Уайлда: подкупы, взятки, расправа с неугодными, беззастенчивый цинизм. В публицистике прозрение наступило раньше, но пришел час и для искусства. В "Опере нищего" Дж. Гея Пичем, списанный с Уайлда, не однажды с удовлетворением сравнивает свой промысел с поприщем государственного мужа. В "Опере Граб-стрита" и позже в "Пасквине" и "Историческом календаре" Филдинг еще не проводил параллели между Уайлдом и Уолполом, но в его газете "Борец" близость установок этих "великих людей" выявляется уже постоянно. Здесь Уолпол выступает под разными псевдонимами: Медный Лоб, Фураж, Боб Хапуга (персонаж из "Оперы нищего"), а чаще - просто: "великий человек". В оппозиционной прессе номинация "великий человек" была давно закреплена за Уолполом, но все чаще переносилась она и на Уайлда. Когда на горизонте обозначался заветный недруг Филдинга Сиббер (например, в связи с публикацией в 1740 г. "Апологии собственной жизни"), Филдинг и его величал этим прозванием. В этом случае образ премьера, уже неотделимый от этих слов, обретал дополнительные черты: глупость, невежество, бахвальство. Подытожим: исподволь вызревала аллегория, в которой государственное правление, осуществляемое известными методами, и дела преступного мира суть одно и то же. Падение Уолпола дало необходимый финал: одного "великого человека" своевременно повесили, другой, поканителив, также сошел, и если Филдинг действительно вынашивал замысел такой книги (а есть свидетельство, что он грозил ею Уолполу еще в 1740 г.), то теперь самое время ее написать. Тем более что надо было завершать трехтомник, уже обещанный читателю и объявленный к подписке. "Джонатан Уайлд" написан в жанре биографии, но это не "подлинная" биография, какой внешне пытался сделать свое жизнеописание Дефо: это сатирическая биография. Герой ее из числа тех счастливцев, что до конца прошли дорогу Величия, у начала которой мы стояли в "Путешествии". Именуя низость безмерно падшего человека величием и соответственно перестроив всю шкалу оценок, писатель создал емкий сатирический символ продажности и бесчестия, ни разу не усомнившихся в своей законности: в этом мире они торжествуют. Властительная самоуверенность этой разбойничьей прослойки заявила о себе в "Опере нищего" (Филдинг очень многим обязан ей) такими словами: "То, что мы берем, принадлежит нам по закону сильного и праву победителя". Я не решусь предположить, что "джентльмены удачи" читали Шекспира, но не то ли говорит и Ричард III: "Кулак нам совесть, и закон нам меч"? Так что свое побратимство с "верхами" эти "низы" отлично сознают, им ведомо, под какими богами они ходят. Кого поминает Филдинг в связи с Уайлдом? Александра Македонского и Цезаря. Не очень приметный в "Путешествии", здесь Александр то и дело освящает своим авторитетом злодеяния Уайлда. Едва ли будет преувеличением сказать, что он соучаствует в них. Так уточняется понятие "истинно великого человека, будь то завоеватель, тиран, государственный деятель или же плут". Когда Уайлд присягает в верности "кардинальным добродетелям" - это смешно, но это еще не сатира. Сатира в том, что он истово в это верит и не видит разницы между своей моралью и моралью "великих мужей" прошлого и настоящего. Сказать, что в шайке Уайлда (как вообще в преступном мире) свои законы, будет не совсем правильно: здесь те же законы, что и в мире официальном (в "легальных сообществах", как подскажет сам Уайлд), разве что нравы погрубее и пооткровеннее. Здесь так же нанимаются "руки" для исполнения "работы" и так же прижимисто оплачиваются ее результаты - с тем чтобы "руки" не избаловались и, работали дальше. Здесь так же безжалостно избавляются от тех, кто, не оценив мудрости и заслуг "работодателя", выказали неблагодарность и искали своей корысти. В железном кулаке держит свою банду Уайлд. Время разбойной вольницы миновало. Распри по случаю присвоенных подручными вещей, если они не решаются кулачными аргументами, неизменно выливаются в прения с политической окраской. В главе "О шляпах", кажется, и сам Филдинг забыл, что пишет об уголовниках, и со всей страстью обрушился на принципы ("разные головные уборы"), исповедуемые, по взаимной договоренности, противными сторонами - дабы легче было вводить толпу в заблуждение. Или глава "Любопытные анекдоты из истории Ньюгета": любому тогда было ясно, что победа Уайлда над Джонсоном - это отражение старой, еще 1730-х годов, борьбы Уолпола с Ч. Таунзендом, завершившейся полным торжеством Уолпола. Но вчитаемся в этот "анекдот" внимательнее. Уайлд облачается в "пышные одежды", совлеченные с Джонсона, однако костюм оказывается не по нему: халат не греет, жилет велик, шляпа тяжела. Если по-прежнему считать, что Уолпол - это Уайлд, а Джонсон - Таунзенд, то возникает недоразумение: почему костюм ему не впору, если Уолпол, по мнению даже своих недругов, был более приспособлен к своей должности, чем Таунзенд (что и доказала его тогдашняя победа)? Дело в том, что Филдинг уже подключил события недавние - падение Уолпола и перемены в кабинете, когда в кресло премьера сел граф Уилмингтон, талантами государственного человека действительно не блиставший. Вот он-то и скрылся теперь под маской Уайлда-победителя, а развенчанный Джонсон - это Уолпол. Эта смена масок подана намеком, но в том и сила политических аллюзий, что они неопределенны и двусмысленны, так что их прямое толкование как бы доверяется читателю: думайте! Сегодняшний читатель не расчувствует всей прелести этой игры - да в этом и нет нужды. Злободневные намеки погасли, и мы воспринимаем "Джонатана Уайлда" как сатиру на плутовство, поразившее общество сверху донизу. И Уайлд - символ этого плутовства, изощренного и виртуозного, подлинно достигшего высот величия. Это почти инфернальный образ, и отчасти правы критики, ставящие его на одну доску с Сатаной из поэмы Мильтона. Во всяком случае, он дьявольски находчив и остроумен. Его стратегическое дарование удостоверил, ни много ни мало, А. В. Суворов, подкрепивший однажды свой маневр ссылкой на "правило Ионафана Великого - отлагати мщение до удобного случая". Мы не рас- полагаем авторскими признаниями, но, думается, Филдинг должен был любить этого героя, как Гоголь любил своих монстров. Ведь Уайлд - движитель интриги, и Филдинг возжигает от него не только сатирические молнии, но и просто комические шутихи (как его разговор с новоиспеченной супругой Летицией или унесенный на тот свет штопор). Уайлд - герой без психологии, Филдинг рассмеялся бы при мысли, что у Джонатана есть "душа". Злодей - он и есть злодей. Некоторое шевеление совести он пресекает по команде из головы. Его чувства элементарны: любовь - это известного рода голод, верность - это взаимовыгода. Вопрос об "исправлении" Уайлда не может и возникнуть (а уж какие негодяи тогда возрождались к новой жизни!): Уайлд, собственно, даже не злодей, а само воплощение зла. И антиподом его выступает, естественно, воплощение добра - бывший школьный приятель, а ныне ювелир Хартфри. Своей образцовостью он давно раздражает критиков, отказывающих ему в правдоподобии. Но ведь все, что происходит с ним по злой воле Уайлда, совершенно правдоподобно. Он доверился негодяю, тот свел его с другим негодяем, последний его обобрал, а первый еще добавил - и вот Хартфри банкрот. Должники, кредиторы и друзья от него отвернулись, поручительства у него нет - и вот он в тюрьме. Машина правосудия работает с отменной расторопностью - и вот он уже на пороге смерти. Кто виноват - Уайлд? Не только: виноват и сам Хартфри. Он плохой купец. Его Доверчивость к людям, мягкость с должниками, щепетильность в вопросах чести - на что он рассчитывал, имея такие качества? С ними хорошо, пока все хорошо, но такого не бывает, когда рискуешь, - а без риска ты не купец. Но довольно о "добродетельном купце", важно другое: обыкновенный человек, не герой, Хартфри устоял против зла и явил то обыкновенное величие, которое не надо ставить в кавычки. И это - правда, хотя бы и оставались сомнения в правдоподобии средств. Но радужный финал не может отменить Уайлда и его страшной правды. Филдинг бестрепетно ступил в этот мрак - и высмотрел лучик надежды. За ним пойдут следом, но даже сегодня он ушел дальше многих. Спустя двести лет Р. Фокс скажет: "Филдинг был первым англичанином, сумевшим понять, что дело романиста - говорить правду о жизни, и он по-своему ее сказал. В "Джонатане Уайлде" он сказал ее так, как не сумел сказать никто, ни до него, ни после, даже Свифт, - с неистовым и ярым гневом, живым и поныне, ибо это глубоко человечный гнев, разбуженный зрелищем человеческого унижения". Помещенный в одном ряду с аллегорическим путешествием, "романом дороги" и действительным путешествием, "Джонатан Уайлд" также не обошелся без путешествий: это скитания миссис Хартфри, которые правильнее было бы назвать путешествием по книжным полкам. Все ее приключения - книжного свойства и насквозь пародийны. Миссис Хартфри откровенно сочиняет, и хорошо сочиняет, далеко выходя за рамки жизненного опыта, каковой, мы знаем, ограничен кругом домашних забот, тревогами и радостями счастливого замужества и материнства. Отмечая в ее рассказе мотивы и детали, мы можем очертить круг ее чтения. Муж восторгается ее знанием морских терминов (похоже, с этой стороны она ему прежде не раскрывалась) - ясно, что на ее полке несколько томиков Дефо, может быть, Свифт. Капитаны кораблей, на которых ей довелось побывать, моментально теряют самообладание и начинают ее соблазнять - ясно, что там же стоит зачитанная "Памела" и что-нибудь французское. Ухватки у капитанов разные. "Со мной он обращался так беззастенчиво, точно паша с рабыней-черкешенкой..." - этот капитан пришел из французского романа (хотя он англичанин), поскольку именно там получила распространение тема пленной черкешенки, попавшей в турецкий гарем. Продолжим цитату: "...в разговоре со мной он позволял себе те безобразные вольности, какими самый разнузданный распутник щеголяет перед проститутками..." - это опять "Памела" и, может быть, "Молль Флендерс" Дефо. Не забыт и его "Робинзон Крузо": от приставаний графа, до тех пор приличного человека, в глухой чащобе ее спасает отшельник, проживший без людей "тридцать с лишним лет". Потом и он доставит ей некоторые тревоги. Критики обычно порицают эти четыре главы: они задерживают действие, рассеивают внимание. Мне кажется, иронический обзор современной беллетристики (мы назвали крупные имена, а ведь могло быть, что героиня читала подражательную макулатуру), этот скороговорочный пересказ ее расхожих тем и положений Филдинг дал для того, чтобы отмежеваться от нее. К современной и недавнего прошлого беллетристике, отечественной и зарубежной, Филдинг относился отрицательно. Он резко порицал "авторов... которые, не прибегая к помощи природы или истории, повествуют о личностях, каких никогда не было и не будет, и о делах, какие никогда не вершились и не могут вершиться". Он язвительно замечал: "...для сочинения романов и повестей нужны только бумага, перья и чернила да физическая способность ими пользоваться". Он с великой охотой пародировал эти сочинения. Впрочем, не он один. Значение пародии, как известно, возрастает в переходные литературные эпохи, и закономерна ее активность в период становления английского просветительского романа - в те полстолетия, что разделяют "Робинзона Крузо" (1719) Дефо и "Путешествие Хамфри Клинкера" (1772) Т. Смоллета. Разумеется, имело место и накопление, и развитие художественных обретений, но в значительной степени литературная эволюция характеризовалась отталкиванием, опровержением, борьбой. Свифт пародирует Дефо; Ричардсон пародирует литературу "университетских писателей"; Филдинг пародирует Ричардсона; самого Филдинга будет пародировать Смоллет, анонимный автор напишет "Историю Тома Джонса, найденыша, а ныне супруга". Наконец, генеральную пародическую ревизию просветительского романа осуществит Л. Стерн. В пародиях выразилась самокритика просветительского романа, увидевшего свои громадные возможности и не спешившего оцепенеть в канонических формах. Некоторые из перечисленных здесь классиков называли себя новаторами - и они были новаторами, но пальма первенства заслуженно принадлежит Филдингу, потому что он единственный осознал необходимость теории романа и сделал первые подступы к ней во вступительных главах к "Джозефу Эндрусу". К своим размышлениям он привлек классическую выучку, эстетический инструментарий, развитый художественный вкус. И конечно, яркий темперамент полемиста. Позднейшие исследователи найдут его теоретические положения недостаточными. Путано, скажут они, говорится о "комическом романе" - почему он комический, если в нем не одно "смешное", но есть и "все самое высокое", что составляет принадлежность "серьезного романа"? Ученые, похоже, не учитывают, что, оперируя классицистической терминологией (другой в его распоряжении не было), Филдинг разумел под "комическим" сугубо человеческое, земное, обыденное, то есть, скажем мы сегодня, ратовал за демократическое содержание искусства, о чем сообщил языком привычной ему поэтики: "...комический роман... выводит особ низших званий и, следовательно, описывает более низменные нравы". Находили неубедительными и рассуждения Филдинга об "истории" и "поэзии", когда, следуя логике Аристотеля ("поэзия философичнее и серьезнее истории: поэзия говорит более об общем, история - о единичном"), он ставил "историю" Дон Кихота (здесь синоним "биографии") выше "Истории" испанца Марианы. У Филдинга простая и верная мысль: художественная типизация скажет о человеке больше, чем абсолютный исторический факт, поглощающий человека. Филдинг безусловно рассуждал как реалист, давая типическую характеристику миссис Тау-Вауз: "...если когда-либо крайняя буйность нрава, жадность и бесчувствие к человеческому горю, приправленные некоторой долей лицемерия, соединялось в женском облике, - этой женщиной была миссис Тау-Вауз". Вообще же к истории Филдинг питал настороженно-недоверчивое чувство, его творческие помыслы лежали всецело в современности. Выискивая недостатки в теоретических соображениях Филдинга, ученые педанты забывают (может быть, умышленно), что перед ними не профессиональный эстетик, а писатель, который к своим заключениям идет от собственной практики. Реалистический роман Филдинга не мог не быть комическим, поскольку комическим по преимуществу было его дарование. У Филдинга был пародический, пересмешнический склад ума (он подлинно сын своего века) - отсюда его тяготение к откровенному бурлеску, и не только в драматургии, где он, по собственному признанию, "стяжал... некоторый успех", но и в прозе. Образцовой пародиейбурлеском была его "Шамела", где пародирование было выдержано на всех уровнях (жанр, стиль, сюжетные коллизии и мотивы поведения и т. д.). В происхождении романа "Джозеф Эндрус" обычно видят литературный казус: начавшись как пародия на "Памелу", он с появлением пастора Адамса перерос первоначальный замысел и стал "комическим романом". Эта точка зрения требует уточнений. Я бы не стал преувеличивать пародийных намерений Филдинга в связи с романом Ричардсона, тем более что Филдинг на титуле книги так объявил свое творческое намерение: "Написано в подражание манере Сервантеса, автора Дон Кихота". "Дон Кихот" - тот действительно начинался как пародия на рыцарские романы, но после второго выезда героя он перерос пародийный замысел и стал автономным эпическим произведением, имея в качестве первоисточника саму деятельную жизнь. У Сервантеса, таким образом, две "манеры" - какой же подражал Филдинг? Очевидно, не пародической, поскольку в этом искусстве ему не было нужды подражать кому бы то ни было. Филдинг "подражал" (все-таки правильнее закавычить это слово - хотя бы из цитатных соображений) Сервантесу-эпику, заимствуя у него даже аргументы в пользу правомочности жанра: "...произведения эпические с таким же успехом можно писать в прозе, как и в стихах" (Сервантес), "эпос... возможен и в стихах и в прозе" (Филдинг). И если Сервантес с законной гордостью говорил: "Для меня одного родился Дон Кихот, как и я - для него", то так же ясно осознавал новаторское значение своего предприятия и Филдинг: "...литература того рода, в котором до сей поры никто еще, насколько я помню, не пытался писать на нашем языке". Скажем сразу: на эпический простор роман "Джозеф Эндрус" вывел пастор Адамс, бредущий в Лондон искать издателя для своих проповедей. Чего мы могли ожидать от Джозефа, озабоченного сохранением своего целомудрия? Только героического поведения в альковных сценах. А пастор вывел нас на дорогу, кишащую людьми, которые делают нужную в жизни работу: обирают постояльцев, остаются без гроша за душой, грабят кареты, помогают страждущему, обижают безответного - разнообразно живет дорога! Роман оставляет впечатление шумной многолюдности, хотя действующих лиц в нем гораздо меньше, чем в "Памеле" (соответственно 81 и 134), не говоря уж о "Дон Кихоте" (669). Адамс - главный герой романа, и конечно несправедливо, что для краткости роман традиционно называют другим именем. Джозеф - пассивный герой, события происходят с ним, а пастор - творит события, подталкивает их. Он неспешно заходит на постоялый двор, проходит на кухню, закуривает трубочку - и с нарастающей быстротой начинают совершаться события. Часто они комического свойства - пастор рассеян и забывчив, еще чаще - трагикомического, потому что пастор не умеет кривить душой и насмерть стоит за истину и справедливость. В отличие от Дон Кихота, Адамс не беззащитен в мире дикости и произвола, больше того - он торжествует над ними. Последнее слово всегда за Адамсом и в перепалках с "коллегами" Барнабасом и Траллибером, и в опасных прениях с невеждой-судьей, и в гневном увещевании злобных подхалимов загулявшего сквайра. На крайний случай остаются самые сильные аргументы - пара кулаков и суковатая палка. Душевная чистота героя побуждает его в каждом встречном видеть такого же доброго христианина, каков он сам, - это заветная мысль Филдинга: добрым быть легче, чем дурным. Но не в словах сила Адамса - он поборник активного пособничества, фанатик добрых дел. От него ведет свое начало линия "филантропов" в английском романе. Человек большой учености и бескомпромиссных убеждений, он вносит во все свои беседы высокий интеллектуальный и нравственный накал, хотя бы ему внимали невежды и проходимцы, а это, в свою очередь, открывает в романе идеологические горизонты, за которыми брезжит истина. Со страниц книги Адамс встает как живой. Джозеф и Фанни удостоились развернутых портретов, но вы не вспомните их черт - да, молодые, красивые, Фанни, кажется, шатенка, у Джозефа родинка на груди (по ней его узнают родители). Зато Адамса мы видим: он в потрепанной рясе, с трубочкой, с рукописным Эсхилом под мышкой. В минуты восторга он прищелкивает пальцами, из озорства бежит перед каретой. Он высокий: когда он сидит на лошади, его ноги почти достают до земли, и падает он с этого норовистого Росинанта, не причиняя себе увечий. А то, что Джозеф высокий, - мы верим автору на слово. Впрочем, нет оснований не верить ему в чем бы то ни было: автор держится с читателем по-приятельски, делится своими намерениями, заручается поддержкой. Образ "друга-читателя" - огромная победа Филдинга, неоценимо ее значение для судеб европейского романа. А что же Джозеф и Фанни? С ними, как и следовало ожидать, все благополучно. Ведь единственным препятствием к неслыханному счастью вдвоем был их юный возраст и житейская неопытность. Эти беды в скором времени устраняются сами собой, благодетельная судьба возвращает им настоящих родителей (Джозеф стал дворянином), помогает показавший себя с хорошей стороны мистер Буби, муж Памелы. Так общими усилиями устраивается их счастье. Сказочно? Пожалуй, но ведь герои имели право на простое, никого не задевающее счастье, они доказали, что умеют постоять и побороться за него, - и хорошо, что они его получили. Все, о чем шла речь до сих пор, - это начало Филдинга, и оно ошеломляет грандиозностью заявленных обещаний. Ведь все еще впереди - годы судейской работы, журнальная публицистика, социальные трактаты и новые великие свершения - "Том Джонс" и "Амелия". А потом придет день, когда он положит пачку бумаги на шаткий от морской зыби стол и нетвердо выведет на первом листе: "Дневник путешествия в Лиссабон". "Дневник путешествия в Лиссабон" писался на борту "Королевы Португалии" в июле - августе 1754 г. По совету врачей тяжело больной Филдинг был вынужден срочно сменить климат - он едва пережил зиму 1753 г. Ему рекомендовали юг Франции, однако долгого сухопутного путешествия он бы не вынес. Португалия более или менее подходила, а плавание все-таки покойнее, чем дорожная тряска и мытарства по гостиницам. К тому же все путешествие, по мнению знающих людей, должно было занять недели три от силы. Он планировал немного литературной работы - подготовить заметки о недавно опубликованных эссе Болинброка. Как известно, его морской опыт ограничивался двумя поездками в Голландию в молодые годы. Все это забылось, и он вряд ли представлял, что его ожидает. Очень скоро перед ним встали две проблемы, дотоле ему неведомые: как бороться с одиночеством и куда девать время. Плывшие с ним родные и близкие, мучаясь морской болезнью, днями не выходили из кают, капитан был занят своим делом, попутчики (португальский монах и подросток) в собеседники не годились (они не знали английского, он не знал португальского) - ему не с кем было перемолвиться словом. Кругом вода, впечатлений мало - о чем думать? О себе? Но это, по большей части, были невеселые мысли, от них хотелось отвлечься. Что же касается времени, то, пожалуй, такого досуга Филдинг в своей жизни никогда не имел. Какие три недели! Они были в пути 50 дней, из которых действительно плыли в Лиссабон 12 дней - все остальное время капризный Эол крутил их вдоль юго-восточного побережья Англии. Ничего другого не оставалось, как сесть за дневник. Когда выяснилось, что даже при скудости впечатлений ему есть о чем писать, он решил по окончании опубликовать его, о чем в письме известил брата Джона. В Лиссабоне он дописал "Предисловие" и "Введение". После смерти Филдинга 18 октября 1754 г. Джон Филдинг отредактировал текст "Дневника", написал "Посвящение публике", и в феврале 1755 г. книга вышла в свет. Джон Филдинг прошелся по тексту жесткой рукой. Он не мог не посчитаться с тем, что, кроме главного героя путешествия, все остальные продолжали здравствовать, и потому смягчил характеристики капитана, его племянника, фермерской четь! Фрэнсис, у которых путники остановились в Райде (он даже изменил их фамилию на Хамфриз). Первоначальный же текст был опубликован в 1762 г. в первом Собрании сочинений Филдинга. И все же каноническим стало первое издание, правленное Джоном Филдингом, с восстановлением некоторых мест из первоначального текста, с исправлениями и дополнениями на его основе. "Дневник путешествия в Лиссабон" совершенно справедливо относят к жанру путешествий, получившему необычайно широкое распространение в XVIII в., когда путевые записки стали бытовой нормой и редкий проезжающий не вел их. Основной признак жанра здесь налицо: в известный промежуток времени герой перемещается из одного географического пункта в другой. Но, как мы уже выяснили, это путешествие было не из обычных, и думается, что акцент надо ставить на слове "дневник". Ведь не потому здесь столько личного, субъективного, что наш путешественник, предвосхищая Л. Стерна, сознательно жертвует реальностью ради "диалектики души". В этом путешествии реальности маловато, и автор по необходимости предается размышлениям, причем - и это в самом деле похоже на Стерна - их характер и сила порой таковы, что трудно их связать с первоначальным толчком. Когда же есть что наблюдать, то реальность торжествует в полной мере. Литературные пейзажи в романах Филдинга, хоть и немногочисленные, отличаются панорамностью, размахом - и одновременно пунктуальностью в деталях. Он, например, любил все точно разместить в пространстве - сколько миль, сколько времени займет переход и т. п. И посмотрите, с каким дотошливым интересом рисует он окрестности Райда или редкое зрелище заката солнца и восхода луны. "Дневник" замечателен уже тем, что мы впервые видим Филдинга не в "образе автора", но собственной персоной. Мемуарной литературы о нем практически нет - одни легенды и анекдоты, писем тоже почти не осталось. "Дневник" - единственный биографический документ, и открытость автора, его исповедальная откровенность позволяют уверенно отнести его к литературе "человеческого документа". Филдинг не был столь наивным, чтобы предполагать друга в каждом своем читателе, и, например, заведя разговор о своих материальных трудностях, даже затянул его, кого-то переубеждая, опровергая чьи-то кривотолки и опасно щеголяя своим практицизмом. Он безусловно знал отчаянность своего положения: и тягостное прощание с детьми в Фордхуке, и нет-нет вырывающиеся признания, и визиты хирургов на борт корабля, дающие лишь временное облегчение, - все об этом свидетельствует. По стерновской классификации путешественников, Филдинг - "путешественник поневоле" (телесные немощи). И однако - сколько мужества в этой книге! Словно отчитавшись в своих недугах в самом начале, он все реже поминает их потом. Тема болезни чаще выступает как досадная проблема, как вынужденность обременять других. О самочувствии почти ни слова. Собственная малоподвижность, бестолковое снование корабля, оторванность от берега необыкновенно обостряют, поднимают в значении простые, обычно мало ценимые радости жизни. Филдинг и раньше не был аскетом, но с каким же завидным восторгом вкушается здесь, в своем кругу, барашек, или олений бок, или рыба солнечник! Не только светлые стороны "простого" существования приоткрылись ему. Он впервые оказался в роли зависимого человека (ведь его общественное положение было немалым): им помыкает капитан, ему хамят таможенники (что англичане, что португальцы), его заочно "ставит на место" командир военного судна. На страницах "Дневника" появляются и уже не уходят с них слова "тиран", "паша". Характерно, что эти, в конечном счете, мелочи неизменно повышают уровень его размышлений ("некоторые соображения, требующие внимания наших законодателей"). Иные страницы как бы содержат наброски будущих трактатов, и даже можно предположить, как они могли бы называться: "Об искоренении бродяжничества путем обязательного труда при твердой цене на него", "О дисциплине на флоте и необходимости иметь моряков в Парламенте", и т. п. Самое же яркое впечатление, какое производит "Дневник", определяется тем, что его ведет писатель. Быстро освоившись, Филдинг в своей обычной манере начинает подтрунивать над жанром: "Я едва ли упомянул бы поимку этой акулы, как ни уместна она была бы для правил и практики в описании путешествий, если бы и т. д.". Под его пером обретают новую жизнь и капитан с ухватками сквайра Вестерна (кстати сказать, первый моряк в его творчестве), и его племянник - "сухопутный капитан", чрезвычайно смахивающий на прапорщика Норсертона (Вестерн и Норсертон - это из "Тома Джонса"), и чета Хамфризов смотрится близкими родственниками Тау-Ваузов из "Джозефа Эндруса". Даже Горный Отшельник из того же "Тома Джонса" вроде бы объявляется здесь: на самой вершине Лиссабонского утеса стоит хижина, а в ней живет какой-то отшельный англичанин. Кажется, не хватает только пастора Адамса, но как раз этот герой тут не может появиться. Ведь и в "Джозефе Эндрусе" и в "Томе Джонсе" он, подобно вольтеровскому Кандиду, свидетельствовал, что мир устроен - в конечном счете! - хорошо и правильно. "Дневник" не подводит к такой уверенности - и, уж конечно, не оставляет с ней. Он скорее учит мужественно, с философской выдержанностью встречать удары судьбы - и малые, и самые страшные. "Мужественный англичанин Гарри Филдинг" - эти слова сказал У. Теккерей, прочтя предсмертную книгу великого английского писателя.