,- торжественно продолжала я, смело глядя на нее,-выслушайте меня: если закон, к которому я обратилась, обманет мои ожидания, то чувство отчаяния - а я слишком хорошо знакома с ним-может толкнуть меня на... здесь есть колодец... в доме есть окна... повсюду есть стены... есть платье... которое можно разорвать... руки, которыми можно... - Замолчите, несчастная! Я содрогаюсь! Как! Вы могли бы?.. - Если бы не было таких средств, которые помогают сразу покончить с житейскими невзгодами, я могла бы отказаться от пищи. Вы вольны есть и пить, а вольны и голодать... Если после того, что я вам сказала, у меня хватит мужества,-а вы знаете, что у меня его достаточно и что в иных случаях жить труднее, чем умереть...- вообразите себя перед судом Божиим и скажите мне, кто покажется Господу более виновной - настоятельница или ее монахиня? Сударыня, я не требую обратно того, что дала обители, и никогда не потребую. Избавьте меня от злодеяния, избавьте себя от длительных угрызений совести, давайте придем к соглашению... - Что вы говорите, сестра Сюзанна! Чтобы я нарушила первейшую свою обязанность, приложила руку к преступлению, приняла участие в кощунстве! - Истинное кощунство, сударыня, совершаю я, совершаю его ежедневно, оскверняя презрением священные одежды, которые ношу. Снимите их с меня, я их недостойна, пошлите в деревню за лохмотьями самой бедной крестьянки, и пусть двери монастырской ограды приоткроются для меня. - А куда же вы пойдете искать лучшего? - Не знаю куда, но нам плохо лишь там, где Бог не хочет нас, а Бог не хочет, чтобы я была здесь. - У вас ничего нет. - Это правда, но меньше всего я боюсь нужды. - Бойтесь пороков, к которым она приводит. - Мое прошлое-порука за будущее. Если б я хотела слушать голос греха, я была бы уже свободна, но я хочу выйти из этой обители либо с вашего согласия, либо с разрешения закона. Выбирайте... Этот разговор длился долго. Вспоминая его, я краснею за нескромные и нелепые вещи, которые делала и говорила. Но их уже не вернешь. Настоятельница все еще восклицала: "Что скажут люди? Что скажут наши сестры?", когда колокол, призывавший на молитву, прервал нас. Уходя, она сказала: - Сестра Сюзанна, сейчас вы придете в церковь. Попросите Бога, чтобы он тронул ваше сердце и вернул вам смирение, подобающее вашему званию. Спросите вашу совесть и доверьтесь тому, что она вам скажет: не может быть, чтобы она не стала упрекать вас. Освобождаю вас от пения. Мы спустились вниз почти одновременно. Когда служба кончилась и все сестры уже собирались разойтись по кельям, настоятельница постучала пальцем по требнику и задержала их. - Сестры мои,- сказала она,- призываю вас пасть к подножию алтаря и молить Бога сжалиться над одной монахиней, которую он покинул. Она утратила склонность к монашеству, дух благочестия и готова совершить поступок, святотатственный в глазах Бога и постыдный в глазах людей. Не могу вам описать всеобщее изумление. Во мгновение ока каждая, не двигаясь с места, окинула взглядом своих товарок, надеясь, что смущение выдаст виновную. Все упали ниц и молились молча. Это длилось довольно долго, затем настоятельница вполголоса запела "Veni, Creator" и все тихо продолжали "Veni, Creator". После этого снова наступило молчание, настоятельница постучала по аналою, и все разошлись. Можете себе представить, какие разговоры пошли в монастырской общине. "Кто это? Кто бы это мог быть? Что она сделала? Что она собирается сделать?.." Эти догадки длились недолго. О моем прошении заговорили в миру. У меня перебывало множество посетителей. Одни упрекали меня, другие давали советы, некоторые одобряли, иные порицали. У меня было лишь одно средство оправдаться в глазах всех-рассказать о поведении моих родителей; но вы понимаете, какую осторожность я должна была соблюдать в этом вопросе. Только с несколькими искренне преданными мне людьми и с г-ном Манури, взявшимся вести мое дело, я могла быть вполне откровенна. Бывали минуты, когда меня охватывал страх перед грозившими мне мучениями, и тогда карцер, где я была заперта однажды, вставал в моем воображении со всеми его ужасами: я уже знала, что такое ярость монахинь. Я поделилась своими опасениями с г-ном Манури, и он сказал мне: "Разумеется, вам не избежать всякого рода неприятностей. Они у вас будут, и вы давно должны были подготовиться к ним. Надо вооружиться терпением и поддерживать себя надеждой на то, что они кончатся. Что до этого карцера, то я обещаю вам, что вы никогда больше не попадете туда. Это я беру на себя..." И действительно, через несколько дней он привез настоятельнице предписание вызывать меня в приемную, когда бы это ни потребовалось. На следующий день после церковной службы общине было опять предложено молиться за меня. Монахини молились молча, а потом тихо пропели тот же гимн, что и накануне. На третий день-то же самое, с той лишь разницей, что мне было приказано стоять посреди церкви, а вокруг меня читали молитвы за умирающих и литании святым с припевом "Ога pro еа" (молись за нее). На четвертый день состоялась нелепая церемония, показывающая взбалмошный нрав настоятельницы. После церковной службы меня положили в гроб посреди церкви, по бокам поставили свечи и кропильницу, покрыли меня саваном и прочли заупокойную молитву, после чего каждая монахиня, уходя, усердно кропила меня святой водой и говорила: "Requiescat in pace" (да почиет с миром). Надо: знать язык монастырей, чтобы понять угрозу, заключающуюся в этих последних словах. Две монахини сняли с меня саван, погасили свечи и ушли, оставив меня промокшей до нитки. Мое платье высохло на мне, так как мне не во что было переодеться. За этим испытанием последовало другое. Собралась вся община, меня объявили проклятой Богом, мой поступок-вероотступничеством, и всем монахиням, под страхом нарушения обета послушания, было запрещено разговаривать со мной, в чем-либо помогать мне, приближаться ко мне и даже прикасаться к вещам, которыми я пользовалась. Приказания эти выполнялись с точностью. У нас узкие коридоры; в некоторых местах двое с трудом могут разойтись там. Так вот, если какая-нибудь монахиня шла мне навстречу, она сейчас же возвращалась назад или же со страхом прижималась к стене, придерживая покрывало и платье, чтобы только не прикоснуться к моей одежде. Если надо было что-нибудь взять из моих рук, то я ставила эту вещь на пол, и ее брали тряпкой. Если же надо было передать какую-либо вещь мне, ее просто бросали. Когда какая-нибудь монахиня имела несчастье прикоснуться ко мне, она считалась оскверненной и шла на исповедь, к настоятельнице, чтобы та отпустила ей этот грех. Лесть считается чем-то низменным и подлым; она становится жестокой и изобретательной, когда ее направляют на то, чтобы угодить одному человеку, придумывая унижения для другого. Как часто я вспоминала слова моей дорогой настоятельницы де Мони: "Дитя мое, среди всех этих девушек, находящихся среди нас, таких послушных, невинных и кротких, нет почти ни одной, да, ни одной, из которой я не могла бы сделать дикого зверя. Странное превращение! И оно происходит тем легче, чем раньше девушка попадет в келью и чем меньше она знает жизнь. Эти слова удивляют вас, сестра Сюзанна? Упаси вас Господь испытать на себе, насколько они правдивы! Знайте: хорошая монахиня-лишь та, которая пришла в монастырь, чтобы искупить какой-нибудь тяжкий грех". Меня не допускали ни к какой работе. В церкви по обе стороны от меня оставляли по одному пустому сиденью. В трапезной я сидела за отдельным столом, и мне ничего не подавали. Я вынуждена была сама ходить на кухню и просить свою порцию. В первый раз сестра-стряпуха крикнула мне: - Не входите, отойдите подальше. Я повиновалась. - Что вам надо? - Есть. - Есть! Вы недостойны жить... Иногда я уходила и оставалась целый день без пищи, иногда же требовала ее, и мне ставили на пол еду, которую постыдились бы дать скотине. Я со слезами подбирала ее и уходила. Если мне случалось последней подойти к двери, ведущей на клирос, она оказывалась запертой. Тогда я становилась на колени и ждала конца службы. Если запертой оказывалась садовая калитка, я возвращалась в свою келью. Между тем силы мои все убывали от недостаточности и дурного качества пищи, которую мне давали, а главное-от горя, причиняемого мне этими постоянными проявлениями бесчеловечности. Я почувствовала, что, если буду по-прежнему страдать молча, мне ни за что не дожить до конца моего процесса. Итак, я решила поговорить с настоятельницей. Полумертвая от страха, я все же подошла к ее двери и тихонько постучалась. Она отворила. Увидев меня, она отступила на несколько шагов с криком: - Вероотступница, отойдите! Я отошла. - Дальше. Я отошла дальше. - Что вам надо? - Ни Бог, ни люди не приговаривали меня к смерти, поэтому я прошу вас, сударыня, приказать, чтобы мне дали жить. - Жить! Да разве вы достойны жить?-сказала она, повторяя слова сестры-стряпухи. - Про это знает Бог, и я предупреждаю, что, если мне будут отказывать в пище, я вынуждена буду подать жалобу лицам, принявшим меня под свое покровительство. Я нахожусь здесь лишь временно, до тех пор, пока не решится мое пребывание в монашестве, пока не решится моя участь. - Идите,- сказала она,- не оскверняйте меня своим взглядом. Я распоряжусь... Я повернулась и резко захлопнула дверь. Должно быть, она отдала соответствующее распоряжение, но мне отнюдь не стало легче, так как считалось заслугой не подчиняться ей в этом: мне швыряли самую грубую пищу, да еще портили ее, примешивая к ней золу и всякие отбросы. Такую жизнь вела я, пока тянулся мой процесс. Вход в приемную не был мне окончательно запрещен, у меня не могли отнять нрава говорить с судьями и адвокатом, но, чтобы добиться свидания со мной, последнему неоднократно приходилось прибегать к угрозам. В этих случаях меня сопровождала одна из сестер. Она была недовольна, когда я говорила тихо, сердилась, если я задерживалась слишком долго, прерывала меня, опровергала, противоречила мне, повторяла настоятельнице мои слова, искажая их, истолковывая в дурном смысле, быть может даже приписывая мне то, чего я вовсе не говорила. Дело дошло до того, что меня начали обворовывать, похищать мои вещи, забирать мои стулья, простыни, матрацы. Мне перестали давать чистое белье, моя одежда изорвалась, я ходила почти босая. С трудом удавалось мне добывать себе воду. Много раз приходилось самой ходить за ней к колодцу-к тому самому колодцу, о котором я вам говорила. Всю мою посуду перебили, и, не имея возможности унести воду домой, я должна была пить ее тут же на месте. Под окнами келий я должна была проходить как можно скорее, чтобы не быть облитой нечистотами. Некоторые сестры плевали мне в лицо. Я стала ужасающе грязна. Опасаясь, как бы я не пожаловалась на все это нашим духовникам, мне запретили ходить на исповедь. Однажды в большой праздник-кажется, это был день Вознесения-меня заперли на замок в келье, и я не смогла пойти к обедне. Быть может, я была бы совершенно лишена возможности посещать церковную службу, если бы не г-н Манури, которому сначала говорили, что никто не знает, где я, что я куда-то исчезла и не исполняю никаких обязанностей, подобающих христианке. Между тем, исцарапав себе руки, я все же сломала замок и дошла до двери, ведущей на клирос; она оказалась запертой, как это бывало всегда, когда я приходила не из первых. Я легла на пол, прислонившись головой и спиной к стене и скрестив на груди руки, так что мое тело загораживало дорогу. Когда служба кончилась и монахини начали выходить, первая из них внезапно остановилась. Вслед за ней остановились и остальные. Настоятельница поняла, в чем дело, и сказала: - Шагайте по ней, это все равно что труп. Некоторые повиновались и начали топтать меня ногами. Другие оказались более человечными, но ни одна не посмела протянуть мне руку и поднять меня. Во время моего отсутствия у меня похитили из кельи мою молитвенную скамеечку, портрет основательницы нашего монастыря, все иконы, унесли даже и распятие. Мне оставили лишь то, которое было у меня на четках, но вскоре забрали и его. Таким-то образом я жила в голых четырех стенах, в комнате без двери, без стула-и вынуждена была теперь либо стоять, либо лежать на соломенном тюфяке. У меня не было никакой, даже самой необходимой, посуды, что вынуждало меня выходить ночью для удовлетворения естественной надобности, а наутро меня обвиняли в том, что я нарушаю покой монастыря, брожу, теряю рассудок. Так как келья моя больше не запиралась, ночью ко мне с шумом входили, кричали, трясли мою кровать, били стекла, всячески пугали меня. Шум доходил до верхнего этажа, доносился до нижнего, и те монахини, которые не состояли в заговоре, говорили, что в моей комнате происходят странные вещи, что оттуда слышны зловещие голоса, крики, лязг цепей, что я разговариваю с привидениями и злыми духами, что, должно быть, я продала душу дьяволу и надо бежать вон из моего коридора. В монастырских общинах есть слабоумные; таких даже очень много. Они верили всему, что им рассказывали, не смели пройти мимо моей двери, их расстроенному воображению я представлялась чудовищем, и, встречаясь со мной, они крестились и убегали с криком: "Отойди от меня, сатана! Господи, помоги мне!.." Как-то раз одна из самых молодых показалась в конце коридора, когда я шла в ее сторону. Она никак не могла избежать встречи со мной, и ее охватил дикий ужас. Сначала она отвернулась к стене, бормоча дрожащим голосом: "Господи! Господи! Иисусе! Дева Мария!.." Между тем я приближалась. Почувствовав, что я рядом с ней, и боясь увидеть меня, она обеими руками закрыла лицо, ринулась в мою сторону, бросилась прямо ко мне в объятия и закричала: "На помощь! На помощь! Пощадите! Я погибла! Сестра Сюзанна, не причиняйте мне зла! Сестра Сюзанна, сжальтесь надо мной!..." И с этими словами она замертво упала на пол. Все сбегаются на ее крики, ее уносят, и не могу вам передать, как извратили всю эту историю. Меня сделали настоящей преступницей, стали говорить, что мною овладел демон распутства, приписали мне намерения и поступки, которые я не решаюсь назвать, - а явный беспорядок в одежде молодой монахини объяснили моими противоестественными желаниями. Я не мужчина, я, право, не знаю, что можно вообразить о женщине, когда она находится с другой женщиной, и еще меньше-о женщине, когда она одна. Однако у моей кровати сняли полог, ко мне в комнату входили в любое время, и, знаете, сударь,-должно быть, при всей их внешней сдержанности, при скромности их взглядов и целомудренном выражении лиц у этих женщин очень развращенное сердце: во всяком случае, они знают, что в одиночестве можно совершать непристойные вещи, я же этого не знаю и никогда не могла хорошенько понять, в чем они меня обвиняли, ибо они изъяснялись в таких туманных выражениях, что я совершенно не знала, что отвечать им. Если я стану описывать эти преследования во всех подробностях, то никогда не кончу. Ах, сударь, если у вас есть дочери, то пусть моя судьба покажет вам, что нельзя позволять им вступать в монашество без сильнейшего и резко выраженного призвания к нему. Как несправедливы люди! Они разрешают ребенку распоряжаться своей свободой в таком возрасте, когда ему еще не разрешают распорядиться даже одним экю. Лучше убейте свою дочь, но не запирайте в монастырь против ее воли. Да, лучше убейте ее. Сколько раз я жалела, что моя мать не задушила меня, как только я родилась! Это было бы менее жестоко. Поверите ли вы, что у меня отняли требник и запретили молиться Богу? Разумеется, я не подчинилась. Увы, ведь это было моим единственным утешением! Я воздымала руки к небу, испускала крики и дерзала надеяться, что их слышит единственное существо, которое видело все мое горе. Монахини подслушивали меня за дверью, и однажды, когда из глубины своего удрученного сердца я обращалась к Богу, взывая о помощи, одна из них крикнула мне: - Тщетно вы призываете Бога: для вас его больше нет. Умрите в отчаянии и будьте прокляты... Остальные добавили: "Да будет так с вероотступницей! Аминь!" Но вот один факт, который, наверно, поразит вас больше, чем все остальное. Не знаю что это было, злоба или заблуждение, но, хотя я не сделала ничего такого, что указывало бы на умственное расстройство или тем более на одержимость, монахини начали совещаться, не следует ли изгнать из меня беса. И вот большинством голосов было решено, что я отреклась от миропомазания и от крещения, что в меня вселился злой дух и что это он удаляет меня от богослужений. Одна сообщила, что при некоторых молитвах я скрежетала зубами и содрогалась в церкви, что при возношении святых даров я ломала руки; другая добавила, что я топтала ногами распятие, перестала носить четки (которые у меня украли) и что я произносила такие богохульства, которых, право, не смею повторить перед вами. И все они твердили, что во мне происходит что-то неестественное, о чем необходимо сообщить старшему викарию. Так они и сделали. Старшим викарием был в то время некто г-н Эбер, человек пожилой и опытный, резкий, но справедливый и просвещенный. Ему подробно рассказали о неурядицах в монастыре; нет сомнения, что неурядицы эти были велики, но если я и была их причиной, то причиной поистине невольной. Вы, конечно, понимаете; что в посланном ему донесении не были забыты ни мои ночные прогулки, ни мое отсутствие в хоре, ни суматоха, происходившая в моей келье; в нем было все-и то, что видела одна, и то, что слышала другая, и мое отвращение к святыням, и мои богохульства, и приписываемые мне непристойные поступки; а что касается приключения с молодой монахиней, то из него сделали настоящее преступление. Обвинения были так многочисленны и так серьезны, что при всем своем здравом смысле г-н Эбер не мог не поддаться этому обману хотя бы частично и решил, что в них значительная доля правды. Дело показалось ему достаточно важным, чтобы заняться им лично. Он предупредил о своем посещении и явился в сопровождении двух состоявших при нем молодых священников, помогавших ему в его трудных обязанностях. Незадолго перед этим ночью кто-то тихо вошел в мою келью. Я ничего не сказала, выжидая, чтобы со мной заговорили, и чей-то тихий, дрожащий голос окликнул меня: - Сестра Сюзанна, вы спите? - Нет, не сплю. Кто это? - Это я. - Кто вы? - Ваша подруга. Я умираю от страха и рискую погубить себя, но хочу дать вам один совет, хотя и не знаю, поможет ли он вам. Слушайте: завтра или послезавтра к нам должен приехать старший викарий; вас будут обвинять, приготовьтесь защищаться. Прощайте. Мужайтесь, и да пребудет с вами Бог. Сказав это, она исчезла как тень. Как видите, повсюду, даже в монастырях, есть сердобольные души, которые ничто не может ожесточить. Между тем за моим процессом следили с большой горячностью; множество лиц обоего пола, разного общественного положения и состояния, с которыми я не была знакома, заинтересовались моей судьбой и ходатайствовали за меня. Вы, сударь, принадлежали к их числу, и, может быть, история моего процесса известна вам лучше, чем мне самой, так как к концу его я больше не имела возможности беседовать с г-ном Манури. Ему сказали, что я больна; он заподозрил, что его обманывают, и, предположив, что меня заперли в карцер, обратился к архиепископу, который не удостоил его выслушать, так как был предупрежден, что я безумная, а может быть, и нечто похуже. Тогда г-н Манури обратился к судьям, настаивая на выполнении приказа, согласно которому настоятельница была обязана предъявлять меня по первому требованию живой или мертвой. Началось препирательство между церковными судьями и светскими. Первые поняли, какие последствия мог иметь подобный случай, и, видимо, именно это ускорило посещение старшего викария. Обычно же эти господа не так уж торопятся вмешиваться в раздоры, постоянно происходящие в монастырях, так как по опыту знают, что их авторитет всегда можно обойти или подорвать. Я воспользовалась предупреждением подруги и, призывая на помощь Бога, старалась укрепить свой дух и подготовиться к защите. Я молила небо об одном - о счастье быть допрошенной и выслушанной без пристрастия, и я добилась этого счастья, но сейчас вы узнаете, какой ценой. Если в моих интересах было предстать перед моим судьей ни в чем не повинной и разумной, то моей настоятельнице было не менее важно, чтобы он увидел меня злобной, одержимой, преступной и безумной. И в то время как я удвоила свое молитвенное рвение, она удвоила свою жестокость. Теперь мне давали ровно столько пищи, сколько требовалось, чтобы не умереть с голоду; меня измучили преследованиями и старались запугать еще больше; мне теперь совсем не давали спать по ночам; словом, было пущено в ход все, что могло подорвать здоровье и помутить рассудок. Вы не можете себе представить всю утонченность этих пыток. Судите по следующим выходкам. Как-то раз, выйдя из кельи и направляясь в церковь или куда-то в другое место, я увидела, что на полу в коридоре валяются каминные щипцы. Я нагнулась, чтобы поднять их и положить в такое место, где их легко могли бы найти, но в полумраке не разглядела, что они были раскалены почти докрасна. Я схватила их и тотчас же выпустила из рук, но при падении они содрали почти всю кожу с моей ладони. В тех местах, где я должна была проходить ночью, бросали на пол разные предметы, чтобы я споткнулась, или подвешивали их на уровне моей головы,- так что я постоянно ушибалась. Сама не понимаю, как это я не разбилась до смерти. Мне нечем было посветить себе, и приходилось идти, дрожа от страха, вытянув перед собой руки. Мне сыпали под ноги битое стекло. Я твердо решила рассказать обо всех этих издевательствах и до некоторой степени сдержала слово. Дверь в отхожее место часто оказывалась запертой, и мне приходилось спускаться с нескольких этажей и бежать в глубь сада, если калитка была отперта, а если нет... Ах, сударь, как злы эти женщины-затворницы, когда они уверены в том, что способствуют утолению ненависти своей настоятельницы, и верят, что, повергая вас в отчаяние, служат Богу! Да, пора было приехать старшему викарию, пора было кончиться моему процессу. То была критическая минута моей жизни. Подумайте только, сударь, ведь я совершенно не знала, какими красками расписали меня этому священнослужителю, не знала, что он приедет, любопытствуя увидеть девушку, которая одержима дьяволом или притворяется одержимой. Было решено, что только сильный страх может привести меня в такое состояние. И вот что придумали для этой цели. В день посещения старшего викария, ранним утром, настоятельница вошла в мою келью. С ней были три монахини. Одна несла кропильницу, другая ~ распятие, третья-веревки. Громким и угрожающим голосом настоятельница сказала мне: - Поднимитесь... Станьте на колени и поручите вашу душу Богу. - Сударыня,-сказала я,-прежде чем я исполню ваше приказание, нельзя ли мне спросить у вас, что со мной будет, что вы решили со мной сделать и о чем я должна просить Бога? Все мое тело покрылось холодным потом, я дрожала, у меня подгибались колени. Я с ужасом смотрела на трех зловещих спутниц настоятельницы. Они стояли в ряд, лица их были мрачны, губы сжаты, глаза закрыты. Голос мой прерывался от страха после каждого произнесенного слова. Так как все молчали, мне показалось, что меня не расслышали, и я повторила последние слова своего вопроса,- у меня не хватило сил повторить его весь целиком. Итак, слабым, замирающим голосом я переспросила: - Какой милости должна я просить у Бога? Мне ответили: - Просите его отпустить вам грехи всей вашей жизни. Говорите с ним так, как если бы вы готовились предстать перед ним. Когда я услыхала эти слова, мне пришло в голову, что они обсудили дело между собой и решили избавиться от меня. Я слышала, что такие случаи и в самом деле бывали в некоторых мужских монастырях, что монахи судят, выносят смертный приговор и сами приводят его в исполнение. Правда, я не думала, что такой бесчеловечный суд когда-либо имел место хоть в одном женском монастыре; но было столько вещей, о существовании которых я не подозревала и которые все же происходили здесь! При мысли о близкой смерти я хотела вскрикнуть, но, хотя рот мой был открыт, из него не вылетало ни звука. Я с мольбой протянула к настоятельнице руки, и мое бессильное тело откинулось назад. Я упала, но мое падение было безболезненным. В подобные минуты - минуты смертельного страха - силы оставляют нас, ноги подкашиваются, а руки повисают,- словно человеческий организм, не будучи в состоянии защитить себя, старается угаснуть незаметно. Я потеряла сознание и способность чувствовать; я только слышала вокруг себя неясный и отдаленный гул голосов. Быть может, кто-то разговаривал; быть может, у меня звенело в ушах. Я не различала ничего, кроме этого гула, который продолжался довольно долго. Не знаю, сколько времени пробыла я в таком состоянии, но меня вывело из него внезапное ощущение холода; я вздрогнула и глубоко вздохнула. Я насквозь промокла, вода стекала с моего платья на пол: на меня была опрокинута большая кропильница. Полумертвая, лежала я на боку, в луже воды, прислонившись головой к стене, с приоткрытым ртом и с закрытыми глазами. Я хотела было открыть их и оглядеться, но какой-то густой туман обволакивал меня, и сквозь него мне мерещились чьи-то развевающиеся одежды, к которым я тщетно пыталась прикоснуться. Я шевельнула свободной рукой, той, на которую не опиралась, и хотела поднять ее, но она показалась мне слишком тяжелой. Однако мало-помалу моя смертельная слабость стала проходить. Я приподнялась и села, прислонясь спиной к стене. Обе мои руки лежали в воде, голова свесилась на грудь, я издавала невнятные, прерывистые, мучительные стоны. Во взгляде смотревших на меня женщин я прочитала такую непреклонность, что примирилась с неизбежным и не решилась молить их о пощаде. Настоятельница сказала: - Поднимите ее. Меня взяли под руки и подняли. - Она не хочет поручить себя Богу,- продолжала настоятельница, - тем хуже для нее. Вы знаете, что вам надлежит делать. Кончайте. Я подумала, что принесенные веревки были предназначены для того, чтобы удавить меня, и посмотрела на них глазами, полными слез. Я попросила дать мне поцеловать распятие,- мне отказали в этом. Я попросила разрешения поцеловать веревки,-мне поднесли их. Я нагнулась, взяла нарамник настоятельницы, поцеловала его и сказала: - Господи, смилуйся надо мной! Господи, смилуйся надо мной! Милые сестры, постарайтесь не очень мучить меня. И я подставила им шею. Не могу вам сказать, что со мной было, что со мной делали. Нет сомнения, что те, кого ведут на казнь,- а я думала, что меня ведут на казнь,- умирают до совершения ее. Я очнулась на соломенном тюфяке, служившем мне постелью; руки мои были связаны за спиной, я сидела с большим железным распятием на коленях... ...Господин маркиз, я понимаю, какую боль причиняю вам сейчас; но вы пожелали узнать, заслуживаю ли я, хотя бы в малой степени, того сострадания, которого я жду от вас... Вот когда я почувствовала превосходство христианской религии над всеми религиями мира. Какая глубокая мудрость заключается в том, что слепая философия называет "безумием креста". Что мог мне дать в этом моем состоянии образ счастливого законодателя, увенчанного славой? Передо мной был невинный страдалец, угасающий в мучениях, с пронзенным боком, с терновым венцом на челе, с пригвожденными руками и ногами,- и я говорила себе: "Ведь этой мой Господь, а я еще смею жаловаться!.." Я прониклась этой мыслью и почувствовала, что утешение воскресает в моем сердце. Я познала ничтожество жизни и была более чем счастлива, что теряю ее, не успев умножить свои грехи. И все же, вспоминая о своей молодости-мне не было еще и двадцати лет,- я вздохнула: я была слишком слаба, слишком разбита, чтобы дух мой мог восторжествовать над страхом смерти. Мне кажется, что, будь я вполне здорова, я могла бы встретить ее с большим мужеством. Между тем настоятельница и ее спутницы вернулись. Они обнаружили во мне большее присутствие духа, чем ожидали и чем бы им хотелось видеть. Они поставили меня на ноги и закрыли лицо покрывалом. Две взяли меня под руки, третья подтолкнула сзади, и настоятельница велела мне идти вперед. Я шла, не видя куда, но думая, что иду на казнь, и повторяла: "Господи, смилуйся надо мной! Господи, поддержи меня! Господи, не покинь меня! Господи, прости, если я чем-нибудь прогневала тебя". Меня привели в церковь. Старший викарий служил там обедню. Вся община была в сборе. Забыла вам сказать, что, когда я входила в дверь, три сопровождавшие меня монахини стиснули меня, начали изо всех сил толкать и подняли возню, делая вид, что я сопротивляюсь и ни за что не хочу входить и церковь, хотя в действительности ничего подобного не было: одна тащила меня за руку, другие держали сзади. Я едва стояла на ногах. Меня подвели к ступенькам алтаря и, сильно потянув за руки, поставили на колени, словно я отказывалась добровольно сделать это. Меня все время крепко держали, как будто я намеревалась убежать. Запели "Veni, Creator", выставили святые дары, и викарий благословил присутствующих. Во время благословения, когда все кладут поклоны, одна из державших меня сестер как бы насильно пригнула мне голову к земле, а остальные надавили руками на плечи. Я ощутила все эти движения, но не могла понять, какова была их цель. Наконец все разъяснилось. После благословения старший викарий снял ризу и, облаченный лишь в стихарь и епитрахиль, направился к ступеням того алтаря, где я стояла на коленях. Он шел между двумя священниками, повернувшись спиной к алтарю, где были выставлены святые дары, а лицом ко мне. Он приблизился ко мне и сказал: - Сестра Сюзанна, встаньте. Державшие меня сестры резко подняли меня, другие окружили, обхватив за талию, словно боясь, что я вырвусь. Он добавил: - Развяжите ее. Монахини не выполнили его приказания, показывая знаками, что неудобно и даже опасно оставлять меня на свободе. Однако я уже говорила вам, что викарий был человек крутого нрава. Он повторил твердым и суровым голосом: - Развяжите ее. Они повиновались. Как только мои руки освободились от веревок, я издала такой громкий и мучительный стон, что старший викарий побледнел, а лицемерные монахини, стоявшие около меня, разбежались как бы в испуге. Он овладел собой, и сестры снова подошли ко мне, делая вид, что дрожат от страха. Я продолжала стоять неподвижно, и он спросил: - Что с вами? Вместо ответа я протянула ему обе руки: веревка, которой я была скручена, впилась мне в тело почти до кости, и руки совсем посинели от застоя крови. Он понял, что мой стон был вызван внезапной болью, причиненной восстановлением кровообращения, и сказал: - Снимите с нее покрывало. Перед этим, незаметно для меня, мое покрывало в нескольких местах пришили к платью, и теперь, снимая его, сестры опять проявили замешательство и много ненужного усердия: им непременно хотелось, чтобы этот священнослужитель увидел меня одержимой, бесноватой или безумной. Однако, когда они начали сильно дергать, нитки кое-где порвались, а кое-где порвалось покрывало и платье, и все увидели меня. У меня привлекательное лицо. Сильные страдания изменили его, но выражение осталось то же. Звук моего голоса способен растрогать; чувствуется, что его интонации правдивы. Все это вместе произвело на молодых помощников старшего викария сильное впечатление, и их охватила жалость. Что до него самого, то ему было неведомо это чувство. Справедливый, но далеко не мягкосердечный, он принадлежал к числу людей, которые рождены служить добродетели, но которым, к несчастью, не дано вкусить ее сладость. Они делают добро, движимые чувством долга, повинуясь доводам рассудка. Он взял рукав своей епитрахили, возложил его мне на голову и спросил: - Сестра Сюзанна, верите ли вы в Бога-Отца, Сына и Святого Духа? Я ответила: - Верую. - Верите ли вы в нашу матерь святую церковь? - Верую. - Отрекаетесь ли вы от сатаны и дел его? Вместо ответа я внезапно рванулась вперед, громко вскрикнула, и кончик рукава епитрахили старшего викария соскользнул у меня с головы. Он вздрогнул, спутники его побледнели. Среди сестер произошло смятение: одни убежали, другие с шумом вскочили со своих молитвенных скамей. Он знаком приказал им успокоиться, а сам смотрел на меня, ожидая чего-то необычайного. Я успокоила его, сказав: - Сударь, не случилось ничего особенного. Просто кто-то из монахинь больно уколол меня чем-то острым. И, подняв глаза и руки к небу, я добавила, заливаясь слезами: - Меня ранили в ту самую минуту, когда вы спросили, отрекаюсь ли я от сатаны и от его гордыни, и я прекрасно понимаю, зачем это понадобилось... Настоятельница от лица всех монахинь заявила, что никто ко мне не прикасался. Старший викарий снова возложил мне на голову край своей епитрахили. Монахини хотели подойти ближе, но он знаком приказал им отойти в сторону, а затем снова спросил у меня, отрекаюсь ли я от сатаны и его деяний, и я твердо ответила: - Отрекаюсь, отрекаюсь. Он велел принести распятие и дал мне приложиться к нему. Я приложилась к изображению Христа, к его ступням, рукам и к ране в боку. Он приказал мне вслух воздать хвалу Господу. Я поставила распятие на пол, опустилась на колени и сказала: - Господи, спаситель мой, умерший на кресте за мои грехи и грехи всего рода человеческого! Я поклоняюсь тебе! Спаси меня заслугою мук, которые ты принял, пролей на меня каплю крови, которую ты истекал, дабы я очистилась ею. Прости меня, Боже, как я прощаю всем врагам своим... Затем он сказал мне: - Исповедуйте веру.- И я исполнила это. - Исповедуйте любовь.- И я исполнила это. - Исповедуйте надежду.- И я исполнила это. - Исповедуйте милосердие.- И я исполнила это. Не помню точно моих выражений, но, должно быть, они были возвышенны, ибо я исторгла рыдания у некоторых монахинь, два молодых священника прослезились, а викарий с удивлением спросил у меня, откуда я взяла молитвы, которые только что произнесла. Я ответила ему: - Из глубины моего сердца. Это мои собственные мысли и чувства - призываю в свидетели Бога, который внемлет нам всюду и присутствует на этом алтаре. Я христианка, я ни в чем не повинна. Если я совершила какие-нибудь прегрешения, о них знает один Бог, и только он имеет право потребовать меня к ответу и наказать за них. При этих словах старший викарий грозно взглянул на настоятельницу. Вскоре эта церемония, во время которой хотели оскорбить величие Бога, надругаться над всем святым и подвергнуть осмеянию служителя церкви, пришла к концу. Монахини удалились, и остались лишь настоятельница, я и молодые священники. Старший викарий сел и, вынув полученное им донесение с выдвинутыми против меня обвинениями, прочитал его вслух, задавая мне вопросы по всем содержавшимся в нем пунктам. - Почему вы никогда не исповедуетесь?-спросил он. - Потому, что мне препятствуют в этом. Почему вы никогда не причащаетесь? - Потому, что мне препятствуют в этом. - Почему вы не присутствуете ни на литургии, ни на других богослужениях? - Потому, что мне препятствуют в этом. Настоятельница хотела было вмешаться, но он прервал ее со своей обычной резкостью: - Замолчите, сударыня... Почему вы выходите по ночам из своей кельи? - Потому, что мне не дают воды, отняли у меня кувшин и посуду, необходимую для отправления естественных потребностей. - Почему по ночам слышен шум в вашем коридоре и в вашей келье? - Это делается для того, чтобы лишить меня покоя. Настоятельница снова хотела заговорить, но он сказал ей во второй раз: - Сударыня, я уже велел вам молчать. Вы ответите тогда, когда я спрошу вас... Что это за история с монахиней, которую вырвали из ваших рук и нашли лежащей без чувств в коридоре? - Это результат страха, который внушили ей по отношению ко мне. - Это ваша подруга? - Нет, сударь. - Вы никогда не входили в ее келью? - Никогда. - Вы никогда не делали ничего непристойного ни с нею, ни с другими? - Никогда. - Почему вас связали? - Не знаю. - Почему ваша келья не запирается? - Потому, что я сломала дверной замок. - Для чего вы сломали его? - Для того, чтобы открыть дверь и присутствовать на богослужении в день Вознесения Господня. - Значит, в этот день вы появлялись в церкви? - Да, сударь. - Сударь, это неправда,- вмешалась настоятельница,- вся община... - Вся община удостоверит,- перебила я ее,- что дверь на клирос была заперта, что монахини нашли меня лежащей на полу у этой двери и что вы приказали им топтать меня ногами, причем некоторые сделали это,- но я прощаю их, прощаю и вас, сударыня, хотя вы и отдали такое приказание. Я пришла сюда не обвинять, а защищаться. - Почему у вас нет ни четок, ни распятия? - Потому, что у меня отняли их. - Где ваш требник? - У меня отняли его. - Как же вы молитесь? - Я молюсь сердцем и умом, хотя мне и запретили молиться. - Кто же запретил вам это? - Настоятельница. Настоятельница снова хотела заговорить. - Сударыня,-сказал он,-правда это или ложь, что вы запретили ей молиться? Да или нет? - Я думала и имела основание думать, что... - Дело не в этом. Запретили вы ей молиться? Да или нет? - Я запретила ей, но... - Но,-повторил он,-но... Сестра Сюзанна, почему вы ходите босая? - Потому, что мне не дают ни чулок, ни башмаков. - Почему ваше белье и платье так ветхи и так грязны? - Потому, что уже более трех месяцев мне не дают чистого белья, и я вынуждена спать в одежде. - Почему же вы спите в одежде? - Потому, что у меня нет ни полога, ни матраца, ни одеяла, ни простынь, ни ночной рубашки, - Почему же это так? - Потому, что у меня все отобрали. - Вас кормят? - Я прошу об этом. - Так, значит, вас не кормят? Я промолчала, и он добавил: - Не может быть, чтобы с вами обращались так сурово, если вы не совершили какого-нибудь серьезного проступка, заслуживающего наказания. - Мой проступок в том, что я не призвана быть монахиней и хочу расторгнуть обет, который был дан мною против воли - Только суд может разрешить этот вопрос, и каково бы ни было его решение, вы временно должны исполнять все монашеские обязанности. - Сударь, никто не выполняет их более усердно, нежели я. - Вы должны пользоваться теми же правами, что и ваши товарки. - Это все, о чем я прошу. - У вас ни на кого нет жалоб? - Нет, сударь, я уже сказала вам, я пришла сюда не обвинять, а защищаться. - Идите. - Куда я должна идти, сударь? - В вашу келью. Я сделала несколько шагов, потом вернулась и простерлась у ног настоятельницы и старшего викария. - Что такое? В чем дело? - спросил он. Я показала ему голову, разбитую в нескольких местах, окровавленные ноги, посиневшие худые руки, грязную разорванную одежду и сказала: - Взгляните! Я слышу ваш голос, господин маркиз, ваш и большинства тех, кто прочитает эти записки. "Какие ужасные злодеяния, и как они многочисленны, разнообразны, непрерывны! Какая утонченная жестокость в душе монахинь! Это невероятно!"-скажут они, скажете вы, и я соглашусь с вами. Однако все это правда, и пусть небо, которое я призываю в свидетели, накажет меня со всей суровостью и осудит на вечные муки, если я по