: в определенное время года подавляющее большинство английских джентльменов - тех самых, кого принято было считать вождями и разумом нации, чье назначение в жизни было вершить судьбы страны и печься о ее будущем - отправлялись с ружьями в леса или на болота и занимались там кровавым умерщвлением птиц всевозможных пород. Птиц разводили специально и тратили на это большие деньги. Роль распорядителей на этом побоище играли лесничие. Они выстраивали любителей благородного спорта рядами, и та оглашали окрестность звуками ружейной пальбы. Высокородные сыны Англии подходили к участию в этом национальном обряде с должной ответственностью и палили со знанием дела. Люди, принадлежавшие к этому классу, воистину находились на той грани полного маразма, когда грохот ружейного выстрела и вид падающей замертво птицы способны служить неиссякаемым источником удовольствия. Это занятие не надоедало им никогда... Существенная роль в создании комплекса высоких ощущений, по-видимому, принадлежала вышеупомянутому грохоту ружейного выстрела. Просто убить было еще не все - иначе отчего бы спортсменам не отправиться на бойню помогать мясникам резать овец, быков и свиней? Но нет, таким видом спорта они предоставляли заниматься людям низших классов. Вся соль заключалась именно в том, чтобы подстрелить птицу на лету! Время, свободное от истребления фазанов или куропаток, лорд Брэмбл проводил на юге Франции, расстреливая выпущенных из силков и ничего не подозревающих голубей с подрезанными крыльями. А не то он занимался охотой на зверя - только не настоящей охотой на дикого зверя, не честным единоборством с медведем, тигром или слоном в чаще джунглей, а травлей лисиц - рыжих и вонючих зверьков величиной со спаниеля, старательно охраняемых от вымирания специально для такой охоты. На лисицу выезжали верхом со сворой охотничьих собак и гнали зверя прямо по вспаханным полям. Ради такого случая лорд Брэмбл всегда наряжался с сугубой тщательностью: в алую куртку и бриджи из свиной кожи. Остальное свое время этот достойный муж посвящал карточной игре, именуемой бриджем, - игре столь убогой и механической, что сегодня всякий, едва взглянув на карты, мог бы точно оценить возможности и предсказать исход партии. Каждому из четырех игроков сдавалось по тринадцать карт. Однако для лорда Брэмбла, "который так и не выучился считать как следует даже в пределах тринадцати, эта игра была полна потрясающих неожиданностей и захватывающих переживаний. Изрядную часть своей жизни он тратил на посещение ипподрома: в те дни принято было устраивать скачки, в которых участвовали тонконогие изнеженные скакуны особых пород. На скачки лорд Брэмбл одевался не менее обдуманно. В иллюстрированных журналах из нашей публичной библиотеки мне частенько попадались на глаза фотографии лорда Брэмбла в обтянутой шелком шляпе (да, да, цилиндр, он самый), лихо сдвинутой набекрень: "Лорд Брэмбл на ипподроме" или "Лорд Брэмбл с дамой". Скачки! Шутка сказать: тонкие знатоки, крупные ставки... За обеденным столом его светлость вел себя сравнительно благоразумно и грешил разве что некоторым излишним пристрастием к портвейну. В те времена еще курили табак, и лорд Брэмбл имел обыкновение выкуривать три-четыре сигары в день. Трубку он считал утехой простолюдина, а папиросы - дамской забавой. Читать он мог лишь газеты, но не книги, потому что был неспособен надолго сосредоточить свое внимание на одном предмете. Обед в городе обычно завершался посещением театра или мюзик-холла, где можно было насладиться созерцанием более или менее обнаженных женских тел. Стиль женской одежды того времени возбуждал в людях, подобных лорду Брэмблу, стыдливое и безудержное влечение к наготе. Естественная красота человеческого тела считалась чем-то потаенным и секретным, и добрая половина картин и прочих произведений искусств, украшавших Чессингхенгерский замок, представляла собою соблазнительные вариации на одну и ту же запретную тему. В той моей прошлой жизни я не видел ничего предосудительного в привычках и занятиях лорда Брэмбла, но теперь, воскрешая в памяти его и ему подобных, я начинаю понимать, как они были чудовищно нелепы, эти убийцы перепуганных птиц, покровители лошадей и жокеев, эти тайные обожатели дамских ножек и спин. Женщины "из общества" поощряли кровавые забавы своих мужчин, называли их лошадей: "Ах ты моя душка!", - держали крохотных комнатных собачек-уродцев и при случае не отказывали мужчинам в удовольствии украдкой полюбоваться их прелестями. Да, таков был в старину стиль аристократического общества. Эти люди задавали тон: считалось, что именно они живут мужественной, полнокровной и здоровой жизнью. Ими искренне восхищались, им по мере возможности подражали. Пусть фермеру-арендатору была недоступна охота на фазанов; разве он не мог стрелять кроликов? И если ему было не по карману проигрывать по двадцать фунтов в один заезд на фешенебельном ипподроме в Гудвуде, кто мог помешать ему, заломив шляпу на самый глаз (чем тебе не лорд Брэмбл или даже сам король Эдуард!), поставить полкроны на своего фаворита в Байфорд Даунс под Клифстоуном? Сколько людей рабски подчиняли весь строй своей жизни привычкам и обычаям этой верхушки! Взять хотя бы моего дядюшку Джона Джулипа. У него и отец и дед были садовники, а почти вся родня по женской линии - всякие тетки и двоюродные сестры - шли, как было принято выражаться, "в услужение". Никто из прислуги, обитавшей в "людских" помещениях Чессингхенгерского замка, не вел себя естественно и просто: каждый более или менее правдоподобно подражал какой-нибудь знатной персоне. Один матерый светский лев, некто сэр Джон Ффренч-Катбертсон, был идеалом моего дяди. Джон Джулип старался походить на него во всем, начиная с фасона шляп и кончая манерой держаться. Подражая своему кумиру, он азартно играл на скачках, но везло ему куда меньше. Тетушка сердилась, утешаясь, однако, тем, что по одежде и обхождению ее супруг - вылитый сэр Джон. - Ему бы родиться джентльменом, - говаривала тетушка. - То-то бы славно! Человек - прирожденный спортсмен, он просто весь извелся в саду да на огороде. Извелся? Во всяком случае, не от работы! Я что-то ни разу не видел, чтобы он копался в земле, перетаскивал навоз или катил тачку. Память рисует мне другую картину: дядюшка стоит в саду, одной рукой поигрывает, как хлыстом, мотыжкой под полою куртки, а другой жестикулирует, указывая, что надо сделать. В нашем присутствии он всегда напускал на себя самый аристократический вид и важничал ужасно. И это при том, что отец был раза в полтора выше его ростом и гораздо умнее и образованнее его. Называл его дядя не иначе как "Смит". Отец же, втайне разделяя общее убеждение, что из дядюшки при более счастливом стечении обстоятельств вышел бы заправский джентльмен, но стараясь, как он выражался, "соблюсти свой престиж", всегда называл его по имени: "Джон". - Как думаешь поступить с мальцем, Смит? - спросит, бывало, дядя Джон Джулип. - Вроде бы не мешало подкормить и проветрить на свежем воздухе, а? - По правде сказать, толком еще не решил, Джон, - отвечал отец. - Такой нынче книгочей стал - просто беда. Что ты ему ни толкуй, знай себе читает. - _Книжки_! - Надо было слышать, сколько истинно английского презрения к книгам было вложено в это слово! - Из книжек вычитаешь не больше, чем в них написано. Уж это как пить дать. Все оно сперва в землице взошло, про что в книжках-то пишут. Его светлость как раз вчера только за обедом говорил: книга, говорит, в лучшем случае, - засушенный цветок... На отца эта мысль произвела сильное впечатление. - Вот и я ему внушаю то самое, - отозвался он, хотя нельзя сказать, чтобы это очень соответствовало фактам. - А потом, если вещь стоящая, так кто ж это тебе про нее станет писать? - рассуждал дядя. - Все равно как бы знающий человек на скачках взял да и выложил, что самому пригодится. Как бы не так! - Наверняка в книжках его хваленых добрая половина вранья, - поддакивал отец. - Плетут тебе чушь и над тобой же смеются. Но все же, Джон, - спохватывался он, прерывая свои рассуждения и внезапно сбиваясь на благочестивый тон, - есть на свете одна книга... Это означало, что он вспомнил о библии. - Я не про то, Смит, - недовольно останавливал его дядя. - "Довлеет дневи..." Словом, то - дело воскресное. Свой испытательный срок в чессингхенгерских угодьях я отбывал с ненавистью. Раза два за этот тягостный месяц мне поручали сбегать в замок на кухню, а однажды послали в кладовую. Там и случилось мне сболтнуть нечто такое, что обернулось большими неприятностями для дядюшки, а мне самому начисто отрезало все пути к карьере садовника! Дворецкий, мистер Петтертон, был тоже из доморощенных аристократов, но только совсем на другой манер. Куда было с ним тягаться моему дядюшке! Дворецкий возвышался, как гора, важно взирая на мир с высоты своего величия. В его розовый и многоярусный подбородок вонзались жесткие воротнички, а желтая шевелюра так и лоснилась от помады. Мне было велено вручить ему лукошко огурцов и пучок голубеньких цветов, которые назывались огуречниками и шли на приготовление прохладительных напитков. Дворецкий стоял у стола и что-то почтительно докладывал тщедушному человечку с лисьей физиономией, одетому в клетчатый твидовый костюм. Человечек ел сандвич с сыром, запивая его пивом. То был, как выяснилось впоследствии, поверенный в делах лорда Брэмбла. В комнате - а комната была полуподвальная, с толстой решеткой, навешенной на окна, - находился еще и молодой лакей, с похвальным усердием чистивший столовое серебро. - Ну-с, стало быть, вы принесли это с огорода, - молвил мистер Петтертон с тонким сарказмом. - А отчего, позвольте спросить, все это не соблаговолил самолично доставить сюда мистер... то бишь сэр Джон? - Он велел мне, - ответил я. - Вам. А вы, прошу прощения, кто такой будете? - Я Гарри Смит. Мистер Джулип мне дядя. - Ах вот что! - Мистера Петтертона, как видно, осенила догадка. - Ты, значит, и есть сынок того самого Смита из Клифстоуна - зеленщика, если не ошибаюсь. - Мы, сэр, из Черри-гарденс. - Что-то я тебя, милый, раньше не замечал. Тебе уже приходилось у нас бывать? - Только не здесь, сэр. - Не здесь! Так, может, ты наведывался в усадьбу? - Чуть не каждое воскресенье, сэр. - Совершенно верно. И, по-видимому, мастер Смит каждый раз что-нибудь да уносил домой? - Почти всегда, сэр. - Тяжеловато было нести, а? - Не-ет, не очень, - храбро возразил я. - Ну как, ясно, сэр? - обратился мистер Петтертон к клетчатому человечку. Я стал смекать, что дело неладно, но тут человечек устроил мне настоящий перекрестный допрос. Вопросы сыпались один за другим, резкие, отрывистые: - Что носил? Я побагровел до ушей и объявил, что не знаю. - Виноград таскал? - Не знаю. - Груши? - Не знаю. - Сельдерей? - Не знаю. - Ну, ничего, зато я знаю, - процедил поверенный в делах. - Я все знаю. Так с какой стати мне тут с тобой возиться? Пошел вон! Я вернулся к дядюшке и ни слова не проронил ему об этой малоприятной беседе, но уже тогда сердце мое чуяло, что на этом дело не кончится. 3. НА СЕМЬЮ СМИТОВ ОБРУШИВАЮТСЯ НЕСЧАСТЬЯ - А теперь, - сказал Сарнак, - мне придется рассказать о той буре невзгод, что без следа разметала шаткое благополучие, на котором держался наш тесный домик в Черри-гарденс. В том безалаберном, неустроенном, перенаселенном мире не существовало ни твердой уверенности в завтрашнем дне, ни социальной справедливости, как их принято понимать в наше время. Нам трудно даже вообразить, до чего все было неустойчиво, непрочно. Вдумайтесь только: вся мировая экономика покоилась на зыбкой почве денежно-кредитной системы, в самом существе своем надуманной и условной. Ни надежной гарантии против злоупотреблений этой искусственной валютной системой, ни контроля над мировым производством и потреблением, ни точных сведений о климатических изменениях, происходящих из года в год, - ничего этого не было. Благосостояние отдельных граждан - да что там граждан! - целых стран и народов было подвержено непредвиденным и стихийным колебаниям. Жизнь в том мире все еще была почти так же небезопасна для женщин и мужчин, как нынче для комара или полевого мышонка, которые никогда не могут быть уверены в том, что с ними случится через минуту, пока существуют на свете кошки, совы и ласточки. По воле случая люди рождались, радовались, горевали, по воле случая встречали славу и смерть. Приход человека в мир и последняя разлука всегда застигали окружающих врасплох. Внезапная смерть случается и в наше время: опасные приключения, риск... Любого из нас, а то и всех вместе могло убить вчера молнией, но такая смерть - редкий случай, и это чистая, хорошая смерть. Другое дело, когда человека изо дня в день грызут и сводят в могилу нужда, заботы, нераспознанная или неумело залеченная болезнь. Теперь такого и в помине нет... И потом, смерть одного не калечит более жизнь десятка других людей, как часто случалось в старое время. Раньше вдова теряла не только любимого человека, но вместе с ним и "кусок хлеба". Однако так уж хитро устроена жизнь, что недостаток одного непременно возмещается чем-то другим. Мы просто не ощущали тогда бесчисленных опасностей, угрожавших нам со всех сторон. Мы были наделены поразительным даром: не замечать беды, пока она не свалится как снег на голову... - Дети, - сказал Сарнак, - вступают в жизнь с безмятежной верой в незыблемость окружающего их мира. Сомнение в надежности сущего предполагает способность мыслить трезво. Лишь тот, кто обладал ясным умом, мог разглядеть опасность, но то же умение мыслить трезво помогало этим людям без страха смотреть опасности в лицо. Тот прежний мир был, в сущности, миром неумных, утративших простоту и естественность детей, не понимавших, что их громоздкой и неустойчивой цивилизации грозит неминуемый, полный крах. Им казалось, что на земле, где царит всеобщий хаос, жизнь, в общем, ограждена от случайностей. Несчастье всякий раз изумляло людей несказанно, хотя, казалось бы, им-то и не следовало удивляться никакой беде. Первый удар обрушился на нас нежданно-негаданно месяца через полтора после того, как я вернулся из Чессинг Хенгера домой, где мне предстояло провести последний год на школьной скамье, прежде чем стать садовником. Дело было к вечеру. Я вернулся из школы и сидел за книгой внизу на кухне. Мать убирала со стола чашки и блюдца и ворчала на Фанни, которая собралась куда-то уйти. На столе горела лампа, и мы с отцом, который как раз взялся "просмотреть газетку", пристроились поближе к скудному язычку пламени. Сверху из лавки звякнул входной колокольчик. - Эх, пропади ты совсем! - крякнул отец. - Вздумают же в эдакую пору! Он снял очки. Приобрел он их наудачу в закладной лавочке и надевал всякий раз, как садился читать. Большие кроткие глаза его сквозь очки казались вдвое больше. Отец обиженно поглядел на нас. Что им, приспичило, в самом-то деле? И тут сверху донесся голос дяди Джона Джулипа: - Мортимер! - Это было поразительно! Он никогда не называл отца иначе, как Смит... - Ты, Джон? - спросил отец, вставая из-за стола. - Он самый. Хочу поговорить с тобой. - Заходи, Джон, чайку попьешь! - крикнул отец с нижней ступеньки лестницы. - Надо потолковать кой о чем. Давай лучше ты поднимись сюда. Дело серьезное. Уж не на меня ли он пришел жаловаться? Нет, моя совесть вроде чиста... - Что ж такое стряслось? - пробормотал отец. - Ступай наверх да узнай, - резонно заметила матушка. Отец поднялся по лестнице. Было слышно, как дядя говорит ему, что-то: "Все лопнуло. Нас накрыли. Все..." - И потом дверь в лавку затворилась. Мы замерли, прислушиваясь к тому, что происходит наверху. Судя по доносившимся до нас звукам, дядя Джулип расхаживал из угла в угол. Фанни в шляпке и жакетке прокралась вверх по ступенькам и выскользнула за дверь. Немного спустя явилась Пру, объяснив, что задержалась, чтобы помочь учительнице прибраться в классе. Ну, меня-то ей было не провести... Отец все не показывался. Но вот наконец он сошел вниз - один. Словно в каком-то оцепенении подошел он к каминному коврику и остановился, уставившись в пространство с таким трагическим видом, что мать не выдержала: - В чем дело, Морти? Почему Джон не зашел перекусить или хоть выпить чашку чаю? Куда он девался, Морти? - За фургоном пошел, вот куда, - отозвался отец. - За фургоном, так-то... - Это еще зачем? - Вещи перевезти, вот зачем. - Вещи? Какие? - Придется нам принять их к себе на какое-то время. - Принять?! Кого? - Их с Эделейд. Они переедут в Черри-гарденс... - Неужели он место потерял, а, Морти? - Вот именно. У его светлости впал в немилость. Кто-то навредил, постарался. Подглядывали. Выжили, добились своего. Да, он уволен. Выгнали в шею. - Погоди: срок-то ведь дали? Велели искать другое место? - Какое там! Его светлость сам пожаловал на усадьбу, злой, как пес. "Эй ты! - говорит. - Проваливай отсюда". Так и сказал, слово в слово. "И еще, - говорит, - скажи спасибо, что сыщика не натравил на тебя да на шурина твоего сопливого". Вот так-то. Его собственные слова. - Но с чего это он, Морти? - С чего? А с того, что кой-какие типы, не будем называть кто, навели на Джона тень, оболгали его, устроили за ним слежку. Да-да. Шпионили за ним и за мной. И меня туда же втравили, Марта. Гарри втравили, даром что мальчонка. Такое наплели... Эх, говорил я ему: слишком уж мы зачастили... Словом, был старший садовник, да весь вышел, рекомендаций никаких не дадут, так что постоянного места ему теперь не найти. Донесли, погубили - и изволь радоваться! - Значит, они говорят, что он себе что-то брал? Чтоб Джон, мой брат, взял чужое?! - Ну - излишки... Что оставалось. Этим все садовники прирабатывают испокон веков... Я сидел и притворялся, будто не слышу ни слова из этого ужасного разговора. Уши и щеки у меня пылали. Никто и не знал, какую роковую роль в дядином низвержении сыграл я. А в сердце, точно песнь жаворонка после грозы, уже звенела надежда, что теперь, наверное, мне не грозит опасность стать садовником... Мать сокрушалась и ахала и в недоумении расспрашивала отца, а он отвечал уклончиво, недомолвками. Потом матушка вдруг свирепо налетела на Пру, чтобы не слушала, что ее не касается, а лучше вымыла посуду. - Смотри, как обстоятельно изложена вся сцена, - заметил Рейдиант. - Это было первое серьезное потрясение, испытанное мною в той приснившейся мне жизни, - сказал Сарнак. - Все сохранилось в памяти очень ярко: как сейчас вижу старую кухню, в которой мы жили, застиранную скатерть на столе, керосиновую лампу со стеклянным бачком. Дайте мне только срок, и я бы, кажется, сумел подробно описать вам всю обстановку... - А каминный коврик - что такое? - неожиданно спросила Файрфлай. - Ваш, скажем, какой он был? - Каминный коврик? Такого чуда теперь не сыщешь! Это такой половичок, он кладется у открытого очага перед решеткой, чтобы не растаптывать золу по всей комнате. Наш был сделан отцом из старых обносков: рваных штанов, фланелевого тряпья, лоскутьев грубой мешковины. Все это разрезалось на длинные полосы и сшивалось вместе. Зимними вечерами отец подсаживался к камину и начинал усердно орудовать иглой. Так и сшил. - Узор какой-нибудь был на нем? - Никакого. Только я никогда не доскажу до конца, если вы будете перебивать меня вопросами. Помню, договорившись о фургоне, дядя зашел к нам закусить хлебом и сыром перед обратной дорогой в Чессинг Хенгер. Он был очень бледен, и вид у него был подавленный - от сэра Джона Ффренч-Катбертсона и следа не осталось. Дядю Джулипа будто вытащили на свет божий из надежного убежища, и какой же у него оказался плачевный и жалкий вид! Помню, мать спросила: - А как Эделейд? - Боли, - молвил дядюшка с выражением глубочайшей покорности судьбе. - В новом месте. - И с горечью добавил: - Это в такой-то момент! Мои родители сочувственно переглянулись. - Попомните мои слова... - начал дядя, но какие именно слова, мы так и не узнали, потому что его вдруг захлестнула волна бессильной ярости. - Узнать бы только, кто это все подстроил! Экономка - змея, другого ей имени нет - давно кого-то прочит на мое место. Ну если они с Петтертоном это состряпали... Он ударил кулаком по столу довольно, впрочем, вяло. Отец подлил ему пива. Дядя осушил кружку до дна и крякнул. - Ничего не поделаешь, - продолжал он уже бодрее. - Нужно держаться. Вон их здесь сколько, дачных садиков с куриный нос: поденная работа, надо полагать, найдется. Что-нибудь да перепадет... Подумать только - поденщик! Я - поденщик! Дожили! То-то будет радости здешней конторской мелюзге, владельцам сезонных билетов: садовник лорда Брэмбла подстригает им газоны! Так и вижу: подведет какой-нибудь ферт приятеля к окну - смотри, мол, у лорда служил старшим садовником! Ну, дела... - Да-а, тяжелый удар, - сказал отец, когда дядя ушел. - Что ни говори, а уж теперь все будет не то. Мать забеспокоилась о том, как устроить гостей. - Ее, думаю, придется положить на диване в гостиной, а ему постелем на полу. Она еще, чего доброго, закапризничает. Постель они привезут свою, конечно, но только Эделейд не из тех, кому сойдет и на диване! Бедняжка Эделейд! То была сущая правда. И хотя дядя, отец и мать в один голос увещевали ее, что болеть сейчас не только несвоевременно, но и бестактно, ее боли никак не унимались. В конце концов пришлось вызвать врача, и тот велел немедленно положить ее в больницу на срочную операцию... - То было время полнейшего невежества во всем, что касалось строения и функций человеческого тела, - сказал Сарнак. - В древности греки и арабы приобрели за недолгий период своего культурного расцвета кое-какие познания в анатомии, но физиологией как наукой люди стали заниматься столетия за три до моих дней. О важнейших жизненных отправлениях организма человечеству в целом было практически ничего не известно. Я уже говорил вам: тогда даже дети рождались случайно. Нелепый образ жизни, вредная, неумело приготовленная пища, стихия инфекций, свирепствовавшая вокруг... Не мудрено, что самые ткани их тел были поражены и развивались причудливо, патологически. Отдельные части организма выходили из строя и перерождались в злокачественные опухоли... - Их тела страдали тем же недугом, что и их общество, - заметил Рейдиант. - Совершенно верно. Раковый нарост на человеческом теле - и пригород вроде Черри-гарденс, врастающий в земную плоть... Эти опухоли! О них и вспомнить жутко. - Но позволь, - сказала Уиллоу. - Перед лицом такой страшной опасности, угрожавшей решительно каждому, весь мир, конечно, стремился всячески ускорить процесс изысканий в области физиологии! - Неужели людям не было ясно, что все это познаваемо и излечимо? - подхватила Санрей. - Вовсе нет, - сказал Сарнак. - Особой радости все эти опухоли - раковые и прочие - им не доставляли, но общество было слишком беспомощно, чтобы дать решительный отпор этим напастям. А кроме того, всякий надеялся, что его - или ее - они минуют, надеялся, пока не становился очередной жертвой... Повсюду царили леность и равнодушие. Священники, газетчики - вое, кто создает общественное мнение, - относились к ученым недоброжелательно. Они всячески внушали людям, что никакого прока от научно-исследовательской работы нет и не будет, всеми силами старались умалить значение научных открытий, представить многотерпеливых тружеников науки в смешном виде и восстановить против них общество. - Вот уж это совсем уму непостижимо, - заметила Санрей. - Мысль работала иначе... Мозг этих людей был не приучен к широким обобщениям. Их мышление представляло собою нагромождение разрозненных, разобщенных умозаключений. Патологические образования в тканях их тел - ничто в сравнении с этим злокачественным перерождением мозга. Попав в больницу, тетя Эделейд, с присущим ей неумением считаться с интересами дяди, упорно не желала ни выздоравливать, ни умирать. И так одни огорчения, а тут еще она: помощи ни на грош, а расходов - хоть отбавляй! Через несколько дней, вняв настойчивым уговорам матери, дядя перекочевал из нашей гостиной в двухкомнатную квартирку в доме каменщика с соседней улицы. Сюда он и свез весь свой домашний скарб из Чессинг Хенгера, но частенько наведывался в нашу лавочку, обнаруживая все большее пристрастие к обществу моего отца. Его деятельность в качестве поденного садовника протекала куда менее успешно, чем он предполагал. Резкий, пренебрежительный тон, рассчитанный на то, чтобы внушить клифстоунским домовладельцам, его новым клиентам, уважение к своей особе, не принес желаемых результатов. О клумбах он отзывался не иначе как "на два гроша разной требухи", палисаднички сравнивал то с расшитой скатертью, то с цветочным ящиком... А эти чудаки вместо того, чтобы радоваться, что им говорят горькую правду, почему-то обижались. Им не хватало духу попробовать разобраться что к чему в открытом и честном споре; здесь их можно было бы одернуть, недвусмысленно напомнив, как надлежит вести себя людям их общественного положения. Нет! Они предпочитали оставаться при своих заблуждениях и не иметь больше дела с дядей. К тому же огорчения, причиняемые тетушкой, сделали дядю Джулипа в известной мере женоненавистником, что проявилось в нежелании считаться с требованиями жены клиента, когда самого хозяина нет дома. А так как многие из вышеупомянутых дам имели немалое влияние на своих мужей, то и это последнее обстоятельство сильно помешало успеху дядюшкиных планов. Кончилось тем, что сплошь да рядом его единственным занятием было торчать день-деньской в нашей лавочке, разглагольствуя с моим отцом (впрочем, отец больше слушал) о недостатках обитателей Клифстоуна, коварстве мистера Петтертона и "этой змеи" ("змея, другого ей имени нет"), а также о вероятных несовершенствах какого-нибудь злополучного покупателя, которому случилось привлечь его неблагосклонное внимание. И все-таки дядя отнюдь не был намерен сдаваться без боя. Особо важную роль при этом играл девиз "не падать духом", непременным условием которого, как я заметил, были регулярные посещения привокзальной пивной "Веллингтон". Дядя возвращался оттуда заметно более словоохотливым, более обычного похожим на сэра Джона Ффренч-Катбертсона, кашлял, тяжело отдувался и дышал отвагой и хмелем. Дела в лавке тоже день ото дня шли все хуже, и вскоре в этих воодушевляющих вылазках стал принимать участие мой отец. Способствуя расширению его кругозора, они, по-моему, одновременно сообщили его взглядам некоторую расплывчатость... У дядюшки имелись кое-какие сбережения в почтово-сберегательной кассе, и, движимый все той же решимостью не сдаваться без боя, он время от времени отправлялся на Бейфорд-даунские скачки и, выбрав себе так называемый "верняк", храбро делал ставку. - "Верняк"? Это что-то уж совсем непонятное, - заметил Рейдиант. - "Верняк" - лошадь, которая наверняка должна была прийти первой в заезде, но почему-то никогда не приходила. Превосходная степень - "твердый верняк". Вы не представляете себе, с каким азартом обсуждались во всех уголках страны стати и шансы на успех скаковых лошадей. Англичане не принадлежали к кочевым народам, и ездить верхом на лошадях умели очень немногие, зато ставить на них деньги мог каждый. Во главе армии игроков стоял сам главнокомандующий английской армии: король. Он собственной персоной присутствовал на фешенебельных скачках, как бы благословляя и поощряя своих подданных. Не удивительно, что, убивая на скачках свое время и свои сбережения, дядя Джон Джулип исходил из самых верноподданнических и патриотических стремлений. Иной раз вместе с ним отправлялся попытать счастья мой отец. Обычно они проигрывались и в конце концов спустили все, что у них было за душой, но изредка им случалось "напасть на золотую жилу", как выразился по этому поводу дядюшка. Так однажды они остановили свой выбор на лошади по кличке Рококо, хоть и знали, что это далеко не "верняк", а скорей как раз наоборот. Шансы были ничтожны, но на дядюшку как будто нашло озарение свыше. Рококо пришел первым, и они выиграли ни много ни мало тридцать пять фунтов, что было для них очень внушительной суммой. Оба возвратились домой в торжественно-приподнятом настроении, эффект которого был слегка подпорчен лишь тем, что им никак не удавалось выговорить кличку победителя. Начинали они довольно гладко, но после первого же слога из уст их вырывались звуки, достойные скорее курицы, которая снесла яйцо, чем разумного существа, сумевшего к тому же угадать победителя на скачках. "Рокококо, - говорили они, - Рококококо - ик!" И хотя оба честно старались помочь друг другу, проку от этого было мало. От них за сто шагов несло табачищем и хмельной удалью. Ни разу еще не исходил от них такой воинственный дух, как сегодня. Мать заварила им чаю. - Чай! - многозначительно промолвил дядюшка. Он мог бы отказаться от чая наотрез, но вместо этого только легонько отодвинул поставленную перед ним чашку. Несколько минут оставалось неясным, как будут развиваться события: то ли дядя готовится произнести нечто весьма глубокомысленное, то ли его попросту стошнит. Но вот дух одержал победу над плотью. - Я знал, что так будет. Март, - проговорил он. - Тощ-щно знал. Как услышал кличку - сразу. Рок... - он запнулся. - Кококо, - прокудахтал отец. - Кокококо - ик, - заключил дядя. - Так сразу понял: настал наш-щас. Кой-кому, Смит, это, знаешь, дано. Инс-синкт. Последнюю бы рубашку, Март, снял - и поставил. Только того... Рубашку у меня бы не взяли. Он вдруг пристально взглянул на меня. - Не взяли бы, Гарри, - объяснил он. - Рубашек не берут. Нет. - Он погрузился в глубокое раздумье. Немного спустя он вновь поднял голову. - А то бы трисс-шесть рубашек за одну. На весь век хватит. Отец подошел к этому вопросу с более широких и философских позиций. - Может, всех бы еще и не износить. Лучше уж как оно есть, Джон. - И попомните, - продолжал дядя, - это только начало. - Один раз угадал - теперь пойдет. Попомните мои слова. Этот Рок... - Кококо. - Кокококо - или как его там - это только начало. Первый солнечный луч в день торжества. И точка. - По такому случаю не грех бы и поделиться, - вставила мать. - А как же, Март, - сказал дядюшка. - А как же! - И не успел я опомниться, как он протянул мне маленький золотой кругляк в десять шиллингов (в те дни еще были в ходу монеты из золота). Такую же монетку он сунул Пру. Фанни достался целый соверен: золотая монета в один фунт стерлингов, а матери - пятифунтовый билет Английского банка. - Будет, - не выдержал отец. - Ничего, Смит, ничего, - с царственно широким жестом успокоил его дядюшка. - Твоя доля - семнадцать десять. Отнять шесть десять будет одиннадцать. Минуточку. Один да пять - шесть, семь, восемь, девять, десять, одиннадцать. Держи! Отец с недоумевающим видом взял остаток причитавшейся ему суммы. Он явно силился что-то сообразить и не мог. - Так как же... - начал он. Его ласковый взор остановился на монете в десять шиллингов, по-прежнему лежавшей у меня на ладони. Я поспешно спрятал свое богатство в карман, а отец проводил мою руку глазами, но на полдороге уткнулся взглядом в край стола и на нем застрял. - Без скачек, Смит, не было бы и Англии, - объявил дядюшка. - Попомни мои слова. И мой отец охотно внял его совету... Увы! Эта мимолетная удача была едва ли не единственным светлым эпизодом на медленном и верном пути к катастрофе. Вскоре, как я понял из разговора отца с матерью, мы "задолжали за квартиру". Дело в том, что мы были обязаны каждые три месяца вносить плату за жилье предприимчивому субъекту, которому принадлежал наш дом. Я знаю, что для вас все это звучит странно, но такой уж был тогда заведен порядок. Если мы не платили в срок, владелец дома имел право нас выселить. - Куда? - спросила Файрфлай. - Вышвырнуть из дома, и все. Причем оставаться на улице тоже запрещалось... Но я не могу сейчас входить во все эти подробности. Одним словом, мы задолжали за квартиру, и нам грозила беда. И в довершение всего моя сестра Фанни сбежала от нас. - Как ни трудно передать атмосферу той жизни, заставить вас понять мои прежние мысли и чувства, - сказал Сарнак, - еще труднее рассказать об отношениях между мужчиной и женщиной. В наши дни все это так просто. Мы естественны и свободны. Нам прививают - тонко, почти незаметно - презрение к глупому соперничеству, умение обуздывать порывы ревности, нас учат быть великодушными и с уважением относиться к молодости. Наша любовь - это связующее звено, цветение сокровеннейшей дружбы. Любовь для нас не самоцель, как хлеб или отдых; главное в нашей жизни - творческий труд. Но в том слепом, истерзанном мире, где мне довелось прожить во сне целую жизнь, все, связанное с любовью, было скрыто от глаз, опутано сетью запретов, сковано цепями мучительных и тягостных условностей. Я еще расскажу вам в конце концов о том, как я был убит! А сейчас я постараюсь дать вам представление о том, что и как случилось с моей сестрой Фанни. - Даже в нашем мире, - сказал Сарнак, - Фанни сочли бы на редкость красивой девушкой. Глаза у нее были синие, как небо, а в минуты гнева или волнения темнели и казались черными. Волосы от природы вились крутыми волнами. За одну ее улыбку можно было отдать все на свете, от ее смеха, даже когда в нем слышалось презрение, вокруг становилось светлее, ярче и чище. А знала она так мало... мне трудно описать вам, до чего она была невежественна. И все же это она, Фанни, первая заставила меня ощутить, что невежество - позор. Я говорил уже вам, какая у нас была школа и что представляли собою наши духовные наставники. Когда мне исполнилось лет девять, а Фанни - пятнадцать, она уже бранила меня за то, что я коверкаю слова и в особенности что глотаю придыхательные звуки. - Гарри, - поучала она меня, - еще раз назовешь меня "Фенни" - ущипну. Поссоримся, так и знай. Меня зовут Фанни, а тебя Гарри, и будь добр, не забывай. То, что мы тут произносим, - это вообще не английская речь, это стыд и срам. Она была чем-то больно задета. Может быть, ей случилось разговаривать с кем-то, чья речь была более правильной, и это оказалось унизительно. Кто-то поднял ее на смех. Какой-нибудь случайный знакомый, дурно воспитанный молодой хлыщ с клифстоунского бульвара. Так или иначе, Фанни стиснула зубы: отныне она будет говорить хорошим английским языком и меня заставит делать то же самое! - Если б я только умела говорить по-французски! - сокрушалась она. - Вон она, Франция, ее простым глазом отсюда видно, и все ее маяки подмигивают нам, а мы ничего другого не знаем, кроме как "парли ву фрэнси", да еще и зубы скалим, точно это смешно. Она принесла домой шестипенсовую книжечку, сулившую (и напрасно, как убедилась Фанни) обучить своих читателей французскому языку. Фанни читала запоем: она жаждала знаний. Она глотала бесконечное множество романов, но читала и книги другого сорта: о звездах, о строении тела (как ни бушевала мать, убежденная, что неприлично читать книги, в которых "все твои кишки на картинках"), о неведомых странах. Но еще сильнее ее собственной тяги к знаниям было страстное желание, чтобы я стал образованным человеком. В четырнадцать лет, окончив школу, она стала зарабатывать деньги. Мать прочила ее "в услужение", но Фанни воспротивилась этому решительно и гневно. Пока вопрос висел в воздухе, она отправилась одна в Клифстоун и устроилась в колбасный магазин помощницей счетовода. У нее был точный и быстрый ум, и меньше чем через год она работала уже счетоводом. На заработанные деньги она покупала мне книги и рисовальные принадлежности, а себе - платья, противоречившие всем представлениям матери о том, что пристало носить молодой девушке. Впрочем, не думайте, будто она, как было принято говорить, "хорошо одевалась" - она искала, пробовала, и очень смело, так что порою ее наряды выглядели дешево и вульгарно. - Я мог бы, - сказал Сарнак, - целый час рассказывать о том, что значило для женщины в том мире иметь возможность "одеваться"... Жизнь моей сестры была во многом скрыта от меня, я и вообще ничего не узнал бы о ней, если б не беспардонные тирады матери, которая, как нарочно, всегда принималась распекать Фанни в присутствии третьего лица. Теперь-то я вижу, что мать мучительно завидовала Фанни, ее нетронутой молодости, но в то время я бывал озадачен и оскорблен грязными намеками и обвинениями, проносившимися над моей головой. У Фанни была невозможная привычка: не возражать ни слова в ответ на брань и лишь изредка исправлять какую-нибудь неточность в произношении. - Ужас, мама, - скажет она, бывало. - Ужас, говорят, а не ужасть. Под защитной маской грубости, без знаний, без наставников бедняжка Фанни искала ключ к загадке, которую с настойчивостью, едва ли понятной мужчине, задавала ей жизнь. Ничто в ее воспитании не могло пробудить в ней высокую страсть к настоящему творческому труду; от религии она получала лишь кривлянья да угрозы, и из всего большого и настоящего в жизни только любовь нашла отклик в ее душе. Все романы, прочитанные ею, рассказывали о любви - рассказывали уклончиво, полунамеками, и в ответ нетерпеливое любопытство вспыхнуло в ее теле, ее воображении. Во всем светлом и прекрасном, что было в мире, слышался ей шепот любви: в лунном свете, ласке весеннего ветерка. Фанни, конечно, знала, что она красива. Но мораль, господствовавшая тогда, предписывала смиренно подавлять в себе все живое. Бесчестье, пошлый обман, непристойная шутка - вот что такое была любовь. О ней нельзя было ни говорить, ни мечтать, пока не придет какой-нибудь "положительный мужчина" (клифстоунский колбасник был вдовцом, и именно он, кажется, метил в данном случае на роль положительного мужчины) и не заговорит - о нет, не о любви, разумеется, - о браке. Он женится на ней, поспешно утащит добычу в свой дом и, распаленный гнусной похотью, тупо, неуклюже сорвет покровы, скрывающие ее юную красоту... - Сарнак, - сказала Файрфлай, - ты чудовище. - Нет. Чудовищным был тот ушедший в прошлое мир. Такова была участь большинства женщин, ваших прабабок. И это еще только начало. Самое ужасное было потом. Роды. Осквернение детей. Ребенок! Подумайте, какое это нежное, бесконечно дорогое, святое существо! И это существо сразу же окуналось в зловонный, кишащий инфекцией хаос перенаселенного, неустроенного мира. Рожали беспорядочно много, зачинали уродливо, носили нехотя. Ожидание ребенка не было радостным и здоровым процессом, как у нас. В том больном обществе почти каждая женщина считала и беременность болезнью - болезнью, которая у ее мужа не вызывала ничего, кроме животной досады... Пять-шесть лет замужества, по ребенку каждый год - и хорошенькая девушка превращалась в развалину, сварливую, издерганную, без всякого следа красоты или былого задора. Когда умерла моя ворчливая, вечно озабоченная мать, ей, бедной, не было и пятидесяти лет! На глазах у родителей прелестные малыши превращались в худых, полуграмотных оборванцев. Какая бездна поруганной любви скрывалась за шлепками и бранью моей матушки! Мир успел забыть, как оскорбленное материнское чувство оборачивалось горечью и злобой. Такова была перспектива, которую открывала перед моей сестрою Фанни жизнь, построенная по законам морали. Таким эхом отзывалась действительность на сладостную песнь ее грез. Она отказывалась верить, что это правда, что такова жизнь, любовь. Она хотела испытать, что такое любовь, испытать и себя. "Распущенная, испорченная девчонк