Генри Филдинг. История приключений Джозефа Эндруса и его друга Абраама Адамса написано в подражание манере Сервантеса, автора Дон Кихота ---------------------------------------------------------------------------- ББК 84. 4ВЛ Ф51 Перевод Н. Вольпин Генри Филдинг. Избранные сочинения. М., "Художественная литература", 1989 г. OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru ---------------------------------------------------------------------------- ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА  Так как простой английский читатель, возможно, держится иного понятия о романе, чем автор этих небольших томов, и, значит, напрасно станет ожидать такого развлечения, какого ему не доставят, да и не предназначены доставить последующие страницы, - то, может быть, не лишним будет предпослать им несколько слов о литературе того рода, в котором до сей поры никто еще, насколько я помню, не пытался писать на нашем языке. Эпос, как и драма, делится на трагедию и комедию. Гомер, отец эпической поэзии, дал нам образцы и того и другого; правда, созданное им комическое произведение безвозвратно потеряно, однако Аристотель сообщает, что оно так же относилось к комедии, как "Илиада" к драме. И может быть, отсутствие такого рода комических поэм у античных авторов объясняется именно утратой того первого образца, который, сохранись он в целости, нашел бы своих подражателей наравне с другими поэмами великого создателя прообразов. Далее, если эпос может быть и трагическим и комическим, то равным образом, позволю я себе сказать, он возможен и в стихах и в прозе: в самом деле, пусть не хватает ему одного из признаков, которыми критики определяют эпическую поэму, а именно метра, все же, когда в произведении содержатся все прочие признаки, как фабула, действие, типы, суждения и слог, и отсутствует один только метр, - правильно будет, думается мне, отнести его к эпосу; тем более что ни один критик не почел нужным зачислить его в какой-либо другой разряд или же дать ему особое наименование. Так "Телемак" архиепископа Камбрейского представляется мне произведением эпическим, как и "Одиссея" Гомера; в самом деле, гораздо правильней и разумней дать ему такое же название, как тем произведениям, от которых он отличается только по одному признаку, нежели объединять в один разряд с теми, на какие он не походит ничем: а таковы объемистые труды, обычно именуемые романами, - "Клелия", "Клеопатра", "Астрея", "Кассандра", "Великий Кир" и неисчислимое множество других, в которых, на мой взгляд, содержится очень мало поучительного или занимательного. Итак, комический роман есть комедийная эпическая поэма в прозе; от комедии он отличается тем же, чем серьезная эпическая поэма от трагедии: действию его свойственна большая длительность и больший охват; круг событий, описанных в нем, много шире, а действующие лица более разнообразны. От серьезного романа он отличается своею фабулой и действием: там они важны и торжественны, здесь же легки и забавны. Отличается комический роман и действующими лицами, так как выводит особ низших сословий и, следовательно, описывает более низменные нравы, тогда как серьезный роман показывает нам все самое высокое. Наконец, он отличается своими суждениями и слогом, подчеркивая не возвышенное, а смешное. В слоге, мне думается, здесь иногда допустим даже бурлеск, чему немало встретится примеров в этой книге, - при описании битв и в некоторых иных местах, которые не обязательно указывать осведомленному в классике читателю, для развлечения коего главным образом и рассчитаны эти пародии или шуточные подражания. Но допустив такую манеру кое-где в нашем слоге, мы в области суждений и характеров тщательно ее избегали: потому что здесь это всегда неуместно, - разве что при сочинении бурлеска, каковым этот наш труд отнюдь не является. В самом деле, из всех типов литературного письма нет двух, более друг от друга отличных, чем комический и бурлеск; последний всегда выводит напоказ уродливое и неестественное, и здесь, если разобраться, наслаждение возникает из неожиданной нелепости, как, например, из того, что низшему придан облик высшего, или наоборот; тогда как в первом мы всегда должны строго придерживаться природы, от правдивого подражания которой и будет проистекать все удовольствие, какое мы можем таким образом доставить разумному читателю. Есть причина, почему комическому писателю менее, чем всякому другому, простительно уклонение от природы: ведь серьезному поэту иной раз не так-то легко встретить великое и достойное; а смешное жизнь предлагает внимательному наблюдателю на каждом шагу. Я заговорил здесь о бурлеске потому, что мне часто доводилось слышать, как присваивалось это наименование произведениям по сути дела комическим из-за того только, что автор иногда допускал бурлеск в своем слоге; а слог, поскольку он является одеждой поэзии, как и одежда людей, в большей мере определяет суждение толпы о характере (тут - всей поэмы, там - человека в целом), чем любое из их величайших достоинств. Но, разумеется, некоторая игривость слога там, где характеры и чувства вполне естественны, еще не есть бурлеск, - как другому произведению пустая напыщенность и торжественность слов при ничтожестве и низменности всего замысла не дает права называться истинно возвышенным. И мне думается, суждение милорда Шефтсбери о чистом бурлеске сходится с моим, когда он утверждает, что подобного рода писаний у древних мы не находим. Но у меня, пожалуй, нет такого отвращения к бурлеску, какое высказывал он; и не потому, что в области бурлеска я стяжал на сцене некоторый успех, - нет, скорей потому, что ничто другое не дает повода для столь искреннего веселья и смеха; а веселый смех, быть может, самое целебное лекарство для духа и больше способствует изгнанию сплина, меланхолии и прочих болезней, чем это обычно предполагают. Сошлюсь на то, что наблюдалось многими: разве не правда, что одни и те же люди бывают благодушней и доброжелательней в общении после того, как они два-три часа услаждались подобным веселым развлечением, нежели после того, как их дух угнетали трагедией или торжественным чтением? Но возьмем пример из другой области искусства, и тогда, быть может, это различие выступит перед нами отчетливей: сопоставим творения комического художника-бытописателя с теми произведениями, которые итальянцы называют "caricatura"; здесь мы найдем, что истинное превосходство первых состоит в более точном копировании природы; так что взыскательный глаз тотчас отвергнет всякое "outre" {Преувеличенное (фр.).}, малейшую вольность, допущенную художником по отношению к этой "almae matris" {Матери-кормилице (лат.).}. Между тем в карикатуре мы допускаем любой произвол; цель ее - выставить напоказ чудища, а не людей; и всяческие искажения и преувеличения здесь вполне у места. Итак: то, что есть карикатура в живописи, то бурлеск в словесности; и в том же соотношении стоят комический писатель и комический художник. И здесь я замечу, что если в первом случае у художника есть как будто некоторое преимущество, то во втором оно на стороне писателя - и притом бесконечно большее: потому что чудовищное много легче изобразить, чем описать; смешное же легче описать, чем изобразить. И хотя, быть может, комическое - будь то живопись или словесность - не действует так сильно на мускулы лица, как бурлеск или карикатура, все же, я думаю, надо признать, что оно доставляет удовольствие более разумное и полезное. Тот, кто назовет остроумного Хогарта мастером бурлеска в живописи, тот, по-моему, не отдаст ему должного; ибо, конечно же, куда легче, куда менее достойно удивления, изображая человека, придать ему несообразных размеров нос или другую черту лица либо выставить его в какой-нибудь нелепой или уродливой позе, нежели выразить на полотне человеческие наклонности. Почитается большой похвалой, если о живописце говорят, что образы его "как будто дышат"; но, конечно, более высокой и благородной оценкой будет утверждение, что они "словно бы думают". Но вернемся назад. В область настоящего моего труда, как я уже сказал, входит только Смешное. И читатель не сочтет здесь неуместным некоторое пояснение к этому слову, если вспомнит, как превратно понимают его даже те авторы, которые избрали Смешное своим предметом: ибо чему же, как не такому непониманию, должны мы приписать многочисленные попытки высмеивания чернейшей подлости и, что еще того хуже, самых страшных несчастий? Кто может превзойти в нелепости автора, который напишет "Комедию о Нероне с веселой сценкой, где он вспарывает живот своей матери"? Или что могло бы сильнее оскорбить человеческое чувство, чем попытка выставить на посмеяние невзгоды нищих и страдающих? А между тем читатель, даже не обладая большой ученостью, без труда вспомнит ряд подобных примеров. Может показаться примечательным, что Аристотель, так любивший определения и столь щедрый на них, не почел нужным определить Смешное. Правда, говоря, что оно свойственно комедии, он указал между прочим, что подлость не является предметом Смешного; но, насколько я помню, он не утверждает положительно, что же таковым является. Также и аббат Бельгард, написавший трактат по этому вопросу и показывающий в нем много разных видов Смешного, ни разу не проследил ни одного из них до истока. Единственный источник истинно Смешного есть (как мне кажется) притворство. Но хотя Смешное и возникает из одного родника, мы, когда подумаем о бесчисленных ручьях, на которые разветвляется его поток, перестаем удивляться тому, сколько можно почерпнуть из него наблюдений. Далее, притворство происходит от следующих двух причин: тщеславия и лицемерия; ибо как тщеславие побуждает нас надевать на себя личину с целью снискать похвалу, так лицемерие заставляет нас избегать осуждения, скрывая наши пороки под видимостью противоположных им добродетелей. И хотя эти две причины часто смешивают (потому что различать их затруднительно), однако же и вызываются они совершенно разными побуждениями и в проявлениях своих явственно различны: ибо в самом деле притворство, возникающее из тщеславия, ближе к правде, чем притворство другого вида; ему не приходится бороться с тем сильным противодействием природы, с каким борется притворство лицемера. Нужно к тому же отметить, что притворство не означает полного отсутствия изображаемых им качеств: правда, когда оно порождается лицемерием, оно тесно связано с обманом; однако же там, где его источник - тщеславие, оно становится сродни скорее чванству: так, например, притворная щедрость тщеславного человека явственно отличима от притворной щедрости скупца; пусть тщеславный человек не то, чем он представляется, пусть не обладает добродетелью, в какую он рядится, чтобы думали, будто она ему свойственна; однако же наряд сидит на нем не так неловко, как на скупце, который являет собою прямо обратное тому, чем он хочет казаться. Из распознавания притворства и возникает Смешное, - что всегда поражает читателя неожиданностью и доставляет удовольствие; притом в большей степени тогда, когда притворство порождено было не тщеславием, а лицемерием; ведь если открывается, что человек представляет собой нечто как раз обратное тому, что он собой изображал, это более неожиданно и, значит, более смешно, чем если выясняется, что в нем маловато тех качеств, которыми он хотел бы славиться. Могу отметить, что наш Бен Джонсон, который лучше всех на свете понимал Смешное, изобличает по преимуществу притворство лицемерное. И только при наличии притворства могут стать предметом смеха житейские невзгоды и несчастья или физические изъяны. Только человеку извращенного ума безобразие, увечье или бедность могут казаться смешными сами по себе; и я не думаю, чтобы хоть у одного человека в мире встреча с грязным оборванцем, едущим в телеге, вызвала желание смеяться; но если вы увидите, как та же фигура выходит из кареты шестерней или соскакивает с портшеза, держа шляпу под мышкой, вы рассмеетесь - и с полным правом. Равным образом, если нам до- ведется войти в дом бедняка и увидеть несчастную семью, дрожащую от стужи и мучимую голодом, это нас не расположит к смеху (или вы должны отличаться поистине дьявольской жестокостью); но если в том же доме мы обнаружим очаг, украшенный вместо угля цветами, пустые блюда или фарфор на буфете или иное какое-либо притязание на богатство и утонченность - в самих ли людях или в обстановке, - тогда, право, нам извинительно будет посмеяться над таким фантастическим зрелищем. Еще того менее могут быть предметом насмешки физические изъяны; но когда безобразие тщится стяжать славу красоты или когда хромота силится изобразить ловкость, - вот тогда эти несчастные обстоятельства, сперва склонявшие нас к состраданию, начинают вызывать одно лишь веселье. Поэт проводит эту мысль еще дальше: Ты тот, что есть, - тебя нельзя винить: Виновен, кто не тот, кем хочет слыть. Если б размер стиха позволил заменить слова "винить" и "виновен" словами "высмеивать" и "смешон", мысль, пожалуй, была бы еще правильней. Крупные пороки достойны нашей ненависти; мелкие недостатки достойны сожаления; и только притворство кажется мне подлинным источником Смешного. Но мне, пожалуй, могут возразить, что я, наперекор своим собственным правилам, изобразил в этом труде пороки - и пороки самые черные. На это я отвечу: во-первых, очень трудно описать длинный ряд человеческих поступков и не коснуться пороков. Во-вторых, те пороки, какие встречаются здесь, являются скорее случайным следствием той или иной человеческой слабости или некоторой шаткости, а не началом, постоянно существующим в душе. В-третьих, они неизменно выставляются не как предмет смеха, а лишь как предмет отвращения. В-четвертых, ими никогда не наделяется главное лицо, действующее в данное время на сцене; и, наконец, здесь никогда порок не преуспевает в свершении задуманного зла. Указав, таким образом, в чем различие между "Джозефом Эндрусом" и творениями авторов-романистов, с одной стороны, и авторов бурлеска - с другой, и сделав несколько кратких замечаний (большее не входило в мои намерения) об этом виде словесности, до сих пор, как я отметил, не испытанном на нашем языке, - я предоставлю благосклонному читателю судить мою вещь на основе моих же замечаний и, не задерживая его дольше, скажу еще лишь несколько слов о действующих лицах своего произведения. Торжественно сим заявляю, что в мои намерения не входило кого-либо очернить или предать поношению: ибо, хотя здесь все списано с Книги Природы и едва ли хоть одно из выведенных лиц или действий не взяты мною из собственных наблюдений и опыта, - все же я всемерно постарался замаскировать личности столь разными обстоятельствами, званиями и красками, что будет невозможно хотя бы с малой степенью вероятия их разгадать; а если и покажется иначе, то лишь там, где изображаемый недостаток так незначителен, что является только слабостью, над которой сам обладатель ее может посмеяться наравне со всеми. Что касается фигуры Адамса, самой примечательной в этой книге, то подобной, мне думается, не встретишь ни в одной из ныне существующих книг. Она задумана как образец совершенной простоты; и доброта его сердца, расположив к нему всех хороших людей, оправдает меня, надеюсь, в глазах джентльменов духовного звания, к которым, когда они достойны своего священного сана, никто, быть может, не питает большего почтения, чем я. Поэтому, невзирая на низменные приключения, в коих участвует мой герой, они мне простят, что я его сделал священником: никакая другая профессия не доставила бы ему так много случаев проявить свои высокие достоинства. Книга первая Глава I О биографиях вообще и биографии Памелы в частности; и попутно несколько слов о Колли Сиббере и других Старо, но правильно замечание, что примеры действуют на ум сильнее, чем прописи. И если это справедливо для мерзкого и предосудительного, то тем более для приятного и достохвального. Здесь соревнование возвышает нас и непреодолимо побуждает к подражанию. Поэтому хороший человек есть живой урок для всех своих знакомых, и в узком кругу он неизмеримо более полезен, чем хорошая книга. Но часто случается, что самые лучшие люди мало известны, и, значит, полезный их пример не может оказать воздействия на многих; и вот тогда на помощь может быть призван писатель, который расскажет их историю и нарисует их привлекательные образы для тех, кому не выпало счастья быть знакомым с оригиналами портретов; таким образом, делая достоянием всего мира эти ценные примеры, он может, пожалуй, оказать человечеству большую услугу, чем то лицо, чью жизнь он взял прообразом для своего повествования. В таком свете мне представлялись всегда биографы, описавшие деяния великих и достойных особ того и другого пола. Я не стану ссылаться на древних авторов, которых в наши дни читают мало, потому что писали они на забытых и, как думают обычно, трудных языках, - на Плутарха, Непота и других, о ком я слышал в юности; и на нашем родном языке написано немало полезного и поучительного, мудро рассчитанного на то, чтобы сеять в молодежи семена добродетели, и очень легко усваиваемого лицами самых скромных способностей. Такова история Джона Великого, который своими отважными героическими схватками с людьми большого роста и атлетического сложения снискал славное прозвание "Победителя Великанов"; история некоего графа Варвика, нареченного при крещении Гаем; жизнеописания Аргала и Парфении; и прежде всего - история семи достойнейших мужей, поборников христианства. Все эти произведения занимательны и вместе с тем поучительны и не только развлекают читателя, но почти в той же мере облагораживают его. Но я оставлю их в стороне, как и многое другое, и назову только две книги, которые недавно вышли в свет и дают нам удивительные образцы приятного как среди сильного, так и среди слабого пола. Первая из них, рисующая добродетель в мужчине, написана от первого лица великим человеком, который сам прожил изображенную им жизнь и, как полагают многие, лишь затем, чтобы ее описать. Другой образец нам преподносит историк, который, следуя общепринятому методу, почерпнул свои сведения из подлинных записей и документов. Читатель, я думаю, уже догадался, что я говорю о жизнеописаниях господина Колли Сиббера и госпожи Памелы Эндрус. Как тонко первый, упоминая словно бы вскользь, что он избежал назначений на высшие церковные и государственные посты, учит нас презрению к славе земной! Как настоятельно внушает он нам необходимость безоговорочного подчинения высшим! И наконец, как он отменно вооружает нас против самой беспокойной, самой губительной страсти - против боязни позора! Как убедительно изобличает пустоту и суетность призрака, именуемого Репутацией! Чему поучают читательниц мемуары миссис Эндрус, так ясно выражено в превосходных пробах пера, или письмах, предпосланных второму и последующим изданиям оного произведения, что повторять это здесь бесполезно. Доподлинная история, ныне предлагаемая мной вниманию читателей, сама служит образцом того, как много добра может породить эта книга, и выявляет великую силу живого примера, уже отмеченную мной: ибо здесь будет показано, что лишь безупречная добродетель сестры, неизменно стоявшая перед духовным взором мистера Джозефа Эндруса, позволила ему сохранить чистоту среди столь великих искушений. И я добавлю только, что целомудрие - качество, несомненно, в равной мере уместное и желательное как в одной половине рода человеческого, так и в другой, - является едва ли не единственной добродетелью, которую великий апологет не присвоил себе, дабы явить пример своим читателям. Глава II О мистере Джозефе Эндрусе, о его рождении, происхождении, воспитании и великих дарованиях, и в добавление несколько слов о его предках Мистер Джозеф Эндрус, герой нашей повести, считался единственным сыном Гаффера и Гаммер Эндрусов и братом знаменитой Памелы, столь прославившейся в наши дни своею добродетелью. Относительно предков его скажу, что мы искали их с превеликим усердием и малым успехом: нам не удалось проследить их далее прадеда его, который, как утверждает один престарелый обитатель здешнего прихода со слов своего отца, был бесподобным мастером игры в дубинки. Были ли у него какие-либо предки ранее, предоставляем судить нашему любознательному читателю, поскольку сами мы не нашли в источниках ничего достоверного. Не преминем, однако же, привести здесь некую эпитафию, которую нам сообщил один наш остроумный друг: Стой, путник, ибо здесь почил глубоким сном Тот Эндру-весельчак, что всем нам был знаком. Лишь в Судный день, когда окрасит небосклон Заря Последняя, из гроба встанет он. Веселым быть спеши: когда придет конец, Печальней будешь ты, чем кельи сей жилец. Слова на камне почти стерлись от времени. Но едва ли нужно указывать, что "Эндру" здесь написано без "с" в конце и, значит, является именем, а не фамилией. К тому же мой друг высказал предположение, что эпитафия эта относится к основателю секты смеющихся философов, получившей впоследствии наименование "Эндру-затейников". Итак, отбрасывая обстоятельство, не слишком существенное, хоть оно и упомянуто здесь в сообразности с точными правилами жизнеописания, - я перехожу к предметам более значительным. В самом деле, вполне достоверно, что по количеству предков мой герой не уступал любому человеку на земле; и, может быть, если заглянуть на пять или шесть веков назад, он окажется в родстве с особами, ныне весьма высокими, чьи предки полвека назад пребывали в такой же безвестности. Но допустим, аргументации ради, что у него вовсе не было предков и что он, по современному выражению, "выскочил из навозной кучи", подобно тому, как афиняне притязали на возникновение из земли: разве этот autokopros {В переводе с греческого: возникший из кучи навоза. (Примеч. автора.)} не имеет по справедливости всех прав на похвалы, коих достойны его собственные добродетели? Разве не жестоко было бы человека, не имеющего предков, лишать на этом основании возможности стяжать почет, когда мы столь часто видим, как люди, не обладая добродетелями, наслаждаются почетом, заслуженным их праотцами? Десяти лет от роду (к этому времени его обучили чтению и письму) Джозеф был отдан в услужение к сэру Томасу Буби, дяде мистера Буби с отцовской стороны. Сэр Томас был в ту пору владетелем поместья, и юному Эндрусу сперва препоручили, как это зовется в деревне, "отваживать птиц". На его обязанности было выполнять ту роль, которую древние приписывали Приапу - божеству, известному в наши дни под именем Джека Простака; но так как голос его, необычайно музыкальный, скорее приманивал птиц, чем устрашал их, мальчика вскоре перевели с полей на псарню, где он нес службу под началом ловчего и был тем, что охотники называют "захлопщиком". Для этой должности он тоже оказался непригоден из-за нежного своего голоса, так как собаки предпочитали его мелодическую брань призывному гику ловчего, которому вскоре так это надоело, что он стал просить сэра Томаса пристроить Джозефа как-нибудь иначе, и постоянно все проступки собак ставил в вину злополучному мальчику, которого перевели наконец на конюшню. Здесь Джозеф вскоре выказал себя не по годам сильным и ловким и, когда вел коней на водопой, всегда садился на самого резвого и норовистого скакуна, поражая всех своим бесстрашием. За то время, что он находился при лошадях, он несколько раз проводил скачки для сэра Томаса - и с таким искусством и успехом, что соседи помещики стали зачастую обращаться к баронету с просьбою разрешить маленькому Джойи (так его звали тогда) проскакать для них на состязаниях. Самые ярые игроки, прежде чем биться об заклад, всегда справлялись, на какой лошади скачет маленький Джойи, и ставили скорее на наездника, чем на лошадь, - особенно после того как мальчик с презрением отклонил крупную мзду, предложенную ему с тем, чтобы он дал себя обскакать. Это еще более упрочило его репутацию и так понравилось леди Буби, что она пожелала приблизить его к себе в качестве личного слуги (ему исполнилось теперь семнадцать лет). Джойи взяли с конюшни и велели прислуживать госпоже: он бегал по ее поручениям, стоял за ее стулом, подавал ей чай и нес молитвенник, когда она ходила в церковь; там его прекрасный голос доставлял ему возможность отличиться при пении псалмов. Да и в других отношениях он так отменно вел себя в церкви, что это привлекло к нему внимание священника, мистера Абраама Адамса, который однажды, когда зашел на кухню к сэру Томасу выпить кружку эля, решил задать Джозефу несколько вопросов по закону божию. Ответы юноши пришлись священнику чрезвычайно по нраву. Глава III О священнике мистере Абрааме Адамсе, о камеристке миссис Слипслоп и о других Мистер Абраам Адамс был высокообразованным человеком. Он в совершенстве владел латинским и греческим языками; и в добавление к тому был изрядно знаком с наречиями Востока, а также читал и переводил с французского, итальянского и испанского. Много лет он положил на самое усердное учение и накопил запас знаний, какой не часто встретишь и у лиц, кончивших университет. Кроме того, он был человеком благоразумным, благородным и благожелательным, но в то же время в путях мирских столь же был неискушен, как впервые вступивший на них младенец. Сам несклонный к обману, он и других никогда не подозревал в желании обмануть. Мистер Адамс был великодушен, дружелюбен и отважен до предела; но главным его качеством была простота: он не более мистера Колли Сиббера догадывался о существовании в мире таких страстей, как злоба или зависть, - что, правда, в деревенском священнике менее примечательно, чем в джентльмене, проведшем свою жизнь за кулисами театров - месте, которое едва ли кто назвал бы школою невинности и где самое беглое наблюдение могло бы убедить великого апологета, что эти страсти на самом деле существуют в душе человека. Благодаря своим добродетелям и другим совершенствам мистер Адамс не только был вполне достоин своего сана, но и являлся приятным и ценным собеседником и так расположил в свою пользу одного епископа, что к пятидесяти годам был обеспечен прекрасным доходом в двадцать три фунта в год, при котором, однако, не мог занять видного положения в свете, потому что проживал он в местности, где жизнь дорога, и был несколько обременен семьей, состоявшей из жены и шестерых Детей. Этот-то джентльмен, обратив внимание, как я упомянул, на необычайную набожность юного Эндруса, улучил время задать ему несколько вопросов: из скольких книг, например, состоит Новый завет? из каких именно? сколько каждая из них содержит глав? и тому подобное; и на все это, как сообщил кое-кому мистер Адамс, юноша ответил много лучше, чем мог бы ответить сэр Томас или некоторые мировые судьи в округе. Мистер Адамс особенно допытывался, когда и при каких счастливых обстоятельствах юноша почерпнул свои знания. И Джойи сообщил ему, что он очень рано научился читать и писать благодаря своему доброму отцу, который, правда, не располагал достаточным влиянием, чтоб устроить его в бесплатную школу, так как двоюродный брат того помещика, на чьей земле проживал отец, не тому, кому следовало, отдал свой голос при выборе церковного старосты в их избирательном округе, - однако же сам не скупился тратить шесть пенсов в неделю на обучение сына. Юноша поведал также, что с тех пор, как он служит у сэра Томаса, он все часы досуга уделяет чтению хороших книг; что он прочитал Библию, "Долг человека" и Фому Кемпийского; и что он так часто, как только мог, углублялся тайком в изучение премудрой книги, которая всегда лежит, раскрытая, на окне прихожей, и в ней прочел о том, "как дьявол унес половину церкви во время проповеди, не повредив никому из прихожан"; и "как хлеб на корню сбежал вниз по склону горы вместе со всеми древесами на ней и покрыл пажить другого пахаря". Это сообщение вполне убедило мистера Адамса в том, что названная поучительная книга не могла быть ничем другим, кроме как "Летописью" Бейкера. Священник, пораженный таким примерным усердием и прилежанием в молодом человеке, которого никто не понуждал к этому, спросил его, не сожалеет ли он о том, что не получил более обширного образования и не рожден от родителей, которые поощряли бы его таланты и жажду знаний. Юноша на это возразил, что "наставительные книги, надеется он, пошли ему впрок и научили его не жаловаться на свое положение в этом мире; что сам он вполне доволен тем местом, которое призван занять; что он будет стараться совершенствовать свой талант, который только и спросится с него, а не сожалеть о своей участи и не завидовать доле ближних, стоящих выше его". - Хорошо сказано, мой мальчик, - ответил священник, - и было бы неплохо, если бы кое-кому из тех, кто прочел много больше хороших книг, - да, пожалуй, и из тех, кто сами писали хорошие книги, - чтение столь же пошло бы впрок. Доступ к миледи или к сэру Томасу Адамс мог получить только через их домоправительницу: потому что сэр Томас был слишком склонен оценивать людей лишь по их одежде и богатству, а миледи была женщина веселого нрава, которой выпало счастье получить городское воспитание, и, говоря о своих деревенских соседях, она их называла не иначе, как "эти скоты". Оба они смотрели на священника как на своего рода слугу, но только из челяди приходского пастора, который о ту пору был не в ладах с баронетом, так как пастор этот много лет пребывал в состоянии постоянной гражданской войны или - что, пожалуй, столь же скверно - судебной тяжбы с самим сэром Томасом и с арендаторами его земель. В основе этой распри лежал один пункт касательно десятины, который, если б не оспаривался, увеличил бы доход священнослужителя на несколько шиллингов в год; однако ему все не удавалось добиться утверждения в своем праве, и он пока что не извлек из тяжбы ничего хорошего, кроме удовольствия (правда, немалого, как он частенько говаривал) размышлять о том, что он разорил вконец многих арендаторов победнее, хоть и сам в то же время изрядно обнищал. Миссис Слипслоп, домоправительница, будучи сама дочерью пастора, относилась к Адамсу с известной почтительностью; она питала большое уважение к его учености и нередко вступала с ним в споры по вопросам богословия; но всегда настаивала на том, чтобы и он уважал ее суждения, так как она часто бывала в Лондоне и уж, конечно, лучше знала свет, чем какой-то деревенский пастор. В этих спорах у нее было особое преимущество перед Адамсом: она чрезвычайно любила трудные слова, которыми пользовалась так своеобразно, что священник, не смея усомниться в их правильности и тем оскорбить собеседницу, зачастую не мог разгадать их смысла и с большей легкостью разобрался бы в какой-нибудь арабской рукописи. Итак, в один прекрасный день после довольно долгой беседы с нею о сущности материи (или, как она выражалась, - "матерьяла"), Адамс воспользовался случаем и завел разговор о юном Эндрусе, убеждая домоправительницу отрекомендовать его своей госпоже как юношу, очень восприимчивого к учению, и доложить ей, что он, Адамс, берется обучить его латыни, дабы предоставить юноше возможность занять в жизни место более высокое, чем должность лакея; и добавил, что ведь ее господину нетрудно будет устроить юношу как-нибудь получше. Поэтому он желал бы, чтобы Эндруса передали на его попечение. - Что вы, мистер Адамс! - сказала миссис Слипслоп. - Вы думаете, миледи допустит в таком деле вмешательство в свои планты? Она собирается ехать в Лондон, и мне конфинденцально известно, что она ни за что не оставит Джойи в деревне, потому что он самый милый молодой человек и другого такого днем с огнем не сыщешь, и я конфинденцально знаю, она и не подумает расстаться с ним, все равно как с парой своих серых кобыл; потому что она дорожит им ничуть не меньше. Адамс хотел перебить, но она продолжала: - И почему это латынь нужна лакею больше, чем джентльмену! Вполне понятно, что вам, духовным особам, надо учить латынь, вы без нее не можете читать проповеди, - но в Лондоне я слышала от джентльменов, что больше она никому на свете не нужна. Я конфинденцально знаю, что миледи прогневается на меня, если я ей на что-нибудь такое намекну; и я не хочу навлекать на свою голову промблему... На этом слове ее перебил звонок из спальни, и мистер Адамс был вынужден удалиться; а больше ему не представилось случая поговорить с домоправительницей до отъезда господ в Лондон, который состоялся через несколько дней. Однако Эндрус остался весьма благодарен священнику за его благие намерения и сказал, что никогда их не забудет; а добрый Адамс не поскупился на наставления касательно того, как юноше вести себя в будущем и как сохранять свою невинность и рвение к труду. Глава IV Что произошло по переезде в Лондон Как только юный Эндрус прибыл в Лондон, он завязал знакомства со своими разноцветными собратьями, которые всячески старались внушить ему презрение к его прежнему образу жизни. Волосы его были теперь подстрижены по последней моде и составляли главную его заботу: все утро он ходил закрутив их в бумажки и расчесывал только к полудню. Однако его так и не удалось научить игре в карты, божбе, пьянству и другим изящным порокам, какими столь богата столица. Часы своего досуга он отдавал по большей части музыке и весьма усовершенствовался в ней: он стал таким знатоком в этом искусстве, что, когда посещал оперу, его мнение становилось решающим для всех других лакеев, и никто из них не смел осудить или одобрить песню наперекор его неодобрению или похвале. Он вел себя, пожалуй, слишком шумно в театре и на разных сборищах; сопровождая же свою госпожу в церковь (что случалось не часто), он меньше проявлял набожности, чем, бывало, раньше. Но если и появился у него внешний лоск, все же нравственно он оставался неиспорченным, хоть и был изящней и милей всех щеголей в городе - будь они в ливрее или без ливреи. Его госпожа, говорившая ранее, что Джойи самый милый и красивый лакей в королевстве, но что ему, к сожалению, не хватает "живости ума", перестала находить в нем этот недочет; напротив, от нее теперь часто можно было услышать возглас: "Эге, в этом юноше есть огонек!" Она ясно видела действие, оказываемое воздухом столицы на самые трезвые натуры. Теперь она стадо выходить с ним по утрам на прогулку в Гайд-парк, и, когда уставала, что с ней случалось чуть ли не ежеминутно, она опиралась на его плечо и заводила разговор в непринужденно-дружественном тоне. Выходя из кареты, она всякий раз брала его за руку и порой, боясь споткнуться, сжимала ее слишком крепко; по утрам призывала юношу в спальню, чтобы, еще лежа в постели, выслушать его доклад; постреливала в него глазами за столом и допускала с ним все те невинные вольности, какие могут позволить себе светские дамы, нисколько не запятнав своей добродетели. Но хотя добродетель остается незапятнанной, все же легкие стрелы порой задевают ее зеркало - репутацию дамы, и это выпало на долю леди Буби, которая однажды утром прогуливалась в Гайд-парке под руку с Джойи в час, когда мимо проезжали случайно в карете леди Титл и леди Татл. - Боже! - сказала леди Титл. - Я не верю своим глазам! Неужели это леди Буби? - Несомненно, она, - сказала Татл, - а что вас так удивляет? - Что? Но ведь это же ее лакей, - ответила Титл. А Татл рассмеялась и воскликнула: - Старая история, уверяю вас! Да может ли быть, чтобы вы не слышали? Полгода, как весь Лондон знает. Эта краткая беседа привела к тому, что в тот же день, из сотни визитов, нанесенных порознь двумя нашими дамами, родился шепоток {Может показаться нелепым, что Татл отправилась с визитами для распространения всем известной сплетни (а она именно так и поступила), но несообразность будет устранена, если читатель со мною вместе предположит, что дама, вопреки своему уверению, сама узнала новость лишь впервые. (Примеч. автора.)}, и он мог бы породить опасные последствия, если бы его не остановили две свежие новости, обнародованные на другой день и ставшие предметом разговора по всему городу. Но какие бы суждения и подозрения ни высказывались о невинных вольностях леди Буби падкими на сплетню хулителями, достоверно установлено, что вольности эти не произвели впечатления на юного Эндруса и он никогда не пытался злоупотреблять теми привилегиями, какие предоставляла ему госпожа. Такое поведение она объясняла его безграничным уважением к ней, и это лишь усиливало то, что начинало зарождаться в ее сердце и о чем будет сказано несколько яснее в следующей главе. Глава V Смерть сэра Томаса Буби, горькая и страстная скорбь его вдовы и великая чистота Джозефа Эндруса В эту пору произошло событие, положившее конец тем приятным прогулкам, которые, вероятно, вскоре заставили бы Молву надуть щеки и затрубить на весь город в медную трубу; и событием этим было не что иное, как смерть сэра Томаса, который, покинув этот мир, обрек безутешную свою супругу на такое строгое заключение в стенах ее дома, как если б ее самое постигла тяжелая болезнь. Первые шесть дней бедная леди не допускала к себе никого, кроме миссис Слипслоп и трех приятельниц, составлявших ей компанию за карточным столом, но на седьмой она отдала приказание, чтобы Джойи, которого мы с полным основанием станем называть отныне Джозефом, принес ей наверх чаю. Лежа в постели, леди подозвала Джозефа к себе, предложила ему присесть и, прикрыв невзначай своей ладонью его руку, спросила, был ли он когда-нибудь влюблен. Несколько смутившись, Джозеф отвечал, что он еще слишком молод - рано ему думать о таких вещах. - Я уверена, - возразила леди, - что вы в ваши юные годы не чужды страсти. А ну-ка, Джойи, - добавила она, - скажите мне откровенно, кто та счастливая девушка, чьи глаза покорили вас? Джозеф ответил, что все женщины, каких он видел, равно для него безразличны. - О, если так, - сказала леди, - то вы влюблены во всех. В самом деле, вы, красивые мужчины, как и красивые женщины, долго медлите с выбором; но все же вам не убедить меня, что ваше сердце так недоступно нежным чувствам; я склонна скорее объяснить ваши слова скрытностью, качеством весьма похвальным и за которое я на вас нисколько не сержусь. Молодой человек не может совершить б_о_льшую низость, как разгласить что-либо о своих тайных связях с дамами. - С дамами?! Сударыня, - сказал Джозеф, - право же, я никогда не позволял себе наглости помышлять о ком-либо, кто вправе так называться. - Не притязайте на чрезмерную скромность, - сказала леди, - потому что она может иногда обернуться дерзостью; но, прошу вас, ответьте мне на такой вопрос: предположим, что вам случилось понравиться какой-нибудь даме, предположим, что она отдала вам предпочтение перед всеми лицами вашего пола и разрешила вам все те вольности, на какие вы могли бы надеяться, если бы вы были равны ей по рождению, - уверены ли вы, что тщеславие не соблазнило бы вас предать ее? Ответьте честно, Джозеф, настолько ли вы разумней и добродетельней, чем бывают обычно молодые люди, всегда готовые без зазрения совести принести наше доброе имя в