ю, - сказал он, стряхнув пепел прямо в пространство, - при современном положении вещей счастье человека вряд ли зависит от того, приобрел он или потерял деньги, пусть даже и очень большие. А ведь должно бы быть иначе... Если бы деньги были тем, чем они должны быть, - наградой за полезную деятельность - человек становился бы сильнее и счастливее с каждым полученным фунтом. Но дело в том, что в мире все вывихнуто, вывернуто наизнанку - и деньги... деньги, как и все остальное, приносят лишь обман и разочарование. Он обернулся к Киппсу и, выставив указательный палец, подчеркивая каждое слово взмахом тонкой, исхудалой руки, сказал: - Если бы я думал иначе, я бы уж из кожи вылез вон, чтобы обзавестись кой-какими деньгами. Но когда все ясно видишь и понимаешь, это начисто отбивает охоту... Когда вам достались эти деньги, вы, должно быть, вообразили, будто можете купить все, что вам вздумается, да? - Вроде того, - ответил Киппс. - А оказалось, ничего подобного. Оказалось, надо еще знать, где купить и как купить, а если не знаешь, тебе за твои же деньги мигом подсунут вовсе не то, что ты хочешь, а что-нибудь совсем другое. - В первый день меня обжулили с банджо, - сказал Киппс. - По крайней мере так мой дядюшка говорит. - Вот именно, - сказал Мастермен. Тут в разговор вступил Сид. - Все это очень хорошо, Мастермен, - сказал он, - а только, что ни говори, деньги - все равно сила. Когда деньги есть, чего не сделаешь. - Я говорю о счастье, - перебил его Мастермен. - На большой дороге с заряженной винтовкой тоже чего не сделаешь, да только никого этим не осчастливишь, и самому радости мало. Сила - дело другое. А что до счастья, то чтобы деньги, собственность и все прочее стали истинной ценностью, в мире все должно стать на место, а сейчас, повторяю вам, все в нем вывернуто и вывихнуто. Человек - животное общественное, и в наше время он охватывает мыслью весь земной шар, и если люди несчастливы в одной части света, не может быть счастья нигде. Все или ничего, отныне и навсегда никаких заплат и полумер. Беда в том, что человечество постоянно об этом забывает, а потому людям кажется, будто где-то выше их, или ниже их, существует такой порядок или такое сословие или где-то есть такая страна или такой край, - только попади туда и обретешь счастье и покой... А на самом деле общество - единый организм, и он либо болен, либо здоров. Таков закон. Общество, в котором мы живем, больное. Это капризный инвалид, его вечно лихорадит, его мучит подагра, он жаден и худосочен. Ведь не бывает же так, что страдаешь невралгией, а нога твоя счастлива, или нога сломана, зато горло счастливо. Такова моя точка зрения, и вы в конце концов тоже это поймете. Я так в этом уверен, что вот сижу и спокойно жду смерти и твердо знаю: рвись я хоть из последних сил, - ничего бы не изменилось; по крайней мере для меня. Я уже и от жадности излечился, мой эгоизм покоится на дне пруда с философским кирпичом на шее. Мир болен, век мой короток, и силы мои ничтожны. И здесь я не более и не менее счастлив, чем был в любом другом месте. Он закашлялся, помолчал, потом снова ткнул в сторону Киппса костлявым пальцем. - У вас теперь есть случай сравнить два слоя общества. Ну и как, по-вашему, люди, среди которых вы очутились, много лучше или счастливее тех, среди которых вы жили прежде? - Нет, - раздумчиво ответил Киппс. - Нет. Я на это вроде раньше так не глядел, но... Нет. Не лучше они да и не такие уж счастливые. - Так вот, поднимитесь хоть до самых верхов, спуститесь хоть в самые низы - всюду одно и то же. Человек - животное стадное, именно стадное (а не рак-отшельник), и никакими деньгами ему не откупиться от своего времени, все равно как не вылезти из собственной шкуры. Куда "и погляди - от самого верха и до самого низа - всюду та же неудовлетворенность. Никто не знает, на каком он свете, и всем не по себе. Стадо не знает покоя, его лихорадит. Старые обычаи, старые традиции отживают или уже отжили, и некому создать новые. Где ваша знать? Где земельная аристократия? Она сошла на нет, едва крестьянин понял, что он несчастлив, и бросил крестьянствовать. Остались только важные вельможи да мелкий люд, и притом все вперемешку. Никто из нас не знает, где его место. И в вагонах третьего класса и в шикарных собственных автомобилях разъезжают все те же хамы, и не отличишь, только что доходы у них разные. Ваш высший свет так же низок, вульгарен, так же тесен и душен для нормального человека, как любой кабак, ничуть не лучше; в мире не осталось такого места, такого слоя общества, где люди живут достойно и честно, так что толку рваться вверх? - Правильно, правильно! - прямо как в парламенте, поддержал Сид. - Это верно, - сказал Киппс. - Вот я и не рвусь, - сказал Мастермен и взял сигарету, молча предложенную Киппсом. - Нет, - продолжал он, - в этом мире все вывернуто и вывихнуто. Он серьезно болен и вряд ли излечим. Сильно сомневаюсь, излечим ли он. При нас начался тяжкий всемирный недуг. Он покатал сигарету в своих тощих пальцах и удовлетворенно повторил: - Всемирный недуг. - А мы должны его лечить, - сказал Сид и взглянул на Киппса. - Ну, Сид у нас - оптимист, - сказал Мастермен. - Вы и сами почти всегда оптимист, - сказал Сид. Киппс покивал с понимающим видом и снова закурил. - Откровенно говоря, - сказал Мастермен, перекинув ногу на ногу и с наслаждением выпуская струю дыма, - откровенно говоря, я считаю, что наша цивилизация катится в пропасть. - А как же социализм? - возразил Сид. - Люди не способны им воспользоваться, они даже не умеют мечтать о лучшем будущем. - А мы их научим, - не сдавался Сид. - Лет через двести, пожалуй, и научим, - сказал Мастермен. - А пока надвигается страшнейший вселенский хаос. Вселенский хаос. Бессмысленная давка, когда люди убивают и калечат друг друга без всякой причины - вроде как в толпе, на митинге или кидаясь в переполненный поезд. Конкуренция в торговле и промышленности. Политическая грызня. Борьба из-за пошлин. Революции. И все это кровопролитие происходит из-за кучки дураков, которые называют белое черным. В такие времена искажаются все человеческие отношения. Никто не останется в стороне. Каждый дурак пыхтит и расталкивает всех локтями. У всех у нас будет такая же веселая и уютная жизнь, как у семьи, которая перебирается на новую квартиру. Да и чего еще можно ждать в наше время? Киппсу захотелось вставить и свое слово, но не в ответ на вопрос Мастермена. - А что это за штука социализм, я никак не пойму? - сказал он. - Какой от него, что ли, прок? Они думали, что у него есть хоть какое-то свое, пусть примитивное мнение, но быстро убедились, что он попросту не имеет обо всем этом ни малейшего понятия; тогда Сид пустился в объяснения, а немного погодя, забыв про свою позу человека, стоящего на краю могилы и чуждого страстей и предвзятости, к нему присоединился и Мастермен. Поначалу он только поправлял Сида, но вскоре принялся объяснять сам. Он стал неузнаваем. Он выпрямился, потом уперся локтями в колени, лицо его раскраснелось. Он с таким жаром стал нападать на частную собственность и класс собственников, что Киппс увлекся и даже не подумал спросить для полной ясности, что же придет на смену, если уничтожить собственность. На какое-то время он начисто забыл о своем собственном богатстве. В Мастермене будто вспыхнул какой-то внутренний свет. От его недавней вялости не осталось и следа. Он размахивал длинными, худыми руками и, быстро переходя от довода к доводу, говорил все более резко и гневно. - Сегодня миром правят богачи, - говорил Мастермен. - Они вольны распоряжаться, как им вздумается. И что же они делают? Разоряют весь мир. - Правильно, правильно! - сурово подтвердил Сид. Мастермен поднялся - тощий, высокий, - засунул руки в карманы и стал спиной к камину. - Богачи в целом сегодня не обладают ни мужеством, ни воображением. Да! Они владеют техникой, у них есть знания, орудия, могущество, о каком никогда никто и мечтать не мог, и на что же они все это обратили? Подумайте, Киппс, как они используют все, что им дано, и представьте себе, как можно было бы это использовать. Бог дал им такую силу, как автомобиль, а для чего? Они только разъезжают по дорогам в защитных очках, давят насмерть детей и вызывают в людях ненависть ко всякой технике! ("Верно, - вставил Сид, - верно!") Бог дает им средства сообщения, огромные и самые разнообразные возможности, вдоволь времени и полную свободу! А они все пускают на ветер! Здесь, у них под ногами (и Киппс поглядел на коврик перед камином, куда указывал костлявый палец Мастермена), под колесами их ненавистных автомобилей, миллионы людей гниют и выводят свое потомство во тьме, да, во тьме, ибо они, эти богачи, застят людям свет. И множатся во тьме массы темного люда. И нет у них иной доли... Если вы не умеете пресмыкаться, или сводничать, дли воровать, вам суждено всю жизнь барахтаться в болоте, где вы родились. А над вами эти богатые скоты грызутся из-за добычи и стараются урвать кусок побольше, заграбастать еще и еще, и все им мало! Они готовы отнять у нас все - школы и даже свет и воздух, - обкрадывают нас и обсчитывают, а потом пытаются забыть о нашем существовании... В нашем мире нет правил, нет законов, в нем распоряжается несчастный или счастливый случай, прихоть судьбы... Толпы нищих и обездоленных множатся, а кучка правителей ни о чем не заботится, ничего не предвидит, ничего не предчувствует! Он перевел дух, шагнул и остановился возле Киппса, сжигаемый яростью. А Киппс только слушал и уклончиво кивал, пристально и хмуро глядя на его шлепанцы. - И не думайте, Киппс, будто есть в этих людях что-то такое, что ставит их над нами, что дает им право втаптывать нас в грязь. Нет, ничего в них нет. Мерзкие, подлые, низкие души! А посмотрите на их женщин! Размалеванные лица, крашеные волосы! Они прячут свои уродливые фигуры под красивыми тряпками и подхлестывают себя наркотиками! Любая светская дамочка хоть сейчас продаст тело и душу, станет лизать пятки еврею, выйдет замуж за черномазого - на все пойдет, только бы не жить честно, с порядочным человеком на сто фунтов в год! На деньги, которые и для вас и для меня означали бы целое состояние! Они это отлично знают. И знают, что мы это знаем. Никто в них не верит. Никто больше не верит в благородных аристократов. Никто не верит в самого короля. Никто не верит в справедливость законов... Но у людей есть привычка, люди идут проторенными дорожками до тех пор, пока у них есть работа и пока они каждую неделю получают свое жалованье... Это все ненадолго, Киппс. Он закашлялся и помолчал минуту. - Близятся худые времена! - воскликнул он. - Худые времена! Но тут он затрясся в жестоком приступе кашля и сплюнул кровью. - Пустяки, - сказал он, когда Киппс ахнул в испуге. Потом Мастермен опять заговорил, и слова его то и дело прерывались кашлем, а Сид так и сиял и глядел на него с мукой и восторгом. - Посмотрите, в какой гнусный обман они обратили всю нашу жизнь, как насмеялись над юностью. Что за юность была, к примеру, у меня? В тринадцать меня загнали на фабрику, точно кролика под нож. В тринадцать лет! Со своими отпрысками в этом возрасте они нянчатся, как с младенцами. Но даже тринадцатилетнему мальчишке ясно, что это за ад - фабрика! Там тебя изнуряют однообразным, тяжким трудом, и оскорбляют, и унижают! А потом смерть. И я стал бороться - в тринадцать лет! Эхом отдались в памяти Киппса слова Минтона "будешь барахтаться в сточной канаве, пока не сдохнешь", но Мастермен не ворчал, как Минтон, голос его звенел негодованием. - Наконец мне удалось вырваться оттуда, - сказал он негромко и вдруг снова опустился в кресло. Потом, помолчав, продолжал: - Да только времени осталось мало. Одному выпадет удача, другой как-нибудь изловчится, - и вот мы выползаем на травку, измученные, искалеченные, только затем, чтобы умереть. Вот он, успех бедняка, Киппс. А большинству и вовсе не удается выкарабкаться. Я весь день работал и полночи занимался. И вот что из этого вышло, да и не могло быть иначе. Я побежден! И ни разу за всю жизнь мне не улыбнулось счастье, ни разу, - дрожа от гнева, Мастермен взмахнул костлявым кулаком. - Эти подлые твари отменили в университетах стипендии для студентов старше девятнадцати лет - из страха перед такими, как я. Что же нам оставалось после этого?.. Пропадать ни за грош. К тому времени, как я успел чему-то научиться, все двери были уже заперты. Я думал, знания выведут меня из тупика... я был уверен! Я боролся за знания, как другие борются за хлеб. Ради знаний я голодал. Я отворачивался от женщин, вот на что шел. Я загубил это чертово легкое... - Голос его задрожал от бессильного гнева. - Да я стою десятка принцев! Но я побежден, моя жизнь пропала зря. Стадо свиней опрокинуло меня и растоптало. От меня уже нет никакого толку ни мне самому, ни кому другому. Я загубил свою жизнь и не гожусь для этой драки из-за жирного куска. Если бы я стал дельцом, предпринимателем, если бы я только о том и старался, как бы половчее обобрать ближнего своего, вот тогда другое дело... А, ладно! Теперь уже поздно. Слишком поздно об этом думать. Теперь уже для всего слишком поздно! Да и все равно я бы не мог... А ведь сейчас в Нью-Йорке какой-нибудь любимец общества занимается корнером пшеницы! Господи! - хрипло вскрикнул он и судорожно сжал кулак. - Господи, мне бы на его место! Уж тогда бы я еще успел послужить человечеству. Он свирепо взглянул на Киппса, лицо его пылало темным румянцем, глубоко запавшие глаза сверкали, и вдруг его точно подменили. За дверью послышался звон стаканов, и Сид пошел отворять. - Так я вот что хочу сказать. - Мастермен вдруг опять успокоился и теперь спешил договорить, пока ему не помешали. - В нашем мире все вверх дном, и каждый человек, кто бы он ни был, впустую растрачивает свои силы и способности. Куда бы вас ни привела ваша удача, вы в конце концов на собственном опыте убедитесь, что это так... Я возьму еще сигарету, ладно? Рука у него так дрожала, что он не сразу ухватил сигарету из протянутого Киппсом портсигара; тут в комнату вошла жена Сида, и Мастермен поднялся, лицо у него стало какое-то виноватое. Миссис Порник встретила его взгляд, посмотрела на горящие лихорадочным румянцем щеки и спросила почти сурово: - Опять про социализм говорили? В шесть часов вечера Киппс шел по южному краю Гайд-парка, вдоль аллеи для верховой езды. Вообразите, вот он неторопливо шагает по беспредельному и подчас беспредельно сложному миру, невысокий, очень прилично одетый человечек. Порой лицо его становится задумчиво-печальным, и он тихонько насвистывает, порой рассеянно поглядывает по сторонам. Изредка по аллее проскачет всадник, промчится по мостовой коляска; меж высоких рододендронов и лавров по зеленым лужайкам гуляют группами и поодиночке люди, одетые примерно так, как одет был Киппс, когда нанес Уолшингемам свой первый визит после помолвки с Элен. И в путанице мыслей, одолевавших Киппса, мелькнула еще одна: надо было одеться получше... Вскоре ему захотелось присесть, зеленый стул так и манил. Киппс помедлил, потом сел, откинулся на спинку и перекинул ногу на ногу. Ручкой зонта он тер подбородок и думал а Мастермене и его обличительных речах. - Малость спятил-г бедняга, - пробормотал Киппс, потом прибавил: - Интересно... (На лице его отразилась усиленная работа мысли.) Интересно, что это он говорил: худые времена... Когда сидишь тут, в парке, кажется, что мир наш - предприятие вполне солидное, процветающее и умирающий Мастермен не дотянется до него своей костлявой рукой. И все же... Чудно, что Мастермен заставил его вспомнить о Минтоне. Но тут Киппсу пришло на ум нечто куда более важное. Перед самым его уходом Сид спросил: - Ты Энн видал? - И, не дожидаясь ответа, прибавил: - Теперь будете видеться чаще. Она поступила на место в Фолкстоне. И мир, в котором все вверх дном, и все прочее в этом духе сразу перестали заботить Киппса. Энн! Теперь с ней того и гляди встретишься на улице. Киппс подергал свои усики. Вот бы хорошо с ней встретиться... Да, но ведь это будет страх как неловко! В Фолкстоне! Это, пожалуй, уж слишком... Вот бы встретить ее, когда он в своем великолепном вечернем костюме идет слушать оркестр... Мгновение Киппс тешился этой блаженной грезой, но вдруг похолодел: сладкий сон обернулся злым кошмаром. А вдруг они повстречаются, когда он будет с Элен! - О господи! - воскликнул Киппс. Жизнь подсунула ему новое осложнение, и от него никуда не денешься. И зачем только он поцеловал Энн, зачем ездил второй раз в Нью-Ромней! Как он мог тогда забыть про Элен? На время Элен завладела его мыслями. Надо непременно ей написать - этакое легкое, непринужденное письмецо: уехал, мел, на денек-другой в Лондон. Он попытался вообразить ее лицо в ту минуту, когда она это прочтет. И еще надо написать старикам - повторить, что дела неожиданно заставили его уехать. С ними-то это сойдет, но Элен не такая, она потребует объяснений. Эх, хорошо бы никогда не возвращаться в Фолкстон! Тогда бы все уладилось. Внимание Киппса привлекли проходящие мимо два безупречно одетых джентльмена и молодая леди в ослепительном наряде. И разговор у них, наверно, так и сверкает остроумием. Киппс проводил их глазами. Изящной перчаткой леди похлопала по руке джентльмена, идущего слева. Франты! Вырядились... Он смотрел сейчас на весь окружающий его мир, точно только-только вылупившийся птенец, который впервые выглянул из гнезда. Какая же она удивительная, жизнь, и каких только нет на свете людей! Он закурил сигарету и, выпуская медленные струйки дыма, задумался, глядя вслед тем троим. Вот у кого, видна, денег вдоволь. Уж, верно, у них годовой доход побольше тысячи. А может, и нет. Верно, проходя мимо него, они и не подозревали, что этот скромно одетый человек - тоже джентльмен со средствами. Им, конечно, легче живется. Они привыкли хорошо одеваться; их с пеленок учили всему, что требуется; им не приходилось, как ему, на каждом шагу становиться в тупик; они не жили среди таких разных людей, которых никак невозможно свести друг с другом. Если, к примеру, та леди обручится с одним из своих провожатых, ей не грозит встреча с тучным дядюшкой, которому не терпится ее облобызать, или с Читтерлоу, или с опасно проницательным Пирсом. Он стал думать об Элен. Интересно, когда они поженятся, станут Квипсами, или Квипами (Филин не одобрил окончания на "эс"), заживут в квартирке в Вест-Энде и избавятся от знакомых низкого звания и им уже не придется сталкиваться с людьми, стоящими ступенькой ниже, будут они с Элен прогуливаться здесь разодетые, вроде тех троих? Очень было бы приятно. Если только одет как полагается. Элен! Иногда ее не поймешь. Киппс сильно затянулся и выпустил клуб дыма. Будут званые чаи, обеды, визиты... Ничего, можно и привыкнуть. А только начинать с анаграмм - это уж слишком! Сперва и за столом было одно мучение: не разберешь, что можно брать вилкой, а что нельзя, к какому блюду как подступиться. И все же... И все же почему-то его сильнее прежнего терзали сомнения: нет, наверно, он никогда не привыкнет. Ненадолго он отвлекся, глядя на девушку с грумом верхами, потом его снова одолели собственные заботы. Надо написать Элен. Как ей объяснить, почему он не явился на чай с анаграммами? Она ведь непременно хотела, чтобы он пришел. Киппсу вспомнилось ее решительное лицо, и оно не пробудило в нем никаких нежных чувств. Охота была выставлять себя дураком на этом проклятом чае! Ладно, допустим, он увильнул от анаграмм, но еще поспеет к званому обеду! Эти обеды - тоже чистое мучение, а все-таки не то, что анаграммы. Вот приедет он в Фолкстон и первым делом столкнется на улице с Энн. А вдруг он и впрямь повстречает Энн, когда пойдет куда-нибудь с Элен! И какие только встречи не приключаются на свете! Хорошо еще, что они с Элен переедут в Лондон! Но тут он вспомнил про Читтерлоу. Ведь супруги Читтерлоу тоже надумали поселиться в Лондоне. Если не дать им обещанных двух тысяч, они сами пожалуют за деньгами; от этих Читтерлоу не так-то просто отделаться; а если они получат денежки, они приедут в Лондон ставить пьесу. Киппс попытался представить: Элен принимает гостей, все так чинно и благородно, и вдруг врывается неутомимый, напористый и самоуверенный Читтерлоу и захлестывает всех и вся оглушительными потоками красноречия, - да ведь все полягут, точно пшеница в ураган! Будь он неладен, этот Читтерлоу, провались он в тартарары! А только рано или поздно, в Фолкстоне ли, в Лондоне ли, с ним надо будет расплатиться, этого не миновать. А тут еще Сид! Сид - брат Энн. Внезапно Киппс с ужасом понял: не следовало ему, джентльмену, принимать приглашение Сида на обед. Сид не из тех, кого можно осадить или не заметить, и притом он брат Энн! Да вовсе и не хочется не замечать Сида; это было бы еще хуже, чем с Баггинсом и Пирсом, в тысячу раз хуже. А уж после сегодняшнего обеда! Это почти все равно, что не заметить самое Энн. Да какое там почти, одно и то же! А вдруг бы он шел с Элен или с Филином!.. - Да пропади оно все пропадом! - вырвалось наконец у Киппса, и он повторил со злостью: - Пропади все пропадом! Потом встал, швырнул окурок и нехотя, будто из-под палки, поплелся в столь не соответствующий его теперешнему настроению великолепный Гранд-отель... А еще говорят: коли денежки есть, живи припеваючи, без забот, без хлопот. Три дня и три ночи Киппс терпел великолепие Гранд-отеля, а потом в панике бежал. Королевский отель взял над Киппсом верх, разбил его наголову и обратил в бегство не по злой воле, а просто своим великолепием, великолепием в сочетании с чрезмерной заботой о постояльце и его удобствах. Вернувшись в отель, Киппс обнаружил, что потерял карточку с номером своей комнаты, и некоторое время озадаченно бродил по холлам и коридорам, но потом спохватился: верно, все портье и все служащие в фуражках с золотыми галунами глядят на него и потихоньку посмеиваются. Наконец в тихом уголке, возле парикмахерской, он набрел на какого-то добродушного на вид служащего в ливрее бутылочного цвета и поведал ему о своей беде. - Послушайте, - вежливо, с улыбкой сказал он этому человеку, - я что-то никак не отыщу свою комнату. Человек в бутылочной ливрее вовсе не стал насмехаться, напротив, услужливо объяснил, как тут быть, достал ключ, посадил Киппса в лифт и проводил по коридору до самого номера. Киппс дал ему на чай полкроны. Укрывшись у себя в номере, Киппс стал собираться с духом, чтобы идти обедать. Уроки молодого Уолшингема не прошли даром: он взял с собой в Лондон фрак и теперь стал облачаться. К сожалению, удирая от тети с дядей, он второпях забыл прихватить еще одни туфли и довольно долго не мог решить, идти ли в темно-красных суконных шлепанцах, шитых золотом, или в башмаках, которые не снимал весь день и которые в таком случае придется чистить полотенцем; а он еще и ногу натер и потому под конец выбрал шлепанцы. Уже после, заметив, какие взгляды бросают на его шлепанцы портье, официанты и прочие обитатели Гранд-отеля, Киппс пожалел, что не остановил свой выбор на башмаках. Впрочем, чтобы как-то возместить нарушение стиля, он сунул под мышку шапокляк. Ресторан он отыскал без особого труда. В просторной, великолепно убранной зале стояли маленькие столики, освещенные электрическими свечами под красными абажурами, и за столиками обедало множество народу, все явно au fait [в курсе дела, на высоте положения; здесь - знающие, как себя держать (франц.)] - джентльмены во фраках и ослепительные дамы с обнаженными плечами. Киппс еще никогда не видел настоящих вечерних туалетов, и сейчас просто глазам не верил. Но были тут и люди, одетые обыкновенно, не по-вечернему, - эти, наверно, смотрят сейчас на него и гадают, к какому аристократическому роду принадлежит этот молодой человек. В красиво убранной нише расположился оркестр, и музыканты - все до одного - уставились на его темно-красные шлепанцы. Ну, пускай теперь не надеются на подачку, уж он-то им ни гроша не пожертвует. Беда, что этот роскошный зал так велик: пока еще доберешься до места и спрячешь ноги в темно-красных домашних туфлях под стол... Киппс выбрал столик - не тот, где довольно нахальный с виду официант услужливо отодвинул для него стул, а другой, - сел было, да вспомнил, что у него с собой шапокляк, и, чуть поразмыслив, тихонько приподнялся и сунул его под себя. (Поздно вечером компания, что ужинала за этим столиком, обнаружила злополучный головной убор на стуле, и на следующее утро его вручили Киппсу.) Он осторожно отодвинул салфетку в сторону, без труда выбрал суп: "Бульон, пожалуйста", - но карточка вин с великим множеством названий совсем сбила его с толку. Он перевернул ее, увидел раздел с разными марками виски, и тут его осенила блестящая идея. - Послушайте, - обратился ей к официанту и ободряюще кивнул, потом спросил доверительно: - А старика Мафусаила, три звездочки у вас не найдется? Официант пошел узнавать, а Киппс, очень гордый собой, принялся за суп. Оказалось, что старика Мафусаила в ресторане не имеется, и Киппс заказал кларет, углядев его в середине карточки вин. - Что ж, выпьем вот этого, - сказал он, ткнув пальцем в карточку. Он знал, что кларет - хорошее вино. - Полбутылки? - спросил официант. - В самый раз, - ответил Киппс. Что ж, он не ударил лицом в грязь и чувствовал себя настоящим светским человеком. Покончив с супом, он откинулся на спинку стула и медленно повел глазами на дам в вечерних туалетах, сидящих за столиком справа. Вот это да! Услыхал бы, не поверил!! Они были чуть не нагишом. Плечи едва прикрыты кусочком черного бархата. Он опять поглядел направо. Одна, с виду уж такая греховная, хохотала, приподняв бокал с вином; другая, та, что в черном бархате, быстрыми, беспокойными движениями совала в рот кусочки хлеба и трещала без умолку. Вот бы старина Баггинс поглядел! Тут Киппс поймал на себе взгляд официанта и покраснел до корней волос. Некоторое время он не поворачивал голову в сторону того столика и безнадежно запутался с ножом и вилкой: как есть рыбу? Вскоре он заметил, что за столиком слева от него дама в розовом управляется с рыбой при помощи каких-то совсем других орудий. Потом подали волован [нечто вроде пудинга с мясом или рыбой, ломтиками, притом с соусом или гарниром (франц.)], а это было начало конца. Киппс взял было нож, но тут же увидел, что дама в розовом справляется одной только вилкой, и поспешно положил вымазанный в соусе нож прямо на скатерть. И очень скоро убедился, что при его неопытности с вилкой в руках можно долго охотиться и все равно ничего не поймаешь. У него пылали уши, он поднял глаза и встретился взглядом с дамой в розовом; она сейчас же отвела глаза и с улыбкой что-то сказала своему спутнику. Ох, как возненавидел Киппс эту розовую даму! Наконец он подцепил на вилку большой кусок волована и на радостях хотел разом сунуть его в рот. Но кусок был слишком велик, он разломился и шлепнулся обратно в тарелку. Бедная, бедная крахмальная сорочка! - А, черт! - сказал Киппс и схватился за ложку. Его официант отошел к двум другим официантам и что-то сказал им: ясно, насмехается! Киппс вдруг рассвирепел. - Эй, послушайте! - крикнул он и помахал официанту рукой. - Уберите это! Все, кто сидел за столиком справа - и обе дамы, те самые, с голыми плечами, - обернулись и посмотрели на него... Киппс чувствовал, что все смотрят на него и забавляются, и возмутился. Несправедливо это! В конце концов ведь им с детства даны блага и преимущества, которых он всегда был лишен. А теперь, когда он изо всех сил старается, они, конечно, глумятся над ним, и перемигиваются, и пересмеиваются! Он хотел поймать их на этом, но никто не пялил на него глаза и не подталкивал друг друга локтем, и в поисках утешения он налил себе еще бокал вина. Нежданно-негаданно он почувствовал себя социалистом. Да, да, пускай приходят худые времена, и пускай все это кончится! Подали баранину с горошком. Киппс придержал руку официанта. - Не надо горошка, - сказал он. Он уже знал, как трудно справляться с горошком и какие тут подстерегают опасности. Горошек унесли, а Киппс опять ожесточился. Он будто вновь услыхал зажигательные речи Мастермена. Ну и публика здесь, а еще поднимают человека на смех! Женщины чуть не нагишом... Потому-то он и растерялся. Поди-ка пообедай, когда кругом сидят в таком виде... Ну и публика! Нет, хорошо, что он не их роду-племени. Ладно, пускай смотрят. Вот что, если они опять станут пялить на него глаза, он возьмет да и спросит какого-нибудь мужчину: на кого, мол, уставился? Сердитое, взволнованное лицо Киппса не могло не привлечь внимания. На беду, оркестр исполнял что-то весьма воинственное. С Киппсом происходило то, что психологи называют обращением. В несколько минут переменились все его идеалы. Он, который еще недавно был "в сущности, джентльмен", прилежный ученик Филина, то и дело из учтивости снимавший шляпу, в мгновение ока обернулся бунтовщиком, отверженным, ненавистником всех, кто задирает нос, заклятым врагом высшего света и нынешнего общественного устройства. Вот они разряженные, сытые, они, эти люди, ограбили весь мир и вертят им как хотят... - Не желаю, - сказал он, когда ему принесли новое блюдо. С презрением оглядел он голые плечи дамы слева. Он отказался и от следующей перемены. Не нравится ему эта разукрашенная еда! Верно, у них тут иностранец какой-нибудь в поварах. Он допил вино и доел хлеб. - Не желаю. - Не желаю. Какой-то человек, обедавший за столиком неподалеку, с любопытством смотрел на его пылающее лицо. Киппс отвечал свирепым взглядом. "Не хочу и не ем, а вам какое дело?" - Это чего? - спросил Киппс, когда ему подали какую-то зеленую пирамиду. - Мороженое, - ответил официант. - Ладно, я попробую, - сказал Киппс. Он схватил вилку и ложку и накинулся на нового врага. Пирамида поддавалась с трудом. - Ну же! - с ожесточением сказал Киппс, и тут срезанная вершина пирамиды вдруг с удивительной легкостью взлетела и шлепнулась на пол в двух шагах от его столика. Киппс на минуту замер, время словно застыло, он словно провалился куда-то в пустоту. За соседним столиком дружно засмеялись. Запустить в них остатками мороженого? Сбежать? Во всяком случае, если уж уходить, то с достоинством. - Нет, больше не надо, - сказал Киппс официанту, который любезно попытался положить ему еще мороженого. Может, сделать вид, будто он нарочно бросил мороженое на пол - будто оно ему не понравилось и вообще здешний обед ему не по вкусу? Киппс оперся обеими руками на стол, отставил подальше стул, отбросил с темно-красной туфли упавшую салфетку и поднялся. Осторожно переступил через мороженое, загнал ногой салфетку под стол, засунул руки глубоко в карманы и зашагал прочь, отрясая, так сказать, прах дома сего с ног своих. Позади остались тающее на полу мороженое, теплый, вдавленный в сиденье стула шапокляк и в придачу все его мечты и надежды сделаться светским человеком. Киппс вернулся в Фолкстон как раз вовремя, чтобы поспеть на чай с анаграммами. Но, пожалуйста, не воображайте, будто после душевного переворота, который он пережил, обедая в Гранд-отеле, Киппс стал по-другому относиться к этому светскому и умственному развлечению. Он вернулся просто потому, что Гранд-отель оказался ему не по плечу. Три дня длилось его молчаливое отчаянное единоборство с огромным отелем, и все это время внешне он был спокоен, разве что, может быть, минутами краснел и немного ощетинивался, но в душе его шла мучительная, непрестанная, ожесточенная борьба, все перемешалось: угрызения совести, сомнения, стыд, самолюбие, стремление утвердить себя. Он не желал сдаться этому чудовищу без боя, но в конце концов пришлось признать себя побежденным. Слишком неравны были силы. По одну сторону он сам - всего с одной парой башмаков, не говоря уже ни о чем другом; а по другую - настоящие джунгли бесчисленных комнат и коридоров - лабиринт, раскинувшийся на несколько акров, и в дебрях его тысяча с лишним человек - постояльцев и прислуги, и все только тем и заняты, что подозрительно поглядывают на него, исподтишка над ним смеются, нарочно поджидают его в самых неожиданных местах, чтобы столкнуться с ним нос к носу в самую неподходящую минуту, сбить его с толку и унизить. К примеру, отель взял над ним верх в схватке из-за электричества. После обеда Киппс нажал кнопку, думая, что это выключатель, а оказалось, это электрический звонок, и тотчас явилась горничная - угрюмая, несимпатичная молодая женщина, которая глядела на него свысока. - Послушайте, - обратился к ней Киппс, потирая ногу, которую ушиб, пока в темноте шарил по стенам в поисках выключателя, - почему у вас тут нет свечей и спичек? Последовало объяснение, и тем самым отель взял верх. - Не всякий умеет обращаться с этими штучками, - сказал Киппс. - Да, не всякий, - ответила горничная с плохо скрытым презрением и захлопнула за собой дверь. - Эх, надо было дать ей на чай, - спохватился Киппс. Потом он обтер башмаки носовым платком и отправился гулять; гулял долго и вернулся в кэбе; но отель побил его в следующем раунде: Киппс не выставил с вечера башмаки за дверь и утром снова должен был чистить их сам. Отель унизил его утром и еще раз: ему принесли горячей воды для бритья, застали его уже совсем одетым и с удивлением оглядели его воротничок и галстук; но не могу не отметить, что зато с завтраком он справлялся почти без осложнений. Потом отель опять взял над ним верх, ибо в сутках было двадцать четыре часа, а Киппсу решительно нечем было заняться. В первый же день, пока он скитался по Лондону, не зная, где бы утолить голод, он натер ногу и теперь не отваживался на долгие прогулки. Несколько раз на дню он выходил из отеля и очень скоро возвращался обратно, и вежливый швейцар, который при этом неизменно прикасался к фуражке, первый вынудил Киппса дать ему на чай. Это ом чаевые зарабатывает, догадался Киппс. И в следующий же раз, к удивлению швейцара, отвалил ему шиллинг; а тут ведь лиха беда - начало... Он купил в киоске газету и сдачу с шиллинга отдал газетчику; потом поднялся в лифте и дал мальчику-лифтеру шестипенсовик, а газету, так и не развернув, забыл в лифте. В коридоре он встретил ту самую горничную и дал ей полкроны. Теперь он покажет этому заведению, кто он такой! Он невзлюбил этот отель; он не одобрял его с точки зрения политической, общественной и нравственной, но пусть на его пребывание в этих роскошных палатах не ляжет тенью подозрение, что он скряга! Он спустился на лифте в холл (и опять дал лифтеру на чай), тут его перехватил вчерашний официант и вручил забытый на стуле складной цилиндр, за что тотчас получил полкроны. У Киппса было смутное ощущение, что он обходит своего врага с фланга и переманивает его служащих на свою сторону. Они станут считать его оригиналом и поневоле начнут к нему хорошо относиться. Оказалось, мелкая серебряная монета у него на исходе, и он пополнил запас, разменяв деньги у портье в холле. Потом дал на чай служащему в бутылочно-зеленой ливрее только потому, что он походил на того, который накануне помог ему отыскать его номер; тут он заметил, что один из постояльцев смотрит на него во все глаза, и усомнился, правильно ли он поступил в данном случае. В конце концов он вышел на улицу, сел в первый попавшийся омнибус, доехал до конечной остановки, побродил немного по удивительно красивому предместью и вернулся в город. Закусил он в дешевом ресторанчике в Ислингтоне и сам не заметил, как около трех часов пополудни вновь оказался в Гранд-отеле; во время этой прогулки он опять, и на сей раз основательно, натер ногу и притом почувствовал, что сыт Лондоном по горло. В холле он заметил аккуратную афишку, которая приглашала постояльцев в пять часов в гостиную на чаепитие. Пожалуй, все-таки напрасно он начал раздавать подачки. Он убедился, что сделал неверный шаг, когда заметил, что служащие отеля глядят на него вовсе не с уважением, как следовало бы ожидать, а с веселым любопытством, словно гадают, кого же следующего он осчастливит чаевыми. Но если он теперь пойдет на попятный, они сочтут его уж совсем распоследним дураком. Нет, пускай знают, с кем имеют дело, такого богача не каждый день встретишь. И такая у него прихоть - налево и направо раздавать чаевые. А все-таки... А все-таки, видно, этот отель снова взял над ним верх. Киппс сделал вид, будто задумался, и так прошел через холл, оставил в гардеробной зонтик и шляпу и отправился в гостиную пить чай. Сперва ему показалось, что в этом раунде победа за ним. Поначалу в большой комнате было тихо и покойно, и он с облегчением откинулся в кресле и вытянул ноги, но скоро сообразил, что выставил на всеобщее обозрение свои запыленные башмаки; он выпрямился и подобрал ноги, и тут в гостиную стали стекаться леди и джентльмены; они рассаживались вокруг него и тоже пили чай, и вновь пробудили в нем враждебное чувство к высшим сословиям, вспыхнувшее накануне в его душе. Вскоре Киппс заметил неподалеку даму с пышными белокурыми волосами. Она разговаривала со священником, который, видимо, был ее гостем и отвечал ей вполголоса и очень почтительно. - Нет, - говорила она, - наша дорогая леди Джейн так бы не поступила! Священник что-то пробормотал в ответ, голоса его почти не было слышно. - Бедняжка леди Джейн, она такая чувствительная! - громко, с выражением произнесла белокурая. Подошел важный лысый толстяк и подсел к этим двоим, самым оскорбительным образом поставив свой стул так, что спинка торчала прямо перед носом Киппса. - Вы рассказываете о несчастье нашей дорогой леди Джейн? - прожурчал лысый толстяк. Молодая пара - она в роскошном туалете, он во фраке, наверно, от самого лучшего портного - расположилась по правую руку от Киппса, тоже не обращая на него никакого внимания, словно его тут и нет. - Я ему так и сказал, - прогудел молодой джентльмен глухим басом. - Да что вы! - воскликнула его спутница и ослепительно улыбнулась, точно красотка с американской рекламы. Все они, конечно, считают его чужаком. И Киппсу отчаянно захотелось как-то утвердить себя. Хорошо бы вдруг вмешаться в разговор, поразить их, ошеломить. Может, произнести речь в духе Мастермена? Нет, невозможно... А все-таки хорошо бы доказать им, что он чувствует себя здесь легко, как дома. Озираясь по сторонам, он заметил какое-то строгого вида сооружение с черными гладкими стенками, а на нем прорезь и эмалированную табличку-указатель. А что, если завести музыку - тогда все сразу признают в нем человека со вкусом и увидят, что он чувствует себя вполне непринужденно. Киппс встал, прочел несколько названий, наудачу выбрал одно, опустил шестипенсовик в прорезь - да, целый шестипенсовик! - и приготовился услышать что-нибудь утонченное я нежное. Для столь изысканного заведения, как Гранд-отель, сей инструмент поистине оказался чересчур громогласен. Вначале он трижды взревел, точно осел, и тем прорвал плотину издавна царившей здесь тишины. Казалось, это подают голос пращуры труб, допотопные медные тромбоны-великаны и железнодорожные тормоза. Ясно слышалось, как гремят колеса на стрелках. Это было не столько вступление к музыкальному опусу, как рывок из окопов и стремительная атака под аккомпанемент шрапнели. Не столько мотив, сколько рикошет. Короче говоря, это неистовствовал несравненный саксофон. Музыка эта ураганом обрушилась на приятельницу л