может сделать открытий! Природа оживает в его устах! Кипит жизнью. Он умеет проникать в суть вещей. В сравнении с ним как скучно все, что ты, Стини, рассказываешь! Как все это банально! Какое все это типично английское! Никогда ты не рассказывал мне ничего такого интересного. Если бы я была побогаче, я назначила бы Фоксфильду постоянную пенсию. Как Руссо. Как Екатерина Великая Вольтеру! - Проклятие! - вдруг вырвалось у меня. - Что? - Ничего, я подумал только, что специально поехал в Роскофф, потому что срок представления рукописи давно уже миновал. Провел с Фоксфильдом целый день и ни словом об этом не обмолвился. 18 Торкэстоль, 1 сентября 1934 г. Только что у меня в курительной был забавный разговор с одним из двух английских рыболовов. Оказалось, что это англичане, а не ирландцы, как я сперва полагал. Товарищ его исчез из отеля дня три или четыре назад. Осиротевший сидел одиноко в уголке, пялясь в пустоту. Погасшая трубка оттягивала книзу угол рта. Я почувствовал, что он одинок, и заговорил с ним. - Ваш друг покинул вас? - спросил я. Рыболов ответил опечаленным тоном: - Уехал к жене. А какой был великолепный клев! - Что, жена заболела? - Да где там! Здоровехонька! - А они давно женаты? - Испокон веков! Попросту она все время как-то ему мешает. Не может оставить его в покое. Всегда что-нибудь да выдумает. Я подумал, что мой рыболов, по-видимому, женоненавистник, и следующие его слова подтвердили мою правоту. - Супружество, - сказал он, - это ужасная неволя. Ужасная! С минуту он молчал. - Вы не женаты? - спросил я. - Был женат, был, - сказал он, опуская детали. - Отлично знаю, как оно бывает. Я не отвечал ни слова, всецело предоставляя ему продолжить или оборвать нашу беседу. Рыболов в задумчивости посасывал трубку. - Удивительная вещь, до чего мой приятель держится за эту женщину, - сказал он наконец. - Как жена - она немногого стоит. Знаю ее хорошо. При таком обороте дела я решил, что слово за ним. - Ни минуты покоя, - говорил он, - передышки ему не дает. На сей раз дело идет о какой-то неприятной стычке в Бридж-клубе. Кто-то обвинил ее в нечестной игре, или она кого-то в этом обвинила, или и вправду мошенничала. Насколько я знаю, большинство женщин мошенничают в картах или других в этом обвиняют. Они не могут, чтоб не передергивать. Но кто-то должен был их вывести на чистую воду. А мой приятель, бедняга... немолодой уже, тихий человек... Ну что ж, пришлось ему уехать с половины отпуска. Что он там застанет? Толпу расфуфыренных балаболок? Он обязан защищать собственную жену, хотя бы ему пришлось из-за этого перессориться с лучшими друзьями. Женщины всегда, хочешь не хочешь, втягивают мужей в беду... А тут был такой великолепный клев! После минутного молчания он прибавил еще: - Все это от безделья. Избыток энергии... Почему бы им не приняться за что-нибудь полезное? Например, за работу в совете графства? Женщины бывают превосходными администраторами. Или за какие-нибудь научные исследования? Но нет. Сами знаете. У них в голове только бридж и сплетни, сплетни и бридж. Либо этот проклятущий трик-трак. Он почему-то с особенной ненавистью говорил о трик-траке. Я признал, что его упреки вообще справедливы, поскольку речь идет о женщинах из зажиточного буржуазного круга. - Мне кажется, что они ломают себе голову только над тем, как убить время, - сказал я. - Иногда я просто не могу на это надивиться. В Париже наблюдаю то же самое. Вечно играют в бридж, вечно таскаются в гости пополудни. - Именно пополудни... Пополудни дьявол в них всего сильнее пляшет, - согласился мой собеседник. - Я бы запирал их на ключ от двух часов дня до семи часов вечера. Всех без исключения. Это избавило бы нас от множества хлопот. Некоторое время он молча курил, как погрузившийся в мысли мудрец, а клубы дыма из трубки вздымались над ним, как боевой сигнал краснокожих. Наконец он спросил: - А вы видали когда-нибудь, чтобы женщина удила рыбу? Я долго раздумывал над этим вопросом. - Это удивительно меткое и оригинальное наблюдение, - ответил я. - Действительно, мне никогда не случалось увидеть нечто подобное. Иногда я вижу на Сене в лодке парижского буржуа, этакого мсье Дюпона, с супругой, но женщина всегда либо что-то вышивает, либо читает книжку, либо хлопочет около корзины с завтраком. Вы вполне правы. Женщины не ловят рыбу. Никогда в жизни я не видал одинокой женщины с удочкой над рекой. Никогда! - И никогда не увидите, - заявил он категорическим тоном и начал медленно выбивать табак из трубки на ладонь. - Таковы женщины, - закончил он, кивнул мне на прощание и вышел. 19 Так сказал одинокий рыболов. В его взглядах на жизнь наверняка отразились какие-то личные переживания. Но хотелось бы знать: много ли мужчин его лет смотрят на женщин, как он, - с такой же вот присущей людям среднего возраста разочарованностью, с таким же близким к ненависти чувством? После моих наблюдений, правда, не слишком обширных, я склонен думать, что в наших нынешних условиях множество пожилых мужчин, которые в прежние времена были бы гордыми отцами семейств, повелевающими покорной - по крайней мере с виду - женой и целой оравой забитых детей и внуков, тянут теперь лямку бездетной семьи, год от году все меньше понимая, зачем это им нужно, и все меньше находя в этом удовольствия. Супружество некогда было чередой не определенных заранее событий и переживаний - отцовство, роль главы семьи. Оно было содержательнейшим житейским испытанием. А теперь мир населен множеством не удовлетворенных жизнью пар, инстинкты которых не гармонируют; людей, которым хочется всего вообще и ничего в частности. Мы млекопитающие, и нам предназначено судьбой производить на свет и воспитывать новое поколение, выполнять свой родительский долг, а потом, износившись и исчерпав свои силы, умирать. Наша зубная формула рассчитана именно исходя из таких сроков земного существования. И когда отсутствует естественная совместная цель жизни, мы, люди, оказываемся перед необходимостью приспособления к новым заданиям, а так как приспособление это по неизбежности неполное, то мы, мужчины и женщины, впадаем в крайнее раздражение, чтобы не сказать в ярость, причем чем дальше, тем больше. Неприязнь к женщинам, которой дышали слова рыболова, заставила меня задуматься еще об одном. Интересно, в какой мере антагонизм между мной и Долорес является всего лишь частным проявлением современной борьбы полов? Врожденная неспособность к материнству только помогла выявить это общее положение вещей. Возможно, что женщинам, которым в области размножения человечества была назначена более хлопотная роль, труднее приспособиться к нынешнему ограничению и даже часто устранению этой функции из их жизни. Женщины не умеют избегать страданий с той ловкостью, как мужчины, более в этом понаторевшие. Они менее способны отстраняться от своих личных забот, а ведь человек с удочкой и есть пример такого отстранения. Они не умеют так же легко, как мужчины, абстрагироваться от своих переживаний. Я, например, все более проникаюсь своей ролью воспитателя и исследователя. Я развил эту идею в разумную и логичную систему житейской философии, основанной на принципах служения и преданности великим общечеловеческим идеалам, и благодаря этому я все меньше сосредоточен на самом себе. Насколько я способен понимать самого себя, меня не слишком угнетает сознание, что, по сути дела, у меня нет собственного дома. Наша парижская квартира - только жилище, а свое жилище - это далеко не то, что "свой дом". Однако я болезненно переношу одиночество. Потребность в товариществе коренится глубоко в моей натуре. В прежних условиях общие интересы, связанные с домом и хозяйством, содействовали возникновению такого взаимного товарищества у супругов. Я хотел бы иметь кого-нибудь, с кем я мог бы смеяться вместе, одного человека или нескольких, родственных по духу, с которыми без малейшего стеснения я мог бы делиться мыслями, к которым я прибегал бы за помощью в трудные минуты; а у меня нет людей, близких мне в такой степени. Правда, при мне Долорес, но наши отношения напоминают взаимоотношения Франции и Германии, соседей, которых разделяет укрепленная граница. Все, что я ей поверяю, тут же становится всеобщим достоянием и раньше или позже обращается против меня самого. Ни в отношениях с ней, ни в отношениях с кем-нибудь еще я не могу разрядить своего эгоцентризма, а что до нее, то она свой эгоцентризм и не пытается подавить. Поэтому, наверно, я и пишу этот дневник, эту исповедь. Вследствие распада семьи женщины больше, чем мужчины, оставлены наедине с собой. Их этот распад лишил большего, чем нас, потому что супруги противостоят друг другу; естественные расхождения во мнениях между ними становятся вследствие этого более выраженными и перерастают в открытую борьбу. Да, все это правда, но из этого еще не следует, что антагонизм между мной и Долорес всецело вытекает из этого положения вещей. Мы принципиально не подходим друг к Другу, а глупейшее из всех общественных установлений - практически нерасторжимый, хотя и бездетный брак - настолько усугубляет эту дисгармонию между нами, что любая (в других супружествах пустячная) ссора уязвляет нас до глубины души. Если говорить об обстоятельствах сексуального характера, то между нами не возникает существенных недоразумений, с тем, однако, исключением, что я слишком часто покидаю Долорес ради деловых разъездов. В наших взаимоотношениях я не улавливаю никаких отзвуков толстовской "Крейцеровой сонаты". У нас нет и намека на фазы влечения и отвращения. Я подозреваю, что герой "Сонаты" обладал меланхолическим и эгоцентричным темпераментом и что ему недоставало ясности и гибкости характера. Я не думаю, чтобы корни нашей истории уходили куда-то в извечный спор женщины и мужчины. Это скорее стычки между двумя людьми отличного друг от друга типа. Если бы Долорес была мужчиной другой расы и культуры, чем я, и если бы я с этим человеком был связан нерасторжимым контрактом в совместном деле, которое требовало бы постоянного и близкого общения, так что я, например, был бы старшим партнером, а он моим неустранимым и несменяемым сотрудником, то конфликт между нами был бы, возможно, менее напряженным, но, по сути своей, почти таким же, как между мной и Долорес. Человек этот терзал бы меня и связывал не меньше нее, и я так же испытывал бы бессильное раздражение. Я все больше утверждаюсь в мнении, что Долорес и я не являемся женской и мужской особями одного и того же вида, но представителями двух разных видов, между которыми абсолютно исключена какая бы то ни было общность и взаимопонимание. Исходя из моей собственной теории, я допускаю, что существуют на свете женщины типа Уилбека и мужчины - врожденные актеры, например, типа Долорес. Я перечел написанное прошлой ночью о разнородности человеческих типов. Когда я писал это, я был одурманен бренди и усталостью, но нынче, трезвый, я готов подписаться под собственными словами. Не стану этого исправлять. Когда я писал это, то думал, что создаю пародию, а теперь вижу, что только форма была шуточная, а содержание - нет. Моя экскурсия в область несколько подгулявших теорий не была заблуждением мысли, но открытием, если можно так выразиться, праздношатающегося разума. Случаются такие открытия, сделанные, например, под гипнозом или когда мы пробуждаемся утром с готовым решением проблемы, над которой тщетно бились накануне вечером. Полагая, что я высмеиваю труды историков и социологов, я, по сути дела, применил метод, который позволил мне выявить целую массу идей, дремлющих в моем подсознании. Теория, согласно которой человек является продуктом скрещения разнородных видов, подобно тому, как смешались они в собачьем царстве, мне кажется, стоит того, чтоб от нее не отмахиваться. Я использовал в ней разные сведения, нахватанные в дискуссиях с Фоксфильдом и вообще почерпнутые мной из биологической литературы. Мы с Долорес являемся представителями двух разных видов, отличаемся друг от друга, как неандерталец отличался от кроманьонца. Хотя, наверно, их можно было бы скрестить... 20 Я перестал писать. Миг назад я писал спокойно. Но вдруг до моего сознания дошло, что что-то изменилось на моем письменном столе, чего-то на нем недостает. Исчезла фотография Летиции. Разорванную в клочья я отыскал ее в корзине для бумаг. Явно, во время моего отсутствия, Долорес, желая что-то разведать, побывала в моей комнате. Быть может, она хотела понять, почему я провожу здесь так много времени. Рукопись я обычно запираю на ключ в портфеле, но могло случиться, что наверху лежало какое-то письмо или другая какая-нибудь бумага; была также и эта фотография. Она стояла прислоненная к забавной бронзовой пепельничке. Летиция прислала мне свой портрет всего три или четыре дня назад... Нет, с этим надо покончить. Я должен поговорить с Долорес, и поговорить сейчас же, не откладывая ни на минуту. ГЛАВА ПЯТАЯ. ЗАУПОКОЙНАЯ 1 Торкэстоль, 2 сентября 1934 г. Я не смогу довести до конца ДЕЛО СТИВЕНА УИЛБЕКА ПРОТИВ ДОЛОРЕС по той простой причине, что оно утратило всякое значение. Долорес умерла. Бедное создание, тщеславное и сумасбродное, перестало существовать. А я свободен. Когда я расстался с ней вчера, была уже поздняя ночь. Обнаружив разорванную фотографию моей дочери и нацарапав в дневнике последние слова "ни на минуту", - я сидел еще некоторое время, складывая перед собой обрывки Летиции, - широко раскрытый глаз, кусочек щеки, рот, улыбающийся одним только уголком губ. - С этим надо покончить, - сказал я себе. Но, говоря так, я великолепно чувствовал свое бессилие. Что же я мог сделать! Избить ее? Она рассказывала бы об этом всему свету. Она превратила бы это в еще один узел, связывающий меня с ней. Что я мог сделать, кроме этого? На что мне весь мой словесный протест, сразу же захлестываемый потоком ее красноречия? И все-таки я поднялся и, сжимая в кулаке обрывки фотографии, пошел в ее комнату. Она еще не спала, ожидала меня. - Взгляни, - сказал я и разжал кулак, чтоб показать ей, что я принес. - О, да! - ответила она вызывающе. - Видишь, что осталось от этой фотографии? - Я не вынесу этого! - Я тоже нет! Не вынесу, чтобы на месте, принадлежащем мне, ты ставил фотографию этой девчонки! Нет! Она не будет стоять там, на твоем письменном столе, всем на обозрение! - Но это моя дочь! - Это твоя любовница! - Слушай, Долорес, неужели ты спятила? Ради чего ты выдумала эту невероятную историю? Чего ты хочешь достичь? Что тебя толкает на это? - А зачем ты выставляешь ее напоказ? Зачем хочешь взять ее к себе? Зачем хочешь выгнать меня из моего собственного дома - из дома, который я сама обставила, - чтобы ее туда ввести? - Ты ведь и сама знаешь, что это только твои собственные фантастические домыслы. - Домыслы, но не вымыслы! Почему ты меня так оскорбляешь, Стини? Почему ты так жесток ко мне? Держишь меня в доме, из которого сам убегаем. Шляешься по всему свету. - Чепуха, - ответил я. - Ты прекрасно знаешь, что мне приходится разъезжать. У тебя есть все, что тебе необходимо. Есть дом, какой ты сама хотела иметь, автомобиль, который ты сама выбрала, прислуга, которую ты можешь выгнать, сплетни, какие любишь. Одеваешься великолепно. Живешь полной жизнью. Всем все рассказываешь чрезвычайно остроумно и авторитетно. Твои приятельницы боготворят тебя, ты сама это говоришь. Люди оглядываются на тебя на улицах. Ты превосходно знаешь, что в Англии Летиция не находится постоянно со мной. Я не вижу ее и раз в месяц. Она в школе, а на каникулы ездит домой, в Саутгемптон. В глубине души ты прекрасно знаешь, что всю эту историю ты попросту высосала из пальца. Зачем ты это сделала? Чего ради? Она слушала меня с необычайным терпением. Сидела, опираясь о подушки, оплетя руками приподнятые колени, упиваясь своими обидами. Впервые тогда я увидел с такой четкостью, что ее худое и некогда довольно красивое лицо уже съедено косметикой, а морщинки вокруг огорченного рта углубились. - Ненавижу тебя, - сказала она. И добавила: - Ненавижу и в то же время люблю. Почему? Не знаю... Но ты... Разве ты хоть когда-нибудь любил меня? Да никогда! Я ведь не слепая. Ты прикидывался. Ты использовал меня. Но, если ты меня не любил, зачем ты взял меня? Я рванулась в твои объятия, не раздумывая и не ставя условий... Я не отвечал ни слова. Перебрал в памяти подробности этой капитуляции Долорес. А она тем временем продолжала импровизировать историю своей жизни. - Ты схватил меня, как неразумный ребенок хватает красивую игрушку, - схватил и сломал. Прежде чем мы познакомились, у меня была среди людей своя слава. Да, у меня она была, ты не можешь этого отрицать. Все обращали внимание на необычайную живость моего ума. На мои таланты. У меня было легкое перо, и говорить я умела так, что постепенно все за столом умолкали. Ни у кого недоставало отваги соперничать со мной. Я подавала большие надежды. У меня был декламаторский талант, и не только декламаторский, я уже могла читать лекции. И вдобавок - я была принцесса. Соотечественница Клеопатры. Не такая, как ваши занудливые британские королевские высочества! Женщина, которая умела одеваться с нескончаемым шиком. И в то же время - женщина, играющая заметную роль в искусстве, в литературе. У меня были любовники, которые по-настоящему меня любили. Они действительно любили меня, милый Стини. Они ни в чем не могли мне отказать. Каждый мой каприз был законом. Жизнь улыбалась мне. Если бы ты захотел мне помочь, даже здесь, в Париже, я могла бы создать салон. Вопреки тебе. Я могла бы влиять на государственных деятелей. Я, пожалуй, могла бы иметь влияние на какого-нибудь диктатора. И вдруг - втюрилась в тебя! Сначала, да, сначала это был только каприз, а потом - влюбленность. Это как у Шекспира. Да. Ты - Основав Ты - увалень Основа! Хитрый Основа! Расчетливый. Бесчувственный, как чурбан. Что я могла поделать с тобой? Ведь ты был настолько туп, что не мог даже оценить, какую женщину ты держишь в объятиях! От всего, что я говорила, от всего, чем я была, ты всегда отделывался своей издевательской усмешечкой. Ты растоптал мою молодость! Погубил мою жизнь! Я стоял молча, неподвижно, руку, в которой сжимал изорванную фотографию, сунул в карман. - Ты тугодум, ты неотесан. Ты невежа, хотя издаешь книжки. Хотя завлекаешь и грабишь бедных авторов. Вот, например, этот несчастный Фоксфильд. Обшарпанный, безропотный. Разве дело только в том, что со мной ты всегда был туп и неловок. Ничего иного ведь и нельзя было ожидать от англичанина да вдобавок ко всему еще и торгаша. Сперва это меня даже немножечко забавляло. Это было как соус пикан. Когда-то мне это нравилось. Но в тебе есть нечто сатанинское, какая-то извращенность. И постепенно, день за днем, я узнавала тебя и знаю теперь, каков ты на самом деле. У тебя нет моей деликатности. Даже следа ее нет! И это чувственное животное, да притом еще злобное, растоптало все мои иллюзии. С некоторых пор на лице твоем какое-то выражение жестокости. Даже ты, должно быть, способен его разглядеть - в зеркале. Ты все больше становишься самим собой. Я прекрасно слышу, я все вижу, от меня ничто не укроется. Не спрашивай меня, как и откуда, - хватит с тебя, что я все знаю. Да, милый Стини, знаю. Ты всегда был для меня открытой книгой, а теперь сделался совершенно прозрачным, я вижу тебя насквозь. Когда ты вошел сюда, Стини, ты сам сказал, что так дольше быть не может. Я тоже об этом думала, когда ты прятался там, наверху, в своей комнате, чтобы строчить тайком письма к своим английским любовницам. Но у меня ясный латинский ум, латинское чувство реальности, и я должна позаботиться о своей собственной жизни... (Она говорила все это прошлой ночью...) Я должна позаботиться о себе... Моя влюбленность в тебя исчезла. Fini [кончено (франц.)]. С меня довольно. Никогда уже с этой минуты я не стану обращать внимания на твои желания, на твои планы, на твое благополучие. Я не буду уже мучиться, хлопоча по хозяйству, чтобы тебе угодить. Я не буду пререкаться с прислугой ради того, чтобы тебе жилось, как у Христа за пазухой! Окончилось мое рабство. Я порываю со всем этим. Отныне я буду заботиться только о себе. Долорес для Долорес. У меня от природы ясная голова и масса энергии, а теперь я стану еще вдобавок беспощадной эгоисткой, женщиной, лишившейся всех иллюзий. Это ты натворил, Стини. Я буду теперь использовать положение твоей законной жены. Я буду тверда и блесну в твоем мире. Слишком долго ты держал меня в тени, душил все мои порывы. Я уже все обдумала. Все до мельчайших подробностей. Поеду в Лондон, поселюсь в твоей квартире и наведу там свои порядки! Увидишь, как запляшут твои заспанные, неряшливые английские лакеи! Я преподам урок морали и приличия твоим английским хахальницам. Я покажу этим светским дамам, которые задирали передо мной нос, потому что не могли со мной сравниться! Потолкую с ними по душам! Буду отвечать на телефонные звонки: простите, мадам, но здесь уже больше не холостая квартира. Миссис Уилбек вернулась к себе домой, и вы можете встречаться здесь с ней, если хотите. Я устрою шикарный коктейль и приглашу всех этих дамочек. Пусть тогда попробуют смеяться надо мной. Нет, слушай меня, Стини, и не перебивай, потому что я буду вынуждена поднять голос, и тогда могу и вовсе расхвораться. Говорю тебе совершенно спокойно, что намерена сделать. Не выводи меня лучше из равновесия. Раз я сказала, что все это сделаю, так, значит, и будет. Но я вовсе не перебивал ее. С величайшим напряжением мысли я застыл над ней, ибо никогда прежде она не обнажала передо мной столь откровенно свою натуру и свои побудительные мотивы. Я стоял у ее постели, а Долорес произносила свой монолог, и щеки ее вдохновенно пылали. Было ясно, что она повторяет заранее заученный урок. Должно быть, она уже с давних пор вынашивала в голове эти планы. Я видел, как они созревали в ее мозгу. Так выглядели наши взаимоотношения в ее истолковании. Таким способом она сумела найти оправдание для всех своих настроений и порывов. Все, что она говорила, было до того фантастично, что я даже задумался над тем, что, наверно, и я сам, излагая события, неизбежно отклоняюсь от истины. Но думаю, я все-таки ближе к истине, чем она. Долорес продолжала развертывать передо мной свои планы на будущее. Она вещала тоном непоколебимой решимости. И все-таки это были мечтания, пылко воплощаемые в явь порывы ее сердца, ее излюбленная поза. Безусловно, она не собиралась осуществить всех этих замыслов, но могла отравить мне жизнь, пытаясь осуществить хотя бы самую малую их часть. - Да, Стини, - говорила она дальше, вздымая ввысь тонкий указательный палец, увенчанный пурпурным ногтем. - Перед тобой теперь женщина, исцелившаяся от иллюзий. Я буду безжалостна. Безжалостна. Использую против тебя все свои права. Ты мой муж. Спасибо за эту честь, но не думай, что я отрекусь хоть на йоту от привилегий, которые мне положены, как твоей жене. Я обращу против тебя все, что когда-либо от тебя получила, использую каждую твою уступку. Приеду в Лондон официально и с шумом. Меня не остановят неудобства морского путешествия. Я вытерплю и это. Вот уже три с половиной года я не была в Англии. Я не буду отходить от тебя ни на шаг. Постараюсь, чтобы в "Таймс" появилось сообщение, что миссис Уилбек вернулась в Англию "после продолжительного пребывания за границей". Если все это потребует расходов, я сделаю долги от твоего имени. Я уж сумею устроить, чтобы за тобой хорошо следили и сообщали мне обо всем. Я выведу на чистую воду весь твой лондонский гарем! Извлеку на свет божий всех этих дамочек, которых ты прятал по углам. Если они замужем, я буду писать мужьям. Меня не очень огорчит, если из-за этого начнутся бракоразводные процессы. А твою мерзкую дочку - да, да, мерзкую, грязную, развратную! - выгоню прочь из твоей жизни. А если ты будешь сопротивляться, устрою громкий скандал. Величайший ужас для англичанина: шум, огласка! С достоинством покину твой дом. Переберусь в Клэридж. Все разводки перебираются в Клэридж, правда? Во всяком случае, поселюсь в одном из этих шикарных отелей. Дам интервью журналистам. Чем упорней будешь ты защищаться, тем беспощадней я буду. Весь Лондон заговорит о тебе. Ты стоишь теперь в тени, незамеченный, но я вытащу тебя за ушко да на солнышко! Можешь мне поверить, уж это будет скандал так скандал! Да, да, мой бедный, мой упрямый Стини. Ты этого заслужил. Меня ничто не остановит, на весь Лондон будет скандал! Так все и будет, Стини. Без всякой пощады. Ты упустил свой последний шанс в минуту, когда мы приехали сюда. День-два мне казалось, что все у нас теперь будет, как в самом начале. Но потом ты стал против меня на сторону этой прокаженной старухи, которая выдает себя за баронессу, на сторону этой скаредной англичанки с картофельным рылом - почему эта идиотка не красится? Ты стал на сторону прислуги и этих людишек, которые заняли у нас под самым носом столик в столовой. Так же как прежде, когда была история с этими несносными Беньелями. Вечно одно и то же. Вечно ты против меня. Вечно! Она смотрела перед собой широко раскрытыми глазами, и так как я продолжал молчать и не шелохнулся, она повторила еще раз: - Вечно против меня... Ох, как я тебя ненавижу, ненавижу, ненавижу! Никогда я не могла пробудить в тебе истинную страсть, никогда. Если бы ты хоть раз в нашей совместной жизни заплакал! Но теперь-то наконец я из тебя что-нибудь выжму - пусть это будет только ненависть, или хотя бы злость, или жестокость. За все это сам себе будешь благодарен! Моя доброта исчерпана. Я покончила с любовью уже навсегда. Теперь я буду ненавидеть! Что бы ты теперь ни сделал, сомневаюсь, чтобы я смогла еще простить тебя. Отныне я твой враг. Теперь мы в состоянии войны. Я хочу тебя уничтожить, Стини, хочу тебя разорить и сделать всеобщим посмешищем, хотя бы мне самой это недешево стоило. Хочу причинить тебе боль, больше всего жажду, чтобы ты страдал. Великий боже, как я ненавижу тебя, Стини, как я ненавижу тебя! Если бы ты мог заглянуть в глубь моего сердца в эту минуту, даже ты содрогнулся бы. Погоди только, вернемся в Англию! Увидишь, как я обойдусь с этой твоей дегенеративной, ублюдочной дочкой, с этой панельной тварью, с этой жеманной соплячкой. Она получит по заслугам. Да неужели ты сам не видишь, какая она? Даже на этой фотографии... Она исторгла из себя эти распаленные ненавистью слова почти радостно. И вдруг остановилась на полуфразе и взглянула на меня. Быть может, ее поразило в конце концов, что я так покорно слушаю. Обычно я пробовал прервать лавину ее красноречия или выходил из комнаты. Видимо, она хотела убедиться, все ли, что она говорила, дошло до моего сознания. Она должна была при этом в моем молчании заметить какой-то совершенно новый род опасности, ибо я внезапн