ж достоин преклонения. -- И я так думаю; вы относитесь к нему по справедливости, и мне жаль его, ибо он не столь беспристрастен. -- Ах, ах! Очень возможно, что оба мы ошибаемся. При сем ответе, удачном лишь стремительностью своей, все кругом зааплодировали. О литературе более не говорили, и я онемел, покуда г. де Вольтер не удалился; тогда я подошел к г-же Дени и спросил, не будет ли у нее каких поручений в Рим. Я уехал вполне довольный тем, что в последний день сумел урезонить такого атлета. Но у меня осталось к нему неприязненное чувство, которое десять лет кряду понуждало критиковать все, что доводилось читать старого и нового, вышедшего и выходящего из-под пера великого этого человека. Ныне я в том раскаиваюсь, хотя, перечитывая все, что я написал против него, нахожу хулы свои основательными. Лучше было бы молчать, уважить его и презреть собственные суждения. Я должен был понять, что, если бы не насмешки, обидевшие меня в третий день, я почитал бы его воистину великим. Одна эта мысль должна была принудить меня к молчанию, но человек во гневе почитает себя правым. Потомки, читая, причислят меня к сонму зоилов и, верно, не прочтут моих нынешних покорнейших извинений. Часть ночи и следующего дня я провел, записывая три свои беседы с ним, каковые сейчас изложил вкратце. Вечером синдик зашел за мною и мы поехали ужинать к его девицам. Пять часов, проведенных совместно, предавались мы всем безумствам, какие только мог я измыслить. Я обещал, расставаясь, навестить их на обратном пути из Рима, и сдержал слово. Я уехал из Женевы на другой день, отобедав с любезным моим синдиком; он проводил меня до Аннеси, где я провел ночь. Назавтра пообедал я в Экс-ле-Бене, намереваясь заночевать в Шамбери, но судьба тому воспротивилась. <...> 1763. МАРСЕЛЬ 1762--1763 * ТОМ IX ГЛАВА III Приезд в Марсель. Г-жа д'Юрфе. Мою племянницу радушно принимает г-жа Одибер. Я отделываюсь от брата и от Пассано. Перерождение. Отъезд г-жи д'Юрфе. Верность Марколины Племянница, сделавшись моею любовницей, распалила меня. Сердце кровью обливалось при мысли, что Марсель станет могилой нашей любви. Единственное, что я мог поделать, -- ехать совсем малыми перегонами. Из Антиба мы за три часа добрались до Фрежюса и там остановились; я сказал Пассано, чтобы он ужинал вместе с моим братом и шел спать, а для себя и двух моих девочек я заказал изысканный ужин и тонкие вина. Мы засиделись за столом до полуночи, и часовая стрелка сделала полный оборот, пока я предавался любовным безумствам и спал; все то же самое было в Ле-Люке, Бриньоле, Обани, где я провел с ней шестую и последнюю восхитительную ночь. Сразу по приезде в Марсель повез я ее к г-же Одибер, отправив Пассано с братцем в "Тринадцать кантонов" и велев им взять номер, ничего не сказывая г-же д'Юрфе, которая уже три недели ожидала меня в этом трактире. У г-жи Одибер племянница моя и свела знакомство с Лакруа; та была женщина умная и ловкая, любила ее с детских лет, и племянница с ее помощью надеялась вымолить у отца прощение и воротиться в лоно семьи. Мы условились, что, оставив ее в карете вместе с Марколиной, я поднимусь к даме, с которой был знаком прежде, и разузнаю, где ей остановиться на то время, пока она будет предпринимать все должные шаги для счастливого осуществления своего замысла. Я поднимаюсь к г-же Одибер, которая, увидав меня в окно и любопытствуя, кто мог приехать к ней на почтовых, вышла навстречу. Припомнив, кто я такой, она согласилась переговорить со мною в комнате наедине и узнать, чего мне надобно. Я вкратце рассказываю ей все, как было: как несчастье принудило Кроче покинуть мадемуазель П. П., как мне посчастливилось выручить ее из беды, а затем свести в Генуе с одним человеком, который менее чем через две недели будет иметь честь просить ее руки у родителя ее, и как сейчас я рад, что могу исполнить приятный долг -- передать на ее попечение это спасенное мною прелестное создание. -- Так где ж она? -- В моей карете, где занавески укрывают ее от прохожих. -- Так приведите ее и предоставьте все хлопоты мне. Никто не узнает, что она у меня. Мне не терпится обнять ее. Я спускаюсь, велю ей надвинуть капюшон на глаза и препровождаю в объятия благоразумной подруги, наслаждаясь сей воистину театральной развязкой. Объятия, поцелуи, слезы радости с раскаянием пополам, даже я прослезился. Клермон принес ее пожитки из кареты, и я ушел, обещав наведываться каждый день. Я сажусь обратно в карету, сказав сперва кучеру, куда ехать дальше. То был дом достойнейшего старца, у которого я так счастливо приютил Розали. Я выхожу к нему, наспех уговариваюсь, чтобы Марколине отвели комнату, кормили ее, ухаживали за ней, как за принцессой. Он клянется, что приставит к ней собственную племянницу, уверяет, что из дому ей выходить не дозволит и никого не допустит в ее покои, кои тотчас мне показывает -- весьма изрядные. Я помогаю ей выйти из кареты и приказываю Клермону следовать за нами с кофром. -- Вот твой дом, -- говорю я ей. -- Я приду завтра удостовериться, не нужно ли тебе чего, и мы вместе поужинаем. Вот твои деньги, обращенные в золото, здесь они тебе не понадобятся, но побереги их -- тысяча дукатов сделает тебя в Венеции почтенной дамой. Не плачь, милая Марколина, сердце мое навеки принадлежит тебе. Прощай, до завтрашнего вечера. Старик вручил мне ключ от дверей, и я погнал рысью в "Тринадцать кантонов". Там меня ждали и тотчас проводили в комнаты, каковые г-жа д'Юрфе велела отвести мне рядом со своими. Немедля явился Бруньоль и сказал, что госпожа велела мне кланяться и передать, что она одна и ей не терпится увидеть меня. Я нагнал бы тоску на читателя, если б стал в подробностях описывать наше свидание, ибо в суждениях бедной женщины, заморочившей себе голову самым что ни на есть лживым и призрачным учением, не было ни складу, ни ладу, а я лгал напропалую, не заботясь ни о правде, ни о правдоподобии. Я предавался без удержу любострастию, я любил эту жизнь и не считал зазорным попользоваться женскими бреднями -- ведь она только того и желала, чтоб кто-нибудь ее одурачил. Я предпочитал, чтоб это был я, и ломал комедию. Первым делом она спросила у меня, где Кверилинт, и поразилась, узнав, что он в трактире. -- Так, значит, он переродит меня! Прочь сомнения! Мой Гений еженощно твердит мне о том. Спросите Паралиса, достойны ли мои дары того, чтобы глава розенкрейцеров получил их из рук Серамиды. Что за дары, я не знал, попросить показать не мог и потому ответствовал, что их должно сперва освятить в планетарные часы, благоприятные обрядам, кои нам надлежало совершить, и до того самому Кверилинту не подобает видеть их. Услыхав это, она тотчас повела меня в соседнюю комнату, где извлекла из секретера семь свертков, кои розенкрейцер должен был получить как приношение семи планетам. В каждом свертке лежало семь фунтов металла, подвластного одной из планет, и драгоценный камень в семь каратов, подвластный ей же: алмаз, рубин, изумруд, сапфир, хризолит, топаз и опал. Решивши действовать таким образом, чтобы ничего из этого не попало в руки генуэзца, я объявил, что мы обязаны во всем слушаться Паралиса и приступить к освящению, поместив священные дары в нарочно изготовленный ларец. В день можно было освящать только один из них и начать следовало с Солнца. Была пятница, надлежало ждать до послезавтра, и я в субботу велел изготовить ларец с семью отделениями. За освящением мы проводили наедине с г-жой д'Юрфе по три часа в день и окончили обряды через неделю, в субботу. Все это время я сажал за стол с нами Пассано и моего братца, который не мог уразуметь ничего из ее речей и рта не открывал. Г-жа д'Юрфе почитала его за недоумка и полагала, что мы намереваемся вложить в его тело душу сильфа, дабы произвести на свет полубога-получеловека. Посвятив меня в свое открытие, она сказала, что постарается примириться с ним, только бы он после сей операции вел себя в присутствии ее как существо разумное. Я изрядно веселился, видя как братец в отчаянии от того, что его почитают недоумком, пытался разуверить г-жу д'Юрфе и сказать что-нибудь разумное, отчего выглядел в глазах ее еще большим олухом. Я смеялся при мысли о том, как плохо сыграл бы он эту роль, если б я наперед его о том попросил, но дуралею все на пользу, -- маркиза для собственного удовольствия одела его с той скромной роскошью, какую мог бы себе позволить аббат, отпрыск наизнатнейшего французского рода. Но более всего обеды с г-жой д'Юрфе удручали Пассано, который должен был отвечать на ее возвышенные речи и, не зная, что сказать, всякий раз увиливал. Он боялся напиться, зевал, забывал о приличиях и правилах обхождения, кои полагается соблюдать за столом. Г-жа д'Юрфе говорила мне, что, верно, великое несчастье угрожает ордену, раз сей великий муж столь рассеян. Когда принес я маркизе шкатулку и все вместе с ней приуготовил, дабы приступить в воскресенье к освящению, я получил от оракула повеление семь дней подряд спать в деревне, воздерживаться от связей с земными женщинами и каждую ночь, в час Луны, поклоняться ей в чистом поле, дабы самому приуготовиться к таинству перерождения, буде сверхъестественные силы помешают Кверилинту самому свершить его. Потому г-жа д'Юрфе не только не удивилась, что я не ночую в трактире, но благодарила меня за труды, призванные обеспечить счастливый исход операции. Итак, в субботу, на другой день по приезде в Марсель, я отправился к г-же Одибер, где увидел с радостью, что м-ль П. П. весьма довольна тем, сколь дружески приняла та к сердцу ее интересы. Она переговорила с ее отцом, призналась, что дочь его у нее и мечтает единственно заслужить его прощение и воротиться в лоно семьи, дабы стать супругой богатого молодого генуэзца, каковой может принять ее только из родительских рук, с таким почтением он относится к ее семье. Отец отвечал, что сам приедет за нею послезавтра, чтоб отвезти к сестре, жившей безотлучно в своем домишке в Сен-Луи, в двух малых лье от города. Она сможет спокойно дожидаться там жениха, не тревожась, что появление ее наделает шуму. М-ль П. П. удивлялась, что родитель не получил еще никаких от него известий. Я сказал, что навещать ее в Сен-Луи не буду, но мы непременно повидаемся после приезда г-на Н. Н., и я не покину Марсель, покуда не погуляю на свадьбе. Потом я отправился к Марколине -- мне не терпелось ее обнять. Она радовалась, как дитя, и сказала, что почитала бы себя счастливой во всем, если бы могла изъясняться, понимать, что говорит прислуживающая ей добрая женщина. Я признал ее правоту, но не видел, как помочь делу; сыскать ей служанку, знавшую итальянский, было непросто. Она до слез расчувствовалась, когда я передал ей привет от племянницы и добавил, что уже завтра та сможет обнять своего отца. Она уже знала, что никакая она мне не племянница. Изысканный ужин напомнил мне о Розали, история которой доставила превеликое удовольствие Марколине, она сказала, что я, похоже, путешествую единственно для того, чтобы составить счастье бедных девиц -- лишь бы они были хорошенькие. Марколина очаровала меня аппетитом, с каким она ела. В Марселе кормят отменно, только птица никуда не годная, но можно обойтись без нее; мы мирились с чесноком, который суют для вкуса куда надо и куда не надо. В постели Марколина была восхитительна. Уж восемь лет, как я не наслаждался венецианскими любовными сумасбродствами, а девица была само совершенство. Я смеялся над братом, который имел глупость влюбиться в нее. Выезжать я с ней не мог, но хотел, чтоб она развлекалась, и потому велел хозяину отпускать ее в театр со своей племянницей, а по вечерам готовить для меня ужин. На другой день я одел ее с головы до ног, купив все, о чем она только могла мечтать, чтобы ей блистать не хуже других. Назавтра она сказала, что спектакль бесконечно ей понравился, хоть она ровно ничего не поняла, а послезавтра удивила меня, объявив, что явился мой братец, уселся рядом с ней в ложе и наговорил ей столько грубостей, что, будь они в Венеции, она бы отхлестала его по щекам. Она решила, что он следит за ней и боялась всяческих неприятностей. Воротившись в трактир, прошел я сразу в его комнату и увидал у постели Пассано хирурга, собиравшего перед уходом инструменты. -- Что все это значит? Вы нездоровы? -- Я заработал нечто, что сделает меня вперед осмотрительнее. -- Не поздно ли, в шестьдесят-то лет? -- Самое время. -- От вас мазью воняет. -- Я не покину комнаты. -- А что прикажете сказать маркизе, почитающей вас за величайшего из чернокнижников? -- Видал я вашу маркизу... Оставьте меня в покое. Этот подлец никогда не разговаривал со мной таким тоном. Я сдержался и подошел к брату, тот брился. -- Что это тебя вчера понесло в театр к Марколине? -- Я хотел наставить ее на путь истинный, сказать, что не собираюсь быть при ней сводником. -- Ты оскорбил ее и меня. Ты жалкий глупец, ты всем обязан юной этой прелестнице, когда б не она, я бы и не посмотрел в твою сторону -- и ты смеешь докучать ей своими глупостями? -- Я разорился ради нее, я не могу воротиться в Венецию, я жить без нее не могу, а вы ее у меня отняли. По какому праву вы завладели ей? -- По праву любви, осел, и по праву сильного. И потому со мной она обрела счастье и не хочет со мной расставаться. -- Вы приворожили ее, а потом поступите, как со всеми остальными. В конце-то концов, разве не волен я говорить с ней повсюду, где только встречу? -- Не придется тебе с ней говорить. Я тебе это обещаю. Сказав так, сажусь я в фиакр и еду к адвокату, узнать, могу ли я отправить в тюрьму чужеземного аббата, который мне задолжал, хотя никакими бумагами я подтвердить этого не могу. -- Раз он иностранец, вы можете оставить залог и держать его под арестом в трактире, где он находится, покуда он не заплатит или не докажет, что ничего вам не должен. Он вам много задолжал? -- Двенадцать луидоров. -- Тогда едем к судье, вы внесете двенадцать луидоров и тотчас получите право приставить к нему караульного. Где он остановился? -- В том же трактире, что и я, и мне не с руки отдавать его там под стражу. Я хочу отправить его в трактир поплоше, в "Сент-Бом", и там приставлю к нему караульного. Вот вам двенадцать луидоров залога, езжайте за ордером, а в полдень увидимся. -- Соблаговолите назвать свое имя и его. Проделав это, возвращаюсь я в "Тринадцать кантонов" и вижу, что брат оделся и собрался уходить. -- Едем, -- говорю, -- к Марколине. Вы при мне объяснитесь. -- Охотно. Он садится со мною в фиакр, и я велю кучеру везти нас в трактир "Сент-Бом". Мы приезжаем, и я прошу брата обождать, сказав, что сейчас ворочусь с Марколиной, а сам отправляюсь к адвокату, который уже получил ордер и начал действовать по закону. Затем возвращаюсь я в "Тринадцать кантонов", запихиваю в баул все его пожитки и отвожу их ему в "Сент-Бом", где он сидит в комнате под охраной и беседует с трактирщиком, который ничего не может взять в толк. Но потом он увидел баул, а я, отведя его в сторону, поведал свою басню, и он, удовольствовавшись этим, удалился. Войдя к брату, я сказал ему, чтобы он завтра же готов был покинуть Марсель; дорогу до Парижа я ему оплачу, но если он не хочет ехать по своей воле, я от него отступаюсь, зная, что есть у меня способ изгнать его из Марселя. Трус расплакался и сказал, что поедет в Париж. -- Значит, завтра утром ты едешь в Лион, но сперва напиши мне расписку, что ты должен подателю ее двенадцать луидоров. -- Зачем? -- Затем, что я так хочу. Не спорь, завтра утром я дам тебе двенадцать луидоров и порву расписку. -- Я принужден слепо повиноваться вам. -- Ничего другого тебе не остается. Он написал расписку. Я тотчас пошел взять ему место в дилижансе, а на другой день отправился вместе с адвокатом снять арест и забрать мои двенадцать луи, каковые отнес брату. Он немедля уехал, взяв рекомендательное письмо к г. Боно, какового я просил денег брату не давать и отправить в Париж дилижансом. Я вручил ему двенадцать луидоров, больше, чем нужно, и порвал расписку. Так я от него отделался. Мы встретились с ним в Париже месяц спустя, и в свой черед я расскажу, как он воротился в Венецию. Но еще за день до того, перед тем, как обедать с г-жою д'Юрфе, но уже отправив братовы пожитки в "Сент-Бом", пошел я переговорить с Пассано и выведать причину дурного его настроения. -- Дурное мое настроение проистекает от того, что вы намерены прикарманить двадцать или тридцать тысяч экю золотом и бриллиантами, кои маркиза предназначила мне в дар. -- Все может статься. Но вам до того дела нет. Скажу вам одно: я помешаю безумной ее идее дарить вам золото и бриллианты. Коль вы их домогаетесь, идите жалуйтесь маркизе, я вас не держу. -- Так я, значит, буду для вас таскать каштаны из огня и все даром? Ну уж нет. Я хочу тысячу луидоров. -- С чем вас и поздравляю. Я поднимаюсь к маркизе, объявляю, что кушать подано, но обедать мы будем вдвоем, ибо важные причины принудили меня отослать аббата. -- Бог с ним, дураком. А Кверилинт? -- После обеда спросим совета у Паралиса. У меня возникли подозрения на его счет. -- У меня тоже. Мне кажется, он переменился. Где он? -- Лежит в постели с мерзкой болезнью, кою я не смею вам назвать. -- Уму непостижимо. Это деяние черных сил, но такого, сколько я знаю, никогда еще не случалось. -- Никогда, но сперва поедим. У нас сегодня будет много дел после освящения олова. -- Тем лучше. Придется совершить Оромазисов очистительный обряд, ужас-то ведь какой! Он должен был перевоплотить меня через четыре дня, а сам в таком ужасном состоянии? -- Давайте обедать, прошу вас. -- Я боюсь, что наступит час Юпитера. -- Ни о чем не беспокойтесь. После Юпитерова обряда Оромазисов я перенес на другой день и без помех занялся кабалой, а маркиза переводила цифры в буквы. Оракул поведал, что семь саламандр отнесли истинного Кверилинта на Млечный Путь, а в постели в комнате на первом этаже лежал коварный Сен-Жермен, которому гномида сообщила ужасную болезнь, дабы стал он палачом Серамиды и та скончалась бы от недуга прежде назначенного срока. Оракул гласил, что Серамида должна предоставить Парализе Галтинарду (то бишь мне) отделаться от Сен-Жермена и не сомневаться в счастливом исходе перерождения, ибо сам Кверилинт ниспошлет мне силу с Млечного Пути на седьмой день моего поклонения Луне. Наконец, оракул решил, что я должен оплодотворить Серамиду спустя два дня по завершении обрядов, когда прелестная Ундина омоет нас в ванной в той самой комнате, где мы сейчас находились. Обязавшись переродить милую мою Серамиду, я подумал -- зачем без нужды рисковать. Маркиза была пригожая, но старая. Могло статься, что у меня не хватит пороху ей соответствовать. В тридцать восемь лет роковое это несчастье стало частенько меня подстерегать. Прекрасной Ундиной, ниспосланной Луною, была Марколина, которой надлежало помочь мне в купальне обрести мужскую силу. Тут сомневаться не приходилось. Читатель увидит, как я пособил ей спуститься с небес. Я получил записку от г-жи Одибер и перед тем, как ехать ужинать к Марколине, посетил ее. Она радостно сообщила мне, что г-н П. П. получил из Генуи письмо от Н. Н., каковой просит отдать его дочь замуж за своего единственного сына, ту самую, что была ему представлена у г-на Паретти кавалером де Сейнгальтом (то бишь мною), каковой должен был отвезти ее в Марсель и вернуть в лоно семьи. -- Г-н П. П., -- сказала г-жа Одибер, -- исполнен к вам самой глубокой признательности, какую только может питать любящий родитель к тому, кто по-отечески позаботился о дочери его. Дочь расписала ему вас в самых лучших красках, и ему не терпится с вами познакомиться. Скажите, когда бы вы могли поужинать у меня? Дочери не будет. -- С превеликим удовольствием, ибо супруг м-ль П. П. по справедливости еще больше будет почитать жену, узнав, что я дружен с ее отцом, но только на ужин я остаться не могу; я приду, когда вы скажете, в шесть часов, пробуду с вами до восьми, и мы сведем знакомство до приезда жениха. Мы условились на послезавтра, и я отправился к Марколине рассказать ей последние новости и о том, каким манером намереваюсь я завтра избавиться от брата, -- читателю о том уже известно. Послезавтра, как сели мы обедать, маркиза, улыбаясь, протянула мне длинное письмо, которое этот подлец Пассано написал ей на прескверном французском -- но что-то разобрать было можно. Он извел восемь страниц, дабы убедить ее, что я обманщик, и в доказательство сей непреложной истины пересказал всю историю как есть, не упуская ни малейших обстоятельств, кои могли бы мне повредить. Еще он писал, что я приехал в Марсель с двумя девицами, он не знал, где я держу их, но уж, конечно, я отправлялся с ними спать каждую ночь. Я спросил у маркизы, возвращая письмо, достало ли у нее терпения дочесть до конца, а она отвечала, что ровно ничего не поняла, ибо пишет он на тарабарском наречии, да и не старалась она понять -- ибо ничего там не может быть, кроме измышлений, призванных сбить ее с пути истинного в тот самый момент, когда ей никак нельзя от него отступать. Такая ее осмотрительность весьма пришлась мне по душе, ибо я не хотел, чтобы она заподозрила Ундину, без которой я не смог бы завести телесный свой механизм. Пообедав и наскоро совершив все обряды, потребные для укрепления духа бедной моей маркизы, я отправился к банкиру, выправил вексель на сто луидоров на Лион на имя Боно, и отослал ему с уведомлением, что эти сто луи Пассано надлежит выплатить в обмен на мое письмо, кое Пассано должен предъявить для получения ста луидоров в тот самый день, каковой будет означен в письме. Если он представит его после означенного дня, то в уплате следует отказать. Предприняв это, я написал Боно нижеследующее письмо, которое Пассано должен был ему вручить: "По предъявлению сего уплатите г-ну Пассано сто луидоров, если вам его представят сегодня, 30 апреля 1763 года. По истечении этого срока распоряжение мое теряет силу". С письмом в руке я вошел в комнату предателя, которому за час до того скальпелем продырявили пах. -- Предатель, -- говорю я ему. -- Г-жа д'Юрфе не стала читать ваше письмо, но я прочел его. И вот что я вам предлагаю -- но только без возражений, времени у меня нет. Либо вы немедленно перебираетесь в больницу, нам тут таких хворых, как вы, не надобно, либо через час отправляетесь в Лион и едете без остановок, ибо даю я вам всего шестьдесят часов на сорок перегонов. В Лионе вы немедля относите г-ну Боно сие письмо, и он по предъявлению его уплатит вам сто луи -- я вам их дарю; потом делайте, что хотите, ибо у меня вы больше не служите. Я вам дарю карету, что мы выкупили в Антибе, и вот еще двадцать пять луидоров на дорогу. Выбирайте. Но учтите, что, если вы предпочтете больницу, я вам заплачу за месяц -- и все, ибо с сегодняшнего дня вы уволены. Поразмыслив немного, он объявляет, что поедет в Лион, хоть и рискуя жизнью, ибо болен крепко. Тогда я позвал Клермона, чтоб он собрал его вещи, и упредил трактирщика, что постоялец съезжает -- пусть немедля пошлет за почтовой упряжкой. Потом дал я Клермону письмо к Боно и двадцать пять луи, дабы он вручил их Пассано прямо перед отъездом, когда увидит, что тот сел в карету. Покончив с сим предприятием, я отправился к любимой. Мне надо было о многом переговорить с Марколиной, в которую, я чувствовал, день ото дня все сильнее влюблялся. Всякий день она твердила мне, что ей, чтобы быть совершенно счастливой, еще бы понимать по-французски да иметь хотя тень надежды, что я возьму ее с собой в Англию. Я ей того не обещал, и мне становилось грустно при мысли, что придется расстаться с девицей, исполненной любострастия и обходительности, которую врожденный темперамент делал ненасытной в постели и за столом,-- она ела, как я, а пила еще больше. Она от души обрадовалась, что я отделался от Пассано и братца, и заклинала ходить с ней изредка в комедию, где все наперебой выспрашивали у прислужницы, кто она такая, и сердились, что она запрещала отвечать. Я обещал пойти с ней на следующей неделе. -- Ибо нынче, -- сказал я, -- я все дни напролет занят одной магической операцией, и мне понадобится твоя помощь. Я одену тебя мальчиком, и в таком виде ты предстанешь перед маркизой, с которой я проживаю, и вручишь ей письмо. Не побоишься? -- Нет. Ведь ты там будешь? -- Да. Она к тебе обратится, но ты по-французски не говоришь, ответить не сможешь и сойдешь за немую. Так в письме и будет сказано. Еще там будет написано, что ты поможешь ей и мне омыться; она примет твои услуги, и в тот час, как она велит, ты разденешь ее догола, разденешься сама и разотрешь ее от носков до бедер, не более. Пока ты в ванне будешь все это с ней проделывать, я скину одежду и крепко обниму маркизу, а ты покамест будешь только смотреть. Когда я отстранюсь, ты ласковыми ручками своими омоешь любовные места ее и вытрешь насухо. Потом ты окажешь мне ту же услугу, и я хорошенько обниму ее второй раз. После второго раза ты опять омоешь сперва ее, потом меня и покроешь флорентийскими поцелуями инструмент, коим я недвусмысленно выкажу ей свою нежность. Я обниму ее в третий раз, и тут ты послужишь нам, лаская обоих до конца поединка. Тогда ты в последний раз совершишь омовение, вытрешь нас, оденешься, возьмешь то, что она тебе даст, и вернешься сюда. Через час я приду. -- Я все сделаю, как ты хочешь, но знай, мне это будет стоить дорого. -- А мне? Хотеть-то я буду тебя, а не старуху, которую ты увидишь. -- Она и впрямь старуха? -- Скоро семьдесят стукнет. -- Так много? Мне жаль тебя, бедняжка Джакометто. А после ты приедешь ужинать и спать со мной? -- Ну конечно. -- В добрый час. В назначенный день повстречался я у г-жи Одибер с родителем бывшей моей племянницы и все ему рассказал как на духу, за выключением того, что спал с ней. Он обнимал меня и тысячекратно благодарил, уверяя, что я сделал для нее больше, чем он сам бы сумел. Он сказал, что получил и другое послание, куда было вложено письмо от сына, исполненное почтительности и уважения. -- Он никакого приданого не просит, -- прибавил он, -- но я дам за ней сорок тысяч экю, и мы сыграем свадьбу здесь, ибо брак этот делает честь нашей семье. В Марселе всякий знает г-на Н. Н., и завтра я обо всем расскажу жене, которая ради такого счастливого случая дарует дочке полное свое прощение. Я обещался прийти на свадьбу вместе с г-жой Одибер, которая знала меня как заядлого игрока и удивлялась, что я у нее не бываю, ибо у нее играли по-крупному, но я приехал в Марсель созидать, а не разрушать. Всему свой черед. Марколине сшили зеленую бархатную куртку до пояса и такие же штанишки, я купил ей зеленые чулки, сафьяновые туфельки и перчатки того же цвета, зеленую сетку на испанский лад с длинной кисточкой сзади, укрывшую ее пышные черные волосы. В этом костюме она была столь восхитительна, что, покажись она на улицах Марселя, за ней бы все пошли следом, ведь за версту было видно, какого она пола. Я отвез ее после ужина к себе, одетую в женское платье, дабы показать, где ей укрыться в моей комнате после операции в тот день, когда я буду ее производить. В субботу с обрядами было покончено, и я посредством оракула назначил перерождение Серамиды на вторник на часы Солнца, Венеры и Меркурия, что в планетарной системе алхимиков идут один за другим, как то воображал Птолемей. То должны были быть девятый, десятый и одиннадцатый час дня, ибо во вторник первый час принадлежит Марсу. В начале мая час длится шестьдесят пять минут; и читатель, пусть он и не алхимик, видит, что я должен был совершить сие деяние с г-жой д'Юрфе с полтретьего до без пяти шесть. В понедельник, когда наступила ночь, повел я в час Луны г-жу д'Юрфе на берег моря, сопровождаемый Клермоном, каковой нес ларец весом в пятьдесят фунтов. Убедившись, что за нами никто не следит, я сказал г-же д'Юрфе, что время пришло, и велел Клермону поставить ларец и дожидаться нас в карете. Мы обратились с приличной молитвой к Селене и швырнули ларец в море -- к великой радости г-жи д'Юрфе, но еще большей моей, ибо в преданном морю ларце покоилось пятьдесят фунтов свинца. Другой был в моей комнате, укрытый от нескромных взоров. Воротившись в "Тринадцать кантонов", оставил я маркизу, сказав, что ворочусь в трактир после того, как вознесу благодарность Луне в том самом месте, где семикратно поклонялся ей. Я пришел ужинать к Марколине и, пока она переряжалась, начертал римскими квасцами на белой бумаге печатными буквами: "Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас. Час настал". -- Вот это письмо, -- сказал я Марколине, -- ты вручишь его маркизе, как только предстанешь перед ней. Мы выходим из дома, никем не замеченные пробираемся в трактир, а потом я в своей комнате прячу ее в шкаф. Я надеваю халат и вхожу к маркизе, дабы сообщить ей, что Селена назвала час и перерождение должно начаться завтра до трех и завершиться не поздней полшестого, чтоб не осквернить час Луны, следующий за часом Меркурия. -- Распорядитесь, сударыня, чтобы после обеда тут, у изножия вашей кровати, была приуготовлена ванна, а Бруньоль не входил к вам до ночи. -- Я отпущу его на весь вечер, но Селена обещала нам Ундину. -- Это правда, но я ее не видел. -- Спросите оракула. -- Как вам будет угодно. Она сама составляет вопрос, прося дух Паралиса не откладывать деяние, пусть даже Ундина и не появится, она готова омыться сама. Оракул ответствует, что предначертания Оромазиса неотвратимы и сомнения ее напрасны. Тут маркиза встает и совершает очистительный обряд. Мне трудно было жалеть эту женщину, уж очень она была смешная. Она поцеловала меня и сказала: -- Завтра, милый Галтинард, вы станете мне мужем и отцом. Пусть ученые разгадывают сию тайну. Я прикрываю дверь, извлекаю из шкафа Ундину, каковая, раздевшись, ложится ко мне в постель, хорошенько усвоив, что должна поберечь мои силы. Мы проспали всю ночь, не взглянув друг на друга. Утром, перед тем как позвать Клермона, я покормил ее завтраком и упредил, чтобы после деяния она возвращалась в шкаф -- нельзя было, чтобы кто-нибудь увидал, как она в таком виде покидает трактир. Я наново повторил ей урок, посоветовал быть веселой и ласковой, помнить, что она немая, но не глухая, и точно в половине третьего войти и, преклонив колено, протянуть бумагу маркизе. Обед был заказан к двенадцати, и, войдя в комнату маркизы, я увидал у изножия кровати ванну, на две трети наполненную водой. Маркизы не было, но через две или три минуты она вышла из туалетной комнаты с нарумяненными щеками, в тончайшей кружевной накидке и старомодном богатом платье, шитом золотом и серебром; шелковая ажурная косынка прикрывала грудь, краше которой не было во Франции сорок лет назад. В ушах изумрудные серьги, на шее ожерелье из семи аквамаринов, увенчанных изумрудом чистейшей воды, а цепочка была из сверкающих алмазов, в полтора карата каждый, числом восемнадцать или двадцать. На пальце у нее был карбункул, мне хорошо известный -- она ценила его в миллион, но он был поддельный; все же прочие камни, коих я до тех пор не видал, были, как я потом удостоверился, отменные. Увидав Серамиду в таковом убранстве, я понял, что должен польстить ее самолюбию, и опустился на колени, чтоб облобызать ее руку; но она, не потерпев этого, обняла меня. Сказав Бруньолю, что до шести он свободен, мы принялись беседовать, пока не подали обед. Одному Клермону было дозволено прислуживать нам за столом, а она ничего, кроме рыбы, в тот день не пожелала. В полвторого велел я Клермону запереть ото всех наши комнаты и тоже отправляться погулять до шести, если есть у него охота. Госпожа начала волноваться, да и я стал выказывать признаки нетерпения, смотрел на часы, исчислял наново планетарные часы и твердил только одно: -- Теперь время Марса, час Солнца еще не наступил. Наконец часы пробили два часа с половиною, и спустя две или три минуты явилась прекрасная Ундина с улыбкой на устах и, мерным шагом подойдя к Серамиде, опустилась на колено и протянула листок. Увидав, что я не встаю, она продолжает сидеть, но поднимает Духа стихий, приняв листок, и с удивлением видит, что он с обеих сторон белый. Я тотчас протягиваю ей перо, она понимает, что должна посоветоваться с оракулом. Она вопрошает его, что это за листок. Я беру у нее перо, преобразую вопрос в числовую пирамиду, она расшифровывает ее и получает: "В воде написанное в воде читается". -- Все ясно, -- говорит она, поднявшись, подходит к ванне, опускает листок, развернув сперва, и читает буквы белее бумаги: "Я нем, но я не глух. Я покинул Рону, чтоб искупать вас, час Оромазиса настал". -- Так искупай меня, дивный Дух, -- произносит Серамида, кладет листок на стол и опускается на ложе. Тогда Марколина послушно снимает с нее чулки, потом платье, потом рубашку, нежно погружает ноги ее в ванну и, мгновенно скинув одежду, входит в воду по колено, тогда как я сам раздеваюсь и молю Духа обтереть ноги Серамиды и быть божественным свидетелем моего с ней соединения во славу бессмертного Оромазиса, короля саламандр. Едва произнес я молитву, как немая, но отнюдь не глухая Ундина исполнила просьбу, и я познал Серамиду, восхищаясь прелестями Марколины, коих дотоле мне не случалось столь сладостно зреть. Серамида была пригожая, но такая, как я сейчас; без Ундины деяние бы не свершилось. Серамида меж тем была нежной, влюбленной, привлекательной, отнюдь не отталкивающей, и я не испытывал отвращения. -- Теперь подождем часа Венеры, -- произнес я, кончив. Ундина очистила нас от следов любви; она обнимает супругу мою, омывает ей ляжки, ласкает, целует, потом то же проделывает со мной. Серамида вне себя от счастья, восхищается прелестями сего божественного создания, приглашает меня насладиться ими, я нахожу, что никакая земная женщина не может с нею сравниться. Серамида ласкается пуще, Венерин час настает, и, возбужденный Ундиной, иду я в другой раз на приступ еще более продолжительный, ибо час-то длится шестьдесят пять минут. Я вступаю на поле брани, тружусь полчаса, обливаясь потом, утомляя Серамиду, но кончить не могу, а плутовать стыжусь; она утирает мне со лба пот, что стекает с волос, смешавшись с помадой и пудрой, Ундина дерзновенно ласкает меня, сохраняя силы, меня оставляющие, когда я касаюсь дряхлого тела; природа отвергает негодные средства, избранные мной для достижения цели. Через час я наконец решаю кончить, изобразив все обыкновенные проявления счастливого исхода. Выйдя из боя победителем, еще полным сил, я не позволил маркизе сомневаться в моей доблести. Она сочла бы, что Анаэль несправедлив: он донес бы на меня Венере как на фальшивомонометчика. Даже Марколина обманулась. Начался третий час, надлежало ублажить Меркурия. Четверть времени провели мы в ванне, погрузившись до чресел. Ундина чаровала Серамиду ласками, о коих регент, герцог Орлеанский, даже не подозревал; маркиза сочла их свойственными речным духам и восхищалась тем, как женский дух трудился нежными пальчиками. Исполнившись признательности, она просила восхитительное создание осыпать меня дарами своими, и тут-то Марколина выказала все, чем славятся питомцы венецианской школы. Она обернулась лесбиянкой и, видя, что я восстал, подбодрила ублажить Меркурия; но вновь все то же: хоть молния и сверкает, гром никак не грянет. Я видел, что труд мой уязвлял Ундину, видел, что Серамида мечтала окончить поединок, длить его я больше не мог и решил обмануть ее второй раз агонией и конвульсиями, а затем полной неподвижностью, неизбежным следствием потрясения, кое Серамида сочла беспримерным, как она мне потом сказала. Сделав вид, что пришел в себя, вошел я в ванну и совершил короткое омовение. Я начал одеваться, Марколина принялась помогать маркизе, пожиравшей ее влюбленными очами. Марколина быстренько облачилась, и Серамида, вдохновленная своим Гением, сняла колье и повесила его на шею прекрасной купальщице, каковая, поцеловав ее по-флорентийски, убежала и спряталась в шкафу. Серамида спросила оракула, успешно ли свершилось деяние. Испугавшись вопроса, я отвечал, что солнечное семя проникло в ее душу и она родит в начале февраля себя самое, но только мужеского полу, а для того она должна сто семь часов лежать в постели. Исполнившись счастья, она сочла повеление отдыхать сто семь часов исполненным божественной мудрости. Я поцеловал ее, сказав, что проведу ночь за городом, дабы забрать остаток снадобий, оставшихся после свершения лунных обрядов, и обещал обедать с нею завтра. Я от души забавлялся с Марколиной до половины восьмого, ибо должен был дождаться ночи, чтобы выскользнуть с ней незамеченным из трактира. Я скинул красивый свадебный наряд, надел фрак и довез ее в фиакре до дому, прихватив ларец с небесными дарами, которые я честно заработал. Оба мы умирали с голоду, но отменный ужин обещал вернуть нас к жизни. Марколина сбросила зеленую куртку, облачилась в женское платье, отдав мне великолепное ожерелье. -- Я продам его, моя милая, и верну тебе деньги. -- Сколько может оно стоить? -- Не менее тысячи цехинов. Ты вернешься в Венецию обладательницей пяти тысяч дукатов звонкой монетой, там сыщешь мужа, будешь поживать с ним в свое удовольствие. -- Я отдам тебе все эти пять тысяч, только возьми меня с собой, милый друг, я буду любить тебя сильней жизни, холить, как родное дитя, и никогда не стану ревновать. -- Мы еще поговорим об этом, хорошая ты моя, но сейчас, раз мы как следует подкрепились, пойдем в постель, я хочу тебя как никогда. -- Ты, верно, устал. -- Устал, но не от любви, ибо, слава тебе господи, всего только раз смог. -- Мне показалось два. Какая милая старушка! До сих пор не лишена приятности. Лет пятьдесят назад она, верно, была первой красавицей Франции. Но старость гонит любовь. -- Ты изрядно распаляла меня, а она охлаждала с еще большей силою. -- Ты что, всякий раз ставишь перед собой юную девицу, когда хочешь с ней полюбезничать? -- Отнюдь нет, прежде не требовалось делать ей ребенка мужеского полу. -- Так ты, значит, подрядился сделать ей дитя? Держи меня, я помру со смеху. Она небось и впрямь решила, что беременна? -- Ну, разумеется, ведь она знает, что приняла от меня семя. -- Смех, да и только! Но что за глупость -- на три раза подряжаться? -- Я думал, что, глядя на тебя, легко с этим справлюсь, но ошибся. Под руками была дряблая кожа, перед глазами совсем иное, и миг блаженства никак не наступал. Этой ночью ты убедишься в истинности моих слов. Живо в постель, говорят тебе! -- Лечу! Сила контраста была столь велика, что я провел с Марколиной ночь, подобную тем, что проводил в Парме с Генриеттой и в Мурано с М. М. Я не покидал постель четырнадцать часов и четыре из них посвятил любви. Я велел Марколине принарядиться и ждать меня перед началом представления. Большего удовольствия я не мог ей доставить. Г-жу д'Юрфе застал я в постели, всю разодетую, причесанную на манер молоденьких и такую довольную, какой я ее никогда не видал. Она объявила, что обязана мне счастьем, и принялась совершенно здраво изъяснять безумные свои идеи. -- Женитесь на мне, -- говорила она, -- вы будете опекуном моего ребенка, вашего сына, и тем самым сохраните мне мое до