... Хоть ты и служил в драгунском полку, все же ты старый урод. Чорт побери! Если хочешь сохранить мое уважение, то не советую тебе к этим достоинствам добавлять еще глупость и полагать, что такая девушка, как я, откажется скрасить впечатление от своей астматической любви при помощи цветов чьей-нибудь прекрасной юности. - Акилина, ты, конечно, шутишь? - А ты разве не шутишь? Ты думаешь, я, как дура, поверю в твой отъезд? "Нынче вечером я уезжаю",- передразнила она.- Ах, мямля, да разве так ты говорил бы, покидая свою Наки? Ты ревел бы не хуже теленка. - Ну, а если я уеду, ты приедешь ко мне? - спросил он. - Скажи сначала, не глупая ли шутка все это твое путешествие? - Серьезно, я уезжаю. - В таком случае серьезно я остаюсь. Счастливого пути, дитя мое! Буду тебя ждать. Скорее я расстанусь жизнью, чем с миленьким моим Парижем. - И ты не захочешь отправиться в Италию, в Неаполь, зажить там приятно, спокойно, роскошно со своим толстячком, который пыхтит, как тюлень? - Нет. - Неблагодарная! - Неблагодарная? - сказала она, вставая с кресла.- Сию же минуту уйду я отсюда в чем мать родила. Я отдала тебе все сокровища юности и то, чего не вернуть даже ценой всей крови твоей и моей. Если бы возможно было как-нибудь, хоть бы заплатив спасением своей души, вернуть девственность моему телу, как вновь обрела я, может быть, девственность души, если бы я могла тогда отдаться любовнику чистая, как лилия,- я не колебалась бы ни минуты! Чем ты вознаградил меня за мою жертву? Ты меня кормил и устраивал мне жилье, руководясь тем же самым чувством, с которым кормят собаку, отводят ей конуру, потому что она - хороший сторож, потому что она принимает побои, когда мы не в духе, и лижет нам руку, едва мы ее позовем. Кто же из нас двоих более щедр? - Дитя мое, разве ты не видишь, что я шучу? - возразил Кастанье.- Я предпринимаю небольшое путешествие; оно не затянется. А в театр ты со мной поедешь: в полночь я отправлюсь в дорогу, по-хорошему распростившись с тобой. - Котеночек ты мой, значит, и вправду уезжаешь? - сказала она, притягивая его к себе за шею, чтобы спрятать его голову у себя на груди. - Задушишь! - кричал Кастанье, уткнувшись носом в грудь Акилины. Наша девица наклонилась к уху Дженни. - Пойди скажи Леону, чтобы он приходил в час, не раньше. Если его не застанешь и он придет, пока мы тут будем прощаться, задержи его у себя... Ладно, прекраснейший из тюленей,- продолжала она, подняв голову Кастанье и теребя его за нос,- пойду с тобой нынче в театр. А теперь - за стол! Обед не плох, все твои любимые кушанья. - Нелегко покидать такую женщину, как ты,- сказал Кастанье. - Чего же ради ты уезжаешь? - спросила она. - Чего ради? чего ради? Чтобы все объяснить, понадобилось бы рассказать о многом, и ты увидела бы тогда, что моя любовь к тебе доходит до безумия. Коли ты подарила мне свою честь, то ведь и я продал свою, мы квиты. Разве это не любовь? - Все это пустяки,- сказала она.- Нет, если бы ты сказал мне, что, заведи я любовника, ты все-таки по-прежнему будешь отечески меня любить, вот это была бы любовь! Скажите так сейчас же и дайте лапку. - Я убил бы тебя,- улыбаясь, ответил Кастанье. Они уселись за стол, а пообедав, отправились в Жимназ. После первой пьесы Кастанье решил показаться кое-кому из своих знакомых, замеченных им в зале, чтобы как можно дольше не возникали подозрения, что он бежал. Он оставил г-жу де Лагард в ложе (согласно их скромным привычкам, взята была ложа в бенуаре) и пошел пройтись по фойе. Едва сделал он несколько шагов, как увидал Мельмота, от взгляда которого у него возникло уже знакомое чувство тошноты и ужаса; они столкнулись лицом к лицу. - Мошенник! - крикнул англичанин. Услыхав это восклицание, Кастанье взглянул на прогуливавшихся кругом людей. Казалось ему, он видит у них на лицах удивление и любопытство, ему захотелось сию же минуту отделаться от англичанина, и он поднял руку, намереваясь нанести пощечину, но почувствовал, что его парализовала неодолимая сила, овладевшая им и пригвоздившая его к полу; чужеземец, не встретив сопротивления, взял его под руку, и они вместе пошли по фойе, как два друга. - Кто настолько силен, чтобы противиться мне? - сказал англичанин.Разве ты не знаешь, что здесь, на земле, все должно мне подчиняться, что я все могу сделать? Я читаю в сердцах, вижу будущее, знаю прошлое. Я нахожусь здесь, но могу оказаться где угодно! Я не завишу ни от времени, ни от места, ни от расстояния. Весь мир мне слуга. Я обладаю способностью вечно наслаждаться и вечно давать счастье. Мой взор пронизывает стены, видит сокровища, и я черпаю их полными пригоршнями. Кивну головой - воздвигаются дворцы, и строитель мой не знает ошибок. Захочу - и всюду распустятся цветы, нагромоздятся кучи драгоценных каменьев, груды золота, все новые и новые женщины будут моими; словом, все мне подвластно. Я мог бы играть на бирже наверняка, если бы человек, знающий, где скупцы хоронят свое золото, нуждался в чужом кошельке. Так ощути, жалкое существо, объятое стыдом, ощути же мощь держащих тебя тисков. Попытайся согнуть эту железную руку! смягчи крепкое, как адамант, сердце! попробуй укрыться от меня! Даже спрятавшись в глубине проходящих под Сеной подземелий, разве ты перестанешь слышать мой голос? Разве, спустившись в катакомбы, перестанешь ты меня видеть? Мой голос громче громов, ясный свет моих глаз соперничает с солнцем, ибо я равен Светоносному. Кастанье слушал эту ужасную речь, не будучи в силах ничего возразить, и шел рядом с англичанином, не имея возможности отойти от него. - Ты мне принадлежишь, ты только что совершил преступление. Наконец-то я нашел себе сотоварища, которого давно искал. Хочешь узнать свою судьбу? Ты собирался посмотреть спектакль, он от тебя не уйдет, ты увидишь два спектакля. Идем! представь меня госпоже де Лагард как лучшего своего друга. Разве не во мне - последняя твоя надежда? Кастанье вернулся в ложу, его сопровождал чужеземец, которого он, повинуясь только что полученному приказу, поспешил представить г-же де Лагард. Акилину как будто нисколько не удивило появление Мельмота. Англичанин отказался занять переднее место в ложе, он пожелал, чтобы Кастанье сидел рядом со своей возлюбленной. Простейшее желание англичанина являлось приказом, которому следовало повиноваться. Начиналась последняя пьеса. Тогда в маленьких театрах давалось только по три пьесы в вечер. В Жимназ играл тогда актер, который создавал своему театру большой успех. На этот раз Перле должен был играть в "Этампском комедианте", водевиле, где он исполнял четыре различных роли. Когда занавес поднялся, чужестранец простер руку над залом. Кастанье испустил бы крик ужаса, если бы у него не перехватило горло: Мельмот пальцем указал ему на сцену, давая понять, что по его приказу спектакль изменен. Кассир увидал кабинет Нусингена; его патрон совещался со старшим чиновником полицейского управления, который истолковывал ему поведение Кастанье, сообщив, что из кассы похищена некоторая сумма денег, что ущерб нанесен банкиру при помощи подделки, что кассир сбежал. Тотчас же была составлена жалоба, подписана и направлена королевскому прокурору. - Вы думаете, еще не поздно? - спрашивал Нусинген. - Нет,- отвечал агент,- он сейчас в Жимназ " ничего не опасается. Кастанье заерзал на стуле, собираясь уйти; но рука Мельмота опустилась ему на плечо и принудила его остаться на месте - с той ужасающей силой, действие которой мы ощущаем в кошмарном сне. Сам этот человек был воплощенным кошмаром и оказывал гнетущее действие на Кастанье, как насыщенная ядом атмосфера. Когда бедный кассир обернулся с мольбой к англичанину, он встретился с огненным взглядом, излучавшим электрические токи. Кастанье чувствовал себя так, как будто в него вонзились металлические иглы, проткнув его насквозь и пригвоздив к месту. - Что я тебе сделал? - говорил он в изнеможении, задыхаясь, как загнанный олень на берегу ручья.- Что тебе от меня нужно? - Гляди! - крикнул ему Мельмот. Кастанье взглянул на сцену. Декорация уже переменилась; Кастанье увидал на сцене самого себя после спектакля, он и Акилина сходили с экипажа, но когда он входил во двор своего дома на улице Рише, декорация вдруг еще раз переменилась, она изображала теперь внутренность его квартиры. У камина, в комнате хозяйки, Дженни разговаривала с молодым армейским сержантом из парижского гарнизона. - Уезжает,- говорил сержант, по-видимому человек из состоятельной семьи,- теперь я буду счастлив без помех! Я так люблю Акилину, что не стерплю, чтобы она принадлежала этой старой жабе! Нет, я женюсь на госпоже де Лагард! - восклицал сержант. "Старая жаба!" - скорбно подумал Кастанье. - Барыня с барином приехали, прячьтесь! Вот сюда, господин Леон,- говорила ему Дженни.- Барин, должно быть, недолго останется. Кастанье видел, как сержант живо прятался за платья Акилины в ее гардеробной. Вскоре и сам кассир появился на сцене, он прощался с возлюбленной, которая потешалась над ним, подмигивая Дженни, а ему говорила самые сладкие, самые ласковые слова. Обращаясь к нему - она плакала, обращаясь к горничной - смеялась. Зрители требовали повторения куплетов. - Проклятая баба!- кричал Кастанье у себя в ложе. Акилина хохотала до слез, восклицая: - Боже мой, как потешен Перле в роли англичанки! Что же это? Вы один во всем зале не смеетесь? Смейся, мой котеночек! - говорила она кассиру. Мельмот так захохотал, что кассира бросило в дрожь. Этот английский хохот выворачивал ему все внутренности и отзывался в мозгу так больно, точно хирург раскаленной сталью трепанировал ему череп. - Они смеются! Смеются! - конвульсивно произносил Кастанье. Вместо стыдливой леди, которую так комично представлял Перле, что от ее англо-французского говора готов был лопнуть со смеху весь зал, кассир видел самого себя: он бежал по улице Рише, возле бульвара садился на извозчика, нанимал его в Версаль. Декорация еще раз переменилась. Он увидел плохонькую гостиницу, которую содержал бывший его вахмистр на углу Оранжерейной улицы и улицы Францисканцев. Было два часа утра, царило полнейшее молчание, никто за ним не шпионил; подъехал экипаж; в упряжке были почтовые лошади, и его подали сначала к дому на Парижском авеню, так как из осторожности он был нанят от имени какого-то англичанина, проживавшего там. Кастанье садился в экипаж и ехал. Но, смотря на сцену, Кастанье у заставы увидал пеших жандармов, поджидавших экипаж. Он готов был испустить крик ужаса, но подавил его, встретившись со взглядом Мельмота. - Смотри дальше и молчи! - сказал англичанин. Вслед за тем Кастанье увидал, как его бросили в тюрьму Консьержери. Потом в пятом акте этой драмы, озаглавленной "Кассир", он увидал себя через три месяца: он выходил из суда, приговоренный к двадцати годам каторги. Еще раз у него вырвался крик, когда он увидал, как его выставили напоказ среди площади Дворца правосудия и как палач клеймил его раскаленным железом. Наконец, в последней сцене он стоял во дворе Бисетра среди шестидесяти каторжников, ожидая, когда до него дойдет очередь и его закуют в кандалы. - Боже мой! я больше не в силах смеяться! - говорила Акилина.- Котеночек мой, вы так мрачны! Что с вами? Ваш приятель ушел. - Два слова, Кастанье,- сказал ему Мельмот в тот момент, когда по окончании пьесы г-жа де Лагард приказала капельдинерше подать манто. Коридор полон был народу, бегство было невозможно. - Что скажете? - Ты проводишь Акилину домой, отправишься в Версаль и там подвергнешься аресту. Нет такой власти человеческой, которая помогла бы тебе избегнуть этого. - Почему? - Потому что рука, держащая тебя, не даст тебе уйти,- сказал англичанин. Кастанье пожалел, что не наделен способностью произнести такие слова, от которых уничтожился бы он сам, исчез бы в глубинах ада. - Если демон потребует твою душу, не отдашь ли ты ее в обмен на власть, равную божьей власти? Достаточно одного слова, и ты вернешь в кассу барона Нусингена взятые тобой пятьсот тысяч франков. Да и твой аккредитив будет разорван, и исчезнут всякие следы преступления. Наконец, золото потечет к тебе рекой. Ты ни во что не веришь, не правда ли? Ладно, если все это произойдет, ты поверишь по крайней мере в чорта? - Ах, если бы было возможно! - радостно воскликнул Кастанье. - Тебе порукой тот,- ответил англичанин,- кто может сделать вот это... И, стоя в ту минуту с Кастанье и г-жой де Лагард на бульваре, Мельмот протянул руку. Моросил мелкий дождь, земля была грязной, атмосфера - тяжелой, а небо - черным. Едва простерлась рука этого человека - и солнце осветило Париж. Кастанье казалось, что сияет прекрасный июльский полдень. Деревья были покрыты листьями, по-праздничному расфранченные парижане весело прогуливались в два ряда. Продавцы "кокосового напитка" кричали: "А вот освежающий! А вот прохладительный!" Катясь по мостовой, сверкали экипажи. Кассир испустил крик ужаса. И тогда бульвар снова стал серым и мрачным. Г-жа де Лагард села в экипаж. - Да скорей же, друг мой,- сказала она,- садись или уж оставайся. Право, нынче ты скучен, как этот дождь. - Что же нужно сделать? - сказал Кастанье Мельмоту. - Хочешь со мной поменяться местами? - спросил у него англичанин. - Да. - Прекрасно. Через несколько минут буду у тебя. - Что же это, Кастанье? Ты не в духе,- говорила ему Акилина.- Ты затеваешь что-то неладное, в театре ты был так мрачен и задумчив... Милый друг, не нужно ли тебе чего? Не могу ли я чем-нибудь тебе помочь? Ну, скажи хоть словечко! - Я подожду, пока мы вернемся домой,- тогда узнаю, любишь ли ты меня. - Нет нужды ждать,- ответила она, бросаясь ему на шею,- вот как люблю! Она обнимала его, казалось, очень страстно, осыпала ласками, но в этом у подобных созданий проявляются профессиональные навыки, как у актрисы - в сценической игре. - Откуда музыка? - сказал Кастанье. - Ну вот! Дошел уж до того, что слышишь какую-то музыку. - Небесная музыка! -продолжал он.- Можно подумать, что звучит где-то в вышине. - Ты никогда не хотел брать ложу в Итальянский театр, говорил, что терпеть не можешь музыку, а теперь вдруг стал меломаном, и еще в такой час! Да ты с ума сошел! Это у тебя в башке музыка, повредилась дряхлая твоя головушка! - сказала она, обхватывая руками его голову и укладывая ее себе на плечо.- Скажи, папаша, быть может, запели колеса кареты? - Наки, прислушайся! Если бы ангелы играли на струнах для благого творца, их музыка звучала бы так, как звучат эти аккорды. Я впиваю их слухом, они проникают во все мои поры... Не знаю, как тебе описать; это сладостно, точно медовый напиток! - Конечно, ангелы играют на струнах для благого творца, ведь ангелов всегда рисуют с арфами. "Честное слово, он сошел с ума",- подумала она, видя, что Кастанье застыл, словно курильщик опиума, погруженный в экстаз. Приехали домой. Кастанье, поглощенный всем только что виденным и слышанным и не зная, верить или сомневаться, похож был на пьяницу, утратившего разум. Он пробудился в комнате Акилины, куда его возлюбленная вместе со швейцаром и Дженни перенесла его, потому что, сходя с экипажа, он потерял сознание. - Друзья мои, друзья мои, он сейчас придет! - сказал он в отчаянии, бросаясь в глубокое кресло возле камина. В эту минуту Дженни услыхала звонок, пошла открывать и сообщила о приходе англичанина,- или, как она доложила, "какого-то господина, которому барин назначил свидание". И сразу же предстал Мельмот. Воцарилось молчание. Он взглянул на швейцара - швейцар ушел. Он взглянул на Дженни - Дженни ушла. - Сударыня,- сказал Мельмот куртизанке,- позвольте нам закончить дело, не терпящее отлагательства. Он взял Кастанье за руку, Кастанье встал. Идя в гостиную, они не захватили с собою свечи, ибо взгляд Мельмота осветил бы самый глубокий мрак. Зачарованная странным взглядом незнакомца, Акилина чувствовала, что силы покинули ее, она не могла позаботиться о тайном своем любовнике; впрочем, как она полагала, Леон должен был спрятаться у горничной, между тем Дженни, захваченная врасплох быстрым возвращением Кастанье, заперла его в гардеробной, совсем как в сцене из той драмы, которую в театре играли для Мельмота и его жертвы. Дверь гостиной с силой захлопнулась, и вскоре снова явился Кастанье. - Что с тобой? - в ужасе вскричала его возлюбленная. Кассир преобразился. Красноватый цвет лица сменился той же странной бледностью, которая придавала чужеземцу зловещий и холодный вид. Глаза метали мрачный пламень, причинявший боль невыносимым своим блеском. Уже не добродушие, а деспотизм и гордость сквозили в его облике. Куртизанка заметила, что Кастанье стал худее, лоб его казался ей величественно ужасным, от драгуна исходило то страшное влияние, которое подавляло других, как тяжкая атмосфера. С минуту Акилина ощущала какую-то стесненность. - Что сейчас произошло между тобой и этим дьявольским человеком? - спросила она. - Я продал ему свою душу. Чувствую, что я уже не тот. Он взял себе мое бытие, а свое отдал мне. - Как это? - Тебе ничего не понять... А! он был прав, этот демон,- холодно продолжал Кастанье.- Я вижу все и все знаю. Ты меня обманывала! От таких слов Акилина оцепенела. Кастанье зажег свечу и пошел в гардеробную. Несчастная девушка последовала за ним, и как же велико было ее изумление, когда Кастанье, раздвинув платья на вешалке, обнаружил сержанта! - Выходите, милый мой,- сказал он и, взяв Леона за пуговицу сюртука, повел его за собой в спальню. Растерявшись, побледневшая пьемонтка бросилась в кресло. Кастанье уселся на диванчике у камина, предоставив любовнику Акилины стоять перед ним. - Вы бывший военный,- сказал Леон,- я готов дать вам удовлетворение. - Как вы глупы,- сухо ответил Кастанье.- Мне нет нужды в дуэли, кого хочу, я убью взглядом. Дитя, я расскажу вам вашу историю. К чему мне вас убивать? У вас на шее я вижу красную полосу. Вас ждет гильотина. Да, вы умрете на Гревской площади. Вы - достояние палача, ничто не может вас спасти. Вы принимаете участие в венте карбонариев [Карбонарии - тайная политическая организация в Италии в первой трети XIX в., ставившая целью своей деятельности национальную независимость Италии; во Франции карбонарии в 20-30-е годы XIX в. вели бо рьбу за свержение реставрированной династии Бурбонов]. Вы участвуете в заговоре против правительства. - Об этом ты мне не говорил! - крикнула пьемонтка Леону. - Так, значит, вы не знаете,- продолжал кассир,- что министерство нынче утром решило принять меры против вашего сообщества? Генеральный прокурор получил ваши списки. Предатели на вас донесли. В настоящий момент собираются материалы для обвинительного акта. - Так это ты его предал? - сказала Акилина, взревев как львица, и поднялась, готовая растерзать Кастанье. - Ты слишком хорошо меня знаешь, чтобы этому поверить,- ответил Кастанье с хладнокровием, заставившим оцепенеть его возлюбленную. - Как же ты об этом узнал? - До того как я вошел в гостиную, я ничего не знал, но теперь я все вижу, все знаю, все могу. Сержант остолбенел. - Тогда спаси его, мой друг! - воскликнула Акилина, бросаясь перед Кастанье на колени.- Спасите его, раз вы все можете сделать! Я буду вас любить, обожать, не любовницей, но рабой буду я. Самым разнузданным прихотям вашим я буду покорна... будешь делать со мной, что захочешь. Да, больше чем любовь к вам я обрету в себе; то будет дочерняя покорность и вместе с тем... Но... пойми же, Родольф! Словом, какие бы страсти ни владели мной, я всегда буду твоей! Какими еще словами можно тебя растрогать?.. Я изобрету наслаждения... я... Боже мой! Чего бы ты от меня ни потребовал, хотя бы выброситься в окно, тебе достаточно будет напомнить: Леон! и я ринусь в ад, готова буду претерпеть всяческие мучения, всяческие болезни, всяческие горести, все, что ты мне прикажешь. Кастанье оставался невозмутимым. В ответ он лишь указал на Леона, произнеся с адским хохотом: - Его ждет гильотина. - Нет, он отсюда не уйдет, я его спасу! - воскликнула она.- Да, я убью того, кто к нему прикоснется! Почему ты не хочешь его спасти? - кричала она звенящим голосом; глаза ее пылали, волосы растрепались.- Ты можешь это сделать? - Я все могу. - Почему же ты не спасешь его? - Почему? - крикнул Кастанье, и от его голоса задрожал пол.- Я мщу! Злые дела - это мое ремесло. - Как? Он умрет? - восклицала Акилина.- Умрет мой возлюбленный? Возможно ли? Она бросилась к комоду, схватила лежавший в корзинке стилет и подошла к Кастанье, который только рассмеялся. - Ты отлично знаешь, что сталь меня не берет... Рука Акилины ослабла, как вдруг у арфы слабеет перерезанная струна. - Уходите, милый друг,- сказал кассир, обращаясь к сержанту,- занимайтесь своим делом. Он протянул руку, и военный был принужден подчиниться необоримой силе, исходившей от Кастанье. - Здесь я у себя дома, я мог бы послать за полицейским комиссаром, выдать ему человека, забравшегося ко мне, но предпочитаю вернуть вам свободу: я демон, а не шпион. - Я уйду с ним! - сказала Акилина. - Иди,- ответил Кастанье.- Дженни, Дженни! - Появилась Дженни.- Пошлите швейцара нанять им извозчика.- Вот тебе, Наки,- сказал Кастанье, вытаскивая из кармана пачку банковых билетов.- Ты не уйдешь нищенкой от человека, который еще любит тебя. Он протянул ей триста тысяч франков. Акилина схватила их, швырнула на землю, плюнула на них и, в бешенстве отчаяния топча их ногами, сказала: - Мы с ним уйдем пешком, не возьмем от тебя ни гроша. А ты, Дженни, оставайся. - Прощайте,- ответил кассир, подбирая деньги.- Ну, а я вернулся из своей поездки... Дженни! - сказал он, взглянув на остолбеневшую горничную,- мне кажется, ты славная девушка. Ты осталась без хозяйки, иди ко мне! На нынешний вечер у тебя будет хозяин. Всего опасаясь, Акилина быстро направилась вместе с Леоном к одной из своих подруг. Но он был на подозрении у полиции, за каждым его шагом следили. Спустя короткое время его арестовали вместе с тремя его товарищами, как сообщали о том газеты. Кассир чувствовал, что он совершенно изменился, и духовно и физически. Того Кастанье, который когда-то в прошлом был влюбленным юношей, храбрым военным, одураченным и разочарованным мужем, кассиром, преступником из-за страстной любви,- больше не существовало. Его внутренний облик был разрушен. Мгновенно раздался в ширину его лоб, обострились ощущения. Его мысль объяла весь мир, он все видел, точно его поместили на необычайные высоты, Перед тем как пойти в театр, он испытывал безумнейшую страсть к Акилине; он был готов закрыть глаза на ее измены, только бы не расставаться с ней; это слепое чувство исчезло, как облако тает от солнечных лучей. Довольная тем, что заступила место своей хозяйки и завладела ее богатством, Дженни исполняла все желания кассира. Но Кастанье, получивший способность читать в душах, открыл истинную причину ее покорности, чисто физической. Он насладился этой девушкой с коварной жадностью - так ребенок съедает сочную мякоть вишни, а косточку бросает. На следующий день, за завтраком, когда Дженни чувствовала себя барыней и хозяйкой дома, Кастанье повторил ей слово за словом, мысль за мыслью, все, о чем она размышляла, прихлебывая кофе. - А знаешь, малютка, что ты думаешь? - сказал он, улыбнувшись.- Вот что: "Прекрасная мебель палисандрового дерева, о которой я так мечтала, и прекрасные платья, которые я примеряла, стали, наконец, моими! И стоили они мне какую-то ерунду, в которой почему-то барыня ему отказывала. Честное слово, чтобы разъезжать в карете, получать дорогие уборы, занимать ложу в театре да сколотить себе ренту,- ради этого я дала бы ему столько наслаждений, что он сдох бы, не будь он крепок, как турок. Никогда не встречала подобного мужчины!" Ведь верно? - продолжал он таким тоном, что Дженни побледнела.- Да, дочь моя, это тебе не по силам, для твоего блага отпускаю тебя, ты бы себя замучила насмерть. Ладно, расстанемся друзьями. И он равнодушно ее отослал, уплатив ей весьма незначительную сумму. Ужасную власть, купленную ценою вечного блаженства, Кастанье прежде всего решил всецело употребить на полное удовлетворение своих инстинктов. Приведя дела свои в порядок и без труда сдав счета г-ну де Нусингену, назначившему в преемники ему какого-то честного немца, он захотел устроить вакханалию, достойную лучших дней Римской империи, и с отчаянием предался наслаждениям, как Валтасар на последнем своем пиру. Но, подобно Валтасару, он ясно видел излучающую свет руку, которая в самый разгар наслаждений чертила ему приговор, только не на стенах тесной залы, а на тех беспредельных сводах, где выступает радуга. В самом деле, его пир был не оргией, ограниченной рамками какого-нибудь банкета, а расточительной игрою всех сил и всяческих наслаждений. Праздничным чертогом была как бы вся земля, уже сотрясавшаяся у него под ногами. То был последний пир расточителя, который ни о чем уже не думает. Полными пригоршнями черпая в сокровищнице человеческого сладострастия, ключ от которой вручил ему демон, он быстро опустошил ее до дна. Сразу захваченная, неимоверная власть сразу же была испытана, обречена и обессилена. Что было всем, стало ничем. Нередко случается, что обладать, значит - убить самые грандиозные поэмы, созданные желанием, так как достигнутая цель редко соответствует мечтам. Такую плачевную развязку, свойственную некоторым страстям, таило в себе и всемогущество Мельмота. Тщета природы человеческой вдруг открылась его преемнику, которому наивысшая власть принесла с собою в дар ничтожность. Чтобы лучше понять то удивительное положение, в котором очутился Кастанье, следовало бы мысленно рассмотреть все пережитые им внезапные изменения и понять, сколь часто они совершались,- обо всем этом трудно составить себе понятие людям, скованным законами времени, места и расстояний. Возросшие его способности изменили прежний характер связей между миром и им самим. Подобно Мельмоту, Кастанье мог в несколько мгновений очутиться в цветущих долинах Индостана, мог пронестись, как крылатый демон, над пустынями Африки и скользить по морям. Как ясновидение позволяло ему постигать любой материальный предмет и самые сокровенные мысли любого человека, лишь только Кастанье устремлял на него свой взор,- точно так же его язык сразу как бы схватывал все вкусовые ощущения. Его желания подобны были топору деспота, срубающего дерево для того, чтобы достать плоды. Для него не существовало больше никаких переходов, никаких чередований, которые горе сменяют радостью и вносят разнообразие во все наслаждения человеческие. Его небо, ставшее непомерно чувствительным, вдруг пресытилось, налакомившись всем. Два наслаждения - женщиной и вкусной пищей - были до такой степени им изведаны с тех пор как он мог лакомиться ими до пресыщения, что ему не хотелось больше ни есть, ни любить. Зная, что ему подвластна будет любая женщина, какую он ни пожелал бы, зная, что он наделен силой, не знающей поражений, он более не желал женщин; заранее видя их покорными самым беспутным прихотям, он ощущал в себе ужасную жажду любви, он желал такой любви, которой женщины ему не могли дать. Единственное, в чем отказал ему мир,- это вера и молитва, два вида любви, умиленной и целительной. Ему покорялись. Какое ужасное состояние! Потоки скорби, мыслей и наслаждений, потрясавшие его тело и душу, одолели бы самую могучую человеческую натуру,- но в нем заключалась жизненная сила, соответствующая мощи обуревавших его чувствований. Он ощущал в себе какую-то беспредельность, удовлетворить которую земля уже не могла. Он проводил целые дни в томлении, простирая свои крылья, желая пронестись через сияющие сферы, которые он воспринимал интуицией, отчетливой и полной отчаяния. Он внутренне иссох, ибо взалкал и возжаждал того, чего не едят и не пьют, но что влекло его неудержимо. Его губы, как у Мельмота, пламенели от желаний, он задыхался от тоски по неведомому, ибо знал все. Зная основу и механизм мира, он уже не восхищался их проявлениями и вскоре ко всему стал выказывать глубокое презрение, делающее человека высшего порядка подобным сфинксу, который все знает, все видит и пребывает молчалив и недвижим. Ни малейшей потребности сообщать свои знания другим он не чувствовал. Его богатством была вся земля, мгновенно мог он промчаться по ней из конца в конец, но это богатство и власть уже не имели для него никакой ценности. Он ощущал ту ужасную меланхолию наивысшего могущества, исцеление от которой сатана и бог находят для себя в деятельности, но тайна ее известна только им. Кастанье не обладал присущей его повелителю неистощимой способностью ненавидеть и творить зло: он чувствовал себя демоном, но демоном лишь возникающим, тогда как сатана - демон во веки веков, искупления для него не существует, он это знает, и потому ему нравится ворошить мир, как навоз, своими трезубыми вилами, внося путаницу в планы господа бога. К несчастью, у Кастанье оставалась еще надежда. Итак, он вдруг получил возможность мгновенно перенестись от одного полюса до другого, как птица в отчаянии летает между двух стенок клетки; но, совершив, как птица, этот полет, он увидал беспредельные пространства. Созерцание бесконечного уже не позволяло ему смотреть на человеческие дела человеческим взором. Безумцы, жаждущие демонического могущества, судят о нем с точки зрения человеческой, не предвидя того, что, получив власть демона, они воспримут и его мысли, оставаясь людьми, живя среди существ, которые уже не способны их понимать. Новый Нерон, мечтающий сжечь Париж, чтобы полюбоваться пожаром, как любуются искусственным пожаром на сцене, не подозревает, что Париж сохранит для него не больше значения, чем для торопливого путника муравейник возле дороги. Науки стали для Кастанье скучнее лотогрифа, разгадка которого уже известна. Цари, правительства внушал" ему чувство жалости. Безудержный разгул был для него в некотором смысле плачевным прощанием со своей человеческой природой. Ему тесно сделалось на земле, ибо адское могущество позволяло ему присутствовать при зрелище творения, сущность и цель которого он уже прозревал. Зная, как недоступно для него то, что на всех языках люди называют небом, он ни о чем другом не мог помышлять, кроме неба. Он постиг тогда внутреннюю опустошенность, выражавшуюся на лице его предшественника, он понял, как далеко устремлялся этот взгляд, воспламененный надеждой, вечно обманываемой, он ощутил жажду, которая жгла эти красные губы, ощутил тревоги непрестанного поединка между двумя началами, достигшими необычайных размеров. Он еще мог быть ангелом - и обретал в себе демона. Он уподоблялся прекрасному существу, злым хотением волшебника заключенному в уродливое тело, помещенному под стеклянный колпак договора и нуждающемуся в чужой воле для того, чтобы разбить ненавистную оболочку. Подобно тому, как подлинно великий человек, испытав разочарование, еще с большим жаром ищет бесконечности чувства в женском сердце,- и Кастанье вдруг был подавлен единой идеей, которая, может быть, служила ключом к высшим мирам. Именно потому, что он отрекся от вечного блаженства, он думал теперь лишь о будущей жизни тех, кто верует и молится. Когда после разгула, в котором он проявил все свое могущество, Кастанье ощутил, как его гнетут эти новые мысли, он познал тогда скорби, изображенные в столь гигантских чертах священными поэтами, апостолами и великими провозвестниками веры. Подстрекаемый пылающим мечом, острие которого вонзалось в его чресла, он поспешил к Мельмоту, чтобы узнать о судьбе своего предшественника. Англичанин жил близ церкви св. Сульпиция, на улице Феру, в мрачном, темном особняке, сыром и холодном. Как все улицы, выходящие под прямым углом на левый берег Сены, то есть обращенные на север, она принадлежит к самым унылым парижским улицам, что придает общий характер обоим рядам ее домов. Вступив на порог, Кастанье увидал, что дверь затянули черным, что также задрапирован и сводчатый потолок. Под этим сводом во множестве пылали погребальные свечи. Воздвигнут был катафалк, с каждой стороны которого стоял священник. - Нет нужды спрашивать, почему вы явились сюда,- обратилась к Кастанье старая привратница,- так вы похожи на дорогого нашего покойника. Но если вы и впрямь его брат, слишком поздно пришли вы, чтобы проститься с ним. Славный джентльмен умер позавчера ночью. - Как он умирал? - спросил Кастанье у одного из священников. - Будьте спокойны,- отвечал ему старый священник, приподнимая черное сукно покрова. Кастанье увидал перед собой одно из тех лиц, которым вера придает возвышенный характер, тех лиц, в которых как бы светится душа, озаряя других людей и согревая их чувством непрестанного милосердия. Священник был духовником сэра Джона Мельмота. - Завидна кончина вашего почтенного брата,- продолжал священник,- ангелы возликуют. Вы знаете, какой радостью исполняются небеса при обращении грешной души. По милости божией слезы раскаяния текли у него, не иссякая, одна лишь смерть могла их остановить. Дух святой почил на нем. Его речи, пылкие и живые, достойны были царя-пророка. Ежели за всю мою жизнь я не слышал ничего ужаснее, чем исповедь этого ирландского дворянина, то никогда не слыхивал я и молитв более пламенных. Как ни глубоки его прегрешения, своим раскаянием в одну минуту он до краев заполнил эту бездну. Рука господня явственно простерлась над ним, ибо черты лица его изменились до неузнаваемости, столь святая красота обнаружилась в них. Его суровые глаза смягчились от слез; его голос, устрашавший своими раскатами, приобрел нежность и мягкость, свойственные речам людей смиренных. Его слова так возвышали души окружающих, что особы, привлеченные зрелищем сей христианской кончины, падали на колени, слушая, как он прославляет бога, как говорит о его бесконечном величии и повествует о жизни на небесах. Ежели и ничего не оставил он своим родственникам, зато, конечно, они получили такое благо, выше которого нет ничего для семьи усопшего,- святого заступника, который бдит над всеми вами и приведет вас на путь праведный. Такие слова оказали столь сильное действие на Кастанье, что он немедленно ушел и направился к церкви св. Сульпиция, подчиняясь какому-то року: раскаяние Мельмота его ошеломило. То были годы, когда знаменитый своим красноречием священник в установленные дни произносил по утрам проповеди, поставив себе целью доказать истины католической веры современному юношеству, о чьем безразличии к вопросам религии провозгласил другой, не менее красноречивый оратор. Проповедь была приурочена к похоронам ирландца. Кастанье явился как раз в тот момент, когда проповедник с чарующей умилительностью, с той проникновенностью, которой он и обязан был своей славой, уже подводил итог доказательствам предстоящего нам блаженства. Отставной драгун, в которого вселился демон, находился в состоянии, особенно благоприятном для того, чтобы не бесплодно упало семя божественных слов, истолкованных священником. В самом деле, разве нельзя считать установленным нравственное явление, именуемое в народе "верой угольщика"? Сила веры находится в прямой зависимости от того, какое дал человек употребление своему разуму. Это видно по людям простым, по солдатам. Кто всю свою жизнь брел под стягом инстинкта, тот более способен воспринять свет истины, чем люди, утомившие ум и сердце тонкостями мира сего. С шестнадцати лет почти до сорока Кастанье, по происхождению южанин, служил французскому знамени. Простому кавалеристу, обязанному сражаться и нынче, и вчера, и завтра, приходилось больше думать о своем коне, чем о самом себе. Пока он обучался военному делу, не много оставалось у него времени для размышления о предстоящем человеку будущем. Став офицером, он занялся солдатами, он перекочевывал с одного поля битвы на другое, никогда не думая о том, что будет после смерти. Особой работы ума военная служба не требует. Люди, неспособные подняться до высших соображений, объемлющих взаимные связи наций, планы политические не менее, чем план кампании, военную тактику и тактику администратора,- живут в таком же невежестве, как самый грубый крестьянин самой отсталой французской провинции. Они наступают, покорно повинуются голосу командира и убивают людей, оказавшихся на их пути, как дровосек рубит деревья в лесу. Они постоянно переходят то к схваткам, требующим полного применения физических сил, то к отдыху, во время которого восстанавливаются их силы. Они разят и пьют вино, они разят и едят, разят и спят, для того чтобы еще лучше разить. В этом вихре духовные способности изощряются мало. Душевная жизнь сохраняет у таких людей свою природную простоту. Когда они, столь энергичные на поле битвы, возвращаются в цивилизованную среду, то оказывается, что в большинстве случаев те, кто оставался в низших чинах, не обнаруживают ни выработанных взглядов, ни способностей, ни значительности. Вот отчего юное поколение и удивлялось тому, что люди, принадлежавшие к нашим грозным и славным армиям, по развитию своему стоят не выше приказчика, что они простоваты, как дети. Капитан императорской гвардии, поражавшей врагов, едва способен выписывать квитанции в конторе газеты. Ветераны сохраняют девственность в области умозаключений, зато душа их покоряется сильным импульсам. Преступление, совершенное Кастанье, относится к фактам, возбуждающим столько вопросов, что моралисту, обсуждая его, следовало бы его расчленить (если воспользоваться словечком парламентского языка). Это преступление было внушено страстью, женским колдовством, которое бывает иногда таким непреодолимым и жестоким, что если сирена вступит в борьбу и изощрит свое обаяние, она доводит мужчину до галлюцинаций, он ни о чем не может сказать: "Этого я никогда не сделаю". Итак, живое слово было воспринято сознанием человека, еще незнакомого с религиозными истинами, которыми в условиях Французской революции и своей военной профессии Кастанье не интересовался. Ужасная фраза: "Вас ждет блаженство или муки на веки веков!" - поразила его с особенной силой, так как земля уже ничего ему не давала, словно он тряс дерево, лишенное плодов, а он, всемогущий в своих желаниях, стремился лишь к тому уголку земли или неба, который был для него запретен. Если позволительно сопоставлять столь высокие явления с нелепостями общественной жизни, то он походил на некоторых банкиров-миллионеров: все доступно им в обществе, но, раз их не принимает знать, они только и думают о том, как бы с ней свести знакомство, и ни во что не ставят все добытые ими социальные привилегии, если им отказано только лишь в одной. Человек более могущественный, чем все короли вместе взятые, человек, способный, подобно сатане, бороться с самим богом, стоял, прислонившись к пилястру церкви св. Сульпиция, согнувшись под бременем чувства, и погружался в мысль о будущем - мысль, до него поглотившую и Мельмота. - Счастливец! - воскликнул Кастанье.- Он умирал в уверенности, что пойдет на небо. Мгновенно величайший переворот произошел в мыслях кассира. Побыв несколько дней демоном, он был теперь лишь человеком, воплощением того первородного греха, о котором повествуют все космогонии. Но, снова став малым по видимости, он приобрел основу величия, он закален был созерцанием бесконечности. Обладая адским