вались, оно не раз избавило бы от неприятных минут как нашего героя, так и его кроткую супругу; но их взаимная ненависть была так сильна и безотчетна, что ни он, ни она не могли видеть спокойствия на лице другого и всякий раз непременно старались его согнать. Это побуждало их то и дело мучить и донимать друг друга, а жизнь бок о бок доставляла столько случаев выполнять эти злобные намерения, что им не часто доводилось провести вместе хоть один легкий или мирный день. Это, и ничто другое, читатель, является причиной тех постоянных волнений, что нарушают покой иных супружеских пар, принимающих непримиримую ненависть за равнодушие; почему, скажите, Корвин, который вечно заводит интриги и крайне редко и уж всегда неохотно проводит время с женой, - почему он старается мешать ей, когда она в свой черед ищет удовлетворения в интриге? Почему Камилла отказывается от соблазнительного приглашения, предпочитая остаться дома и стыдить мужа за его собственным столом? Или, не приводя других примеров, скажем коротко: откуда проистекают все эти ссоры и сцены ревности и дрязги между людьми, не любящими друг друга, если не из этой благородной страсти, указанной нами, не из этого желания "излечить друг друга от улыбки", как выразилась миледи Бетти Модиш? Мы сочли нужным дать читателю эту картинку домашней жизни нашего героя, чтобы тем яснее показать ему, что великие люди подвержены в быту слабостям и неурядицам наравне с маленькими и что герои действительно принадлежат к одному виду со всем прочим людом, сколько бы ни трудились и сами они, и их льстецы утверждать обратное; отличаются же они от других главным образом безмерностью своего величия или, как это ошибочно называет чернь, своей подлости. А теперь, поскольку нельзя в повести возвышенного строя так долго задерживаться на низких сценах, мы вернемся к делам более высокого значения и более соответственным нашему замыслу. Когда мальчик Гименей своим пылающим факелом отогнал от порога мальчика Купидона - то есть, говоря обычным языком, когда бурная страсть мистера Уайлда к целомудренной Летиции (вернее, его аппетит) начала утихать, - он пошел проведать своего друга Хартфри, который теперь пребывал под сенью Флита, попав туда после разбора его дела в комиссии по банкротству. Здесь он встретил более холодный прием, чем ожидал. У Хартфри давно уже возникли подозрения против Уайлда, но временами обстоятельства устраняли их, а главным образом их заглушала та ошеломляющая самоуверенность, которая была самой удивительной добродетелью нашего героя. Хартфри не хотел осуждать друга, пока не получит несомненных доказательств, и хватался за каждое подобие вероятности, чтобы его оправдать; но предложение, которое тот сделал ему при последнем свидании, так безнадежно очернило нашего героя в глазах этого жалкого человека, что чаши колебавшихся весов пришли, наконец, в равновесие, и больше он уже не сомневался, что Джонатан Уайлд - один из величайших негодяев в мире. Часто самое странное неправдоподобие иных подробностей ускользает от человека, когда он жадным слухом глотает рассказ; читатель поэтому не должен удивляться, что Хартфри, в смятении разнородных чувств, терзаемый сперва подозрением, что жена ему изменила, потом страхом, что она в опасности, а под конец одолеваемый сомнениями относительно друга, пока тот вел свою повесть, не обратил особого внимания на одну частность, очень невнятно обоснованную рассказчиком: было не ясно, почему, собственно, капитан французского капера ссадил пленника в лодку; но теперь, когда Хартфри в сильном предубеждении против Уайлда стал все это перебирать в своих мыслях, несообразность этого факта вспыхнула перед его глазами и крайне его поразила. Страшная мысль напрашивалась сама собой и мучила воображение: а что, если все это выдумка? Быть может, Уайлд, готовый, по собственным словам, на любое, хоть самое черное, дело, похитил, ограбил и убил его жену?! Нестерпимая мысль! А все же Хартфри не только всячески оборачивал ее в уме и тщательно проверял, но даже поделился ею с юным Френдли при первом же свидании. Френдли, ненавидевший Уайлда (должно быть, из зависти, которую великие натуры, естественно, внушают мелкому люду), так распалил эти подозрения, что Хартфри решил схватить нашего героя и предать его в руки властей. Уже прошло некоторое время, как решение это было принято, и Френдли с ордером и констеблем уже несколько дней усердно разыскивал Уайлда, но безуспешно - потому ли, что молодожены, уступая модному обычаю, уехали куда-то проводить медовый месяц, единственный, когда обычай и мода позволяют мужу и жене как-то общаться друг с другом; или потому, что Уайлд по особым причинам сохранял в тайне свое местожительство, следуя примеру тех немногих великих людей, которых закон оставил, по несчастью, без того справедливого и почетного покровительства, каким он обеспечивает неприкосновенность другим великим людям. Однако Уайлд решил пойти дорогой чести далее, чем требует долг; и хотя ни один герой не обязан принимать вызов милорда главного судьи или другого должностного лица и может без урона для чести уклониться от него, - такова была отвага, таковы благородство и величие Уайлда, что он лично явился на зов. Впрочем, зависть может подсказать нечто такое, что ущемит славу этого деяния, а именно, что оный мистер Уайлд ничего не знал об оном ордере и вызове; а так как яростная злоба, - ты это знаешь, читатель, - ничем не побрезгует, лишь бы как-нибудь очернить столь высокий облик, то она и впрямь постаралась приписать второй визит нашего героя к его другу Хартфри не стремлению установить свою невиновность, а совсем иным побуждениям. Глава X Мистер Уайлд с небывалым великодушием приходит на свидание к своему другу Хартфри и встречает холодный прием Рассказывают, что мистер Уайлд, по самой строгой проверке не обнаружив в том уголке человеческой природы, который зовется собственным сердцем, ни крупицы жалкого, низменного свойства, именуемого честностью, пришел к выводу, быть может слишком обобщенному, что такой вещи нет совсем. Поэтому решительный и безусловный отказ мистера Хартфри пойти на соучастие в убийстве он склонен был приписать либо его боязни запятнать свои руки кровью, либо страху перед призраком убитого, либо же опасению явить своей особой новый пример для превосходной книги под названием "Возмездие господне за убийство"; и он не сомневался, что Хартфри (во всяком случае, в своей теперешней тяжкой нужде) без зазрения совести пойдет на простой грабеж, особенно если ему пообещают изрядную добычу и представят нападение явно безопасным; а потом, когда удастся склонить его на это дело, он, Уайлд, примет свои меры, чтобы преступника тотчас же обвинили, осудили и повесили. Итак, отдав должную дань Гименею и услышав, что Хартфри находится под гостеприимным кровом Флита, наш герой решил сейчас же его навестить и предложить ему заманчивое ограбление - прибыльное, легкое и безопасное. Едва выложил он свое предложение, как Хартфри заговорил в ответ следующим образом: - Я мог надеяться, что ответ мой на прежний ваш совет оградит меня от опасности получить второе оскорбление такого рода. Да, я именую это оскорблением; и, конечно, если оскорбительно обозвать человека подлецом, то не менее оскорбительно, если вам дают понять, что видят в вас подлеца. Право, диву даешься, как может человек дойти до такой дерзости, до такого, позволю я себе сказать, бесстыдства, чтобы первым обратиться к другому с подобными предложениями! Они, конечно, редко делаются тому, кто раньше не проявил каких-либо признаков низости. Поэтому, выкажи я такие признаки, эти оскорбления были бы в какой-то мере извинительны; но, уверяю вас, если вам и привиделось что-то злостное, то это нечто внешнее и не отражает ни тени внутренней сущности, - потому что низость представляется мне несовместимой с правилом: "Не наноси обиды другому ни по какому побуждению, ни по каким соображениям". Этому правилу, сэр, я следую неуклонно, и только у того есть основания мне не верить, кто сам отказался следовать ему. Но, верят ли, или не верят, что я ему следую, и чувствую ли я на себе или нет благие последствия соблюдения этого правила другими, - я твердо решил держаться его; потому что, когда я его соблюдаю, никто не пожнет пользы, равной той радости, какая утешит меня самого. Ибо как пленительна мысль, как вдохновительно убеждение, что всесильное добро в силу самой природы своей непременно меня наградит! Каким безразличным ко всем превратностям жизни должна делать человека такая уверенность! Какими пустячными должны ему представляться и услады и горести этого мира! Как легко мирится с утратой утех, как терпеливо сносит несчастья тот, кто убежден, что, если нет ему здесь преходящей и несовершенной награды, тем вернее получит он за гробом награду прочную и полную. А ты вообразил, - ты, мелкое, презренное, ничтожное животное (такими словами поносил он нашего воистину великого человека!), - что я променяю эти светлые надежды на жалкую награду, которую ты можешь придумать или посулить; на грязную поживу, ради которой несет все труды и муки труженик, вершит все варварства, все мерзости подлец, - на жалкие блага, какие ничтожество, вроде тебя, может иметь, или дать, или отнять! Первая половина этой речи вызвала зевоту у нашего героя, но вторая пробудила в нем негодование, и он накапливал ярость для ответа, когда в комнату вошли Френдли с констеблем (которых Хартфри распорядился призвать, как только появился Уайлд) и схватили великого человека в то самое мгновение, как бешенство его излилось в потоке слов. Возникший затем диалог не стоит передавать: Уайлду быстро разъяснили причину столь грубого обхождения и тотчас повели его к судье. На следствии адвокат Уайлда высказал ряд соображений, настаивая, что действия судьи неправильны, так как сперва должно быть вынесено постановление de homine replegiando {О том, что человек подлежит задержанию (лат.).}, и лишь по возвращении исполнителем соответственного ордера можно выдать новый, на capias in zagrivcam; {Хватай за... (лат.). Далее идет искаженное на латинский лад слово родного языка.} но, невзирая на эти протесты, судья склонен был засадить арестованного, так что Уайлду пришлось применить иные методы защиты. Он заявил судье, что в лодке с ним был один молодой человек, и попросил, чтобы за ним послали. Просьба была уважена, и верный Ахат (мистер Файрблад) вскоре предстал пред судом, чтобы свидетельствовать в пользу своего друга. Он проявил искреннее рвение и давал при опросе вполне связные показания (хотя все свои сведения должен был почерпнуть только из намеков, сделанных ему Уайлдом в присутствии судьи и обвинителей); и так как это было прямое свидетельство против голословного предположения, наш герой был с почетом оправдан, а бедного Хартфри и судья, и публика, и все, кому позднее доводилось слышать об этой истории, обвиняли в чернейшей неблагодарности, вплоть до попытки отнять жизнь у человека, перед которым он был в таком большом долгу. Чтобы читателя не слишком удивляло в наш век упадка такое высокое проявление дружбы со стороны Файрблада, нужно, пожалуй, объяснить, что, помимо чисто профессиональной связи, нашего героя и этого юношу соединяли и другие, более тесные и крепкие узы: ибо Файрблад только что вышел из объятий прелестной Летиции, когда пришла к нему весть от ее супруга. Этот пример может также служить иллюстрацией к тому неизменному переплетению любви и дружбы, которое в современности стало столь обычным между мужем и любовником. Поистине, великая сила товарищества скрепляет этот более почетный, нежели законный союз, почитающийся едва ли не крепчайшими узами, связующими великих людей, и самым благородным и легким путем к завоеванию их благосклонности. Со времени первого заключения Хартфри прошло уже четыре месяца, и его дела начинали принимать более благоприятный оборот, но им сильно повредила эта попытка обвинить Уайлда (так опасно всякое нападение на _великого человека_): многие соседи и особенно два-три купца в своей глубокой ненависти к этому пороку усердно старались как можно шире разнести молву о неблагодарности Хартфри и сильно преувеличить ее; в пылу негодования они, не стесняясь, добавляли разные мелкие подробности собственного измышления о множестве услуг, оказанных тому Уайлдом. Со всей этой клеветой узник спокойно мирился, утешаясь сознанием собственной невиновности и надеясь, что время, верный друг справедливости, обелит его. Глава XI Глубоко продуманный проект, посрамляющий все интриги нашего века; с первым и вторичным отступлениями Если раньше Уайлд ненавидел Хартфри из-за тех обид, с, какие сам ему чинил, то теперь к его ненависти прибавилась злоба за нанесенное ему другом оскорбление (несправедливое, казалось Уайлду, потому что он со слепотою любого постороннего человека не видел, насколько он его заслуживал). И теперь Уайлд прилагал все старания, чтобы окончательно погубить того, чье имя стало ему ненавистно, когда, на счастье, в его воображении возник проект, суливший привести к цели не только вполне безопасным путем, но еще и посредством того зла (это ему больше всего нравилось), которое он сам же совершил: человек привлекался к ответственности за то, что ты же против него учинил, а потом подвергался суровейшей каре за деяние, в котором он не только не повинен, но от которого сам тяжело пострадал. Словом, Уайлд задумал не что иное, как обвинить Хартфри в том, что он услал жену за границу со своими ценнейшими товарами в целях обойти кредиторов. Едва пришла ему эта мысль, как он тотчас решил ее осуществить. Оставалось только обдумать quomodo {Образ действия (лат.).} и выбрать орудие - то есть исполнителя: ибо сцена жизни тем в основном и отличается от сцены Друри-Лейна, что если на театре герой или первый актер почти непрерывно находится у вас перед глазами, тогда как второстепенные актеры покажутся за вечер раз-другой, - то на сцене жизни герой или великий человек держится всегда за занавесом и редко или даже никогда не появляется на виду и ничего не совершает самолично. В этой _высокой драме_ ему принадлежит скорее роль суфлера, и он только указывает разодетым фигурам, выступающим на сцене перед публикой, что сказать и что сделать. Собственно говоря, нашу мысль лучше объяснило бы сравнение с кукольным спектаклем, где управитель (великий человек) заставляет двигаться и танцевать всех, кого бы мы ни видели на сцене, - будь то царь Московии и любой другой монарх - сиречь кукла, - а сам благоразумно держится в тени, потому что, стоило бы ему показаться - и все остановилось бы! Не то что бы никто не знал, что он здесь, или не подозревал бы, что куклы - простые деревяшки и движет всем он один; но так как это не происходит открыто, то есть не делается у всех на глазах (хоть и каждому известно), то никому не совестно соглашаться, чтоб его обманывали; не совестно способствовать ходу драмы, называя деревяшки или куклы теми именами, какие присвоил им управитель, и приписывая каждой ту роль, в какой великий человек назначил им двигаться - или, точнее, в которой он сам ими движет по своему желанию. Вообразить, дорогой читатель, что ты никогда не видел этих кукольных спектаклей, разыгрываемых так часто на большой сцене, значило бы почти совсем отказать тебе в знании света; но хотя бы ты и прожил все свои дни в тех отдаленных уголках нашего острова, куда лишь редко наезжают великие люди, все же, если ты не вовсе лишен проницательности, тебе случалось, конечно, удивляться и торжественному виду актера, и степенности зрителя, когда разыгрывались перед тобою фарсы, какие почти ежедневно можно наблюдать в каждой деревне нашего королевства. Надо быть слишком презренного мнения о роде человеческом, чтобы думать, будто люди так часто дают себя провести, как они это показывают. Истина в том, что они попадают в положение читателей романа, которые хоть и знают, что все это сплошная выдумка, но все же соглашаются поддаваться обману; и как эти получают при таком согласии развлечение, - так тем оно доставляет удобство и покой. Но это уже вторичное отступление, возвращаюсь к первоначальному. _Великий человек_ должен делать свое дело через других - нанимать рабочие руки, как говорилось выше, для выполнения своих замыслов, а сам держаться по возможности за занавесом; и хотя нельзя не признать, что два весьма великих человека, чьи имена войдут, несомненно, в историю, с недавнего времени стали выходить на сцену, рубя и кроша и самым жестоким образом разоблачая друг друга на забаву зрителям, - это можно, однако, привести не как образец для подражания, а как образец того, чего следует избегать; как дополнение к бесчисленным примерам, подтверждающим справедливость истин: "Nemo mortalium omnibus horis sapit" {Никто из смертных не бывает всякий час благоразумен (лат.) (Плиний Старший. Естественная история, VII, 41).}, "Ira furor brevis est..." {Гнев есть безумье на миг (лат.) (Гораций. Послания, I, 2, 62-63).} - и т. д. Глава XII Новые примеры глупости Френдли и т. д. Dернемся к нашей хронике, которую, дав ей небольшую передышку, мы можем теперь повести дальше. Лицом, способным сослужить ему службу в этом деле, Уайлд наметил Файрблада. При последнем испытании он достаточно проверил талант юноши к огульному лжесвидетельству. Итак, он его тотчас же разыскал и предложил ему взять на себя это дело. Юноша сразу согласился; посоветовавшись, они тут же составили показания, передали их одному из самых обозленных и суровых кредиторов Хартфри, а тот представил дело в суд; и когда Файрблад подтвердил показания под присягой, судья немедленно выдал ордер, в силу которого Хартфри схватили и привели к нему. Когда судейские пришли за беднягой, они застали его за жалким занятием: он забавлялся со своими дочками. Младшая сидела у него на коленях, а старшая немного поодаль играла с Френдли. Один из судейских, отличный человек, но похвально строгий в отправлении своих обязанностей, объяснив Хартфри, с чем он явился, велел ему следовать за собой и попасть к черту в лапы, а этих пащенков (ведь они, сказал он, наверно, рождены вне брака) оставить на попечение прихода. Хартфри был крайне удивлен, услышав, что его привлекают к суду по уголовному делу, но на лице у него отразилось меньше тревоги, чем у Френдли. Старшая девочка, увидев, что судейский схватил ее отца, сейчас же прекратила игру, подбежала к ним и, обливаясь слезами, вскричала: - Вы не сделаете зла бедному папе? Другой наглец попробовал грубо сбросить младшую с его колен, но Хартфри вскочил и, взяв молодца за шиворот, так яростно стукнул его головой о стену, что, будь в этой голове хоть сколько-нибудь мозгов, они, возможно, вылетели бы вон при таком ударе. Пристав, как большинство тех героических натур, которые склонны оскорблять человека в несчастье, при всем своем рвении к правосудию обладал и некоторым благоразумием. Поэтому, видя, к чему привела грубость его товарища, он прибег к более вежливому обхождению и очень учтиво попросил мистера Хартфри последовать за ним, потому что он как-никак судебный пристав и обязан выполнять приказание; ему очень жаль, что джентльмен попал в беду, сказал пристав, и он надеется, что джентльмен будет оправдан. Тот ответил, что готов терпеливо подчиниться законам страны и пойдет за ним, куда ему приказано его отвести. Потом, попрощавшись с детьми и нежно их расцеловав, он их препоручил заботам Френдли, который обещал проводить их домой, а затем прийти к судье (фамилию и местожительство которого он узнал у констебля), - помочь по возможности Хартфри. Френдли прибыл к судье в ту минуту, когда сей джентльмен подписывал ордер на отправку его друга в тюрьму. Показания Файрблада были так ясны и убедительны, а судья был так возмущен "преступлением" Хартфри, так уверен в его виновности, что еле его слушал, когда он что-то говорил в свою защиту, - и читатель, когда сам познакомится с показаниями против обвиняемого, не так уж строго осудит за это судью: свидетель показал, что обвиняемый послал его лично с распоряжением к миссис Хартфри скрыться у мистера Уайлда; что потом в его присутствии Уайлд вместе с нею подрядили в гостинице карету на Гарвич, и там же, в гостинице, оная миссис Хартфри показала ему ларец с драгоценностями и попросила сообщить ее мужу, что она в точности исполнила его приказание; и свидетель поклялся, что все это произошло уже после того, как Хартфри был извещен об установлении конкурса по банкротству; а чтобы не получилось расхождения во времени, Файрблад и Уайлд присягнули оба, что миссис Хартфри перед отъездом в Голландию несколько дней прожила тайком в доме Уайлда. Убедившись, что судья упрям и не хочет слушать никаких доводов и что бедному Хартфри никак не избежать Ньюгета, Френдли решил проводить туда друга. Там, когда они прибыли, смотритель хотел поместить Хартфри (у которого не было денег) вместе с рядовыми уголовниками, но Френдли этого не допустил и выложил из кармана все до последнего шиллинга, чтобы обеспечить другу комнату на "печатном дворе", - и, надо сказать, благодаря гуманности тюремщика он ее получил за дешевую плату. Тот день они провели вдвоем; а вечером узник попрощался с другом, горячо поблагодарив его за верность и прося не тревожиться за него. - Я не знаю, - сказал он, - насколько может преуспеть, преследуя меня, злоба моего врага; но каковы бы ни были мои страдания, я твердо верю, что моя невиновность будет где-то вознаграждена. Поэтому, если со мной произойдет роковое несчастье (кто попал в руки лжесвидетеля, может опасаться наихудшего), дорогой мой Френдли, будь отцом моим бедным детям! При этих словах слезы хлынули из его глаз. А тот молил его гнать прочь такие опасения, потому что он приложит все старания и не сомневается, что разрушит гнусные козни, чинимые к погибели его хозяина, и добьется того, что чистота его предстанет пред миром такой же незапятнанной, какой она мыслится ему, Френдли. Здесь мы не можем умолчать об одном обстоятельстве, хоть оно несомненно покажется нашему читателю крайне неестественным и невероятным: а именно, что несмотря на прежнюю, всеми признанную честность Хартфри, эта история с укрытием ценностей нисколько не удивила его соседей, и даже многие из них заявили, что ничего другого и не ждали от него. Иные уверяли, что при добром желании он мог бы уплатить и по сорок шиллингов за фунт. Другие еще раньше будто бы слышали своими ушами, как он делал миссис Хартфри разные намеки, возбуждавшие у них подозрения. Но что всего удивительней - многие из тех, кто раньше осуждали его как слишком щедрого, неосторожного простака, теперь с той же убежденностью обзывали его ловким, коварным и жадным мошенником. Глава XIII Кое-что относительно Файрблада, что удивит читателя; и кое-что касательно одной из девиц Снэп, что его сильно смутит Однако, невзирая на все эти кривотолки в округе и несмотря на все домашние горести, Хартфри наслаждался в Ньюгете мирным, невозмутимым отдыхом, в то время как наш герой, благородно презирая покой, всю ночь пролежал без сна, мучимый то страхом, как бы миссис Хартфри не вернулась прежде, чем он исполнит свой замысел, то опасением, что Файрблад способен его предать, - хотя бояться неверности с его стороны он мог по той единственной причине, что знал его как законченного негодяя (говоря языком черни) или (выражаясь нашим языком) как совершенного _великого человека_. Впрочем, сказать по правде, эти подозрения были не так уж необоснованны; та же мысль, к несчастью, пришла в голову и этому благородному юноше, который подумывал: нельзя ли ему выгодно продаться противной стороне, поскольку Уайлд ничего ему не обещает; однако благодаря проницательности нашего героя утром это было предотвращено посредством целого потока обещаний, показывавших, что герой наш принадлежит к самым широким натурам в мире; и Файрблад, вполне удовлетворенный, пустился в такие щедрые изъявления верности, что Уайлд окончательно уверился в справедливости своих подозрений. В это время случилось происшествие, о котором, хоть оно и не касается непосредственно нашего героя, мы не можем умолчать, так как оно вызвало большое смущение в его семействе, как и в семействе Снэпа. В самом деле, сколь плачевно бедствие, когда оно марает чистейшую кровь и приключается в почтенном доме, - неисправимая обида... несмываемое пятно... неисцелимое горе! Но не будем больше томить читателя: мисс Теодозия Снэп благополучно разрешилась от бремени младенцем мужского пола, плодом любви, которую это прелестное (о, если бы я мог сказать: добродетельное!) создание питало к графу. Мистер Уайлд и его супруга сидели за завтраком, когда мистер Снэп с предельным отчаянием во взоре и в голосе принес им эту печальную весть. Наш герой, отличавшийся (как мы упоминали) удивительным благодушием, когда это не вредило его величию или его интересам, и не подумал бранить свояченицу, а с улыбкой спросил, кто отец. Но целомудренная Летиция - мы снова говорим "целомудренная", потому что теперь она вполне была достойна этого эпитета, - приняла новость совсем по-другому. С бешеной яростью обрушилась она на всю родню, поносила сестру последними словами и клялась, что больше никогда не увидится с нею; потом разразилась слезами и стала причитать над отцом, сетуя, что на него ложится теперь такой позор, - да и на нее самое. Наконец она со всею суровостью напустилась на мужа за то, что он так легкомысленно отнесся к этому роковому происшествию. Она ему сказала, что он не заслуживает выпавшей ему чести породниться с целомудренной семьей; что в таком его поведении она видит оскорбление своей добродетели; что, будь он женат на какой-нибудь непотребной лондонской девке, он не мог бы неприличнее обращаться с женой. В заключение она предложила отцу примерно наказать эту шлюху и вышвырнуть ее за дверь, - а иначе она, Летиция, никогда не войдет в его дом, ибо решила не переступать через один и тот же порог с потаскушкой, которую презирает тем сильнее (тут она, кажется, не солгала), что та ей - родная сестра. Так сильна и так поистине щепетильна была приверженность целомудренной леди к добродетели, что и родной сестре, сестре, которая ее любила, перед которой она была в долгу за тысячу услуг, она не могла простить одного ложного шага (действительно единственного, сделанного в жизни Теодозией). Возможно, мистер Снэп, как ни тяжело переживал он оскорбление, нанесенное чести его семьи, все-таки смягчился бы в своей суровости, когда бы на него самого не нажимали приходские служители; он отказался поручиться, что ребенок будет обеспечен, и несчастную девицу отправили в известное место, название которого мы, чтоб не бесчестить Снэпов, состоявших в близкой родственной связи с нашим героем, предадим вечному забвению. Там она подверглась таким исправительным мерам за свое преступление, что добросердечному читателю мужского пола позволительно пожалеть ее или хотя бы помыслить, что она была достаточно наказана за ошибку, которую - с разрешения целомудренной Летиции и всех других строго добродетельных дам - следует признать либо не столь уж тяжким преступлением для женщины, допустившей ее, либо преступлением куда более тяжким со стороны мужчины, совратившего женщину с пути. Но вернемся к нашему герою, являющему живой и яркий пример того, что не всегда человеческому величию неразлучно сопутствует счастье. Его непрестанно терзали страхи, опасения, ревность. Ему думалось, что каждый, кого он видит, припрятал нож, чтоб перерезать ему горло, и ножницы, чтобы вспороть его кошелек. Особенно же в его собственной шайке - тут, он знал наверное, не было человека, который за пять шиллингов не отправил бы его на виселицу. Эти тревоги так неизменно разбивали его покой, заставляли с таким напряжением быть всегда начеку, чтобы вовремя разрушить и обойти все козни, какие могли строиться против него, что его положение, на взгляд всякого человека, кроме гордеца-честолюбца, показалось бы скорее плачевным, нежели завидным и желанным. Глава XIV, в которой наш герой произносит речь, достойную быть отмеченной. И о поведении одного из участников шайки, более противоестественном, пожалуй, чем все, что рассказано в этой хронике В шайке был человек, по фамилии Блускин, один из тех негоциантов, которые торгуют тушами быков, овец и т. п., - словом, то, что чернь называет мясником. Этот джентльмен обладал двумя качествами великого человека, а именно: безграничной отвагой и полным презрением к смешному различию между meum и tuum, которое приводило бы к бесконечным спорам, когда бы закон счастливо не разрешал их, обращая и то и другое в suum {Меum - мое, tuum - твое, suum - его (лат.).}. Обычный способ обмена имуществом посредством торговли казался Блускину слишком докучным, поэтому он решил оставить профессию купца и, заведя знакомство кое с кем из людей Уайлда, раздобыл оружие и был зачислен в шайку, где вел себя первое время очень скромно и благопорядочно, соглашаясь принимать, как все другие, ту долю добычи, какую ему назначал наш герой. Но такое подчинение плохо вязалось с его нравом, - ибо нам следовало в первую очередь упомянуть о третьем его героическом качестве - честолюбии, отпущенном ему весьма щедро. Однажды он вытащил в Виндзоре у одного джентльмена золотые часы, а когда в газетах появилось объявление с обещанием за них значительной награды и Уайлд потребовал их у него, он наотрез отказался сдать их. - Как, мистер Блускин! - говорит Уайлд. - Вы не сдадите часы? - Не сдам, мистер Уайлд, - отвечает тот, - я их взял и оставляю у себя; а захочу, так распоряжусь ими сам и оставлю себе те деньги, какие за них возьму. - Вы, конечно, не станете, - сказал Уайлд, - самонадеянно утверждать, что эти часы ваша собственность и что у вас на них какие-то права? - Я знаю одно, - возразил Блускин, - есть ли у меня права или нет, вы своего права на них не докажете. - Все же я попытаюсь, - кричит тот, - доказать вам, что у меня на них бесспорное право - по закону нашей шайки, во главе которой волей провидения стою пока что я. - Не знаю, кто это поставил вас во главе, - кричит Блускин, - но те, кто поставил, сделали это для своей пользы: чтобы вы лучше руководили ими в грабежах, указывали, где взять самую богатую добычу, предотвращали разные неожиданности, подбирали присяжных, подкупали свидетелей и тем способствовали нашей выгоде и безопасности, а не для того, чтобы вы обращали весь наш труд и риск на пользу и выгоду одному себе. - Вы глубоко ошибаетесь, - ответил Уайлд, - все, что вы говорите, применимо к легальному сообществу, где главный управитель всегда избирается для общего блага, с которым, как мы это видим во всех легальных обществах в мире, он постоянно сообразуется, повседневно содействуя в меру своего разумения всеобщему процветанию и никогда не поступаясь общественной пользой ради личного обогащения, удовольствия или прихоти. Но во всех нелегальных сообществах, или шайках вроде нашей, дело обстоит иначе: ради чего же станет человек во главе шайки, если не ради личного интереса? А без главаря, как вы знаете, вам не просуществовать. Никто, кроме главаря, которому все подчиняются, не убережет шайку хоть на час от развала. Для вас куда лучше довольствоваться скромной наградой и пользоваться ею в безопасности, по усмотрению вашего вожака, чем захватывать все целиком, идя на тот риск, которому вы окажетесь подвержены без его покровительства. И уж конечно, во всей шайке нет никого, кто имел бы меньше оснований жаловаться, чем вы; вы пользовались моими милостями - свидетельством тому эта лента, что вы носите на шляпе, лента, посредством которой я произвел вас в капитаны. Итак, капитан, прошу: сдайте часы! - Бросьте вы меня улещать! - говорит Блускин. - Думаете, я горжусь этой лентой, пустяковиной, которую я мог бы и сам купить за полшиллинга и носить без вашего разрешения? Уж не воображаете ли вы, что я и впрямь считаю себя капитаном, оттого что вы, не имея права раздавать чины, меня так назвали? Звание капитана - мишура! Кабы к нему еще солдаты да жалованье - тогда был бы в нем прок, а мишурой меня не одурачишь. Не желаю я больше зваться капитаном, а кто захочет ко мне подольститься, назвав меня так, того я почту за обидчика и пристукну его, уж будьте спокойны. - Кто и когда говорил так неразумно?! - возгласил Уайлд. - Разве вся шайка не почитает вас за капитана, с тех пор как я произвел вас в чин? Но это, по-вашему, мишура, и вы пристукнете всякого, кто оскорбит вас, назвав капитаном! Столь же разумно могли бы вы сказать министру: "Сэр, вы мне дали только мишуру! Лента, эта безделка, которую вы мне дали, означает лишь, что я или сам отличился каким-либо великим деянием во славу и на пользу отечеству, или по меньшей мере происхожу от тех, кто отличился. Я знаю, что я подлец и подлецами были те мои немногие предки, каких я помню или о каких я слышал. Поэтому я решил пристукнуть первого, кто назовет меня сэром или достопочтенным". Однако все великие и разумные люди считают высокой наградой то, что приносит им почет и старшинство в шайке, не спрашивая о сути; если титул или перо на шляпе ведут к цели, то они есть самая суть, а не мишура. Но сейчас мне некогда с вами спорить, так что отдайте мне часы и не рассуждайте. - Рассуждать я люблю не больше вашего, - ответил Блускин, - а потому говорю вам раз навсегда: как бог свят, не отдам я вам часов! И впредь никогда не буду сдавать хоть малую долю своей добычи. Я их добыл, и я их ношу. Берите сами свои пистолеты и выходите на большую дорогу; не воображайте, что вы можете лежать на боку и жиреть на чужих трудах, на чужом риске. С этими словами он ушел, разъяренный, и направился в облюбованную шайкой харчевню, где у него назначена была встреча кое с кем из приятелей, которым он тут же и рассказал, что произошло между ним и Уайлдом, и посоветовал им всем последовать его примеру. Все охотно согласились и единодушно выпили за то, чтобы мистер Уайлд пошел к черту. Только прикончили они на этой здравице большой жбан пунша, как в харчевню вошел констебль и с ним несколько понятых с Уайлдом во главе. Они тут же схватили Блускина, которому его товарищи, увидев нашего героя, не посмели подать помощь. При нем найдены были часы, и этого - в добавление к доносу Уайлда - оказалось более чем достаточно, чтобы засадить его в Ньюгет. Вечером Уайлд и остальные - из тех, кто пил с Блускином, - сошлись в харчевне, и в них ничего нельзя было приметить, кроме самой глубокой покорности своему главарю. Они поносили и честили Блускина, как перед тем честили нашего героя, и повторили ту же здравицу, заменив только имя Уайлда именем Блускина; все согласились с Уайлдом, что часы, обнаруженные в кармане у их бывшего товарища, - эта неопровержимая улика, - были как рок, справедливо карающий его за неповиновение и бунт. Так этот великий человек, решительно и своевременно наказав непокорного (когда Блускин ушел от него, Джонатан отправился прямо к судье), задушил опаснейший заговор, какой только может возникнуть в шайке, - заговор, который, дай ему для роста один лишь день, неизбежно привел бы к гибели героя. Вот как всем великим людям надлежит постоянно быть настороже и не медлить с исполнением своих намерений; ибо только слабые и честные могут предаваться лени и покою. Наш Ахат, Файрблад, присутствовал на обоих этих сборищах; и хотя на первом слишком поспешно ринулся поносить своего вождя и призывать на него вечное проклятие, зато теперь, увидев, что план рухнул, он вновь обратился к верности, чему дал неопровержимое доказательство, сообщив Уайлду обо всем, что замышлялось против него и что сам он одобрил якобы лишь для вида, - чтобы тем вернее выдать заговорщиков; но это, как он сознался позднее на своем смертном одре на Тайберне, было опять только личиной: он был так же искренен и рьян в своем возмущении против Уайлда, как и все его товарищи. Сообщение Файрблада наш герой выслушал с самым спокойным видом. Он сказал, что поскольку люди поняли свои ошибки и раскаялись, то самое благородное дело - простить. И хотя ему угодно было скромно приписать такой образ действия снисходительности, на самом деле им руководили куда более высокие и политические соображения. Уайлд рассчитал, что наказывать столь многих небезопасно; к тому же он льстил себя надеждой, что страх будет держать их в подчинении. Да и в самом деле, Файрблад не сказал ему ничего такого, чего он не знал бы раньше, - то есть что все они настоящие _плуты_, которыми он должен управлять, играя на их страхе, и которым следует оказывать доверие только в меру необходимости, следя за ними с крайней осторожностью и осмотрительностью; потому что, мудро говорил он, мошенником, как и порохом, надо пользоваться осторожно: оба они равно подвержены взрыву и одинаково могут как уничтожить того, кто ими пользуется, так и послужить к исполнению его злого умысла против другого человека или животного. Отправимся теперь в Ньюгет, так как он становится тем местом, куда большинство великих людей нашей хроники устремляется со всей поспешностью; и, сказать по правде, этот замок не такое уж неподобающее местожительство для всякого великого человека. А так как до конца нашего повествования он будет служить неизменной сценой действия, мы ею и откроем новую книгу и, значит, воспользуемся случаем закрыть на этом третью. Книга четвертая Глава I Замечание священнослужителя, которое следовало бы начертать золотыми буквами; образец безмерного неразумия Френдли; и страшное несчастье, постигшее нашего героя Довольно было Хартфри пробыть в Ньюгете недолгое время, как частые его беседы со своими детьми, да и другие разговоры и поступки, выдававшие доброту его сердца, утвердили всех окружающих во мнении, что он один из самых глупых людей на земле. Сам ньюгетский священник, умнейший, достойнейший человек, объявил, что это - отпетый мерзавец, но никакой не хитрец. Первую половину этого высказывания (насчет мерзавца) священнику внушило одно замечание Хартфри, которое тот сделал как-то в разговоре и которое мы, как верные сыны церкви, не собираемся оправдывать: он полагает, сказал узник, что праведный турок может получить спасение души. На это достойный священник с подобающим рвением и негодованием ответил: - Не знаю, что ждет праведного турка; но если вы придерживаетесь такого убеждения, то объявляю: вам не спастись. Нет, сэр, не будет спасения не то что праведному турку, - праведный пресвитерианец, анабаптист или квакер и те не уйдут от вечной гибели. Но ни первое, ни второе свойство этой натуры, отмеченные священником, не побудили Френдли отступиться от своего бывшего хозяина. Он проводил с ним все свое время, кроме тех часов, когда отлучался по его же делу - ища свидетелей, которые могли бы дать показания в пользу узника на уже недалеком суде. Поистине, этот юноша был единственным утешением, остававшимся у несчастного, кроме чистой совести и надежды на счастье за гробом, - потому что радость, которую ощущал он, глядя на своих детей, была подобна тем заманчивым у