унижении или болях -- искры наслаждения, которые возраст или пресыщенность отняли у него. Поверите ли, один из таких людей, человек шестидесяти лет, удивительно равнодушный ко всем наслаждениям похоти, возбуждал их в своих чувствах, только заставляя обжигать себе свечой все части тела -- главным образом те, которые природа предназначила для этих наслаждений. Ему с силой гасили свечу о ягодицы, о член, об яйца и в особенности в дыре зада; в это самое время он целовал чью-либо задницу, и когда в пятнадцатый или двадцатый раз болезненная операция возобновлялась, извергал семя, сося анус, который ему подавала его прижигательница. Я видела еще одного человека, который вынуждал меня пользоваться лошадиным скребком и скоблить его им по всему телу так, как поступили бы с животным, которого я только что назвала. Как только его тело было в крови, я натирала его винным спиртом, и вторая боль заставляла его обильно извергнуть семя мне в глотку: таково было поле брани, которое он хотел оросить своим семенем. Я становилась на колени перед ним, упирала его орудие в мои сосцы, и он непринужденно проливал туда едкий излишек своих яичек. Третий заставлял меня вырывать, волосок за волоском, всю шерсть из своего зада. Во время операции он поедал совсем еще теплое дерьмо, которое я ему только что сделала. Затем, когда условное "черт" сообщало мне о приближении кризиса, нужно было, дабы ускорить процесс, бросать в каждую половину зада ножницы, от которых у него начинала идти кровь. Вся задница у него была, в результате, покрыта ранами; и я с трудом могла найти хоть одно нетронутое место, чтобы нанести свежие; в этот момент его нос погружался в дерьмо, он вымазывал в нем свое лицо, и потоки спермы венчали его экстаз. Четвертый клал мне хобот в рот и приказывал, чтобы я его кусала изо всех сил. В это время я раздирала ему обе половины задницы железным гребнем с очень острыми зубьями, затем, в тот момент, когда я чувствовала, что его оружие готово расплавиться, о чем мне сообщала очень слабая и легкая эрекция, необыкновенно сильно раздвигала ему ягодицы и приближала дырку его зада к пламени свечи, помещенной с этой целью на полу. И только после того, как он ощущал жжение этой свечи в своем анусе, совершалось извержение; я удваивала укусы, и мой рот скоро оказывался полным." "Минутку, -- сказал Епископ, -- сегодня я в который раз слышу, как говорят о разгрузке, сделанной в рот; это расположило мои чувства к удовольствиям такого же рода." Говоря это, он привлек к себе "Струю-в-Небо", который стоял на страже возле него в этот вечер, и принялся сосать ему хобот со всей похотливостью голодного малого. Семя вышло, он заглотил его и вскоре возобновил ту же операцию над Зефиром. Он был возбужден, и это состояние не приносило ничего хорошего женщинам, если те попадали ему под руку. К несчастью, в таком положении оказалась Алина, его племянница. "Что ты здесь делаешь, потаскушка, -- спросил он у нес, -- когда я хочу мужчин?" Алина хотела увернуться, но он схватил ее за волосы и увлек в свой кабинет вместе с Зельмир и Эбе, двумя девочками из ее сераля: "Вы увидите, -- сказал он своим друзьям, -- как я сейчас научу этих бездельниц не путаться под ногами, когда мне хочется члена." Фаншон по его приказу последовала за тремя девственницами, и через мгновение все ясно услышали, как кричит Алина, и рев разгрузки монсеньора соединился с жалобными звуками его дорогой племянницы. Они вернулись... Алина плакала, держась руками за задницу. "Покажи-ка мне это! -- сказал ей Герцог. -- Я безумно люблю смотреть на следы жестокости моего брата." Алина показала пострадавшее место, и Герцог вскричал: "Ах! Черт, это прелестно! Я думаю, что сделаю сейчас то же самое." Но после того, как Кюрваль заметил ему, что уже поздно и что у него есть особый план развлечения, который требовал и его головы, и его семени, все попросили Дюкло продолжать пятый рассказ, которым должен был завершиться вечер. "В числе необыкновенных людей, -- сказала наша прекрасная Девушка, -- мания которых заключалась в том, чтобы позорить и унижать себя, был некий председатель Казначейства, которого звали Фуколе. Невозможно представить себе, до какой степени этот человек доводил эту страсть; нужно было совершать над ним образчики всех известных казней. Я вешала его, но веревка вовремя обрывалась, и он падал на матрацы; спустя минуту растягивала его на кресте Святого Андрея и делала вид, что отрезаю ему члены при помощи картонного меча; я ставила ему клеймо на плечо почти горячим железом, которое оставляло, впрочем, легкий отпечаток; я хлестала его по спине, как это делает палач. Все это нужно было перемежать ругательствами и горькими упреками в различных преступлениях, за которые он в одной рубашке и с восковой свечкой в руке униженно испрашивал прощения у Бога и у Правосудия. Наконец, представление заканчивалось на моей заднице, где этот развратник терял свое семя, когда его голова была в последней стадии накала." "Ну, хорошо! Теперь-то ты дашь мне спокойно разгрузиться, когда Дюкло закончила? -- спросил Герцог у Кюрваля." -- "Нет, нет, -- сказал Председатель, -- побереги семя; я говорю тебе, что мне оно нужно для оргий." -- "О! Я к твоим услугам, -- сказал Герцог, -- ты принимаешь меня за изношенного человека и воображаешь, что то малое семя, которое я сейчас потеряю, заставит меня сдаться перед гнусностями, которые тебе взбредут в голову через четыре часа? Не бойся, я буду всегда готов; но моему брату было угодно дать мне здесь маленький урок жестокости, который я весьма охотно повторил бы с Аделаидой, твоей дорогой и любезной дочерью." И, толкая ее в кабинет вместе с Терезой, Коломб и Фанни, женщинами из ее катрена, он совершил то же, что Епископ сделал раньше со своей племянницей. Все услышали ужасный крик юной жертвы и вой прелюбодея. Кюрваль захотел решить, кто из двоих братьев вел себя изящнее; он заставил приблизиться к себе двух женщин и, осмотрев обе задницы, решил, что Герцог оставил более заметные следы пребывания. Все если за стол и, начинив при помощи какого-то снадобья газами внутренности всех подданных, мужчин и женщин, после ужина сыграли в "пукни-в-рот." Друзья -- все четверо -- лежали на спине на диванах, с поднятой головой, и каждый по очереди подходил пукать им в рот; Дюкло было поручено подсчитывать очки, и так как к услугам господ было тридцать шесть пукальщиков и пукалыциц, каждый получил до ста пятидесяти пуков. Именно для этой-то церемонии Кюрваль и хотел, чтобы Герцог поберег себя, но это было совершенно излишне: он был слишком развращен, чтобы новая забава утрудила его, и это не помешало ему во второй раз извергнуть семя на мягкие ветры Фаншон. Для Кюрваля это были пуки Антиноя, которые стоили ему семени, тог-па как Дюрсе потерял свое, ободренный пуками Ла Мартен, а Епископ -- свое, возбужденный пуками Ла Дегранж. Двадцать шестой день Поскольку ничто для наших друзей не было более сладостно, чем наказания, и ничто не обещало им столько удовольствий, они придумывали все, чтобы заставить подданных впасть в ошибки, которые доставили бы им сладострастие от последующего наказания. Для этой цели, собравшись нынешним утром, они добавили в устав различные статьи, нарушение которых должно было при необходимости повлечь за собой наказания. Сначала категорически было запрещено супругам, молодым мальчикам и девочкам пукать куда-нибудь, кроме как в рот друзей; как только их охватит это желание, нужно было немедленно пойти, найти какой-нибудь рот и отправить в него все, что они имели; позорное наказание было наложено на нарушителей. Так же было запрещено пользование ночными умывальниками и подтирками зада: всем было приказано без какого-либо исключения никогда не мыться и никогда и нигде не подтирать своего зада после стула; если чей-то зад будет найден чистым, нужно будет, чтобы подданный доказал, что его вычистил один из друзей и назвал его имя. Пользуясь этим названный друг имел возможность легко отрицать факт, когда он того захочет, что обеспечило ему сразу два удовольствия: вытереть чей-нибудь зад языком и наказать подданного, который только что доставил это удовольствие... Мы еще увидим примеры, это подтверждающие. Затем была введена новая церемония: с самого утра, во время кофе, как только друзья входили в спальню мальчиков, каждый из подданных должен был, один за другим подойти ко всем четверым друзьям и сказать громким и внятным голосом: "Мне насрать на Бога! Не желаете ли моей задницы? Есть дерьмо!" Те, кто не произносил богохульство и предложение громким голосом, должны были быть немедленно записаны в роковую книгу. Легко представить себе, как трудно было набожной Аделаиде и ее юной ученице Софи произносить такие гнусности; именно это бесконечно развлекало друзей. Установив все это, они поощрили доносы, этот варварский способ умножать притеснения, принятый у тиранов; он был принят с распростертыми объятиями. Было решено, что всякий подданный, который принесет жалобу на другого, заработает уничтожение половины наказания за первую допущенную им ошибку; это совершенно ни к чему не обязывало, потому что подданный, который приходил обвинять другого, никогда не знал, какое он заслужил наказание, половину которого, как его уверяли, он отработал; пользуясь этим, было очень легко оставить ему наказание и уверить его, что он -- в выигрыше. Было обнародовано, что доносу будут верить без доказательств и что достаточно быть обвиненным неважно кем, чтобы быть немедленно записанным. Кроме того увеличили власть старух, и по их малейшей жалобе, справедливой или нет, подвластный немедленно осуждался. Одним словом, над маленьким сообществом были установлены все притеснения и несправедливости, какие только можно себе представить. Сделав это, друзья посетили уборные. Коломб оказалась виновной; она оправдывалась тем, что ее заставили съесть накануне между сдой какое-то снадобье, чтобы она не могла воспротивиться; она чувствовала себя очень несчастной, так как вот уже четвертую неделю подряд ее наказывали. Дело обстояло именно так, и следовало обвинить только ее зад, который был самый свежий, самый стройный и самый милый, который только можно было встретить. Дюрсе лично осмотрел ее зад, и после того, как у нее действительно был найден большой прилипший кусок дерьма. Ее уверили, что с ней обойдутся с меньшей строгостью. Кюрваль, который возбудился, овладел ею и полностью вытер ей анус; он заставил принести себе испражнения, которые съел, заставляя ее качать себе член и перемежая еду энергичными поцелуями в рот с требованиями проглатывать, в свою очередь, остатки, которые он ей возвращал от ее собственного изделия. Они навестили Огюстин и Софи, которым было велено после испражнений, сделанных накануне, оставаться в самом грязном состоянии. Софи была в порядке, хотя она спала у Епископа, как требовало ее положение, но Огюстин была необыкновенно чиста. Уверенная в себе, она гордо вышла вперед и сказала то, что всем было известно: мол, она спала, следуя своему обыкновению, у господина Герцога и перед тем, как заснуть, он заставил ее прийти к нему в постель, где обсосал ей дыру в заду, пока она ему восстанавливала член своим ртом. Спрошенный Герцог сказал, что он не помнит об этом (хотя это было ложно), что он заснул с хоботом в заду у Дюкло, так что можно было призвать ее в свидетельницы; послали за Дюкло, которая, хорошо видя, о чем шла речь, подтвердила рассказанное Герцогом, и сказала, что Огюстин была позвана только на одну минуту в кровать к монсеньору, который и насрал ей в рот. Огюстин настаивала на своем и оспорила Дюкло, но ей велел молчать, и она была записана, хотя была совершенно невиновна. Потом зашли к мальчикам, где Купидон был пойман с поличным: Он отложил в свой ночной горшок самый прекрасный кал. Герцог накинулся на него и проглотил все сразу, пока молодой человек сосал ему орудие любви. Были отменены вообще разрешения испражняться, и все перешли в столовую. Прекрасная Констанс, которую иногда освобождали от прислуживания по причине ее положения, почувствовав себя хорошо в этот день, появилась голая, и ее живот, который начинал понемногу раздуваться, вскружил голову Кюрвалю; он начал сжимать довольно грубо в руках ягодицы и грудь этого бедного создания, поэтому ей было позволено больше не появляться в этот день во время рассказов. Кюрваль снова принялся говорить гадости про несушек и заверил, что будь его воля, он бы установил закон острова Формозы, где беременные женщины менее тридцати лет толклись в ступке вместе со своим плодом; когда бы заставили следовать этому закону во Франции, в ней стало бы в два раза больше народу. Перешли к кофе. Он подавался Софи, Фанни, Зеламиром и Адонисом, но очень необычным образом: они давали его проглатывать своим ртом. Софи прислуживала Герцогу, Фанни -- Кюрвалю, Зеламир -- Епископу, а Адонис -- Дюрсе. Они набирали полный рот кофе, полоскали им внутреннюю полость и в таком виде выливали в глотку того, кому прислуживали. Кюрваль, который вышел из-за стола очень разгоряченный, снова возбудился от этой церемонии и по окончании ее овладел Фанни и извергнул ей в рот семя, приказывая глотать под страхом самых серьезных наказаний, что несчастный ребенок и сделал, не моргнув глазом. Герцог и два его друга заставили детей пукать и срать им в рот. Отдохнув после обеда, все пришли слушать Дюкло, которая принялась за продолжение своих рассказов: "Я быстро пробегусь, -- сказала эта любезная девушка, -- по Двум последним приключениям, которые мне остается вам рассказать, о странных людях, находящих свое сладострастие только в боли, которую они заставляют себя испытывать; потом мы поменяем тему, если вы найдете это угодным. Первый, пока я его возбуждала, был совсем голый, он хотел, чтобы через дыру, проделанную в потолке, на нас лили все время, которое должно было продолжаться это занятие, потоки почти кипящей воды. Напрасно я объясняла ему, что не имея той же страсти, я окажусь, как и он, ее жертвой; он уверил меня в том, что я не почувствую никакого неудобства и что эти обливания полезны для здоровья. Я ему побрила и позволила так сделать; так как это происходило у него дома, я не знала о степени нагретости воды -- она была почти кипящей. Вы не можете себе представить удовольствие, которое он испытал. Что до меня, то, продолжая обслуживать его, я кричали признаюсь вам, как ошпаренный кот; моя кожа потом облупилась, и я обещала себе больше никогда не возвращаться к этому человеку." "Ах! Черт возьми, -- сказал Герцог, -- меня берет желание ошпарить таким образом прекрасную Алину." -- "Монсиньор, -- смиренно ответила та, -- я не поросенок." После того, как наивная откровенность ее детского ответа заставила всех засмеяться, друзья спросили у Дюкло, каким был второй пример, который она хотела привести. "Он совсем не был таким же тягостным для меня, -- сказала Дюкло, -- требовалось лишь защитить руку хорошей перчаткой, затем взять этой перчаткой гравий со сковороды, стоявшей на жаровне, и натереть моего клиента им от затылка до самых пяток. Его тело было таким привычным к этому упражнению, что, казалось, это была дубленая шкура. Когда мы дошли до орудия, нужно было взять его и качать в пригоршне горячего песка; он очень быстро возбуждался; другой рукой я клала под его яички красную от жара лопатку, нарочно приготовленную для этой цели. Это натирание и этот жар, который пожирал его тестикулы и, может быть, немного прикосновений к моим ягодицам, которые я должна была всегда держать на самом виду, заставляло его спускать; он делал это, тщательно заботясь о том, чтобы его сперма текла на красную лопатку, с наслаждением наблюдая за тем, как она сгорает." -- "Кюрваль, -- сказал Герцог, -- этот человек, мне кажется, любил человечество не более, чем ты." -- "Мне тоже так кажется, -- сказал Кюрваль, -- не скрою, что мне понравилась мысль сжигать свое семя." -- "О! Я отлично вижу, сколько наслаждения она тебе доставляет, -- сказал Герцог, -- ты бы его сжег с тем же удовольствием, не правда ли?" -- "Клянусь честью, я этого сильно боюсь, -- сказал Кюрваль, совершая нечто с Аделаидой, от чего она в ответ громко закричала." -- "С чего это ты? -- спросил Кюрваль у своей дочери. -- Так орать... Разве ты не видишь, что Герцог говорит мне о том, как сжигать распускающееся семя; и что есть ты, скажи, пожалуйста, как не капля семени, распустившегося при выходе из моих яичек? Ну же, продолжайте, Дюкло, -- добавил Кюрваль, -- потому что я чувствую, что слезы этой непотребной девки побудят меня извергнуть еще раз, а я этого не хочу." "Теперь мы, -- сказала Дюкло, -- остановимся на подробностях, которые понравятся вам, может быть больше. Вы знаете, что я Париже есть обычай выставлять мертвецов у дверей домов. Был на свете один человек, который платил мне двенадцать франком за каждое посещение такого покойника. Все его сладострастие состояло в том, чтобы приблизиться к гробу как можно ближе, к самому краю; я должна была качать ему таким образом, чтобы его семя извергалось в гроб. И так мы обходили три или четыре места за вечер, в зависимости от того, сколько мне удавалось обнаружить; мы совершали со всеми операцию, он трогал мне задницу, я ему качала. Это был мужчина около тридцати лет, я поддерживала с ним связь более десяти лет; за это время, я уверена, заставила его залить спермой более, чем две тысячи гробов." "Говорил ли он что-нибудь во время своей операции? -- спросил Герцог. -- Обращался ли он с какими-то словами к вам или к мертвецу?" -- "Он осыпал бранью умершего, -- ответила Дюкло, -- он говорил ему: "Постой, мошенник! Постой, плут! Постой, злодей! Забери мое семя с собой в преисподнюю!" -- "Вот уж странная мания, -- сказал Кюрваль." -- "Мой друг, -- сказал Герцог, -- будь уверен, что этот человек был одним из наших и что он на "этом, разумеется, не останавливался." -- "Вы правы, монсиньор, -- сказала Ла Мартен, -- и у меня будет случай представить вам еще раз этот персонаж." Дюкло, пользуясь тишиной, продолжала так: "Другой гость, фантазии которого шли дальше, хотел, чтобы я имела лазутчиков в деревне, чтобы предупреждать его каждый раз, когда хоронили на каком-нибудь кладбище молодую девушку, умершую без опасной болезни (это было условие, которое он требовал соблюдать). Как только я находила усопшую, он платил очень дорого за находку, и мы отправлялись вечером на кладбище, к яме, указанной лазутчиком, земля которой была свежеперекопанная; мы оба быстро раскапывали труп; как только он мог до него дотронуться, я начинала качать член, пока он ощупывал труп со всех сторон, в особенности, ягодицы. Иногда, возбуждаясь во второй раз, он срал и заставлял меня срать на труп, по-прежнему ощупывая те части тела, которые мог достать." "О! В этом деле я знаю толк, признаюсь, мне приходилось заниматься подобным несколько раз в моей жизни. Правда, я добавлял к тому несколько эпизодов, о которых еще не время рассказывать... Как бы там ни было, она меня возбуждает; раздвиньте ваши ляжки, Аделаида... "Диван прогнулся под тяжестью тел, и господин Председатель совершил инцест. "Председатель, -- спросил Герцог, -- держу пари, тебе казалось, будто она мертва?" -- "Да, по правде говоря, -- сказал Кюрваль, -- так как я бы без этого не кончил." Дюкло, видя, что никто не берет больше слова, так закончила свой рассказ: "Для того, чтобы не оставлять вас, господа, в таком унылом настроении, я закрою свой вечер рассказом о страсти герцога де Бофор. Этот молодой сеньор, которого я забавляла пять или шесть, раз и который для той же цели часто навещал одну из моих подруг, требовал, чтобы женщина, вооруженная годмише, голая качала самой себе перед ним: и спереди, и сзади, три часа подряд без перерыва. Перед вами ставились часы, чтобы вы не сбились; если вы прекращаете это занятие до полного истечения третьего часа, вам ничего не заплатят. Он же -- перед вами и наблюдает за вами, поворачивает то в одну, то в другую сторону и требует от вас, чтобы вы лишились чувств от наслаждения; если вам в действительности случится потерять сознание посреди удовольствия, очень вероятно, что вы ускорите и его финал. В противном случае, ровно в то самое время, когда часы пробьют третий час, он подойдет к вам и извергнет вам в лицо." "Клянусь моей верой, -- сказал Епископ, -- я не знаю, почему, Дюкло, ты не предпочла оставить нас в предшествующих историях. В них было что-то привлекательное, что нас весьма возбуждало, а эта слащавая пресненькая страсть, которой ты заканчиваешь вечер, ничего не оставляет у нас в голове." -- "Она поступила правильно, -- сказала Жюли, которая сидела рядом с Дюрсе. -- Что касается меня, то я ей за это благодарна, это позволит всем лечь спать более спокойными, когда не будет в голове гадких мыслей, которые рождают рассказы мадам Дюкло." -- "А! Это не спасет вас, прекрасная Жюли! -- сказал Дюрсе. -- Не стоит забывать о прошлом, но и настоящим не нужно пренебрегать. Поэтому соблаговолите следовать за мной." И Дюрсе бросился в свой кабинет, прихватив заодно и Софи. Кому из них пришлось тяжелее, неизвестно, но Софи издала ужасный крик и вернулась красная, как петушиный гребень. "О! Что касается этой, -- сказал Герцог, -- у тебя не было нужды принимать ее за мертвую, так как своей бледностью она походит на смерть!" -- "Она кричала от страха, -- сказал Дюрсе, -- спроси у нес, что я ей сделал и прикажи сказать это тебе совсем тихо." Софи приблизилась к Герцогу, чтобы ему это сказать. "Ах! -- сказал тот разочарованно. -- В том не было ничего сверхъестественного." Позвонили на ужин, друзья прервали все разговоры, чтобы пойти воспользоваться наслаждениями стола. Оргии были отслужены с достаточным спокойствием, и все легли добродетельно, так что не было даже никаких признаков опьянения, что было чрезвычайной редкостью. Двадцать седьмой день С самого утра начались доносы, разрешенные с предыдущего дня, и султанши, заметив, что не хватало только Розетты для того, чтобы они были все восьмером наказаны, не преминули пойти и обвинить се. Они заверили, что она пропукала всю ночь, и так как ее поступок был для остальных девушек оскорбителен, она восстановила против себя весь сераль и была немедленно записана в книгу. Все остальное прошло чудесно и, за исключением Софи и Зельмир, которые слегка запинались, друзья были встречены новым приветствием: "Черт возьми, говенный боже! Не хотите ли моей жопы? Там есть говно." И действительно, оно было повсюду, так как старухи забрали всякий горшок, всякую салфетку и воду. Мясная диета без хлеба начинала воспламенять эти маленькие рты, которые совсем не полоскались; в этот день было замечено, что у детей было большое различие в дыханиях. "Ах, зараза! -- воскликнул Кюрваль, облизывая Огюстин. -- Теперь, по крайней мере, Она чего-то стоит! Возбуждается, когда целуешь ее!" Все единодушно согласились, что стало несравненно лучше. Так как до кофе не произошло ничего интересного, мы и перенесем читателя сразу к нему. Его подавали Софи, Зельмир, Житон и Нарцисс. Герцог сказал, что совершенно уверен, что Софи должна была извергнуть и что абсолютно необходимо было в этом убедиться. Он попросил Дюрсе наблюдать и, положив ее на диван, стал ее осквернять по краям влагалища, в клиторе, в заднем проходе -- сначала пальцами, затем языком. Природа восторжествовала: не прошло и четверти часа, как эта прекрасная девушка смутилась, стала красной, вздохнула; Дюрсе указал на все эти изменения Кюрвалю и Епископу, которые не могли поверить, что она вот-вот извергнет; что касается Герцога, то этот молодой маленький дурачок намок со всех сторон: маленькая плутовка намочила ему все губы своим семенем. Герцог не мог устоять перед похотливостью своего опыта; он встал и, склонившись над девочкой, ввел пальцами сперму вовнутрь влагалища так далеко, как мог. Кюрваль с головой, разгоряченной этим зрелищем, схватил Софи и потребовал кое-что еще кроме семени; девочка предложила ему свой красивый зад; Председатель приставил к нему рот... Умный читатель без труда угадал, что тот получил. В это время Зельмир, взяв в рот, забавляла Епископа, а он качал ей задний проход. Одновременно Кюрваль, заставлял качать себе Нарцисса, задницу которого он с жадностью целовал. Тем не менее, только Герцог сумел потерять свое семя: Дюкло объявила на этот вечер еще более милые рассказы, чем предыдущие, и все хотели поберечь себя для того, чтобы их услышать. Время настало; вот как стала изъясняться эта интересная девица: "Один человек, ни окружения, ни существования которого я никогда не знала и которого я смогу, вследствие этого, обрисовать очень несовершенно, упросил меня по записке явиться к нему в девять часов вечера на улицу Бланш-дю-Рампар. Он уведомлял меня, что не имел дурных намерений и что, хотя он не знаком со мной, у меня не будет повода жаловаться на него. Письмо сопровождалось двумя луидорами; несмотря на свою обыкновенную осторожность, которая, конечно, должна была заставить меня воспротивиться этому приглашению, так как я не знала того, кто меня заставлял нанести визит, я, тем не менее, решилась, совершенно доверившись не знаю уж какому предчувствию, которое, казалось, очень тихо подсказывало, что мне нечего бояться. Я являюсь, и после того как слуга предупредил меня, чтобы я полностью разделась и что только в таком виде он сможет ввести меня в покои своего господина, исполняю приказание; как только он видит меня в желаемом виде, он берет меня за руку и, проведя через две или три комнаты, наконец, стучит в какую-то дверь. Она открывается, я вхожу, слуга удаляется; дверь закрывается, однако между печью и тем местом, куда я была введена, не было ни малейшей разницы: ни свет, ни воздух не проникали в это помещение ни с одной стороны. Едва я вошла, какой-то голый человек подошел ко мне и схватил меня, не произнося ни единого слова; я не теряю присутствия духа, убежденная, что все это клонится к потере небольшого количества семени, которое требовалось пролить для того, чтобы оправдать этот ночной обряд: я подношу руку к низу его живота с целью заставить чудовище побыстрее потерять свой яд, делавший его таким злым. Я нахожу хобот очень толстым, ужасно твердым и чрезвычайно упрямым и шаловливым; через мгновение мои пальцы отводятся; кажется, он не желает, чтобы я прикасалась к нему; меня сажают на табурет. Неизвестный помещается напротив меня и, схватив мои сосцы один за другим, сжимает и сдавливает их с такой силой, что я ему грубо говорю: "Вы мне делаете больно!" Тогда он перестает, поднимает меня, укладывает плашмя на высокий диван и, усевшись между моих ног сзади, начинает делать с моими ягодицами то, что только что делал с моей грудью: их щупают и сдавливают с неистовством, с беспримерным бешенством, раздвигают, снова сжимают, их валяют, целуют, покусывая, сосут отверстие в моем заду, и так как эти сжимания, много раз возобновляемые, представляют меньшую опасность с этой стороны, чем с другой, я не противлюсь ничему, давая ему делать с собой все, что он хочет, и пытаясь угадать, какой могла быть цель этой тайны, если вещи оказались такими простыми; вдруг я слышу, как мой человек испускает ужасные крики: "Спасайся, пропащая дрянь! Спасайся, -- кричит он мне, -- спасайся, беспутная девка! Я кончаю и не отвечаю за твою жизнь." Вы охотно верите, что моим первым движением было вовремя дать деру; слабый луч предстал передо мной: это был луч света, впускаемый дверью, через которую я вошла; я бросаюсь туда, нахожу слугу, который меня встретил, бросаюсь в его объятия, он возвращает мне мое платье, даст мне два луидора, и я удираю, очень довольная, что так дешево отделалась." "Вам следовало поздравить себя, -- сказала Ла Мартен, -- так как это было лишь жалкое подобие его обыкновенной страсти. Я покажу вам того человека, господа, -- продолжала она, -- в более опасном обличье." -- "Не в таком роковом, как то, в котором представлю его я господам, -- добавила Ла Дегранж, -- и я присоединяюсь к мадам Ла Мартен, чтобы заверить вас, что вам чрезвычайно повезло, что вы легко отделались; этот человек имел и другие страсти, гораздо более странные." -- "Хорошо, подождем, чтобы об этом судить, узнав всю его историю, -- сказал Герцог. -- Поспеши, Дюкло, рассказать нам какую-нибудь другую для того, чтобы убрать из памяти этого отъявленного негодяя." "Тот человек, которого я увидела затем, господа, -- продолжала Дюкло, -- хотел женщину, у которой была бы очень красивая грудь; так как это одно из моих достоинств, то после того, как я ему ее представила на обозрение, он предпочел меня всем моим Девочкам. Но какое употребление для моей груди и для моего лица намеревался сделать этот замечательный развратник? Он укладывает меня, совершенно голую, на софу, помещается верхом на грудь, устанавливает свой хобот между моих сосцов, приказывает мне сжимать его как можно сильнее и по прошествии недолгого времени мерзавец орошает их семенем, выбрасывая подряд более Двадцати очень густых плевков мне в лицо." "Простите, -- сказала, ворча, Аделаида Герцогу, который только что плюнул ей в нос, -- я не вижу, какая необходимость заставляет вас подражать этой мерзости! Вы прекратите? -- спросила она, вытираясь." -- "Когда мне будет угодно, дитя мое, -- отвечал ей Герцог. -- Запомните один раз на всю жизнь, что вы здесь лишь для того, чтобы, повиноваться и позволять с собой делать все. Итак, продолжай, Дюкло; я, быть может, сделал бы хуже; но так как обожаю этого прелестного ребенка, -- сказал он с издевкой, -- то совершенно не хочу его оскорблять." "Не знаю, господа, -- сказала Дюкло, -- слышали ли вы о страсти командора Святого Эльма. У него был игорный дом, где все, кто приходил рисковать деньгами, жестоко обчищались; но что было совершенно необыкновенно, так это то, что командор возбуждался от того, что обжуливал гостей: после каждого обчищения карманов он извергал в штаны; одна женщина, которую я отлично знала и которую он долго содержал, сказала мне, что иногда это дело распаляло его до такой степени, что он был вынужден искать вместе с ней некоторого освежения жару, которым был поглощен. На этом он не останавливался: для него притягательную силу имела любого вида кража; с ним нельзя было чувствовать себя в безопасности. Сидел ли он за вашим столом, он крал там приборы; в вашем кабинете -- ваши драгоценности; возле вашего кармана -- вашу табакерку или ваш платок. От всего этого у него стоял, и он даже кончал, как только что- либо брал. Он был в этом отношении, конечно, менее удивительным, чем председатель Парламента, с которым я сошлась, придя к госпоже Фурнье, и отношения с которым сохраняла, поскольку он хотел иметь дело только со мной. У председателя была маленькая квартира на Гревской площади, снятая на год; старая служанка занимала ее одна в качестве консьержки; единственной обязанностью этой женщины было держать эту квартиру в порядке и уведомлять председателя, как только на площади начинались приготовления к казни. Председатель немедленно велел мне быть готовой, заезжал за мной переодетый; на извозчике мы отправлялись на нашу квартирку. Окно этой комнаты было расположено таким образом, что находилось прямо над эшафотом; председатель и я помещались у окна за решетчатым ставнем; на одну из перекладин он устраивал превосходную зрительную трубу; в ожидании казни этот помощник Фемиды забавлялся со мной на кровати, целуя мои ягодицы -- что, к слову сказать, ему необыкновенно нравилось. Наконец, гул на площади сообщал нам о прибытии жертвы; наш герой в мантии занимал свое место у окна; я садилась возле него с предписанием мять руками и легко качать его орудие, соизмеряя своп встряхивания с экзекуцией, которую он собирался наблюдать, -- так, чтобы сперма вырвалась именно в ту минуту, когда осужденный отдаст душу Богу. Преступник поднимался на эшафот, председатель созерцал; чем ближе осужденный был к смерти, тем яростнее и неудержимее был хобот негодяя в моих руках. Наконец, казнь свершалась; в это мгновение он кричал: "Ах! Черт возьми, -- говорил он, -- дважды конченый Бог! Как бы я хотел быть его палачом и насколько бы лучше я ударил!" Впрочем, его наслаждения зависели от рода казни: повешенный производил в нем простое ощущение, колесованный человек вызывал у него бред, приводил в исступление; но если же человека сжигали или четвертовали, он падал от наслаждения без чувств. Мужчина казнился или женщина -- ему было все равно: "Только, -- говорил он, -- толстая женщина имеет на меня большое воздействие, но, к несчастью, казней таких не происходит." -- "Но, господин, -- говорила я ему, -- вы, по своей должности, способствуете смерти этой несчастной жертвы." -- "Разумеется, -- отвечал он, -- именно это забавляет меня больше всего: за те тридцать лет, что я в суде, я ни разу не подал своего голоса против смертной казни." -- "Не считаете ли вы, -- спросила я, -- что вам следовало упрекнуть себя в смерти этих людей как их убийцу?" -- "Ну же! -- сказал он мне, -- нужно ли обращать внимание на такие мелочи?" -- "Но, -- молвила я, -- однако это и есть то, что в мире называют гнусным делом." -- "О! -- сказал он мне, -- нужно уметь решаться на гнусные дела, от которых хобот стоит, и делать это по очень простой причине: всякая вещь, представляющаяся вам ужасной, более не будет являться для вас таковой, как только заставит вас кончить; таким образом она остается ужасной исключительно в глазах других; кто докажет мне, что мнение других, почти всегда ложное, не является также ложным и в данном случае? Не существует, -- продолжал он, -- ничего в сущности доброго и ничего в корне злого; все оценивается лишь отношением к нашим нравам, к нашим мнениям и к нашим предрассудкам. Установив это положение, возможно, что какая-нибудь вещь, совершенно безразличная сама по себе, тем не менее, выглядит недостойной в ваших глазах и очень сладостной в моих; и так как она мне нравится, как следует определить ее место? Не будет ли сумасшествием лишать себя ее только потому, что вы ее порицаете? Полноте, полноте, моя дорогая Дюкло, жизнь человека -- такая незначительная вещь, что ей Можно пренебречь, поскольку это доставляет удовольствие. Пренебрегаем же мы жизнью кошки или собаки; пусть слабый защищается, он, за очень редким исключением, имеет то же оружие, что и мы. И поскольку ты так совестлива и щепетильна, -- добавил мой герой, -- что ты, в таком случае, скажешь о причуде одного из моих друзей?" Думаю вам покажется уместным, господа, чтобы эта причуда, о которой он мне рассказал, составила пятин рассказ моего вечера. Так вот, председатель рассказал мне о своем друге, который хотел иметь дело только с женщинами, которые будут казнены. Чем больше время, когда их могут ему представить, соседствует с тем, когда они умрут, тем больше он платит; встреча должна была состояться только после того, как им объявили приговор. Имея доступ, по своей должности, к женщинам такого рода, он не упускал из них ни одной; за свидание наедине он платил до ста луидором. Он не наслаждался ими, он требовал от них показать ему спои ягодицы и посрать, утверждая, что ничто не сравнится со вкусом дерьма женщины, с которой только что сделали подобное превращение. Нет ничего на свете, чего бы он ни придумал, чтобы устроить себе такие свидания; к тому же, как вы понимаете, он не хотел, чтобы его узнали. Несколько раз он сходил за исповедника, иногда -- за друга семьи... "Когда он заканчивал операцию, представь себе, что он оставлял на финал, моя дорогая Дюкло? -- спрашивал у меня председатель, -- то же самое, что и я, моя дорогая подруга: он оставлял свое семя для развязки и выбрасывал его, видя, как женщины прелестно издыхают." -- "Ах! Это настоящий злодей!" -- говорю ему я." -- "Злодей? -- прервал он... -- Все это пустые слова, мое дитя! Нет ничего злодейского в том, от чего стоит; единственное преступление в мире -- это отказать себе в чем-нибудь из этого рода." "Поэтому он ни в чем себе не отказывал, -- сказала Ла Мартен, -- И Ла Дегранж, и я получим, я надеюсь, случай побеседовать с обществом о нескольких похотливых и преступных анекдотах того же персонажа." -- "Ах! Тем лучше, -- сказал Кюрваль, -- это человек, которого я уже заочно люблю. Вот как следует относится к удовольствиям. Философия вашего знакомого мне бесконечно нравится. Невероятно, до какой степени человек, ограниченный во всех своих развлечениях, во всех своих способностях, стремится сузить рамки своего существования своими недостойными предрассудками. Невозможно даже себе представить, например, насколько тот, кто возвел убийство в преступление, ограничил все эти сладострастия; он лишил себя сотни удовольствий, более сладостных, чем другие, осмеливаясь принять ненавистную химеру предрассудка. Какого дьявола может сделать природа на одного, десять, пятьсот человек больше или меньше в мире? Победители, герои, тираны (устанавливают ли они этот абсурдный закон!) не осмеливаются делать другим то, чего мы не хотим, чтобы было сделано нам? По правде говоря, друзья мои, я не скрываю этого от вас, но содрогаюсь, когда слышу, как глупцы осмеливаются мне говорить об этом законе природы... Боже правый! Жадная до убийств и преступлений природа запечатлевает единственный закон в глубине наших сердец: удовлетворять себя, неважно за счет кого. Но терпение! Я, может быть буду иметь скоро лучший случай вдоволь побеседовать об этих предметах; я изучил их основательно и надеюсь, сообщив вам о них, убедить вас, как убежден сам, что единственный способ услужить природе состоит в том, чтобы следовать ее желаниям, какого рода они ни были бы, потому что для поддержания ее законов порок так же необходим, как и добродетель. Она умеет советовать нам по очереди то, что в этот момент необходимо для ее намерений. Да, друзья мои, я побеседую в другой день обо всем этом; теперь нужно, чтобы я потерял семя, потому что этот дьявольский человек с казнями на Гревской площади мне совершенно раздул яйца." Пройдя в дальний будуар вместе с Ла Дегранж, Фаншон, своими добрыми подругами (потому что они были такими же преступницами, как и он), они увели за собой Алину, Софи, Эбе, Антиноя и Зефира. Я не знаю, что развратник придумал в окружении этих семерых человек, но действие длилось долго; слышался его крик: "Ну же, повернитесь же! Я не этого от вас прошу!" и другие слова, которые он говорил в досаде и которые перемежались с ругательствами, которым, как было известно, он был сильно подвержен в минуты распутства; наконец, женщины появились, очень красные, растрепанные и с видом жестоко поколоченных -- во всех смыслах. В это время Герцог и его два друга не теряли времени даром, но Епископ был единственным, кто мог кончить таким необыкновенным образом, о котором нам еще пока не позволено сказать. Все сели за стол; Кюрваль немного пофилософствовал. Твердый в своих принципах, он был таким же нечестивым, безбожником и преступником после потери семени, как и в пылу темперамента. Никогда семя не должно ни диктовать, ни руководить принципами; это принципам следует управлять его потерей. Стоит ли у вас или нет, философия, независимая от страстей, всегда должна оставаться собою. Оргии состояли в выяснении истины, о которой они ранее не думали и которая теперь была для них интересной: У кого из этих девочек и мальчиков самая красивая задница? Вследствие этого, они поставили восемь мальчиков в один ряд, прямо, но в то же время немного наклоненных вперед: таков настоящий способ хорошо рассмотреть зад и вынести о нем суждение. Осмотр был длинным и строгим; оспаривались мнения, которыми они обменивались, пятнадцать раз подряд производился осмотр; Си всеобщего согласия яблоко было присуждено Зефиру: все единодушно сошлись во мнении, что невозможно найти внешности более совершенной и лучше скроенной. Затем перешли к девочкам, которые приняли те же позы; решение принималось также очень долго: было почти невозможно выбрать между Огюстин, Зельмир и Софи. Огюстин, более высокая, лучше сложенная, чем две других, несомненно одержала бы верх у живописцев; но развратники хотят больше грации и изящества, чем верности образцу, больше дородности, чем правильности. Она имела слишком большую худобу и хрупкость; две другие представляли такой свежий цвет тела, были такими пухленькими, с такими белыми и круглыми ягодицами, с такой сладострастно очерченной линией бедер, что взяли верх над Огюстин. Как решить спор между двумя? Десять раз мнения оказывались поделенными поровну. Наконец взяла верх Зельмир; герои соединили двоих очаровательных детей, поцеловали их, поласкали, прощупали, погладили. Зельмир было приказано качать Зефиру, который, чудесно кончив, дал самое большое удовольствие из всех, которые можно наблюдать; в свою очередь он приласкал девочку, которая лишилась чувств у него на руках; эти сцены невыразимого вожделения и бесстыдства заставили потерять семя Герцога и его брата, но слабо взволновали Кюрваля и Дюрсе, которые сошлись на том, что им необходимы сцены менее слащавые, дабы взволновать старые изнуренные души, и что все эти глупости хороши лишь для молодых людей. Наконец все пошли спать, и Кюрваль, в лоне каких-то новых гнусностей, получил вознаграждение за те нежные пасторали, свидетелем которых его сделали. Двадцать восьмой день Это был день свадьбы; наступила очередь Купидона и Розетты быть соединенными узами брака; по одной роковой случайности оба в этот вечер находились в роли наказываемых. Так как никто не оказался в это утро виноватым, эта часть дня б