, вытер губы и откинул влажные от пота волосы, которые спадали к его коленям. - Ну, ну, - сказал Таншон, - садитесь поудобнее и напишите все подробно! - О, не бойтесь, - ответил Сальсед, протягивая руку к перу, не бойтесь, я все припомню тем, кто меня позабыл. С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь. Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал: - Сударь, молю вас, возьмите меня на руки и приподнимите повыше: из-за голов я ничего не вижу. - Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу! - Еще только одну эту услугу, сударь! - Вы уж, право, злоупотребляете. - Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть. И так как Эрнотон как будто медлил с ответом, он взмолился: - Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас! Теперь мальчик был уже не капризным тираном, он молил так жалобно, что невозможно было устоять. Эрнотон взял его на руки и приподнял не без удивления - таким легким показалось его рукам это юное тело. Теперь голова пажа вознеслась над головами всех прочих зрителей. Как раз в это мгновение, оглядев еще раз всю площадь, Сальсед взялся за перо. Он увидел лицо юноши и застыл от изумления. В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она похожа была на опьянение, охватившее злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь уронил ему на пересохший язык каплю воды. Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь. В течение нескольких секунд Сальсед смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал ему обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся с лихорадочной поспешностью писать. - Пишет, пишет! - пронеслось в толпе. - Пишет! - произнес король. - Клянусь богом, я его помилую. Внезапно Сальсед перестал писать и еще раз взглянул на юношу. Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать. Затем, после еще более короткого промежутка, он опять поднял глаза. На этот раз паж не только сделал знак пальцами, но и кивнул головой. - Вы кончили? - спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги. - Да, - машинально ответил Сальсед. - Так подпишите. Сальсед поставил свою подпись, не глядя на бумагу, глаза его были устремлены на юношу. Таншон протянул руку к бумаге. - Королю, одному лишь королю! - произнес Сальсед. И он отдал бумагу лейтенанту короткой мантии, но слегка поколебавшись, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие. - Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, - сказал лейтенант, - то вы спасены. Улыбка ироническая, но вместе с тем немного тревожная, заиграла на губах осужденного, который словно нетерпеливо спрашивал о чем-то какого-то неведомого собеседника. Под конец усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разъял руки, и паж соскользнул на землю. Вместе с тем исчезло и то, что поддерживало осужденного. Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его повсюду глазами. Затем, словно в смятении, он вскочил: - Ну когда же, когда! Никто ему не ответил. - Скорее, скорее, торопитесь, - крикнул он. - Король уже взял бумагу, сейчас он прочитает ее. Никто не шевельнулся. Король поспешно развернул признание Сальседа. - О, тысяча демонов! - закричал Сальсед. - Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я ее узнал. Это была она, она! Пробежав глазами первые несколько строк, король, видимо, пришел в негодование. Затем он побледнел и воскликнул: - О, негодяй! Злодей! - В чем дело, сын мой? - спросила Екатерина. - Он отказывается от своих показаний, матушка. Он утверждает, что никогда ни в чем не сознавался. - А дальше? - А дальше он заявляет, что господа де Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют. - Что ж, - пробормотала Екатерина, - а если это правда? - Он лжет, - вскричал король, - лжет, как последний нехристь. - Почем знать, сын мой? Может быть, господ де Гизов оклеветали. Может быть, судьи в своем чрезмерном рвении неверно истолковали показания. - Что вы, государыня, - вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. - Я сам все слышал. - Вы, сын мой? - Да, я. - А когда же это? - Когда преступника подвергали пытке... Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни одного его слова, и каждое это слово вонзилось мне в мозг, точно гвоздь, вбиваемый молотком. - Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя. Прикажите подхлестнуть лошадей. Разъяренный Генрих поднял руку. Лейтенант Таншон повторил этот жест. Канаты были уже снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо человек прыгнули на спины лошадей, хлестнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях. Ужасающий хруст и раздирающий вопль раздались с помоста эшафота. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего человеческого - оно казалось личиной демона. - Предательство, предательство! - закричал он. - Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! А, проклятая гер... Голос его покрывал лошадиное ржанье и ропот толпы, но внезапно он стих. - Стойте, стойте! - кричала Екатерина. Но было уже поздно. Голова Сальседа, сперва приподнявшаяся в судорогах боли и ярости, упала вдруг на эшафот. - Дайте ему говорить! - вопила королева-мать. - Стойте, стойте же! Зрачки Сальседа, непомерно расширенные, не двигались, упорно глядя в ту группу людей, где он увидел пажа. Сообразительный Таншон стал смотреть в том же направлении. Но Сальсед уже не мог говорить. Он был мертв. Таншон отдал тихим голосом какое-то приказание своим лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа. - Я обнаружена, - шепнул юный паж на ухо Эрнотону. - Сжальтесь, помогите мне, спасите меня, сударь. Они идут, идут! - Но чего же вы еще хотите? - Бежать. Разве вы не видите, что они ищут меня? - Но кто же вы? - Женщина... Спасите, защитите меня! Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх. Он поставил девушку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой своей шпаги, расчистил ей путь и протолкнул ее до угла улицы Мутон к какой-то открытой на улицу двери. Юный паж бросился вперед и исчез за дверью, которая, казалось, только ждала того, ибо тотчас же за ним захлопнулась. Эрнотон даже не успел спросить девушку, как ее имя и как им снова увидеться. Но прежде чем исчезнуть, незнакомка, словно угадав его мысль, кивнула Эрнотону и бросила ему многообещающий взгляд. Освободившись, Эрнотон направился обратно к центру площади и окинул взглядом сразу эшафот и королевскую ложу. Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, вытянувшись, лежал на помосте. Екатерина, тоже мертвенно-бледная, вся дрожа, стояла у себя в ложе. - Сын мой, - вымолвила она наконец, отирая со лба пот, - сын мой, вам бы следовало переменить главного палача, он - сторонник Лиги. - Из чего вы это заключаете, матушка? - спросил Генрих. - Смотрите, смотрите хорошенько! - Ну, я смотрю, а дальше что? - Сальсед умер после первой же растяжки. - Он оказался слишком чувствителен к боли. - Да нет же, нет! - возразила Екатерина с презрительной усмешкой - очень уж непроницательным показался ей сын. - Его удавили из-под эшафота тонкой веревкой как раз в то мгновение, когда он намеревался обвинить тех, кто предал его на смерть. Велите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп, и, я уверена, вокруг его шеи найдут след от веревки. - Вы правы, - произнес Генрих, и глаза его на мгновенье вспыхнули, - моему кузену де Гизу служат лучше, чем мне. - Те, те, сын мой! - сказала Екатерина. - Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены. - Жуаез правильно поступил, что пошел развлечься в другом месте. В этом мире больше ни на что нельзя положиться, даже на казнь. Пойдемте, пойдемте отсюда, государыни! 6. БРАТЬЯ ЖУАЕЗ Пока на площади и в королевской ложе происходило все описанное выше, оба брата де Жуаез, как мы видели, выбрались из ратуши черным ходом и, оставив своих слуг с лошадьми у королевских экипажей, пошли рядышком по улицам этого обычно людного, но сейчас почти пустынного квартала; весь жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади. Выйдя из ратуши, они зашагали рука об руку, но не говоря ни слова. Анри, обычно такой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм. Анн казался встревоженным и смущенным необщительностью брата. Он первый прервал молчание: - Куда же ты ведешь меня, Анри? - Я никуда не веду тебя, брат, - я просто иду куда глаза глядят, - ответил Анри, словно внезапно пробудившись. - Ты хочешь куда-нибудь направиться? - А ты? - О, мне-то безразлично, куда идти. - Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, - сказал Анн, - каждый вечер в один и тот же час ты удаляешься из дому и возвращаешься лишь поздно ночью, а то и вовсе не приходишь. - Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? - спросил Анри. В голосе его чувствовалась нежность, смешанная с известным уважением к старшему брату. - Я стану тебя расспрашивать? - переспросил Анн, - Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна. - Когда ты только пожелаешь, брат, - ответил Анри, - у меня от тебя не будет никаких тайн. Ты же сам это знаешь. - У тебя не будет от меня тайн? - Никогда, брат. Ведь ты и сеньор мой, и друг [имеется в виду и фактическое старшинство Анна, и его более высокое положение в феодальной иерархии]. - По правде сказать, я думал, что у тебя могут быть от меня тайны: я ведь всего-навсего мирянин. Я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословской науки, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом, что ты доверяешься ему, исповедуешься у него, получаешь и отпущение грехов, и... кто знает? может быть, даже полезный совет. Ибо, - добавил Анн со смехом, - члены нашей семьи - на все руки мастера, тебе это хорошо известно: доказательство - наш возлюбленный батюшка. Анри де Бушаж схватил брата за руку и сердечно пожал ее. - Ты для меня, милый мой Анн, - сказал он, - больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец: повторяю тебе - ты мой друг. - Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, постепенно становишься все печальнее, почему ты выходишь теперь из дому не днем, а только по ночам? - Я, брат, вовсе не грущу, - улыбнувшись, ответил Анри. - Что же с тобой такое? - Я влюблен. - Ладно, откуда же такая озабоченность? - Оттого, что я беспрерывно думаю о своей любви. - Вот сейчас ты вздыхаешь! - Да. - Ты вздыхаешь, ты, Анри, граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции... Ты ведь знаешь, что второй - это господин де Гиз... если, впрочем, он не первый... ты, богатый, красивый, ты, который при первом же представившемся мне случае станешь, как я, пэром Франции и герцогом, - ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь... ты, избравший себе девизом: Hilariter [радостно (лат.): намек на фамилию Жуаез, что означает "радостный"]. - Милый мой Анн, от всех этих даров прошлого и обещаний будущего я никогда не ожидал счастья. Я не обладаю честолюбием. - То есть больше не обладаешь. - Во всяком случае, я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь. - Сейчас - возможно. Но потом это вернется. - Никогда, брат. Я ничего не желаю. Ничего не хочу. - И ты не прав, брат. Тебя зовут Жуаез - это одно из лучших имен во Франции, твой брат - любимец короля, ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать. Анри покачал своей белокурой, грустно поникшей головой. - Послушай, - сказал Анн, - мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы и не заметив перешли реку и стоим на мосту Турнель. Не думаю, чтобы на этом пустынном берегу, у этой зеленой воды, при таком холодном ветре нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное? - Ничего, ничего. Я просто влюблен, и ты это уже знаешь, брат, - ведь я сам тебе только что сказал. - Но, черт возьми, - это же не серьезное дело, - вскричал Анн, топнув ногой. - Я ведь тоже, клянусь римским папой, влюблен. - Не так, как я, брат. - Я ведь тоже порой думаю о своей возлюбленной. - Да, но не постоянно. - У меня тоже бывают любовные огорчения, даже горести. - Да, но у тебя есть и радости, ты любим. - О, мне приходится преодолевать препятствия: от меня требуют соблюдения величайшей тайны. - Требуют? Ты сказал "требуют", брат? Если твоя возлюбленная требует, значит, она тебе принадлежит. - Ясное дело, она мне принадлежит, то есть принадлежит мне и господину Майену. Ибо, доверюсь я тебе, Анри, у меня одна любовница с этим бабником Майеном. Эта девица без ума от меня, она в один миг бросила бы Майена, только боится, чтоб он ее не убил, ты ведь знаешь: убивать женщин вошло у него в привычку. Вдобавок я ненавижу этих Гизов, и меня забавляет... развлекаться за их счет. Ну так вот, говорю тебе, повторяю, у меня бывают препятствия и размолвки, но из-за этого я но становлюсь мрачным, как монах, не таращу глаз. Продолжаю смеяться, если не всегда, то хотя бы время от времени. Ну же, доверься мне, кого ты любишь? Твоя любовница, по крайней мере, красива? - Увы, брат, она вовсе не моя любовница. - Но она красива? - Даже слишком. - Как ее зовут? - Не знаю. - Ну вот еще! - Клянусь честью. - Друг мой, я начинаю думать, что дело опаснее, чем мне казалось. Это уже не грусть, клянусь папой. Это безумие! - Она говорила со мной лишь один раз, или, вернее, она лишь один раз говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса. - И ты ничего о ней не разузнавал? - У кого? - Как у кого? У соседей. - Она живет одна в доме, и никто ее не знает. - Что ж, выходит - это какая-то тень? - Эта женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил. - Как ты узнал ее? Где вы встретились? - Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен, зашел в садик у церкви. Там под деревьями есть плита. Ты когда-нибудь заходил в этот сад? - Никогда. Но не важно, продолжай. Плита под деревьями, ну а дальше что? - Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошел к этой плите. - Ну, ну, я слушаю. - Подходя, я заметил кого-то в женском платье, я протянул руки, но вдруг голос какого-то мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: "Простите, сударь, простите", - и рука этого человека отстранила меня без резкости, но твердо. - Он осмелился коснуться тебя, Жуаез? - Послушай. Лицо его было скрыто чем-то вроде капюшона: я принял его за монаха. Кроме того, на меня произвел впечатление его вежливый, даже дружелюбный тон, он указывал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину, чье белое одеяние привлекло меня в ту сторону: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно то был алтарь. Я остановился, брат. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах в этом садике, овевали меня нежным ароматом. За колокольней церкви сквозь белесоватое облачко прорывался лунный луч, посеребривший верхние стекла витражей, в то время как нижние золотил отблеск зажженных в церкви свечей. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но она сияла для меня в темноте, словно мраморная статуя, словно сама была действительно из мрамора. Я ощутил к ней непонятное почтение, и в сердце мое проник какой-то холод. Я жадно глядел на нее. Она склонилась над плитой, обняла ее обеими руками, приникла к ней губами, и я увидел, как плечи ее сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат, никогда не слыхал: никогда еще острая сталь не пронзала чье-либо сердце так мучительно, как мое. Плача, она целовала камень, словно в каком-то опьянении, и тут я просто погиб. Слезы ее растрогали мое сердце, поцелуи эти довели меня до безумия. - Но, клянусь папой, это она обезумела, - сказал Жуаез, - кому придет в голову целовать камень и рыдать безо всякого повода? - О, рыданья эти вызвала великая скорбь, а целовать камень заставила ее глубокая любовь. Но кого же она любила? Кого оплакивала? За кого молилась? - А ты не расспрашивал мужчину? - Расспрашивал. - Что он тебе ответил? - Что она потеряла мужа. - Да разве мужей так оплакивают? - сказал Жуаез. - Ну и ответ, черт побери. И ты им удовлетворился? - Пришлось: другого он мне дать не пожелал. - Он сам этот человек, кто он? - Нечто вроде живущего у нее слуги. - А как его зовут? - Он не захотел сказать. - Молод?.. Стар? - Лет двадцати восьми - тридцати. - Ну ладно, а дальше?.. Она ведь не всю ночь напролет молилась и плакала, правда? - Нет. Перестав плакать, то есть истощив все свои слезы и устав прижимать губы к каменной плите, она поднялась. Такая таинственная скорбь осеняла эту женщину, что я, вместо того чтобы устремиться за ней, как сделал бы в любом другом случае, отступил. Тогда-то она подошла ко мне, вернее, пошла в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный луч озарил ее лицо, и оно показалось мне сияющим, необыкновенно прекрасным: на него снова легла печать скорбной суровости. Ни трепета, ни содроганий, ни слез - оставался только их влажный след. Одни глаза еще блестели. Полуоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которое еще миг назад, казалось, оставляло ее. Медленно, томно прошла она несколько шагов, как люди, блуждающие во сне. Тот человек поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат, какая пугающая красота и какая в ней была сверхчеловеческая сила! Ничего подобного я на свете еще не видел: лишь иногда во сне, когда передо мною раскрывалось небо, оттуда нисходили видения, подобные этой яви. - Дальше, Анри, дальше? - спросил Анн, увлеченный помимо воли этим рассказом, над которым он намеревался посмеяться. - Рассказ мой сейчас кончится, брат. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила покрывало. Наверно, он сказал ей, что здесь нахожусь я, но она даже не взглянула в мою сторону. Она опустила покрывало, и больше я не видел ее, брат. Мне почудилось, что все небо заволоклось и что она не живое существо, а тень, выступившая из этих могил, которые, пока я шел, безмолвно проплывали мимо меня, заросшие буйной травой. Она вышла из садика, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не скрывался, как ни был потрясен. Что поделаешь? Надо мной еще властны были прежние пошлые привычки, в сердце еще оставалась закваска былой грубости. - Что ты хочешь сказать, Анри? - спросил Анн. - Я тебя не понимаю. Юноша улыбнулся. - Я хочу сказать, брат, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я полюбил, и что до этого мгновения я мог любой приглянувшейся мне женщине предложить свою любовь. - Ого, а она-то что же такое? - сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, несколько сникшую от признаний брата. - Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве это не женщина из плоти и крови? - Брат, - ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, - брат, - произнес он так тихо, что его дыхание едва долетало до слуха старшего, - беру господа бога в свидетели - я не знаю, существо ли она от мира сего. - Клянусь папой! - вскричал тот. - Я бы испугался, если бы кто-нибудь из Жуаезов способен был испытывать страх. Затем, пытаясь вернуть себе веселое расположение духа, он сказал: - Но в конце-то концов, она ходит по земле, плачет и умеет целовать - ты сам говорил - и, по-моему, это, друг милый, не предвещает худого. Но ведь на том не кончилось, что же было дальше? - Дальше почти ничего. Я шел вслед за ней, она не попыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже и не думала о чем-либо подобном. - Так где же она жила? - Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее обернулся и увидел меня. - Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить? - Я не осмелился. То, что я тебе скажу, покажется нелепостью, но перед слугой я робел почти так же, как и перед его госпожой. - Все равно, в дом-то ты вошел? - Нет, брат мой. - Право же, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. Но на другой день ты, по крайней мере, вернулся туда? - Да, но тщетно. Тщетно ходил я и на перекресток Жипесьен, тщетно и на улицу Ледигьер. - Она исчезла? - Ускользнула, как тень. - Но ты расспрашивал о ней? - Улица мало населена, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал того человека, чтобы расспросить его, но он, как и она, больше не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь щели ставен, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки - все было напрасно. Однажды вечером даже свет не появился и больше уже не появлялся ни разу: даме, наверно, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. И никто не мог сказать - куда. - Однако ты все же разыскал эту прекрасную дикарку? - По счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат, в дело вмешалось провидение, не допускающее, чтобы человек бессмысленно тратил дни своей жизни. Послушай, право же, все произошло очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении огня строжайше соблюдается. Так вот, окна одного дома не просто светились - на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться в двери, в окне показался человек. "У вас пожар!" - сказал я. "Тише, сжальтесь над нами! - ответил он. - Тише, я как раз тушу его". - "Хотите, я позову ночную стражу?" - "Нет, нет, во имя неба, никого не зовите". - "Но, может быть, вам все-таки помочь?" - "А вы не отказались бы? Так идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду благодарен вам всю жизнь". И он бросил мне через окно ключ. Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Я находился в лаборатории химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, который и вспыхнул. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, благодаря чему я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми - тридцати. По крайней мере, так мне показалось. Ужасный шрам рассекал ему полщеки, другой глубоко врезался в лоб. Все остальные черты скрывала густая борода. "Спасибо, сударь, но вы сами видите, что все уже кончено. Если вы, как можно судить по внешности, человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любой момент может зайти моя госпожа, а она придет в негодование, увидев в такой час чужого человека у меня, вернее же - у себя в доме". Услышав этот голос, я оцепенел, повергнутый почти что в ужас. Я открыл рот, чтобы крикнуть: "Вы человек с перекрестка Жипесьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!" Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, расспросить, умолять его, как вдруг открылась дверь, и вошла женщина. "Что случилось, Реми? - спросила она, величественно останавливаясь на пороге. - Почему такой шум?" О брат, это была она, еще более прекрасная в затухающем блеске пожара, чем в лунном сиянье. Это была она, женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Услышав мое восклицание, слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. "Благодарю вас, сударь, - сказал он - еще раз благодарю, но вы сами видите - огонь потушен. Удалитесь, молю вас, удалитесь". - "Друг мой, - ответил я, - вы меня очень уж нелюбезно выпроваживаете". - "Сударыня, - сказал слуга, - это он". - "Да кто же?" - спросила она. "Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипесьен и который следовал за нами до улицы Ледигьер". Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. "Сударь, - молвила она, - умоляю вас, удалитесь!" Я колебался, я хотел говорить, просить, но слова не слетали с языка. Я стоял неподвижный, немой и только смотрел на нее. "Остерегитесь, сударь, - сказал слуга скорее печально, чем сурово, - вы заставите госпожу бежать во второй раз". - "О, не дай бог, - ответил я с поклоном, - но ведь я ничем не оскорбил вас, сударыня". Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, ледяная, она, словно и не слыша меня, отвернулась, и я увидел, как она постепенно исчезает, словно это двигался призрак. - И все? - спросил Жуаез. - Все. Слуга проводил меня до дверей, приговаривая: "Забудьте обо всем этом, ради господа Иисуса и девы Марии, умоляю вас, забудьте!" Я убежал, охватив голову руками, растерянный, ошалевший, недоумевающий - уж не сошел ли я действительно с ума? С той поры я каждый вечер хожу на эту улицу, и вот почему, когда мы вышли из ратуши, меня естественным образом повлекло в ту сторону. Каждый вечер, повторяю, хожу я туда и прячусь за углом дома, стоящего как раз напротив ее жилища, под какой-то балкончик, где меня невозможно увидеть. И, может быть, один раз из десяти мне удается уловить мерцание света в ее комнате: в этом вся моя жизнь, все мое счастье. - Хорошее счастье! - вскричал Жуаез. - Увы! Стремясь к другому, я потеряю и это. - А если ты погубишь себя такой покорностью судьбе? - Брат, - сказал Анри с грустной улыбкой, - чего ты хочешь? Так я чувствую себя счастливым. - Это невозможно! - Что поделаешь? Счастье - вещь относительная. Я знаю, что она там, что она там существует, дышит. Я вижу ее сквозь стены, то есть мне кажется, что вижу. Если бы она покинула этот дом, если бы мне пришлось провести еще две недели таких же, как тогда, когда я ее потерял, брат мой, я бы сошел с ума или же стал монахом. - Нет, клянусь богом! Достаточно у нас в семье одного безумца и одного монаха. Удовлетворимся этим, милый мой друг. - Не уговаривай меня, Анн, и не насмехайся надо мной! Уговоры будут бесполезны, насмешками ты ничего не добьешься. - А кто тебе говорит об уговорах и насмешках? - Тем лучше... Но... - Позволь мне сказать одну вещь. - Что именно? - Что ты попался, как простой школьник. - Я не строил никаких замыслов, ничего не рассчитывал, я отдался чему-то более сильному, чем я. Когда тебя уносит течение, лучше плыть по нему, чем бороться с ним. - А если оно увлекает в пучину? - Надо погрузиться в нее, брат. - Ты так полагаешь? - Да. - Я с тобой не согласен, и на твоем месте... - Что бы ты сделал, Анн? - Во всяком случае, я бы выведал ее имя, возраст, На твоем месте... - Анн, Анн, ты ее не знаешь. - Но тебя-то я знаю. Как так, Анри, у тебя было пятьдесят тысяч экю, которые я вручил тебе, когда король подарил мне в день моего рождения сто тысяч... - Они до сих пор лежат у меня в сундуке, Анн: ни одно не истрачено. - Тем хуже, клянусь богом. Если бы они не лежали у тебя в сундуке, эта женщина лежала бы у тебя в алькове. - О, брат! - Никаких там "о, брат": обыкновенного слугу подкупают за десять экю, хорошего за сто, отличного за тысячу, самого расчудесного за три тысячи. Ну, представим себе феникса среди слуг, возмечтаем о божестве верности, и за двадцать тысяч экю - клянусь папой - он будет твоим. Таким образом, у тебя остается сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить феникса среди женщин, которого тебе поставит феникс среди слуг. Анри, друг мой, ты просто дурак. - Анн, - со вздохом произнес Анри, - есть люди, которые не продаются, есть сердца, которых не купить и королю. Жуаез успокоился. - Хорошо, согласен, - сказал он. - Но нет таких, которые бы не отдались кому-нибудь. - Это другое дело! - Ну, так что же ты сделал для того, чтобы эта бесчувственная красавица отдала тебе свое сердце? - Я убежден, Анн, что сделал все для меня возможное. - Послушайте, граф дю Бушаж, да вы просто спятили! Перед вами женщина, которая скорбит, сидит взаперти, плачет, а вы становитесь еще печальнее, замкнутее, проливаете еще больше слез, то есть оказываетесь еще скучнее, чем она! Право же, вы распространялись тут насчет пошлых способов ухаживания, а сами ведете себя не лучше обыкновенного квартального. Она одинока, бывайте с нею почаще: она печальна, будьте веселы, она кого-то оплакивает, утешьте ее и замените покойного. - Невозможно, брат. - А ты пробовал? - Для чего? - Да хотя бы просто чтобы попробовать. Ты же говоришь, что влюблен? - Нет слов, чтобы выразить мою любовь. - Ну так через две недели она станет твоей любовницей. - Брат! - Даю тебе слово Жуаеза. Ты, надеюсь, не отчаялся? - Нет, ибо никогда не надеялся. - В котором часу ты с ней видишься? - В котором часу я с ней вижусь? - Ну да. - Но я же говорил тебе, брат, что никогда не вижу ее. - Никогда? - Никогда. - Даже в окне? - Даже там ее не вижу, говорю тебе. - Это должно прекратиться. Есть у нее любовник? - Я не видел, чтобы порог ее дома когда-либо переступал мужчина, за исключением этого Реми, о котором я рассказывал тебе. - Что представляет собой ее дом? - Три этажа, крыльцо с одной ступенькой, над окном второго этажа - терраса. - Можно проникнуть в дом через эту террасу? - Она не соприкасается с другими домами. - А что напротив дома? - Другой, довольно похожий дом, только, кажется, повыше. - Кто в нем живет? - Какой-то буржуа. - Добродушный или злыдня? - Добродушный, иногда я слышу, как он смеется своим мыслям. - Купи у него дом. - А кто тебе сказал, что он продается? - Предложи ему двойную цену. - А если дама увидит меня там? - Ну так что же? - Она опять исчезнет. Если же я не буду показываться, то надеюсь, что рано или поздно опять увижу ее... - Ты увидишь ее сегодня же вечером. - Я? - Пойди и стань под ее балконом в восемь часов. - Я и буду там, как бываю ежедневно, но, как и в другие дни, безо всякой надежды. - Кстати, скажи мне точный адрес. - Между воротами Бюсси и дворцом Сен-Дени, почти на углу улицы Августинцев, шагах в двадцати от большой гостиницы под вывеской "Меч гордого рыцаря". - Отлично, так в восемь увидимся. - Что ты собираешься делать? - Увидишь, услышишь. А пока возвращайся домой, нарядись как можно лучше, надень самые дорогие украшения, надуши волосы самыми тонкими духами: нынче же вечером ты вступишь в эту крепость. - Бог да услышит тебя, брат! - Анри, когда бог не слышит, дьявол навострит ухо. Я покидаю тебя, меня ждет моя любовница, то есть я хочу сказать - любовница господина де Майена. Клянусь папой! Ее-то уж нельзя назвать недотрогой. - Брат! - Прости, ты ведь полон возвышенных чувств. Я не сравниваю этих двух дам, будь уверен, хотя, судя по твоим рассказам, я предпочитаю свою или, вернее, нашу с Майеном. Но она меня ждет, а я не хочу заставлять ее ждать. Прощай, Анри, до вечера! - До вечера, Анн. Братья пожали друг другу руки. Один, пройдя шагов двести, подошел к красивому дому готического стиля, неподалеку от паперти Нотр-Дам, смело поднял и с шумом опустил дверной молоток. Другой молча углубился в одну из извилистых улочек, ведущих к зданию суда. 7. КАК "МЕЧ ГОРДОГО РЫЦАРЯ" ВОЗОБЛАДАЛ НАД "РОЗОВЫМ КУСТОМ ЛЮБВИ" Во время беседы, которую мы только что пересказали, спустилась ночь, окутывая влажной туманной пеленой город, столь шумный еще два часа назад. К тому же Сальсед умер, и зрители решили разойтись по домам. На улицах видны были лишь небольшие, разбросанные там и сям кучки людей, вместо непрерывной цепи любопытных, которые днем сходились в одно и то же место. До самых отдаленных от Гревской площади кварталов еще доходили эти отдельные всплески человеческих волн: недаром в самом центре так долго царило бурное волненье. Так, например, обстояло дело у ворот Бюсси, куда мы должны сейчас перенестись, чтобы не терять из виду кое-кого из действующих лиц, уже выведенных нами в начале этого повествования, и чтобы познакомиться с новыми: в этом конце города шумел, словно улей на закате солнца, некий дом, выкрашенный в розовую краску и вдобавок расписанный белой с голубой. Дом именовался "Меч гордого рыцаря", но представлял собой всего-навсего гостиницу, - правда, огромных размеров, - недавно выстроенную в этом квартале. В те времена в Париже не было ни одной более или менее приличной гостиницы, на которой не красовалась бы пышная вывеска. Вывеска "Меч гордого рыцаря" и являлась тем дивным фасадным украшением, призванным удовлетворить все вкусы и привлечь к себе все симпатии. На карнизе была изображена битва какого-то архангела или святого с драконом, извергающим, подобно чудовищу Ипполита, целые потоки пламени и дыма. Художник, воодушевленный и героическими и в то же время благочестивыми чувствами, дал в руки своему вооруженному до зубов гордому рыцарю не меч, а громадный крест, которым тот лучше, чем самым острым кинжалом, разрубал несчастного дракона на две кровоточащие половины. На заднем плане этой вывески или, вернее, картины, ибо она вполне заслуживала такого наименования, видны были многочисленные зрители боя, воздевавшие руки к небу, с которого ангелы осеняли шлем гордого рыцаря лавровыми и пальмовыми ветвями. Наконец на самом переднем плане художник, стремясь доказать, что ни один жанр ему не чужд, изобразил груды тыкв, гроздья винограда, майских жуков, ящериц, улитку на розе и даже двух кроликов, белого и серого, которые, несмотря на различие в цвете (что могло указывать на различие в убеждениях), оба чесали себе носы, вероятно, выражая этим радость по случаю славной победы, одержанной гордым рыцарем над сказочным драконом, являвшимся не кем иным, как самим Сатаной. Во всяком случае, если хозяин гостиницы не оказался чрезмерно требовательным, он должен был быть вполне удовлетворен добросовестностью художника. Тот действительно использовал все предоставленное ему пространство: если бы потребовалось пририсовать какого-нибудь жалкого клеща, места на картине уже не хватило бы. Теперь мы должны сделать одно признание: как оно для нас ни огорчительно, вынуждает к нему добросовестность историка. Эта роскошная вывеска отнюдь не доказывала, что кабачок, подобно ей, был в хорошие дни полон народу. Напротив, по причинам, которые мы сейчас изложим и которые, надеемся, поняты будут читателями, в гостинице "Гордого рыцаря" не только временами, но почти всегда было много свободных мест. Между тем заведение, как сказали бы в наши дни, было просторное и комфортабельное: над четырехугольным строением, прочно сидевшим на широком фундаменте, поверх вывески горделиво высились четыре башенки, в каждой из которых имелась восьмиугольная комната. Правда, все это было сооружено из досок, однако имело вид кокетливый и несколько таинственный, как и полагается каждому дому, который должен прийтись по вкусу и мужчинам и, в особенности, женщинам. Но в том-то и коренилось зло. Всем понравиться невозможно. Однако же этого мнения не разделяла г-жа Фурнишон, хозяйка "Гордого рыцаря". И соответственно своим взглядам на вещи она убедила своего супруга оставить банное заведение на улице Сент-Оноре, где они до того времени прозябали, и заняться верчением вертелов и откупориванием бутылок на благо влюбленным парочкам перекрестка Бюсси и даже многих других парижских кварталов. К несчастью для притязаний г-жи Фурнишон, ее гостиница расположена была слишком близко от Пре-о-Клер, так что в "Меч гордого рыцаря" являлись привлеченные близким соседством и пышной вывеской многочисленные парочки, намеревающиеся вступить в поединок, а другим парочкам, менее воинственно настроенным, приходилось чураться бедной гостиницы, словно чумы - так опасались они шума и лязганья шпаг. Влюбленные - народ мирный, они не любят, чтобы им мешали, так что в башенках, предназначенных для любовных похождений, приходилось устраивать на ночлег всяких вояк, а купидоны, изображенные на деревянных панно тем же художником, который создал вывеску, оказались разукрашены усами и другими более или менее пристойными атрибутами: тут уж поработали углем завсегдатаи гостиницы. Поэтому г-жа Фурнишон - до сей поры не без основания, по правде сказать, - считала, что вывеска принесла их заведению несчастье, и утверждала, что следовало положиться на ее опыт и нарисовать над входом, вместо гордого рыцаря и гнусного, всех отталкивающего дракона, например, "Розовый куст любви", с пышными сердцами вместо цветов: тогда все нежные души обязательно избрали бы ее гостиницу своим убежищем. К несчастью, мэтр Фурнишон, не желая признаваться, что он раскаивается в своей идее и что эта идея оказалась столь пагубной для его вывески, не считался с замечаниями своей хозяйки и, пожимая плечами, заявлял, что он, бывший пехотинец г-на Данвиля, естественно, должен вербовать своих клиентов в военной среде. Он добавлял, что рейтар, у которого только и мыслей - как бы выпить, пьет за шестерых влюбленных и что, даже если он заплатит лишь половину того, что с него требуется по раскладке, это все же выгоднее: ведь даже самые расточительные любовники не заплатят столько, сколько три рейтара вместе. К тому же, заключал он, вино - вещь более нравственная, чем любовь. При этих его словах г-жа Фурнишон, в свою очередь, пожимала плечами, достаточно пухлыми, чтобы злоязычные люди считали себя вправе сомневаться в добропорядочности ее воззрений на нравственность. Так в семействе Фурнишонов и царил разлад, а супруги прозябали на перекрестке Бюсси, как прозябали они на улице Сент-Оноре, но вдруг некое непредвиденное обстоятельство изменило все положение и дало восторжествовать взглядам мэтра Фурнишона, к вящей славе достойной вывески, где нашли себе место представители всех царств природы. За месяц до казни Сальседа, после кое-каких военных упражнений, состоявшихся в Пре-о-Клер, г-жа Фурнишон и супруг ее сидели, как обычно, каждый в одной из угловых башенок своего заведения. Делать им было нечего, и они погружены были в хладную задумчивость, так как все столики и все комнаты в гостинице "Гордого рыцаря" стояли незанятыми. В тот день на "Розовом кусте любви" не расцвел ни один цветок. В тот день "Меч гордого рыцаря" наносил холостые удары. Итак, супруги горестно взирали на поле, с которого удалялись, чтобы погрузиться на паром у Нельской башни и вернуться в Лувр, солдаты, только что бывшие на учении под командой своего капитана. Глядя на них и жалуясь на деспотизм военного начальника, заставляющего возвращаться в кордегардию солдат, которым, несомненно, так хотелось пить, они заметили, что капитан пустил свою лошадь рысью и в сопровождении одного лишь ординарца направился к воротам Бюсси. Этот горделиво гарцевавший на белом коне офицер в шляпе с перьями и при шпаге в позолоченных ножнах, торчавшей из-под прекрасного плаща фландрского сукна, минут через десять поравнялся с гостиницей. Но ехал он не в гостиницу и потому намеревался уже миновать ее, даже не взглянув на вывеску, ибо его, казалось, тревожили какие-то важные мысли, когда мэтр Фурнишон, чье сердце сжималось при мысли, что в этот день никто так и не сделает ему почина, высунулся из своей башенки и сказал: - Смотри-ка, жена, конь-то какой чудесный! На что г-жа Фурнишон, как опытная хозяйка гостиницы, сразу же нашла ответ: - А всадник-то каков, всадник! Капитан, видимо, неравнодушный к похвале, откуда бы она ни исходила, поднял голову, словно внезапно очнувшись от сна. Он увидел хозяина, хозяйку, их заведение, придержал лошадь и подозвал ординарца. Затем, все еще сидя верхом, он очень внимательно оглядел и дом, и все, что его окружало. Фурнишон, прыгая через две ступеньки, буквально скатился с лестницы, стоял теперь у дверей и мял в руках сдернутый с головы колпак.