м счастьем и находят покой душевный в полнейшей снисходительности. Их нельзя обмануть, потому что они уже ни в чем не обманываются, но они придают изящество своему смирению и, будучи готовы ко всему, меньше страдают. Однако Феликса еще можно было причислить к самым красивым и приятным в Париже мужчинам. У женщин его известность была создана главным образом одним из благороднейших созданий этого века, умершим, по слухам, от горя и любви к нему; но свой опыт он приобрел в гостиной красавицы леди Дэдлей. По мнению многих парижанок, Феликс Ванденес, своего рода герой романа, многими победами был обязан своей дурной славе. Список его похождений закончился недолгой связью с г-жой Манервиль. Не будучи донжуаном, он все же разуверился в мире любви не меньше, чем в мире политическом. Он отчаялся в возможности вновь обрести когда-либо тот идеал женщины и страсти, который, на его беду, озарил и покорил его молодость. К тридцати годам граф Феликс решил женитьбою положить конец наскучившим ему любовным утехам. И тут уж он не колебался: он искал девушку, воспитанную в самых строгих правилах католицизма. Узнав, как направляла графиня де Гранвиль своих дочерей, он, не колеблясь, попросил руки старшей. Он тоже изведал в детстве материнский деспотизм; печальная молодость была еще настолько жива в его памяти, что, как ни скрытна из стыдливости юная девушка, ему легко было распознать, в какое состояние было приведено этим игом ее сердце: исполнилось ли оно горечи, уныния, возмущения или осталось спокойным, доброжелательным, готовым открыться для прекрасных чувств. Тирания приводит к двум противоположным следствиям, символами которых служат два великих образа древнего рабства: Эпиктет и Спартак, ненависть и возмущение, смирение и христианская кротость. Граф де Ванденес узнал себя самого в Мари-Анжелике де Гранвиль. Вступая в брак с наивной девушкой, непорочною и чистой, этот молодой старик заранее решил соединить с чувствами супруга отцовские чувства. Он сознавал, что свет, политика иссушили его душу, и знал, что в обмен на юную жизнь дает остатки жизни изношенной. Цветы весны - и зимний лед; убеленный сединами опыт - и блещущая молодостью, беспечная неосмотрительность. Здраво обсудив свое положение, он заперся в супружеской крепости с большим запасом провианта. Снисходительность и доверие были якорями, на которых он встал у причала. Каждой матери семейства надлежало бы искать такого мужа для своей дочери: ум - это ангел-хранитель, разочарованность проницательна, как врач, опыт предусмотрителен, как мать. Эти качества - три главные супружеские добродетели. Вкус к наслаждениям, изысканность, которыми наделили Феликса де Ванденеса привычки покорителя сердец и светского льва, школа высокой политики, наблюдения, обогатившие его жизнь, которая протекала то в труде, то в размышлениях, то в литературных занятиях, - все его силы и ум обращены были на то, чтобы сделать молодую жену счастливой. Из горьких испытаний чистилища в доме матери Мари-Анжелика внезапно вознеслась в супружеский рай, который для нее создал Феликс в особняке на улице Роше, где все вплоть до мелочей носило печать аристократизма, но где требования хорошего тона не стесняли гармоничной простоты отношений, желанной для любящих и юных душ. Мари-Анжелика изведала все услады материальной жизни, муж был для нее в течение двух лет как бы управляющим делами. Феликс неторопливо и с большим искусством учил жизни свою жену, постепенно посвящал ее в тайны большого света, знакомил с генеалогией всех знатных домов, показывал общество, наставлял в искусстве одеваться и вести беседу, водил по театрам, прошел с нею курс истории и литературы. Он завершил ее воспитание с заботливостью любовника, отца, учителя и мужа; но в доставляемых ей удовольствиях и преподаваемых уроках он соблюдал разумную умеренность, не разрушая ее религиозных убеждений. Словом, он мастерски справился со своей задачей. Спустя четыре года он счастлив был убедиться, что сделал графиню де Ванденес одною из самых приятных и замечательных женщин нашего времени. Мари-Анжелика питала к Феликсу как раз те чувства, которые он желал ей внушить: искреннюю приязнь, глубокую благодарность, любовь сестры с надлежащей примесью благородной и достойной нежности, какою и должна быть любовь между супругами. Графиня Ванденес стала матерью, и матерью хорошей. Таким образом, Феликс привязал к себе жену всеми возможными узами, оставив ей видимость свободы и полагаясь на силу привычки, как на залог безоблачного счастья. Владеть этой наукой и так себя вести способны только искушенные житейским опытом мужчины, прошедшие круг политических и любовных разочарований. Феликсу, впрочем, его произведение доставляло такое же удовольствие, какое находят в своих творениях живописцы, писатели, зодчие: он вдвойне наслаждался, любуясь своим произведением и видя его успех, восхищаясь своею образованной и наивной, остроумной и естественной, любезной и безгрешной женою, девушкой и матерью, совершенно свободной и покоренной. История удачных супружеств, как и счастливых народов, требует не больше двух строк и дает очень мало материала изящной словесности. И так как счастье не нуждается в комментариях, то эти четыре года не могут нас подарить ничем, что не было бы нежно, как голубовато-серый цвет вечной любви, безвкусно, как манна небесная, и занимательно, как роман "Астрея". В 1833 году прочному счастью Феликса стало угрожать крушение. Без его ведома оно подточено было в самых своих основах. У двадцатипятилетней женщины сердце уже не то, что у восемнадцатилетней девушки; у женщины в сорок лет оно не то, что в тридцать. Существуют четыре возраста в жизни женщины. Каждый возраст создает новую женщину. Ванденес, несомненно, знал законы этих превращений, обусловленных современными нравами; но в своем собственном супружестве он забыл о них, как самый лучший знаток грамматики может забыть ее правила, когда пишет книгу, как самый великий полководец, обманутый случайными особенностями местности на поле битвы, среди огня, может забыть непреложные правила военного искусства. Человек, способный всегда наложить печать своей мысли на события, - это гений; но самый гениальный человек не бывает гениален каждый миг, иначе он был бы слишком богоподобен. После четырех лет супружеской жизни, протекавшей без единого душевного потрясения, без единого слова, которое бы внесло малейший разлад в эту сладостную гармонию чувств, сознавая свой полный расцвет, подобный расцвету прекрасного растения в тучной почве, развившегося под ласками ясного солнца, сияющего посреди немеркнущей лазури, - графиня вдруг словно спохватилась. Перелом в ее жизни, составляющий содержание описанной нами сцены, был бы непонятен без объяснений, которые, пожалуй, смягчат в глазах женщин вину этой молодой графини, счастливой супруги и счастливой матери - вину, непростительную на первый взгляд. Жизнь - это результат действия двух противоположных начал: когда недостает одного из них, живое существо страдает. Ванденес, давая всему удовлетворение, подавил желание - этот двигатель мироздания, расходующий огромную сумму духовных сил. Безмерный пыл, предельное несчастье, полное счастье - все абсолютные начала царят над бесплодными пространствами: они желают быть одни, они душат все иное. Ванденес не был женщиной; а только женщины владеют искусством разнообразить блаженство - отсюда их кокетство, строптивость, их страхи, их ссоры и те изобретательные, остроумные глупости, которыми они умеют сегодня сделать спорным то, что было совершенно ясным вчера. Мужчины способны утомить своим постоянством, женщины - никогда. Ванденес был по характеру таким добрым, что не мог умышленно мучить любимую женщину, он вознес ее в самое синее, самое безоблачное небо любви. Проблема вечного блаженства принадлежит к числу тех, решение которых известно только богу, в мире ином. А на нашей грешной земле возвышенные поэты всегда наводили на читателей скуку, живописуя рай. Для Ванденеса послужило камнем преткновения то же, что и для Данте. Честь и слава безуспешной отваге! Его жена в конце концов стала находить несколько однообразным столь благоустроенный Эдем; полное счастье, изведанное первою женщиной в земном раю, так же приелось ей, как приедаются сладости, и, подобно Риваролю при чтении Флориана, графиня почувствовала желание встретить какого-нибудь волка в овчарне. Такой смысл влагали все века в символического змия, к которому Ева обратилась, вероятно, от скуки. Эта мораль, пожалуй, покажется рискованной протестантам, которые смотрят на книгу Бытия еще серьезнее, чем сами евреи. Но положение графини де Ванденес можно объяснить и без помощи библейских образов: она ощущала в своей душе огромную силу, которой не было применения, счастье далось ей без страданий, оно не требовало забот, не внушало тревог, она не боялась его утратить, оно каждое утро вставало перед нею все в той же лазури, с теми же улыбками, с теми же ласковыми словами. Спокойное, чистое озеро не морщил ни один порыв ветра, даже зефира, а ей хотелось увидеть волны на этой зеркальной глади. В ее желании было нечто детское, что должно бы ее извинить; но общество так же не знает снисхождения, как ветхозаветный бог. Графиня стала умна, она отлично понимала, как оскорбительно для мужа такое чувство, и с ужасом отвергла мысль о том, чтобы сознаться в нем своему "милому дружку". В простоте своей она не избрала для мужа иного ласкательного прозвища, ибо пленительный язык преувеличений, которому любовь среди пламени учит своих рабов, не выковывается холодным способом. Ванденеса восхищала эта очаровательная сдержанность, и, прибегая к тонко рассчитанным приемам, он не выпускал жену из умеренной зоны супружеской любви. К тому же этот образцовый муж находил недостойными благородной души шарлатанские средства, которые могли бы его возвеличить в глазах Анжелики и заслужить ему награду; он хотел ей нравиться без прикрас и ничем не быть обязанным ухищрениям богатства. Графиня Ванденес усмехалась, когда видела в Булонском лесу экипаж с изъянами или с дурной упряжью; она тогда с удовольствием переводила взгляд на свою коляску, которую мчали рысаки в свободной английской упряжи. Феликс не снисходил до того, чтобы домогаться премии за свои старания; его роскошь и вкус казались естественными его жене; она нисколько не была ему благодарна за то, что ее тщеславие ничем не уязвлялось. И так было во всем. Доброта - достоинство, которое считают прирожденным, в ней редко соглашаются видеть скрытые усилия прекрасной души, между тем как злых людей восхваляют за воздержание от зла, которое они могли бы сделать. В эту пору графиня де Ванденес настолько овладела наукою светскости, что перестала играть довольно незначительную роль робкой, наблюдающей, слушающей статистки - роль, которую, как рассказывают, играла некоторое время Джулия Гризи в хоре театра Скала. Молодая графиня почувствовала себя в силах перейти на амплуа примадонны и несколько раз решалась в нем испробовать себя. К большому удовлетворению Феликса, она стала принимать участие в беседах. Остроумные реплики и тонкие замечания, семена которых заронило в ее ум общение с мужем, обратили на нее внимание света, и успех окрылил ее. Ванденес, за женою которого признавали красоту, был восхищен, когда она вдобавок оказалась умницей. По возвращении с бала, концерта, раута, где она блистала, Мари, снимая с себя уборы, спрашивала у Феликса шаловливо и непринужденно: "Вы были довольны мною сегодня?" У многих дам графиня вызывала зависть, к их числу принадлежала и сестра ее мужа, маркиза де Листомэр, которая до этого времени ей покровительствовала, считая, что сама она только выигрывает рядом с этим бесцветным созданием. Графиня Мари, женщина красивая, остроумная и добродетельная, музыкальная и почти не кокетливая - какая находка для света! В этом кругу было несколько дам, которые порвали с Феликсом - одни по его, другие - по собственному почину, но они не остались равнодушны к его женитьбе. Когда стало известно, что г-жа де Ванденес - молоденькая особа с красными руками, довольно застенчивая, молчаливая и как будто не слишком умная, обиженные дамы решили, что они достаточно отомщены. Но произошел июльский переворот, светское общество разбрелось на два года, богатые люди во время бури жили в своих поместьях или разъезжали по Европе, и салоны вновь открылись только в 1833 году. Сен-Жерменское предместье фрондировало, но смотрело на некоторые дома, в том числе и на дом австрийского посла, как на нейтральную почву: общество легитимистское и новое встретились там в лице своих наиболее блестящих представителей. Ванденес, множеством сердечных уз и долгом признательности связанный с павшей династией, но твердый в своих убеждениях, не считал себя обязанным следовать глупым преувеличениям своей партии. В минуту опасности он исполнил свой долг, когда, рискуя жизнью, пробивался сквозь народные толпы в качестве посредника; вот почему он ввел жену в тот круг, где его легитимизм не мог быть скомпрометирован. Прежние приятельницы Baденеса с трудом узнали в изящной, остроумной, обаятельной графине, усвоившей утонченнейшие манеры аристократок, молодую его супругу. Г-жи д'Эспар, де Манервиль, леди Дэдлей и некоторые другие, менее известные дамы почувствовали, как в глубине их сердец зашевелились змеи, они услышали тонкое шипение разъяренной гордости; они возревновали к счастью Феликса и охотно отдали бы свои самые красивые бальные туфельки за то, чтобы с ним случилась беда. Однако эти добрые души не отнеслись враждебно к графине, наоборот, они окружили ее, заласкали; расхвалили мужчинам. Отлично понимая их намерения, Феликс наблюдал за их дружбой с Мари и советовал ей быть с ними настороже. Они догадались о беспокойстве, которое внушили графу своим поведением, не простили ему такой недоверчивости и удвоили свое усердие, свою предупредительность по отношению к сопернице, создав ей шумный успех, к большому неудовольствию маркизы де Листомэр, ничего в их тактике не понимавшей. Графиню де Ванденес называли самой очаровательной, самой остроумной женщиной в Париже. Другая золовка Мари, жена маркиза Шарля де Ванденеса, терпела множество разочарований в связи с путаницей, которую порождало иногда тождество их имен, и вследствие сравнений, для которых оно служило поводом. Хотя маркиза тоже была очень красива и умна, но соперницы с успехом противопоставляли ей графиню, тем более, что Мари была на двенадцать лет моложе. Эти дамы знали, сколько горечи должен был внести триумф графини де Ванденес в ее отношения с золовками, которые и вправду повели себя холодно и нелюбезно с торжествующей Мари-Анжеликою. Это были опасные родственницы, интимные враги. Всем известно, что литератуpa старалась в ту пору сломить равнодушие читателей, порожденное политической драмой, создавая произведения в байроническом духе, в которых только и говорилось, что о неверности супругов. Нарушения брачных уз наводнили журналы, книги и театр. Бессмертный этот сюжет был в моде как никогда. Любовник, кошмар мужей, встречался повсюду, за исключением, пожалуй, семейных очагов, где в эту буржуазную эпоху он преуспевал меньше, чем во всякую другую. Станет ли вор разгуливать по ночам, когда люди подбегают к окнам, крича "Караул!" и освещают улицы? Если даже в эти годы, принесшие городам множество политических и нравственных волнений, случались супружеские катастрофы, то они являлись исключениями, не привлекавшими такого внимания, как в годы Реставрации. Тем не менее в дамском обществе много говорилось о том, что завладело тогда обеими формами поэзии: книгой и театром. Часто речь заходила о любовнике - столь редком и столь желанном существе. Получившие огласку приключения служили темою споров, и споры эти, как всегда, велись женщинами безупречными. Любопытно, что от такого рода бесед обычно уклоняются женщины, наслаждающиеся запретным счастьем; в обществе они ведут себя сдержанно, чинно и почти робко; вид у них такой, словно они каждого умоляют молчать или у всех просят прощения за свои преступные радости. Если же, наоборот, женщина охотно слушает разговоры о супружеских катастрофах, расспрашивает о силе страсти, оправдывающей согрешивших, то она стоит в нерешительности на перекрестке и не знает, какой путь избрать. В эту зиму в ушах графини де Ванденес загудел громкий голос большого света, грозовой ветер засвистал вокруг нее. Мнимые ее приятельницы, охранявшие свою репутацию громкими именами и высоким положением, неоднократно рисовали ей искусительный образ любовника и заронили в ее душу жгучие слова о любви, - ключе к загадке, которую предлагает женщинам жизнь, - о тайнах "великой страсти", согласно выражению г-жи де Сталь, поучавшей других на собственном примере. Когда графиня в тесном кругу наивно спрашивала, в чем же разница между любовником и мужем, ни одна из дам, желавших зла де Ванденесу, не упускала случая ответить ей так, чтобы раздразнить ее любопытство, возбудить воображение, постучаться в сердце, увлечь душу. - С мужем, дорогая моя, влачишь существование, и только с любовником поистине живешь, - говорила ей маркиза де Ванденес, ее золовка. - Брак, дитя мое, - это наше чистилище; любовь - это рай, - говорила леди Дэдлей. - Не верьте, - восклицала мадемуазель де Туш, - это ад! - Но такой ад, где любят, - замечала маркиза де Рошфид. - В страданиях часто находишь больше радостей, чем в счастье: вспомните мучеников! - С мужем, глупенькая, мы живем, так сказать, своею жизнью; любить же - значит жить жизнью другого, - объясняла ей маркиза д'Эспар. - Любовник - это запретный плод, вот что для меня решает дело, - говорила, смеясь, красавица Моина де Сент-Эран. Когда графиня бывала свободна от дипломатических раутов или балов у богатых иностранцев, как, например, у леди Дэдлей или у княгини Галатион, она почти каждый вечер, после Итальянцев или Оперы, бывала в свете, у маркизы д'Эспар или г-жи де Листомэр, у мадемуазель де Туш, у графини де Монкорне или у виконтессы де Гранлье - в единственных открытых аристократических домах; и всякий раз она уходила оттуда с новыми дурными семенами в сердце. Ей советовали "восполнить свою жизнь" - это было модное в ту пору выражение; "искать понимания" - еще одно выражение, в которое женщины вкладывают особый смысл. Она возвращалась домой встревоженная, взволнованная, заинтригованная, задумчивая. Она замечала какую-то убыль в своей жизни, но еще не доходила до сознания ее пустоты. Среди домов, которые посещала графиня Ванденес, самым интересным, но и самым смешанным обществом отличался салон графини де Монкорне, прелестной маленькой женщины, которая принимала у себя знаменитых артистов, денежных тузов, выдающихся писателей, подвергая их, впрочем, столь строгому предварительному контролю, что люди самые осторожные в выборе знакомств не рисковали встретиться там с кем бы то ни было из второсортного общества. Самые притязательные чувствовали себя у нее в безопасности. В эту зиму, вновь собравшую великосветское общество, некоторые салоны, и в их числе г-жи д'Эспар, г-жи де Листомэр, мадемуазель де Туш и герцогини де Гранлье, залучили к себе кое-кого из новых светил искусства, науки, литературы и политики. Общество никогда не теряет своих прав: оно всегда требует развлечений. И вот на концерте, устроенном графиней де Монкорне в конце зимы, появился один из виднейших литераторов и политических деятелей современности, Рауль Натан, которого ввел в ее дом Эмиль Блонде, принадлежавший к числу самых одаренных, но и самых ленивых писателей той эпохи, человек не менее знаменитый, чем Натан, но в замкнутом кругу, славившийся среди журналистов, но безвестный по ту сторону барьера. Блонде это знал; впрочем, он не строил себе никаких иллюзий, и в числе многих презрительных его афоризмов был и такой: слава - это яд, полезный только в небольших дозах. Рауль Натан, с тех пор как он после долгой борьбы "выбился в люди", обращал себе на пользу то увлечение фермой, которым стали щеголять ярые почитатели средневековья, столь забавно прозванные "Молодой Францией". Он усвоил себе манеры гениального человека, записавшись в ряды этих поклонников искусства, намерения которых, впрочем, были превосходны: ибо нет ничего смешнее костюма французов в XIX столетии, и нужна была смелость, чтобы его подновить. В облике Рауля, надо отдать ему справедливость, есть нечто значительное, причудливое и необычное, он так и просится на картину. Его враги и его друзья - одни стоят других - сходятся на том что у него ум вполне согласуется с наружностью. Рауль Натан, каков он есть, был бы, пожалуй, еще оригинальнее, чем его наигранное своеобразие. Его изможденное, помятое лицо словно говорит о том, что он сражался с ангелами или демонами; таким изображают немецкие художники лик умершего Христа: в нем все свидетельствует о постоянной борьбе между слабой человеческой природой и небесными силами. Но резкие складки на его щеках, шишковатый неровный череп, глубоко сидящие глаза и впадины на висках отнюдь не являются признаками худосочной породы. Его твердые суставы, его выступающие кости замечательно крепки; и хотя их так обтягивает побуревшая от излишеств кожа, словно его высушило внутреннее пламя, она прикрывает чудовищно мощный скелет. Он тощий и рослый. Длинные волосы всегда растрепаны, и не без умысла. У этого плохо причесанного, плохо скроенного Байрона журавлиные ноги, выпирающие коленные чашки и очень крутой изгиб спины; мускулистые руки с худыми и нервными пальцами сильны, как клешни у краба. Глаза у Рауля наполеоновские - синие глаза, которые взглядом пронизывают душу; нос, резко не правильной формы, выражает большое лукавство; красивый рот сверкает зубами такой белизны, что любая женщина может им позавидовать. В этом лице есть движение и огонь, этот лоб отмечен гением. Рауль принадлежит к тем немногим мужчинам, наружность которых бросается в глаза, которые мгновенно привлекают все взгляды в гостиной. Он обращает на себя внимание своим "неглиже", если позволительно здесь позаимствовать у Мольера словечко, употребленное Элиантой, чтобы обрисовать неряху. Платье на нем всегда кажется нарочно измятым, истертым, изношенным, чтобы оно гармонировало с физиономией. Обычно он держит одну руку за вырезом открытого жилета, в позе, прославленной портретом Шатобриана кисти Жироде; но принимает он эту позу не столько для того, чтобы походить на Шатобриана (он ни на кого не хочет походить), сколько для того, чтобы нарушить строй складок на манишке. Галстук его в один миг скручивается от судорожных движений головы, необычайно резких и порывистых, как у породистых лошадей, томящихся в упряжи и непрерывно вскидывающих голову, в надежде освободиться от узды или мундштука. Его длинная остроконечная борода не расчесана, не надушена, не разглажена щеткою, как у тех щеголей, которые носят ее веером или эспаньолкой, - он дает ей свободно расти. Волосы, застревающие между воротником фрака и галстуком, пышно ниспадающие на плечи, оставляют жирные пятна на тех местах, которых касаются. Сухие и жилистые руки незнакомы со щеткой для ногтей и лимонным соком; их смуглая кожа, по утверждению некоторых фельетонистов, не слишком часто освежается очистительными водами. Словом, этот ужасный Рауль - причудливая фигура. Его движения угловаты, словно их производит несовершенный механизм. Его походка оскорбляет всякое представление о порядке своими восторженными зигзагами, неожиданными остановками, при которых он толкает мирных обывателей, гуляющих по парижским бульварам. Речь его, полная едкого юмора и колких острот, напоминает эту походку: внезапно покидая язвительный тон, она становится неуместно нежной, поэтичною, утешительной, сладостной; она прерывается необъяснимыми паузами, вспышками остроумия, порою утомительными. В свете он щеголяет смелою бестактностью, презрением к условностям, критическим отношением ко всему, что свет уважает, и это восстанавливает против него узколобых людей, а также и тех, кто старается блюсти правила старинной учтивости. Но в этом есть своеобразие, как в произведениях китайцев, и женщин оно не отталкивает. С ними, впрочем, он часто бывает изысканно любезен, ему словно нравится вести себя так, чтобы ему прощались странности, одерживать над неприязнью победу, лестную для его тщеславия, самолюбия или гордости. "Почему вы такой?" - спросила его однажды маркиза де Ванденес. "А почему жемчужины таятся в раковинах?" - ответил он пышно. Другому собеседнику, задавшему тот же вопрос, он сказал: "Будь я как все, разве мог бы я казаться самым лучшим особе, избранной мною среди всех?" В духовной жизни Рауля Натана царит беспорядок, который он сделал своею вывеской. Его внешность не обманчива: талант его напоминает бедных девушек, работающих в домах у мещан "одной прислугой". Сперва он был критиком, и критиком замечательным; но это ремесло показалось ему шарлатанством. Его статьи стоили книг, говаривал он. Соблазнили его было театральные доходы, но, будучи неспособен к медленному и кропотливому труду, которого требует построение пьесы, он вынужден был взять в сотрудники одного водевилиста, дю Брюэля, и тот инсценировал его замыслы, всегда сводя их к доходным, весьма остроумным вещицам, всегда написанным для определенных актеров и актрис. Они вдвоем создали Флорину, актрису, делающую сборы. Стыдясь этого соавторства, напоминающего сиамских близнецов, Натан единолично написал и поставил во Французском театре большую драму, провалившуюся со всеми воинскими почестями под залпы уничтожающих рецензий. В молодости он уже искушал однажды великий, благородный Французский театр великолепной романтической пьесой в духе "Пинто", в ту пору, когда неограниченно царил классицизм; в Одеоне три вечера подряд так бушевали страсти, что пьеса была запрещена. Вторая пьеса, как и первая, многими признана была шедевром и доставила ему большую известность, чем доходные пьесы, написанные в сотрудничестве с другими драматургами, но эта известность ограничивалась кругом знатоков и людей подлинного вкуса, к голосу которых мало прислушивались. "Еще один такой провал, - сказал ему Эмиль Блонде, - и твое имя будет бессмертно". Но, покинув этот трудный путь, Натан по необходимости вернулся к пудре и мушкам водевиля восемнадцатого века, к "костюмным пьесам" и инсценировкам ходких романов. Тем не менее он считался крупным талантом, еще не сказавшим своего последнего слова. Впрочем, он уже взялся за высокую прозу и выпустил три романа, не считая тех, которые он, точно рыб в садке, хранил под рубрикой: "готовится к печати". Одна из трех изданных книг, первая, - как это бывает со многими писателями, способными только на первое произведение, - имела необычайный успех. Эту вещь, неосмотрительно напечатанную им раньше других, - он по всякому поводу рекламировал как лучшую книгу эпохи, единственный роман века. Он, впрочем, горько сетовал на требования искусства; он был одним из тех, кто особенно старался собрать под единым знаменем Искусства произведения всех его родов - живописи, ваяния, изящной словесности, зодчества. Он начал со сборника стихотворений, который дал ему право войти в плеяду модных поэтов, особенно благодаря одной туманной поэме, имевшей довольно большой успех. Вынуждаемый безденежьем к плодовитости, он переходил от театра к прессе и от прессы к театру, разбрасываясь, размениваясь на мелочи и неизменно веря в свою звезду. Таким образом, слава его не была в пеленках, как у многих выдохшихся знаменитостей, поддерживаемых лишь эффектными заглавиями еще не написанных книг, которые не столько нуждаются в изданиях, сколько в издательских договорах. Рауль Натан действительно был похож на гениального человека; и если бы он взошел на эшафот, как этого ему даже хотелось иной раз, он мог бы хлопнуть себя по лбу, подобно Андре Шенье. При виде ворвавшейся в правительство дюжины писателей, профессоров, историков и метафизиков, которые угнездились в государственном механизме во время волнений 1830 - 1833 годов, в Натане зашевелилось политическое честолюбие, и он пожалел о том, что писал критические, а не политические статьи. Он считал себя выше этих выскочек, их удача внушала ему жгучую зависть. Он принадлежал к тем всему завидующим, на все способным людям, которым каждый успех кажется украденным у них и которые, расталкивая всех, устремляются в тысячу освещенных мест, ни на одном не останавливаясь и вечно выводя из терпения соседей. В это время он переходил от сен-симонистских к республиканским взглядам, быть может, для того, чтобы вернуться к сторонникам существующей власти. Он высматривал себе кость во всех углах и разыскивал надежное место, откуда бы можно было лаять, не боясь побоев, и казаться грозным; но, к стыду своему, он видел, что не вызывает к себе серьезного отношения со стороны прославленного де Марсе, стоявшего в ту пору во главе правительства и нимало не уважавшего сочинителей, у которых не находил того, что Ришелье называл духом последовательности, или, точнее, последовательности идей. Впрочем, всякое министерство приняло бы в соображение постоянное расстройство в делах Рауля. Рано или поздно необходимость должна была заставить его подчиниться условиям, вместо того чтобы их диктовать. Подлинный характер Рауля, тщательно им скрываемый, согласуется с ролью, которую он играет в обществе. Он искренний актер, крайний себялюбец, готовый применить к себе формулу "государство - это я", и весьма искусный декламатор. Никто не умеет лучше изображать чувства, кичиться поддельным величием, наводить на себя нравственную красоту, возвышать себя на словах и прикидываться Альцестом, поступая, как Филинт. Его эгоизм прикрывается броней из размалеванного картона и часто достигает втайне намеченной цели. В высшей степени ленивый, он работает только подгоняемый нуждой. Усидчивая работа, необходимая для создания монументального произведения, ему незнакома; но в пароксизме ярости, когда уязвлено его тщеславие, или в критический момент, вызванный преследованиями какого-нибудь кредитора, он перескакивает через Эврот, он платит по крупнейшим обязательствам, учтенным под залог таланта. Затем, усталый, восхищенный тем, что у него кое-что вышло из-под пера, он снова становится рабом парижских удовольствий. Когда нужда предстает перед ним в самом страшном своем образе, он слаб, он опускается и компрометирует себя. Движимый ложным представлением о величии и о своем будущем, для которых он взял мерилом большую Карьеру одного из бывших своих товарищей, на редкость даровитого человека, выдвинутого Июльской революцией, он позволяет себе по отношению к любящим его людям, когда надо выйти из затруднения, варварские сделки с совестью, погребенные среди тайн частной жизни и не вызывающие ни толков, ни жалоб. Его душевная пошлость, бесстыдство его рукопожатий, которыми он обменивается со всеми пороками, всеми бедствиями, всеми предательствами, всеми убеждениями, сообщили ему неприкосновенность, словно конституционному монарху. Какой-нибудь грешок, соверши его человек, уважаемый за свои высокие достоинства, вызвал бы всеобщее негодование; Натану он сходит с рук; не слишком честный поступок ему почти не ставится в вину: извиняя его, всякий сам себя извиняет. Даже те, кто склонен его презирать, протягивают ему руку, боясь, что он может понадобиться им. У него столько друзей, что ему хотелось бы иметь врагов. Кажущееся добродушие, которое прельщает новичков, но прекрасно уживается с предательством, которое все себе позволяет и все оправдывает, громко кричит, получив оскорбление, и прощает его, - один из отличительных признаков журналиста. Это "панибратство" разъедает самые прекрасные души: оно покрывает ржавчиной их гордость, убивает жизненное начало великих произведений и освещает умственную низость. Требуя от всех такой же дряблой совести, иные люди заранее подготовляют прощение своим изменам и ренегатству. Вот как наиболее просвещенная часть общества становится наименее почтенной. С литературной точки зрения, Натану недостает стиля и образования. Подобно большинству молодых честолюбцев в литературе, он изливает на бумаге запас сведений, которых нахватался накануне. У него нет ни времени, ни терпения писать; он не наблюдал, но он слушает. Неспособность построить крепкий, обдуманный план он искупает, пожалуй, огнем рисунка. Он мастер "по части страстей", как гласит словечко литературного жаргона, потому что в страсти все правдиво, между тем как назначение гения - находить среди случайностей правды то, что должно казаться вероятным каждому. Вместо того чтобы будить идеи, его герои - это возвеличенные индивидуальности, возбуждающие только беглую симпатию; они не связаны с великими вопросами жизни и, значит, не представляют собою ничего; но он поддерживает интерес живостью мысли, удачными находками; бильярдный игрок сказал бы, что он "берет шары фуксом". Он непревзойденный мастер ловить на лету идеи, проносящиеся над Парижем или Парижем пущенные в ход. Своею плодовитостью он обязан не себе, а эпохе; он живет обстоятельствами и, чтобы подчинить их себе, преувеличивает их значение. Наконец он неискренен, его фраза лжива. В нем что-то есть от фокусника, как говорил граф Феликс. Его чернильница стоит в будуаре актрисы, это чувствуется. Натан являет собою образ современной литературной молодежи, ее поддельного великолепия и ее подлинного убожества; для нее характерны легковесные красоты Натана и его глубокие падения, его кипучая жизнь, полная нежданных превратностей судьбы и негаданных триумфов. Это поистине дитя нашего пожираемого завистью века, в котором тысячи соперников, под прикрытием политических систем, всеми своими обманутыми надеждами выкармливают себе на потребу гидру анархии; домогаются богатства без труда, славы без таланта, успеха без усилий, а по вине своих пороков кончают тем, что после всех попыток бунта, после всех схваток с жизнью существуют на подачки казны по благоусмотрению властей. Когда столько молодых честолюбцев, пустившись в путь пешком, назначают себе общее место встречи, то происходят состязания жаждущих успеха, несказанные несчастья, ожесточенные битвы. В этом страшном бою победа достается самому неистовому или самому ловкому эгоизму. Пример внушает зависть, его оправдывают, ему следуют. Когда в качестве врага новой династии Рауль появился в салоне г-жи де Монкорне, его дутое величие было в расцвете. Он принят был как политический критик всех этих де Марсе, Растиньяков, Ларош-Гюгонов, вошедших в правительство. Жертва своих роковых колебаний, своего отвращения к искательству, Эмиль Блонде, который ввел Натана в эклектический салон, продолжал играть роль насмешника, ни на чью сторону не становился и со всеми поддерживал связи. Он был другом Рауля, другом Растиньяка, другом Монкорне. - Ты политический треугольник, - сказал ему со смехом де Марсе, встретившись с ним в Опере, - эта геометрическая фигура подходит только богу, которому нечего делать; честолюбцы же должны двигаться по кривой линии - это кратчайший путь в политике. На расстоянии Рауль Натан казался прекрасным метеором. Мода одобрила его манеры и внешность. Взятый напрокат республиканизм наделил его янсенистской резкостью, свойственной борцам за народное дело, - он над ними смеялся в душе, - не лишенною в глазах женщин обаяния. Женщины любят творить чудеса, ломать скалы, плавить бронзовые с виду характеры. И так как моральный туалет у Рауля гармонировал в ту пору с его костюмом, то он должен был стать и стал для Евы, пресыщенной своим раем на улице Роше, тем переливчато-пестрым змием с искусительной речью, с магнетизирующими глазами, с плавными движениями, который погубил первую женщину. Едва графиня Мари увидела Рауля, она почувствовала в душе толчок, способный испугать женщину своею силой. Мнимый великий человек своим взглядом оказал на нее почти физическое воздействие, задел ее сердце и смутил его. Это смущение было ей сладостно. Простодушную женщину ослепила пурпурная мантия славы, временно драпировавшая плечи Натана. Когда подали чай, Мари покинула кружок дам, занятых болтовней, в которой она не принимала участия, поглощенная созерцанием столь необычайного существа. Молчаливость ее была замечена коварными приятельницами. Графиня приблизилась к стоявшему посреди салона квадратному дивану, где разглагольствовал Рауль. Она остановилась, взяв под руку жену Октава де Кан, добрейшую особу, сохранившую в тайне невольный трепет Мари, которым выдает себя глубокое душевное движение. Взоры влюбленной или радостно удивленной женщины излучают невообразимую нежность, но Рауль в это время пускал настоящий фейерверк и так увлекся взлетавшими, словно ракеты, остротами, ослепительными обличениями, вспыхивавшими и отгоравшими, подобно солнцам, портретами, которые рисовал огненными штрихами, что не мог заметить наивного изумления бедной маленькой Евы, скрытой в группе окружавших ее дам. Всеобщее любопытство, сходное с тем, которое погнало бы весь Париж в зоологический сад поглядеть на единорога, если бы нашелся экземпляр этих чудищ в знаменитых Лунных горах, куда еще не проникал ни один европеец, столь же опьяняет заурядные умы, сколь опечаливает подлинно возвышенные души; Рауля оно восхищало, и он настолько принадлежал всем женщинам, что не мог принадлежать одной. - Будьте осторожнее, дорогая, - шепнула на ухо графине Мари ее милая и очаровательная подруга, - уходите. Графиня взглядом попросила предложить ей руку. Феликс, всегда понимавший желания жены, увел ее. - Милый мой, - сказала на ухо Раулю маркиза д'Эспар, - вам везет. Сегодня вечером вы покорили много сердец, и в их числе сердце очаровательной женщины, так внезапно покинувшей нас. - Не знаешь ли, что хотела этим сказать маркиза д'Эспар? - спросил Рауль Эмилия Блонде, повторив ему фразу этой знатной дамы, когда они остались почти одни, во втором часу ночи. - Как же, я слышал, что графиня де Ванденес влюбилась в тебя без памяти. Тебе можно позавидовать. - Я ее не видел, - сказал Рауль. - О, ты ее увидишь, бездельник! - сказал, расхохотавшись, Эмиль Блонде. - Леди Дэдлей пригласила тебя на свой большой бал именно для того, чтобы ты с нею встретился. Рауль и Блонде вышли вместе с Растиньяком. Он предложил им свою карету. Все трое смеялись по поводу объединения лойяльного государственного секретаря, свирепого республиканца и политического атеиста. - Не поужинать ли нам на счет существующего порядка вещей? - сказал Блонде, старавшийся снова ввести в моду ужины. Растиньяк повез их к Вери, отпустил карету, и все трое уселись за стол, подробно разбирая современное общество и высмеивая его в духе Рабле. За ужином Растиньяк и Блонде посоветовали своему мнимому врагу не пренебрегать столь редким счастьем, улыбнувшимся ему. Повесы эти изложили ему в шуточном жанре историю графини Мари де Ванденес, вонзая скальпель эпиграммы и острие ехидной насмешки в ее чистое детство, в ее счастливое супружество. Блонде поздравил Рауля с победою над женщиной, виновною покамест только в плохих рисунках красным карандашом, худосочных пейзажах акварелью, вышитых для мужа туфлях и сонатах, исполняемых с самыми благими намерениями; над женщиной, которая восемнадцать лет была пришита к материнской юбке, замаринована в религиозных обрядах, воспитана Ванденесом и разогрета браком