одолимое препятствие. В великой книге, называемой опытом, прочел я и усвоил, что великие начинания надобно не обдумывать, но исполнять, не оспаривая у фортуны власти, какую имеет она над всяким деянием человеческим. Когда б сии высокие тайны нравственной философии поведал я падре Бальби, он бы почел меня безумцем. Работа его подвигалась тяжело только в первую ночь; впоследствии чем больше извлекал он кирпичей, тем легче было ему вынимать другие. В конце концов он сосчитал, что вынул из стены тридцать шесть кирпичей. Шестнадцатого октября в восемнадцать часов развлекался я переводом одной из Горациевых од, как вдруг услыхал над головою топот и три слабых удара костяшками пальцев; я немедля отвечал таким же стуком: то был условный сигнал, свидетельство, что мы не ошиблись. Работал он до самого вечера и назавтра отписал, что если в потолке моем всего лишь два ряда досок, то он завершит работу в тот же день -- доски были всего лишь в дюйм толщиною. Он обещал, что сделает желобок по кругу, как я его учил, и постарается ни в каком случае не продырявить насквозь последнюю доску; об этом я очень его просил: довольно было малейшей трещины внутри моей камеры, чтобы заподозрить, что потолок проломлен извне. Он уверял, что сделает такую ямку, чтобы, когда будет нужно, закончить ее в четверть часа. Я наметил уже на послезавтра ту минуту, когда, выйдя ночью из камеры, более в нее не вернусь: я не сомневался, что, имея товарища, в три или четыре часа проделаю отверстие в большой крыше Дворца дожей и поднимусь наверх, а там найду наилучший способ спуститься вниз, какой предоставить мне случай. В тот же день -- то был понедельник -- в два часа пополудни падре Бальби как раз трудился, и вдруг услыхал я, как открывается дверь залы, смежной с моей камерой; кровь застыла у меня в жилах, но у меня все же хватило силы стукнуть два раза -- по этому сигналу тревоги падре Бальби должен был скорей пройти через отверстие в стене и вернуться к себе в камеры. Через минуту Лоренцо, явившись, просил у меня прощения за то, что селит ко мне нищего негодяя. Я увидал, как стражники развязывают человека лет сорока -- пятидесяти, низенького, тощего, уродливого, в скверной одежде и черном круглом парике. Я нисколько не усомнился, что он мошенник: Лоренцо отрекомендовал его так в его присутствии, и он ничуть не возмутился. Я отвечал Лоренцо, что подчиняюсь воле Трибунала, и он, велев принести соседу моему тюфяк и объявив, что Трибунал назначил ему десять сольдо в день, удалился. Новый мой товарищ отвечал: -- ГОСПОДЬ да расплатится за меня с Трибуналом. В отчаянии от роковой этой помехи взглянул я на пройдоху; самая физиономия его выдавала мошенника. Я думал было заговорить с ним, но тут он сам принялся благодарить меня, что я велел принести ему тюфяк. Я сказал, что он будет обедать вместе со мною; поцеловав мне руку, он спросил, можно ли ему тем не менее брать те десять сольдо, что положены Трибуналом, и я отвечал, что можно. Тогда он, опустившись на колени, вытащил из кармана четки и стал озираться кругом. -- Что вы ищете, друг мой? -- Простите великодушно: я ищу хоть какого образа dell'immacolata Vergine Maria, непорочной Девы Марии, ибо я христианин, либо на худой конец какого-нибудь жалкого распятия, ибо никогда еще не нуждался я в том, чтобы поручить себя Св. Франциску Ассизскому, имя которого недостойно ношу, столь сильно, как в теперешнюю минуту. Я с трудом подавил хохот -- не из-за христианского его благочестия, его я чтил, но из-за того, как обернул он свое увещевание; для того, что просил он прощения, я понял, что принят за жида. Я дал ему поспешно собрание молитв Пресвятой Деве, и он, поцеловав образ ее, возвратил мне книгу и сказал скромно, что отец, надсмотрщик на галере, не потрудился обучить его грамоте. Он поведал, что весьма почитает пресвятые Четки, и пересказал множество совершенных ими чудес; я выслушал его с ангельским терпением. Он попросил дозволения прочесть соответствующие молитвы, расположив перед глазами святой образ, украшавший мой часослов. Я помолился вместе с ним, а после спросил, обедал ли он; он отвечал, что умирает с голоду. Я отдал ему все, что у меня было, и он, проглотив все с песьей прожорливостью и выпив все мое вино, захмелел, пустился плакать, а потом болтать языком вкривь и вкось. Я справился о причинах случившегося с ним несчастья, и вот что он рассказал: -- Чему я всегда привержен был на этом свете, господин мой, так это славе нашей святой Республики и строгому исполнению ее законов; я всегда следил за лихоимством злодеев, что почитают ремесло свое в обмане и ущемлении прав государя своего, а также в том, чтобы скрывать свои делишки, а потому пытался раскрыть их тайны и всегда верно доносил мессеру гранде обо всем, что удалось мне обнаружить; мне за это исправно платили, верно, однако деньги, что я получал, никогда не приносили мне такого удовольствия, как чувство удовлетворения от того, что приношу я пользу достославному Св. Марку-евангелисту. Я всегда насмехался над предрассудками тех, кто почитает дурным прозвание шпиона; слово это отзывается скверно лишь в ушах людей, какие не любят правительство, ибо шпион есть не кто иной, как друг общественного блага, бич преступников и верный подданный своего государя. Служил я столь ревностно, что никогда чувство дружбы, какое имеет известное действие на других, не имело надо мною власти, а еще менее то, какое именуют благодарностью. Нередко клялся я молчать, дабы вырвать у кого-нибудь важную тайну, и едва узнавал ее, как исправно доносил мессеру гранде; духовник мой заверял, что я могу ее раскрыть -- и не только потому, что, давая клятву молчать, не имел я намерения ее соблюсти, но потому, что нет такой клятвы, какую нельзя было бы нарушить пред лицом общественного блага. Я знаю: влекомый усердием своим, я мог бы выдать собственного отца, и естество мое не сумело бы этому воспротивиться. Так вот, три недели назад заметил я на Изоле, островке, где я жил, мощный союз: входили в него четверо или пятеро именитых лиц города, каковые, я знал, были недовольны правительством из-за того, что перехватило оно и конфисковало некую контрабанду, и пришлось отцам города искупать ее тюрьмою. В заговоре этом участвовал и первый капеллан прихода, по рождению -- подданный царствующей Императрицы. Я решился проникнуть в этот тайный заговор. Все эти люди собирались по вечерам в одной из комнат кабачка и, выпив и побеседовав между собою, расходились. В комнате этой стояла кровать, и однажды я, найдя двери открытыми, а комнату пустой, отважно решился спрятаться под этой кроватью. Меня, без сомнения, никто не видел. Под вечер явились мои заговорщики и заговорили о городе Изола, каковой, по их словам, находится под юрисдикцией отнюдь не Св. Марка, но княжества Триест, ибо его никоим образом нельзя рассматривать как часть венецианской Истрии. Капеллан сказал главе заговора, по имени Пьетро Паоло, что ежели ему угодно будет подписать послание и другие не откажутся последовать его примеру, то он собственной персоной отправится к имперскому посланнику, и Императрица не только завладеет городом, но и всех их вознаградит. Все отвечали капеллану, что готовы подписывать; он взялся принести назавтра послание и немедля отбыть сюда, дабы передать его посланнику. Я решился развеять в дым гнусный их замысел, невзирая на то, что один из заговорщиков был мой крестник и духовное родство накладывало на меня узы нерушимые и еще более священные, чем нежели бы он был мой кровный брат. Они удалились, и я, рассудив, что рисковать еще раз и прятаться назавтра снова под кровать мне незачем, не торопясь скрылся. Довольно было и того, что я узнал. В полночь сел я на корабль, на следующий день еще до полудня прибыл сюда, велел записать мне имена шести бунтовщиков и отнес запись к секретарю Государственных инквизиторов. Выслушав мой рассказ, велел он мне назавтра с раннего утра отправляться к мессеру гранде, каковой даст мне человека; с этим человеком должен я отправиться на Изолу и показать ему в лицо капеллана -- по всему судя, он к тому времени еще не уедет; на этом дело мое кончалось. Я исполнил приказание: мессер дал мне человека, я отвез его на Изолу, показал капеллана и отправился по своим делам. После обеда позвал меня крестник, чтобы я его побрил -- я ведь цирюльник. Побрившись, дал он мне стакан отличного рефоско и несколько ломтей колбасы с чесноком и, как добрый друг, разделил со мною трапезу. Тут привязанность к крестнику завладела всецело моим сердцем, я взял его за руку и, плача, от чистого сердца посоветовал не знаться более с капелланом, а главное, никоим образом не подписывать известное ему послание; на это он мне отвечал, что капеллан ему не более друг, чем любой другой, и поклялся, будто ему неизвестно, о каком таком послании веду я речь. Тогда я, рассмеявшись, сказал, что пошутил, и удалился, раскаиваясь, что послушался голоса сердца. Назавтра на острове не оказалось уже ни того человека, ни капеллана, а неделю спустя приехал я с Изолы сюда и зашел к мессеру гранде, каковой без всяких церемоний засадил меня в тюрьму. И вот я с вами, дорогой господин. Хвала Св. Франциску, что поместил меня вместе с добрым христианином, а по какой причине христианин этот тут находится, мне знать не интересно, я не любопытен. Зовут меня Сорадачи, а женат я на Легренци, дочери одного из секретарей Совета Десяти, каковая, презрев предрассудки, пожелала выйти за меня замуж. Она станет очень тревожиться, не зная, что со мною сталось, но, надеюсь, пробуду я тут недолго; скорей всего, я здесь только потому, что секретарю так удобней меня допросить. Бесстыдный этот рассказ позволил мне узнать, что за чудовище предо мною, но я, выслушав его, сделал вид, будто мне его очень жаль, похвалил за патриотизм и предсказал ему скорое освобождение. Получасом позже он уснул, а я отписал обо всем падре Бальби: надобно было прервать на время нашу работу и дождаться благоприятного случая. Назавтра велел я Лоренцо купить мне деревянное распятие, гравюру с образом Пресвятой Девы, а еще принести бутыль святой воды. Сорадачи спросил свои десять сольдо, и Лоренцо с презрительным видом дал ему двадцать. Я приказал принести мне вчетверо больше вина, а также чесноку, что был утехою моему товарищу. Лоренцо ушел, и я ловко вытащил из книги письмо падре Бальби. Он описывал, как в ужасе, ни живой, ни мертвый, возвратился в камеру и скорей заклеил дыру гравюрой. Когда бы Лоренцо решил посадить Сорадачи не со мною, а на его чердак, рассуждал он, все бы пропало: узника в камере он бы не увидел, зато увидел бы дыру. Из рассказа Сорадачи о том, как он сюда попал, вывел я, что его непременно подвергнут допросам: посадить его под стражу секретарь мог только из подозрения в клевете либо по неясности доноса. Тогда решился я доверить ему два письма; когда б он передал их по назначению, они не причинили бы мне ни пользы, ни вреда, но если б предатель в знак верности своей отдал их секретарю, мне вышло бы добро. Два часа писал я карандашом эти письма. Назавтра Лоренцо принес мне распятие, образ Пресвятой Девы, бутыль святой воды и все, что я наказывал. Накормив хорошенько этого негодяя, я сказал, что мне надобно просить его об одном одолжении, от которого зависит мое счастье. -- Рассчитываю на дружбу вашу и смелость, дорогой Сорадачи. Вот два письма; прошу, как только выпустят вас на свободу, отнесите их по адресам. От верности вашей зависит мое счастье. Вам надобно их спрятать, ибо если их найдут, когда станут выпускать вас отсюда, оба мы пропали. Поклянитесь на этом распятии и на этой Пресвятой Деве, что не предадите меня. -- Я готов, господин мой, поклясться в чем вы пожелаете: я слишком вам обязан, чтобы вас предать. Тут он заплакал и стал сетовать на судьбу оттого, что я мог предположить в нем предателя. Я подарил ему рубашку и ночной колпак, а после обнажил голову, окропил темницу святой водой и произнес пред двумя святыми образами клятву с разными вполне бессмысленными, но устрашающими заклинаниями; потом, много раз перекрестившись, велел я ему встать на колени и произнести клятву в том, что он отнесет письма, да с такими проклятиями, что мурашки бежали по телу. После я отдал ему письма, и он самолично пожелал зашить их на спине куртки, меж тканью и подкладкой. В душе я не сомневался, что он передаст их секретарю, но употребил все свое искусство, чтобы по поведению моему никак нельзя было догадаться о задуманной хитрости. Письма написаны были так, чтобы доставить мне снисхождение Трибунала и даже уважение его. Писал я г-ну де Брагадину и г-ну аббату Гримани и велел им не беспокоиться и нимало не сожалеть о моей участи, ибо пребываю я в надежде скорого освобождения. Я писал, что, когда окажусь на свободе, они убедятся, что наказание принесло мне более блага, нежели вреда, ибо не было в Венеции человека, что нуждался бы более моего в исправлении. Я просил г-на де Брагадина прислать мне к зиме ботинки на меху, поскольку камера моя довольно высока и я могу в ней распрямиться и гулять. Мне не хотелось, чтобы Сорадачи знал, сколь эти письма невинны: ему могла прийти прихоть поступить как честный человек и доставить их по назначению. ГЛАВА XV Предательство Сорадачи. Какие я нахожу способы его одурачить. Падре Бальби счастливо завершает труд. Я выхожу из камеры. Неуместные рассуждения графа Асквина. Мы отправляемся Два-три дня спустя явился с Терцей Лоренцо и велел Сорадачи спускаться вместе с ним. Он все не возвращался, и я решил, что больше его не увижу; но, к некоторому моему удивлению, под конец дня его привели назад. Когда Лоренцо удалился, он рассказал, что секретарь заподозрил его в том, что он предупредил капеллана: сей служитель церкви так и не побывал у посланника, и никакого послания у него обнаружено не было. После долгого допроса, сказал он, посадили его в крошечную камеру и продержали там семь часов, а потом, связав снова, отвели связанным к секретарю, каковой требовал у него признания, что он рассказал кому-то на Изоле о том, что священник более туда не вернется; сознаться в этом он не мог, ибо никому не говорил ничего подобного. Наконец секретарь позвонил, и Сорадачи снова отвели ко мне. В тоске душевной я понял, что его, быть может, не уберут от меня еще долго. Ночью описал я падре Бальби все эти происшествия. Именно в тюрьме приучился я писать в темноте. На следующий день, проглотив свой бульон, решил я убедиться в том, на счет чего уже были у меня подозрения. -- Я хочу приписать кое-что к письму, адресованному г-ну де Брагадину,-- сказал я шпиону.-- Дайте мне его, а потом зашьете обратно. -- Это опасно, -- отвечал он, -- вдруг кто-нибудь как раз придет и нас застанет. -- Пускай приходят. Отдайте мне письма. Тут чудовище это бросилось предо мною на колени и поклялось, что, представши во второй раз перед грозным секретарем, охватила его величайшая дрожь и невыносимая тяжесть в спине, в том самом месте, где были письма, и тогда секретарь спросил, что с ним такое, и он не смог удержаться и рассказал всю правду. Тогда секретарь позвонил, и Лоренцо, развязав его, снял с него куртку, и он расшил письма, а секретарь прочел их и положил в выдвижной ящик. Еще, прибавил он, секретарь сказал, что когда б он отнес эти письма, об этом стало бы известно, и подобный проступок стоил бы ему жизни. Тут я притворился, будто мне плохо. Закрыв лицо руками, бросился я на кровать на колени перед распятием и Пресвятой Девой и молил отомстить чудовищу, что предало меня и нарушило торжественнейшую клятву. После улегся я на бок лицом к стене, и у меня достало терпения пролежать так целый день, не произнеся ни слова и сделав вид, будто не слышу рыданий, криков и покаянных воплей этого мерзавца. Замысел комедии уже сложился у меня в голове, и свою роль сыграл я блестяще. В ночь отписал я падре Бальби, чтобы явился он ровно в девятнадцать часов, ни минутой раньше, ни минутой позже, и завершил свой труд через четыре часа: когда пробьет двадцать три часа, он непременно должен был удалиться. Я предупредил, что свобода наша зависит от его точности и что бояться ему нечего. Было двадцать пятое октября: приближались дни, когда мне надобно было либо осуществить свой замысел, либо распроститься с ним навсегда. Три первых дня ноября Государственные инквизиторы и даже секретарь проводили всякий год в какой-нибудь деревушке на терраферме, материке. Лоренцо в те три дня, что господа были на вакациях, по вечерам напивался, спал до Терцы и появлялся в Пьомби весьма поздно. Все это усвоил я еще год назад. Если хотел я бежать, то осторожность предписывала избрать одну из трех этих ночей: тогда я мог быть уверен, что бегство будет раскрыто лишь наутро и довольно поздно. Но еще и другая причина, весьма весомая, заставила меня принять это решение, хотя я и убедился, что товарищ мой негодяй; она, как мне представляется, заслуживает, чтобы о ней написать. Когда у человека беда, величайшее утешение, какое может его поддержать, -- это надежда, что скоро беда пройдет; созерцая счастливый миг, что положит конец его несчастью, надеется он, что миг сей не слишком далек, и отдал бы все на свете, чтобы узнать, когда же именно он наступит; но в какую минуту случится событие, зависящее от чьей-то воли, никто не может знать -- если только этот кто-то не сказал сам. И все же человек, пребывая в нетерпении и слабости духа, в конце концов верит, что возможно угадать сей миг каким-либо магическим способом. Он говорит себе: БОГ должен это знать и БОГ может позволить, чтобы жребий открыл мне, когда это произойдет. Едва любопытный человек начнет так рассуждать, он станет без колебаний испытывать жребий, пусть даже и не собирается слепо верить указаниям его. Так полагали те, кто в давние времена обращался к оракулам; так полагают и те, кто еще и в наши дни ищет ответа на вопросы свои у каббалы и кто надеется найти откровение в библейском стихе, либо в одном из стихов Вергилия: оттого-то и сделались столь знамениты sortes virgilianae *, о которых сообщает нам множество сочинителей. Я не знал, что надобно мне проделать, дабы судьба посредством Библии открыла, в какой миг обрету я снова свободу, а потому решился спросить о том божественную поэму "Неистовый Роланд" мессера Лодовико Ариосто, каковую читал добрую сотню раз, и здесь, на чердаке Дворца дожей, наслаждался ею по-прежнему. Я боготворил его гений и полагал, что он гораздо более, нежели Вергилий, подобает для предсказания моего счастья. Когда пришла мне эта мысль, записал я короткий вопрос: я вопрошал пресловутый высший разум, в какой песни у Ариосто содержится предсказание относительно того дня, когда выйду я на свободу. Потом составил я обратную пирамиду из чисел, полученных из слов моего вопроса, и, вычтя из каждой пары цифр число девять, обнаружил, что окончательное число у меня девять. Так установил я, что искомое пророчество находится в девятой песни поэмы. Таким же образом узнал я, в какой станце находится это пророчество, и получил в результате число семь. Наконец, любопытствуя знать стих этой станцы, где находится оракул, я тем же способом получил число один. Теперь были у меня числа 9, 7, 1; я взял поэму и с замиранием сердца обнаружил в девятой песни, в седьмой станце, следующий первый стих: Tra il fin еOttobre, e il capo di Novembre **. Точность стиха и уместность его представились мне столь поразительными, что я -- не сказать, чтобы совершенно в это поверил, но, да простит мне читатель, вознамерился со своей стороны сделать все от меня зависящее, чтобы предсказания оракула сбылись. Что удивительно, так это то, что tra il fin еOttobre, e il саро di Novembre лежит одна лишь полночь, и, как увидит читатель, вышел я из тюрьмы тридцать первого октября как раз при звуке полночного колокола. Читателю, какой, прочтя правдивый мой рассказ, пожелает счесть меня суевернейшим на свете человеком, скажу я, что он ошибается. Рассказываю я обо всем этом потому только, что это правда и вещь необычайная, и еще потому, что, не придай я предсказанию значения, то, быть может, и не спасся бы. Тем, кто не достигнул еще учености, случай этот покажет, что многое из того, что свершилось на свете, без предсказаний никогда бы и не произошло. Свершившись, событие подтверждает пророчество и тем оказывает ему услугу. Если предсказание не сбывается, то грош ему цена; но я отсылаю снисходительного моего читателя к всеобщей истории: там обнаружит он множество событий, какие, не будь они предсказаны, никогда бы и не свершились. Прошу прощения за отступление. Вот как провел я утро вплоть до девятнадцати часов, дабы поразить воображение этого злого и глупого животного и, внеся смятение в хлипкий его разум посредством удивительных картин, лишить его возможности меня погубить. Наутро, после того как Лоренцо удалился, велел я Сорадачи подойти и съесть супу. Негодяй лежал в постели и объявил Лоренцо, что болен. Когда б я его не позвал, он бы не дерзнул ко мне подойти. Он встал, распростерся на животе у ног моих, стал их целовать и, обливаясь слезами, сказал, что, если я не прощу его, он, без сомнения, в тот же день умрет; он чувствовал уже действие проклятия -- Пресвятая Дева, каковую заклял я против него, начинала ему мстить; внутренности его раздираемы были коликами, а язык покрылся язвами. Он высунул его, и я увидел, что он действительно покрыт ящуром; был ли он болен еще накануне, не знаю. Я не слишком внимательно его разглядывал, удостоверяясь, что он говорит правду: мне выгодно было делать вид, будто я ему верю, и даже подать ему надежду на прощение. Так что надобно было заставить его есть и пить. Быть может, предатель намерен был меня обмануть -- однако я полон был решимости обмануть его сам, а значит, дело шло о том, чтобы убедиться, кто из нас двоих хитрее. Я подготовил такую атаку, против которой, я был уверен, ему не устоять. Вмиг скроил я вдохновенную физиономию и велел ему сесть. -- Давайте съедим похлебку, -- объявил я, -- а после сообщу я вам, сколь вам повезло. Знайте: Пресвятая Дева Четок явилась мне на рассвете и приказывала простить вам. Вы не умрете, вы освободитесь вместе со мною. Вытаращив глаза, съел он со мною суп -- сидеть было не на чем, и он стоял на коленях, -- а потом уселся на тюфяк и стал меня слушать. Вот какую я произнес речь: -- Предательство ваше ввергло меня в такую печаль, что во всю ночь не сумел я сомкнуть глаз: письма, что отдали вы секретарю, будучи прочитаны Государственными инквизиторами, обрекали меня провести здесь остаток дней своих. Признаюсь, единственным утешением служила мне уверенность, что не пройдет и трех дней, как вы на глазах у меня умрете. Преисполненный подобных чувств, недостойных христианина, ибо БОГ велит нам прощать ближнему, на рассвете я задремал, и тут воистину случилось мне видение. Я увидал, как Пресвятая Дева, та самая, образ которой перед вами, ожила, двинулась с места и, став передо мною, отворила уста и сказала такие слова: "Сорадачи чтит святые мои Четки, я благоволю ему и желаю, чтобы ты ему простил; проклятие, что навлек он на себя, в тот же миг утратит силу. В благодарность за благородный твой поступок велю я одному из ангелов своих, приняв человеческий облик, спуститься немедля с неба, проломить потолок твоей камеры и в пять-шесть дней вывести тебя наружу. Ангел сей почнет труды свои нынче в девятнадцать часов и станет продолжать их, покуда не наступят полчаса до заката солнца, ибо возвратиться на небо должен он при свете дня. В сопровождении ангела моего ты выйдешь отсюда, выведешь с собою Сорадачи и станешь заботиться о нем -- но при условии, что отстанет он от ремесла шпиона. Ты обо всем ему расскажешь". С этими словами Пресвятая Дева исчезла, а я пробудился. Говорил я с самым серьезным видом и следил за выражением лица предателя; тот, казалось, остолбенел. Тут взял я свой часослов, окропил камеру святой водою и сделал вид, будто молюсь БОГУ; время от времени целовал я образ Девы. Прошел час, и животное это, не проронившее до сей поры ни звука, ни с того ни с сего спросило, в какой час должен ангел спуститься с небес и услышим ли мы, как он станет ломать нашу камеру. -- Не сомневаюсь: он явится в девятнадцать часов, мы услышим, как он работает, а в двадцать три часа он уйдет; по-моему, четырех часов работы с ангела довольно. -- А может, вам это все приснилось. -- Уверен, что нет. Есть ли в душе у вас решимость поклясться, что вы оставите ремесло шпиона? Вместо ответа он уснул и, проснувшись двумя часами позже, спросил, нельзя ли ему обождать с клятвой оставить свое ремесло. -- Можете подождать, -- отвечал я, -- пока ангел не явится сюда, дабы увести меня с собою; но предупреждаю: коли не откажетесь вы клятвенно от скверного своего ремесла, я оставлю вас здесь, ибо так повелела мне Пресвятая Дева. Тут у него, я заметил, отлегло от сердца: он был уверен, что ангел не придет. Вид у него был такой, будто ему меня жаль. Мне не терпелось услышать, как пробьет девятнадцать часов; комедия эта безмерно меня забавляла, я не сомневался, что от ангельского явления случится в жалком умишке этого животного сущее головокружение. Дело сорваться не могло -- разве только Лоренцо, к величайшему сожалению моему, забыл бы отнести книгу. В восемнадцать часов пришла мне охота пообедать; пил я только воду. Сорадачи выпил все вино, а на десерт съел весь, какой у меня был, чеснок -- для него это было варенье. Едва пробило девятнадцать часов, бросился я на колени и приказал ему поступить так же, да таким голосом, что он вздрогнул. Он повиновался, глядя на меня дикими глазами, как на ненормального. Заслышав слабый шум, свидетельствовавший, что отверстие в стене пройдено, я произнес: -- Ангел идет. Тут простерся я на животе и одновременно ударил его по плечам так, что и он оказался в той же позе. Шум от врезаемой доски стоял большой, и я с добрых четверть часа простирался ниц; ну не смешно ли было глядеть, как негодяй этот, боясь шевельнуться, застыл в подобной же позе? Но я не смеялся; речь шла о деле богоугодном: его следовало довести до помешательства, либо, по крайности, сделать бесноватым. Проклятая душа его могла стать человеческой, лишь если целиком затопить ее ужасом. Три с половиной часа напролет читали мы Четки, я по книге, он просто так, на память; временами он засыпал и ни разу не дерзнул открыть рот, только поглядывал на потолок, откуда доносился треск досок, в которые вгрызался монах. В остолбенении своем кивал он презабавно головою образу Пресвятой Девы. Когда пробило двадцать три часа, я сказал, что теперь ангел должен удалиться, и велел Сорадачи делать, как я; мы простерлись на полу, падре Бальби удалился, и больше не доносилось до нас ни звука. Поднимаясь, увидал я на лице дрянного этого человека не столько разумное удивление, сколько смятение и ужас. Для забавы я немного поговорил с ним -- мне хотелось послушать, как станет он рассуждать. Речи его сопровождались непрекращающимися рыданиями и связаны были между собою самым причудливым образом: в ворохе его мыслей ни одна не имела развития и продолжения. Он повествовал о собственных грехах, об особенно чтимых святых, о ревностном своем поклонении Св. Марку, о долге перед государем и объяснял заслугами этими благодать, что ниспослала ему ныне Пресвятая Дева; мне пришлось вытерпеть тут долгий рассказ о чудесах Четок, о которых поведала ему жена -- ее духовник был доминиканец. Еще он говорил, что не может себе представить, зачем он, такой невежда, мне сдался. -- Вы будете у меня в услужении, у вас будет все необходимое, и вы отстанете от опасного и гнусного шпионского ремесла. -- Но мы не сможем оставаться в Венеции. -- Конечно же нет. Вслед за ангелом последуем мы в одно из государств, что неподвластно Св. Марку. Угодно ли вам поклясться мне, что оставите свое ремесло? А если принесете вы клятву, то станете ли и в другой раз клятвопреступником? -- Коли я поклянусь, так больше уж клятвы не нарушу, это точно; но согласитесь: не стань я клятвопреступник, Пресвятая Дева не ниспослала бы вам благодати. В бесчестье моем -- причина вашего счастья, а стало быть, вы мне обязаны, и предательство мое не может вам не нравиться. -- Нравится ли вам Иуда, что предал Иисуса Христа? -- Нет. -- Стало быть, вы понимаете, что все ненавидят предателей, но поклоняются в то же время Провидению, в чьей власти обернуть зло в добро. До сей поры, дорогой мой, вы были негодяй. Вы оскорбили БОГА и пресвятую Деву, и теперь не могу я принять вашей клятвы, если только вы не искупите свой грех. -- А в чем я согрешил? -- Вы согрешили гордыней: предположили, будто я должен быть обязан вам за то, что вы отдали мои письма секретарю. -- Как же мне искупить свой грех? -- А вот как. Завтра, когда придет Лоренцо, вы должны лежать не двигаясь на своем тюфяке, отвернувшись к стене и не глядя на Лоренцо. Если он к вам обратится, вы должны, не поворачиваясь, отвечать, что не смогли уснуть. Обещаете ли повиноваться? -- Обещаю сделать все так, как вы велите. -- Обещайте то же самое святому образу, живо. -- Обещаю вам. Пресвятая Дева, что, когда придет Лоренцо, я не взгляну на него и не двинусь со своего тюфяка. -- А я Пресвятая Дева, клянусь утробою Иисуса Христа, Бога вашего и сына, что если только увижу, как Сорадачи обернулся к Лоренцо, немедля подбегу к нему и придушу к чести вашей и славе. Я спросил, нет ли у него возражений против моей клятвы, и он отвечал, что доволен ею. Тогда я дал ему поесть и велел ложиться спать: мне надобно было выспаться. В продолжение двух часов описывал я монаху всю эту историю и предупредил, что если труд его близок к завершению, то ему остается только прийти на крышу моей камеры, пробить насквозь доску и войти внутрь. Я писал, что выйдем мы из тюрьмы в ночь тридцать первого октября вчетвером, считая его сотоварища и моего. То было двадцать восьмого числа. Назавтра монах на заре предупредил меня, что желобок готов и больше ему незачем подниматься на крышу моей камеры, кроме как для того, чтобы вскрыть потолок, а это, он был уверен, потребует четырех минут. Сорадачи отлично исполнил урок. Он сделал вид, будто спит, и Лоренцо с ним даже не заговаривал. Я не спускал с него глаз и если б увидел, что он оборачивается к Лоренцо, думаю, и в самом деле придушил бы его: чтобы меня выдать, ему довольно было лишь подмигнуть тюремщику. Во весь день напролет держал я перед ним возвышенные речи, пробуждая в нем фанатизм; я оставлял его в покое, только когда видел, что он уже пьян и готов уснуть либо упасть в конвульсиях под действием совершенно чуждой и непривычной для мозгов его метафизики -- ведь прежде все свои умственные способности направлял он на то, чтобы выдумывать шпионские хитрости. Он сказал, что не понимает, как это ангелу приходится так долго работать, чтобы сделать в моей камере отверстие; я пришел было в замешательство, но тут же выпутался, объяснив, что работает он в обличье не ангела, но человека, и к тому же добавил, что насмешливой своей мыслью он немедля оскорбил Пресвятую Деву. -- Вот увидите, -- сказал я, -- из-за вашего греха ангел сегодня не придет. Вечно вы судите обо всем не как честный, набожный и благочестивый человек, но как злобный грешник; вам все чудится, что вы имеете дело с мессером гранде да сбирами. Тут он пустился плакать, а когда пробило девятнадцать часов и ангел не пришел, он, к восторгу моему, впал в отчаяние. Я стал жаловаться, он сокрушался и до конца дня пребывал в унынии. Назавтра он повиновался мне обо всем, и когда Лоренцо спросил, здоров ли он, отвечал не оборачиваясь. То же повторилось и на следующий день, пока наконец в утро тридцать первого числа не увидел я Лоренцо в последний раз и не передал ему книгу, в которой предупреждал монаха, чтобы он приходил пробить потолок в семнадцать часов. Теперь я уже не опасался никаких помех: Лоренцо сам известил меня, что не только Инквизиторы, но даже и секретарь отправились в деревню. Мне не приходилось уже опасаться, что явится какой-нибудь новый гость; и больше мне уже не нужно было щадить гнусного этого мерзавца. Однако мне, быть может, пред лицом кого-нибудь из читателей, кто мог бы составить пагубное впечатление о моей вере в Бога и нравственности по причине того, что злоупотребил я нашими священными таинствами, и заставил дурака этого произнести клятву, и солгал ему относительно явления Пресвятой Девы, -- мне необходимо оправдательное слово. Цель моя -- поведать историю своего спасения правдиво, со всеми сопровождавшими его обстоятельствами, и я почел невозможным что-либо скрывать. Я не то чтобы исповедуюсь -- никакого раскаяния я не испытываю и тем более не хвастаю, ибо к обману прибегнул лишь против собственной воли. Когда бы обладал я лучшими средствами, то, без сомнения, предпочел бы воспользоваться ими. Ради того, чтобы обрести свободу, я еще и сегодня, уверен, сделал бы то же самое, а может, и много больше. Естество мое велело мне спасаться, и вера не в силах была мне это запретить; мне нельзя было терять времени; надобно было сделать так, чтобы шпион, сидевший со мною и уже доставивший мне наглядный пример своего вероломства, оказался душевно неспособен предупредить Лоренцо, что кто-то прорубает потолок камеры. Что мне было делать? В моем распоряжении было только два способа для этого; приходилось выбирать. Надобно было либо поступить так, как я, сковав душу этой сволочи ужасом, либо, как сделал бы на моем месте любой другой здравомыслящий и более жестокий, нежели я, человек, задушить его и удавить. Поступить так мне было бы много легче, да и опасаться особенно не приходилось: я бы сказал, будто он умер своей смертью, и никто бы не стал особенно трудиться, допытываясь, правда это или нет. Но каков же читатель, если мог он подумать, что лучше бы мне было его удавить! Коли найдется таковой, БОГ да откроет ему глаза: вера его никогда не станет моею. Я же полагаю, что исполнил свой долг: самая победа, коей увенчался мой подвиг, может служить доказательством того, что методы мои не были отвергнуты бессмертным Провидением. Что же до клятвы, какую дал я заботиться о нем до конца дней, то, слава Богу, он сам меня от нее избавил, ибо у него не достало храбрости спастись вместе со мною; но когда бы даже и достало, я, сознаюсь, не почел бы себя клятвопреступником, если б ее нарушил. При первом же подходящем случае я бы избавился от этого чудовища, пусть бы даже мне пришлось повесить его на любом суку. Поклявшись вечно опекать его, я знал, что вера его продлится не дольше, нежели восторженный его фанатизм, а тот должен был испариться в ту самую минуту, когда бы он увидел, что ангел -- это монах. Non merta f chi non la serba altrui *. У человека гораздо более причин жертвовать всем во имя самосохранения, нежели у правителей во имя спасения Государства. Когда Лоренцо ушел, я сказал Сорадачи, что в семнадцать часов придет Ангел и сделает в потолке моей камеры отверстие; он принесет ножницы, добавил я, и вы пострижете нам обоим бороды. -- А что, у ангела есть борода? -- Есть, сами увидите. После мы выйдем из камеры и станем проделывать дыру в крыше Дворца, а ночью спустимся на площадь Св. Марка и отправимся в Германию. Он ничего не ответил. Поел он в одиночестве, ибо сердце мое и разум слишком поглощены были делом, и есть я был неспособен. Я не смог даже уснуть. И вот бьет семнадцать часов, и является ангел. Сорадачи хотел было пасть ниц, но я сказал, что в этом более нет нужды. Менее чем в три минуты желобок был прорезан, к ногам моим упал отличный круглый кусок потолка, и падре Бальби соскользнул в мои объятия. -- Вот и завершились ваши труды -- сказал я, целуя его, -- теперь начнутся мои. Он вернул мне эспонтон и дал ножницы, а я вручил их Сорадачи, велев немедля постричь нам бороды. Животное это в полном изумлении уставилось на ангела, что больше походил на черта, и на сей раз я уже не смог сдержать смеха. Он совсем потерял голову, однако ж побрил нас обоих кончиками ножниц замечательно. Мне не терпелось взглянуть, как здесь все расположено, и я, велев монаху побыть с Сорадачи -- его мне не хотелось оставлять одного, -- вышел наружу; отверстие в стене оказалось узко, но я в него прошел; теперь находился я на крыше темницы графа, вошел в нее и от души расцеловал несчастного старика. Я понял, что сложение этого человека отнюдь не предназначено для того, чтобы преодолевать трудности и опасности, какими неизбежно грозил подобный побег, впридачу по наклонной крыше, покрытой целиком свинцовыми пластинами. Он немедля спросил, каков мой план, и объявил, что, по его разумению, я совершаю слишком легкомысленные шаги. -- Мне довольно и того, -- отвечал я, -- чтобы шаги эти вели меня вперед, покуда не достигну я свободы или смерти. Он пожал мне руку, но сказал, что если замыслил я проделать отверстие в крыше и, шагая по свинцовым плитам, искать, где бы спуститься, то он такого пути не видит -- разве только у меня вырастут крылья. -- Мне, -- прибавил он, -- не достанет смелости идти с вами: я останусь здесь и стану за вас молиться. Тогда я вышел и решил, подойдя поближе к боковым стенам чердака, проверить большую крышу. Когда удалось мне дотронуться до крыши -- там, где она ближе всего подходит к полу, -- уселся я посреди отходов чужих организмов, какими всегда полны чердаки в больших дворцах, и, попробовав доски острием своего засова, обнаружил, что они трухлявые. Все, к чему бы ни прикоснулся я эспонтоном, рассыпалось в прах. Убедившись, что менее чем за час сумею я проделать достаточно обширное отверстие, я возвратился в камеру и четыре часа кряду резал на полосы простыни, салфетки, матрасы и все, что у меня только было, дабы изготовить веревку. Я решил сам связать все куски вместе ткацким узлом: плохо затянутый узел мог развязаться, а человек, висящий в тот момент на веревке, сорвался бы вниз. В распоряжении моем оказалось сто саженей веревки. Есть в великих начинаниях моменты, которые решают все, и глава начинания тогда только достоин удачи, когда в этих моментах не доверяет никому, кроме себя. Сделав веревку, связал я в узел свое платье, плащ, подбитый шелком, несколько рубашек, чулок, носовых платков, и мы втроем, неся с собою все эти пожитки, отправились в камеру графа. Граф первым делом поздравил Сорадачи с тем, что тот имел счастье оказаться вместе со мною в тюрьме и теперь за мною следовать. Изумленный его вид смешил меня необычайно. Я более не стеснялся и послал ко всем чертям маску Тартюфа, какую целыми днями носил вот уже неделю, чтобы этот отъявленный негодяй меня не продал. Я видел: он убедился, что я обманул его, но ничего не мог понять; ему было невдомек, как сумел я сноситься с пресловутым ангелом, чтобы тот приходил и уходил, когда я захочу. Слушая графа, каковой объяснял нам, что мы со всею очевидностью подвергаемся смертельной опасности, прощелыга этот уже обмозговывал план, как бы избавиться от рискованного путешествия. Я сказал монаху, что пойду делать отверстие в углу чердака, и велел ему пока увязать свой узел с пожитками. В два часа ночи отверстие мое было совершенно готово; без всякой посторонней помощи я разнес доски в пыль. Дыра была вдвое шире, чем нужно, и я обнажил целую свинцовую плиту. Монах помог ее поднять: сбоку она была заклепана либо согнута кровельным желобом из