стояние, станете хозяином всего, что я должна унаследовать от г. де Понкарре, моего брата -- он уже стар и долго не протянет. Если не вы позаботитесь обо мне в феврале месяце, когда я возрожусь в мужском обличьи, то кто же? Бог знает, в чьи руки я попаду. Меня признают незаконнорожденным, лишат восьмидесяти тысяч ренты, а вы можете мне их сохранить. Подумайте хорошенько, Галтинард. Я уже чувствую себя мужчиной в душе и признаюсь, влюбилась в Ундину, мне хотелось бы знать, смогу я лечь с ней через четырнадцать или пятнадцать лет. А почему нет, коли будет на то воля Оромазисова? Что за прелестное создание! Доводилось ли вам видеть подобную красавицу? Жаль, что она немая. Должно быть, ее любовник -- водяной. Но, конечно, все водяные немы, в воде ведь не поговоришь. Странно даже, почему она не глухая. Я дивилась, отчего вы до нее не дотрагиваетесь. Кожа немыслимо нежная. Слюна благоуханная. Водяные изъясняются знаками, их язык можно выучить. Как бы мне хотелось поболтать с этим существом! Прошу вас, посоветуйтесь с оракулом, спросите, когда я должна родить; если же вы не можете жениться на мне, тогда, мне кажется, надобно продать все, что у меня есть, дабы обеспечить мою будущность, когда я возрожусь, ведь в раннем детстве я ничего не буду знать и понадобятся деньги, чтобы дать мне образование. Распродав все, можно получить ренту на огромную сумму, поместить ее в надежные руки, и тогда одних процентов достанет на все мои надобности. Я отвечал, что оракул будет единственным нашим вожатым, и я ни за что не потерплю, чтоб ее объявили незаконнорожденным, когда она изменит пол и станет моим сыном; на том она успокоилась. Рассуждения ее были чрезвычайно справедливы, но покоились они на бессмыслице, и ничего, кроме жалости, она у меня не вызывала. Если какой-нибудь читатель найдет, что я как честный человек обязан был разубедить ее, то мне жаль его; это было немыслимо, но даже если б я и мог, то все равно бы не стал, чтоб не делать ее несчастной. Такая, как она есть, она могла питаться одними химерами. Я надел самый свой щегольской фрак, чтобы в первый раз повести Марколину в театр. Случайно получилось, что сестры Рангони, дочери римского посланника, сели в нашу ложу. Я знал их по первому своему приезду в Марсель и представил им Марколину как свою племянницу, говорящую только по-итальянски. Наконец-то Марколина почувствовала себя счастливой, она могла поговорить с француженкой на родном венецианском наречии, исполненном изящества. Младшая из сестер, что намного превосходила старшую красотой, через несколько лет стала принцессой Гонзаго Сольферино. Князь, супруг ее, обладавший склонностью к изящной словесности и даже талантом, несмотря на бедность свою, был отпрыском рода Гонзаго, сыном Леопольда, тоже небогатого, и Медини, сестры того Медини, что умер в лондонской тюрьме в 1787 году. Бабета Рангони, дочь жалкого торгового посланника, марсельского купца, была тем не менее достойна княжеского титула и внешностью своей и обхождением. Ее фамилия, Рангони, блистала в веренице княжеских имен, заполняющих альманахи. Тщеславный муж радовался, что читатель альманахов решит, будто жена его происходит из прославленного моденского рода. Тщеславие вполне невинное. Те же альманахи превращают Медини, мать означенного принца, в Медичи. Подобные обманы, рожденные дворянской спесью, никому вреда не причиняют. Восемнадцать лет назад повстречал я князя в Венеции, он жил на весьма основательный пенсион, что положила ему императрица Мария-Терезия; надеюсь, что покойный император Иосиф его не отобрал, ибо князь заслуживает его и нравом своим, и литературным дарованием. Весь спектакль Марколина болтала с прелестной младшей Рангони, каковая упрашивала меня привезти ее к ней, но я просил меня уволить. Я думал, как мне спровадить в Лион госпожу д'Юрфе, -- в Марселе она была мне ни к чему и только мешала. На третий день после перевоплощения она просила меня узнать у Паралиса, где должна приуготовиться к смерти, то бишь к родам, и, воспользовавшись сей возможностью, извлек я предсказание, повелевающее совершить обряд поклонения духам воды на двух реках в течение одного только часа, после чего все и решится, а себе предписал три искупительных обряда, дабы умилостивить Сатурна за то, что слишком жестоко обошелся с лже-Кверилинтом, а Серамиде в них вмешиваться не должно, а надобно поклониться ундинам. Нарочито задумавшись, где же сливаются две реки, я услыхал от нее самой, что Лион омывают Рона и Сона и нет ничего проще, чем исполнить обряд в сем городе: я согласился. Задав вопрос, какие для того нужны приуготовления, получил я ответ, что надобно только вылить бутыль морской воды в каждую реку за две недели до обряда, каковую церемонию Серамида может свершить самолично в первый Лунный час любого дня. -- Значит, надобно здесь наполнить бутыли, ибо все прочие французские морские порты находятся в отдалении; я уеду, как только смогу покинуть постель, и буду ждать вас в Лионе. Раз вы здесь должны умилостивить Сатурна, вам со мной отправляться не след. Я признал ее правоту, изобразив, как тяжело мне отпускать ее одну; принес назавтра две запечатанные бутыли, наполненные соленой средиземноморской водой, уговорился, что она выльет их в реки пятнадцатого мая, обещав прибыть в Лион до того, как истекут две недели; отъезд мы назначили на послезавтра, одиннадцатое мая. Я записал ей все Лунные часы и начертил, где ей остановиться на ночлег в Авиньоне. После отъезда ее я перебрался к Марколине. Я вручил ей в тот же день четыреста шестьдесят луидоров, которые вместе с теми ста сорока, что она выиграла в бириби, составили ровно шестьсот. На другой день после отъезда маркизы в Марсель прибыл г. Н. Н. с письмом от Розалии Паретти, каковое он мне тотчас принес. Она писала, что я должен самолично представить подателя письма отцу моей племянницы, чтоб ни ее, ни моей чести не было урона. Розалия была права, но, поскольку девица племянницей мне не доводилась, дело это было не простое. Но я тем не менее объявил Н. Н., несколько его озадачив, что сперва представлю его г-же Одибер, близкой подруге его нареченной, а затем оба мы представим его будущему тестю, каковой отвезет его к дочери, живущей в двух лье от Марселя. Н. Н. остановился в "Тридцати кантонах", где ему тотчас сказали мой адрес; он был в восторге, видя, что приближается исполнение заветных его желаний, и еще больше возрадовался, увидав, как приняла его г-жа Одибер. Она тотчас взяла накидку, села вместе с ним в мою карету и повезла нас к г. Н. Н., который, прочтя письмо, представил подателя его своей супруге, заранее им упрежденной, такими словами: -- Милая женушка, вот наш зять. Я был изрядно удивлен, когда этот ловкий умный человек, следуя наставлениям г-жи Одибер, представил меня своей жене, назвав меня кузеном, тем самым, что путешествовал с их дочерью. Она наговорила мне любезностей, и все затруднения враз исчезли. Он тотчас послал нарочного известить сестру, что завтра приедет обедать с женой, будущим зятем, г-жой Одибер и одним из кузенов, ей незнакомым. Отправив нарочного, он пригласил нас, а г-жа Одибер вызвалась всех отвезти. Она сказала, что со мной сейчас другая моя племянница, с которой его дочка очень дружна и ей приятно будет повидаться. Он пришел в восторг. Восхитившись умом этой женщины, я обрадовался, что смогу доставить удовольствие Марколине, и искренне поблагодарил г-жу Одибер, которая ушла, сказав, что ждет нас завтра в десять. Я же привез к себе г-на Н. Н., каковой отправился в комедию с Марколиной; она любила поболтать и потому не выносила общества французов, которые говорили только на своем языке. После спектакля г. Н. Н. отужинал с нами, и за столом я известил Марколину, что завтра ей предстоит обедать с милой своей подружкой; я думал, она с ума от радости сойдет. После ухода г-на Н. Н. мы тотчас легли, чтоб встать утром пораньше. Завтра не заставило себя ждать. В назначенный час мы были у г-жи Одибер, которая изъяснялась по-итальянски и нашла, что Марколина -- сущий клад; она обласкала ее и попеняла, что я не представил ее раньше. В одиннадцать мы приехали в Сен-Луи, где я насладился превосходной театральной развязкой. М-ль П. П. с чувством собственного достоинства, смешанного с почтением и нежностью, наилюбезнейшим образом встретила жениха, поблагодарила меня, что я взял труд представить его ее отцу, и, отбросив всякую серьезность, расцеловала Марколину, которая была донельзя удивлена, что милая подружка сразу с ней не поздоровалась. За обедом все были довольны и веселы. Я смеялся в душе, когда меня спрашивали, чем я опечален. Я казался грустным оттого только, что молчал, и вовсе не думал печалиться. То был один из прекраснейших моментов моей жизни. В подобные минуты рассудок пребывает в божественном покое, что дарит истинное блаженство; я чувствовал себя автором превосходной комедии, радовался тому, что добрые дела мои перевешивают злые и что хоть я и не родился королем, но умею делать людей счастливыми. Не было за столом человека, который не был бы мне обязан весельем своим; мысль эта составляла мою усладу, и я желал молча предаваться ей. М-ль П. П. воротилась в Марсель вместе с отцом, матерью и женихом, которого г. П. П. пожелал поселить у себя, а я вернулся вместе с г-жой Одибер, каковая взяла с меня слово прийти к ней ужинать с Марколиной. Положили сыграть свадьбу, когда придет ответ на письмо, которое г. П. П. послал отцу своего будущего зятя. Нас пригласили на венчание, чем Марколина была весьма польщена. Каким счастьем было мне видеть по возвращении из Сен-Луи, что юную венецианку охватило любовное неистовство. Такой бывает, или должна быть, всякая девица, живущая с любимым человеком, который заботится о ней; вся благодарность ее обращается в любовь, и удвоенные ласки вознаграждают любовника. За ужином у г-жи Одибер некий юноша, богатый виноторговец, имевший собственное дело и проживший год в Венеции, был пленен чарами сидевшей рядом с ним Марколины, которая забавляла всех прелестной своей болтовней. Я по натуре до крайности ревнив, но, когда предугадываю, что нынешний соперник способен составить счастье моей любовницы, ревность стихает. На первый раз я всего лишь осведомился у г-жи Одибер, что это за юноша, и с радостью услышал, что человек он порядочный, что у него сто тысяч экю и большие винные погреба в Марселе и Сете. На другой день в театре зашел он в нашу ложу, и мне приятно было видеть, что Марколина встретила его весьма любезно. Я пригласил его отужинать с нами, он был почтителен, пылок и нежен. Когда он уходил, я сказал, что надеюсь, что он еще почтит нас своим посещением, и, оставшись наедине с Марколиной, поздравил ее с одержанной победой, изъяснив, что у нее будет почти такое же состояние, как у м-ль П. П.; но вместо благодарности она разъярилась. -- Если хочешь отделаться от меня, -- произнесла она, -- то отошли в Венецию; я не желаю выходить замуж. -- Успокойся, ангел мой, мне отделываться от тебя? Что за выражения! Разве я дал тебе хоть малейший повод думать, что ты мне в тягость? Этот красивый, обходительный, молодой и богатый человек любит тебя, мне показалось, что тебе он по сердцу, и, желая видеть тебя счастливой, неподвластной прихотям фортуны, я издалека намекнул на возможность удачной партии, а ты грубишь? Не плачь, милая Марколина, не береди душу. -- Я плачу от того, что ты вообразил, что я его люблю. -- Да будет тебе, больше не воображу. Успокойся и пойдем в постель. В единый миг она перешла от слез к смеху и ласкам, и более мы о виноторговце не говорили. На другой день в театре он вошел в нашу ложу, и Марколина была с ним вежлива, но сдержанна. Я не осмелился пригласить его на ужин. Дома Марколина поблагодарила меня, что я его не позвал, сказав, что немало того опасалась. Мне было довольно, чтобы определиться на будущее. Назавтра г-жа Одибер пришла к нам с визитом, дабы от имени виноторговца пригласить нас к нему на ужин; я тотчас оборотился к Марколине спросить, рада ли она приглашению, та отвечала, что почтет за счастье находиться везде, где будет г-жа Одибер. Итак, она ввечеру заехала за нами и отвезла к купцу, который никого более на ужин не звал. Мы увидали холостяцкий дом, где не хватало только одного -- женщины, чтоб принимала в нем гостей и сделалась хозяйкой. За изысканным ужином молодой человек попеременно оказывал знаки внимания г-же Одибер и Марколине, а та блистала, переняв изящные и благородные манеры м-ль П. П. Веселая, благопристойная, порядочная, она без труда воспламенила честного купца. На следующий же день г-жа Одибер прислала мне записку, попросив навестить ее. Я пришел и с некоторым удивлением услыхал, что виноторговец просит руки Марколины. Я, недолго думая, отвечал, что весьма этому рад и под хорошее ручательство дам за ней десять тысяч экю, но вот говорить с ней не буду. -- Я пришлю ее к вам, сударыня, и коль вы добьетесь ее согласия, я сдержу слово; но на меня не ссылайтесь, а то все испортите. -- Я сама заеду за ней, мы вместе пообедаем, а перед спектаклем вы ее заберете. На другой день она приехала, и Марколина, которую я наперед уведомил, отправилась к ней обедать. Часов в пять я был у дамы и, увидав, что Марколина в чудесном настроении, не знал, что и предполагать. Они были вдвоем, г-жа Одибер отзывать в сторону меня не стала, я тем паче, и к началу представления мы уехали. По дороге Марколина принялась на все лады расхваливать добрый нрав этой женщины, а о деле ни слова, но в середине спектакля я обо всем догадался. Я увидал юношу в амфитеатре, а в нашей ложе, где было два свободных места, он так и не объявился. Что за радость для Марколины, что я за ужином был пуще прежнего пылок и нежен! Только в постели в сладостной откровенности пересказала она речи г-жи Одибер. -- Я ей только одно отвечала, -- сказала она, -- что выйду замуж, если ты прикажешь. Но я все же благодарна тебе за десять тысяч экю, что ты готов был мне преподнести. Ты все на меня свалил, а я на тебя. Я уеду в Венецию, когда ты пожелаешь, если не хочешь брать меня с собой в Англию, но замуж не выйду. Мы не увидим более этого господина, хоть он и мил донельзя; я могла бы полюбить его, если б не было тебя. Мы и впрямь больше о нем не слыхали. Настал день свадьбы м-ль П. П.; мы были приглашены, и Марколина появилась там со мною, пусть без бриллиантов, но разодетая столь пышно, как только могла желать. ГЛАВА IV Antecedentibus sublatis * Я покидаю Марсель <...>. Отъезд г-жи д'Юрфе из Лиона <...> Мы выехали из Валанса в пять утра и, добравшись под вечер в Лион, остановились в "Парке". Я тотчас поспешил на площадь Белькур к г-же д'Юрфе, каковая, как всегда, объявила, будто не сомневалась, что я нынче приеду. Она захотела узнать, правильно ли совершила обряды, и Паралис, разумеется, все одобрил, и она была. весьма польщена; обняв малыша д'Аранда, я обещал, что буду у нее завтра в десять. Мы посвятили день совместным трудам, дабы получить должные наставления касательно ее родов, завещания, того, как изыскать способ, чтобы ей, возродившись в мужском обличии, не оказаться нищей. Оракул решил, что ей надлежит умереть в Париже, все завещать сыну, и отпрыск ее не будет незаконнорожденным, ибо Паралис обещал, что по приезде в Лондон я пошлю ей дворянина, каковой женится на ней. Наконец, оракул повелел ей собираться и через три дня ехать в Париж, взяв с собой маленького д'Аранда, которого я должен отвезти в Лондон и сдать матери с рук на руки. Его подлинное происхождение не было для нее тайной, ибо маленький мерзавец ей все рассказал. Но я воспользовался тем же средством, каким поборол нескромные откровения Кортичелли и Пассано. Мне не терпелось вернуть неблагодарного мальчишку матери, что беспрестанно слала мне наглые письма. В голове у меня созрел замысел отнять у нее мою дочь, которой должно было исполниться десять лет и которая стала, как уверяла мать, чудом красоты, изящества и ума. <...> 1764--1765. ГЕРМАНИЯ. РОССИЯ. ПОЛЬША ТОМ X ГЛАВА II <...> Бегство из Лондона. Граф Сен-Жермен. Везель <...> Я высадился в Кале и тотчас улегся в постель в "Золотой руке", где стояла моя почтовая коляска. Лучший врач Кале безотлагательно явился предложить свои услуги. Лихорадка, усиленная венериной отравой, что растеклась по членам, привела меня в такое состояние, что врач уж не чаял видеть меня живым. На третий день я дошел до крайности. Четвертое кровопускание отняло последние силы и ввергло на сутки в летаргический сон, за коим последовал спасительный кризис, вернувший меня к жизни; но только строгий режим позволил мне уехать через две недели после прибытия. Слабый, опечаленный тем, что принужден был покинуть Лондон, причинив г. Лейгу значительный ущерб, что принужден был бежать, что негр мой предал меня, что вынужден оставить намерение ехать в Португалию, что не знаю, куда податься, что здоровье расстроено настолько, что выздоровление сомнительно, вид ужасный, кожа желтая, весь в язвах от кельтской влаги и надо озаботиться, как от них избавиться, -- сел я в почтовую коляску вместе с крестником моим Датури, что устроился позади; был он мне за слугу и исполнял сии обязанности отменно. Я отписал в Венецию, чтобы перевели мне в Брюссель вексель на сто фунтов стерлингов, который я должен был получить в Лондоне, куда писать не осмеливался. Я переменил лошадей в Гравелине и заночевал в "Консьержери" в Дюнкерке. Первый, кого увидал я, выйдя из коляски, был торговец С., муж Терезы, о которой читатель, верно, помнит, племянницы любовницы Тиреты, каковую любил я лет семь тому назад. Он узнает меня, дивится, что я так переменился; я отвечаю, что едва оправился от тяжелой болезни, спрашиваю о жене, он говорит, что у нее все хорошо, и покорнейше просит завтра у него отобедать. Я отговариваюсь, что должен рано утром уезжать, но он слушать ничего не желает, хочет, чтобы я повидал жену его и трех карапузов, коими он обзавелся, и раз уж я решил утром ехать, он приведет тогда жену и все семейство. Что делать? Я согласился. Читатель, верно, помнит, как я любил Терезу и решил жениться на ней. Вспомнив об этом, я еще горше опечалился -- ясно, каково будет ей видеть меня таким. Она явилась через четверть часа с мужем и тремя сыновьями; первенцу было шесть лет. После обычных любезностей и слишком уместных вопросов о здоровье, раздражавших меня, она отослала двух младшеньких, оставив обедать старшего, ибо имела веские основания полагать, что мне любопытно будет на него посмотреть. Мальчуган был чудный, и поскольку он во всем походил на мать, муж никогда не сомневался в том, что он его -- и по закону и по крови. В душе я смеялся тому, что встречал сыновей своих по всей Европе. За столом она рассказала мне о Тирете. Он поступил на службу в голландскую Индийскую компанию, оказался замешан в мятеже, случившемся в Батавии, был изобличен и едва не повешен, но ему посчастливилось, подобно мне, спастись бегством. В этом мире, ища приключений, нетрудно попасть на виселицу из-за пустяка, коли в душе ты шалопай и не довольно осторожен. Утром поехал я через Ипр в Турне, где, увидав двух конюхов, выгуливавших лошадей, спросил, чьи они. -- Господина графа де Сен-Жермена, чернокнижника, что живет тут уже месяц и никуда не выходит. Он обогатит наш край, заведет фабрики. Все проезжие желают видеть его, но он никого не принимает. После такого ответа взяла меня охота повстречаться с ним. Остановившись в трактире, я немедля написал ему записку, уведомив о намерении своем и попросив указать удобное для него время; Вот ответ, каковой я сохранил и только перевел на французский: "Занятия мои не дозволяют ни с кем видеться, но вы исключение. Приходите, когда угодно, вас проведут в мою комнату. Вам не надо называть, ни вашего имени, ни моего. Не предлагаю вам разделить мой обед, ибо трапеза моя никого не насытит, а вас тем паче, если сохранили вы прежний аппетит". Я отправился к нему в девять. Он завел бороду длиною в дюйм и двадцать перегонных кубов, наполненных жидкостями, часть из которых настаивалась на песке при комнатной температуре. Он сказал, что трудится над красителями для собственного увеселения, заводит шляпную фабрику, дабы доставить удовольствие графу Кобенцлу, полномочному послу императрицы Марии-Терезии в Брюсселе. Он сказал, что ему выдали всего лишь двадцать пять тысяч флоринов, денег этих недостаточно, но он добавит своих. Мы заговорили о г-же д'Юрфе, и он сказал, что она отравилась, приняв чрезмерную дозу универсального эликсира. -- Из завещания ее следует, -- сказал он, -- что она полагала, будто беременна, и могла бы быть таковой, если б ко мне обратилась. Это одна из простейших операций, но никогда нельзя быть уверенным, будет плод мужским или женским. Узнав, что я болен, он заклинал меня остаться в Турне всего на три дня и делать все, как он скажет. Он уверял, что к отъезду моему все бубоны спадут. Он дал бы мне затем пятнадцать пилюль, чтоб принимать их по одной, и за пятнадцать дней я бы вконец исцелился. Я поблагодарил за все и от всего отказался. Затем он показал мне архей, каковой именовал он Атоэфиром. То была белая жидкость в маленькой колбе, похожей на все прочие. Они были запечатаны воском. Услыхав, что сие не что иное, как универсальное природное начало, и доказательством тому то, что оно мгновенно испарится из колбы, если проделать наималейшее отверстие в воске, я просил показать мне сие на опыте. Тогда он дал мне колбу и булавку, сказав, чтобы я удостоверился сам. Я проколол воск, и колба в тот же миг опустела. -- Поразительно, но для чего оно потребно? -- Этого я вам открыть не могу. Не желая, по обыкновению своему, отпускать меня, не удивив, он спросил, есть ли у меня мелкие деньги, и я вытащил монету из кармана и положил на стол. Тогда он поднялся, не объясняя вовсе, что намерен делать. Он взял раскаленный уголь и положил его на металлическую пластину, затем попросил монету в двенадцать су, что была у меня, положил сверху черную крупинку и сунул монету на уголь, затем принялся раздувать уголь через трубку, и менее чем в две минуты я своими глазами увидел, как монета покраснела. Он сказал мне обождать, покуда она остынет, что и сделалось вмиг. Затем он, улыбаясь, велел мне взять монету назад, ведь она моя. Я тотчас увидел, что она золотая, и, хотя был уверен, что он стянул мою, подменив золотой, которую нетрудно было сперва побелить, я не стал упрекать его. Изъявив свое восхищение, я сказал, что в другой раз, чтобы наверное удивить самого проницательного человека, он должен заранее уведомить, что намерен произвести трансмутацию, дабы здравомыслящий человек внимательно осмотрел серебряную монету, прежде чем поместить ее на раскаленный уголь. Он отвечал, что те, кто сомневается в его искусстве, недостойны беседовать с ним. То была обыкновенная его манера. Такова последняя моя встреча со знаменитым и ученым обманщиком, что умер в Шлезвиге тому шесть или семь лет. Монета в двенадцать су была из чистого золота. Два месяца спустя я подарил ее лорду маршалу Киту в Берлине, каковой ею заинтересовался. Я уехал из Турне назавтра, в четыре утра, и остановился в Брюсселе, дожидаясь ответа на письмо, что я отправил г-ну де Брагадину с просьбой перевести мне туда вексель, который должен был получить в Лондоне. Письмо пришло через пять дней после приезда моего, вместе с векселем на двести голландских дукатов на г-жу Нетин. Я думал задержаться здесь, чтобы пройти меркуриальное лечение, но тут Датури сказал, что, как он только что узнал от одного канатоходца, его отец, мать и вся семья были в Брауншвейге, и если я пожелаю поехать туда, уверял он, то получу всяческое вспоможение и буду чувствовать себя как дома. Он вмиг меня убедил. Я знал наследного принца, который ныне правит, да и любопытно мне было через двадцать один год увидеть мать Датури. Итак, я немедля выехал из Брюсселя, но в Рурмонде почувствовал себя так скверно, что подумал, что не смогу продолжить путь. Проезжая через Льеж, повстречал я г-жу Малинган, вдовую, нищую. Тридцать шесть часов в постели, казалось, возвратили мне силы, и я отправился в почтовой коляске своей, немало на нее досадуя, ибо почтовые лошади не приучены поддерживать оглобли; я решил избавиться от нее в Везеле. Едва добравшись до трактира, лег я в постель и велел Датури договориться обменять ее на какой-нибудь четырехколесный экипаж. Утром, к крайнему своему удивлению, увидал я в своей комнате генерала Беквича. Задав приличествующие случаю вопросы и осведомившись о моем здоровье, генерал сказал, что купит сам коляску и даст мне покойную карету, дабы путешествовать по всей Германии; вмиг все было сделано, но, когда честный англичанин в подробностях узнал от меня, в каком я состоянии, он убедил меня лечиться в Везеле, где проживал молодой медик, обучавшийся в Лейдене, человек весьма искусный и сведущий. Нет ничего легче, чем заставить переменить мнение и намерения человека больного, грустного, планов никаких не имеющего, что ищет счастья и, согласно максиме "sequere Deum" *, не знает, где оно его ждет. Г-н Беквич, чей полк стоял гарнизоном в городе, тотчас велел послать за доктором Пиперсом и пожелал присутствовать и при исповеди моей, и даже при осмотре. Мне не хочется возмущать читателя описанием того жалкого состояния, в коем я пребывал. Юный медик, сама доброта, просил меня переехать к нему, обещал всяческую заботу его матери и сестер и уверял, что вылечит меня в шесть недель, коли соглашусь я следовать его предписаниям. Генерал побуждал на то решиться, да мне и самому этого хотелось, -- ведь я желал предаваться увеселениям в Брауншвейге, а не являться туда развалиной, не владея своими членами. Итак, я согласился, не взирая на сына, что домогался чести вылечить меня у себя. Об оплате доктор Пипер уговариваться не захотел. Он сказал, что перед отъездом я дам ему, сколько сочту нужным, и он безусловно этим удовольствуется. Он отправился, дабы приготовить для меня свою комнату -- у него она была одна, -- и сказал, что через час я могу перебираться. Я велел свезти туда мои пожитки, и в портшезе приехал к нему, прикрывая лицо платком, стыдясь показаться матери и сестре честного врача, что ожидал меня в окружении нескольких барышень, на которых я и взглянуть не осмеливался. Едва добрался я до комнаты, как Датури раздел меня, и я лег в постель. ГЛАВА III Выздоровление. Датури избивают солдаты. Отъезд в Брауншвейг. Редегонда. Брауншвейг. Наследный принц. Жид. Житье в Вольфенбюттеле. Библиотека. Берлин. Кальзабиджи и берлинская лотерея. Девица Беланже В обеденное время доктор зашел ко мне в комнату с матерью и одной из сестер, которые уверили, что всячески будут обо мне заботиться. Добросердечие было написано на их лицах. Когда они удалились, врач изложил методу, коей собирался следовать, дабы вернуть мне здоровье. Потогонный отвар и меркуриальные пилюли должны были изгнать заразу, что сводила меня в могилу. Надлежало выдерживать строжайшую диету и ничем себя не утруждать. Я уверил его, что буду покорно повиноваться всем предписаниям. Он обещал читать мне газету два раза в неделю и тотчас сообщил, что скончалась г-жа де Помпадур. И вот я приговорен к отдыху, целительному, по уверениям врача, и в то же время губительному, ибо я чувствовал, что впрямь помираю со скуки. Даже доктор испугался и просил меня не препятствовать, чтобы сестра его приходила работать в мою комнату с двумя или тремя девицами, добрыми своими подружками. Кровать помещалась в алькове, полог задергивался, и они никак не могли мне докучать. Я просил его доставить мне такую утеху, и сестра была рада сделать мне одолжение, ибо комната, что я занимал, была единственной, где окна выходили на улицу. Но предупредительность врача оказалась роковой для Датури. Юноша, получивший воспитание в цирке, не мог не скучать, проводя весь день со мной; а потому, увидав, что у меня изрядное общество и я могу обойтись без него, почел за благо поразвлечься и целыми днями шатался там и сям. На третий день жительства нашего в Везеле его принесли ввечеру домой, всего избитого. Он забрел в караульню повеселиться с солдатами, они начали искать с ним ссоры и изрядно его поколотили. На него было жалко смотреть. Весь окровавленный, без трех зубов, он поведал, плача, о своей беде и взывал о мщении. Я послал врача уведомить об этом деле генерала Беквича, каковой пришел сказать мне, что не знает, чем тут помочь, и единственно какую услугу может оказать, это отправить парня на излечение в лазарет. Все кости были целы, он поправился через неделю, и я отослал его в Брауншвейг с паспортом от генерала Соломона. Три зуба, что он потерял в потасовке, охраняли его от опасности попасть в солдаты, грозившей, если б все были целы. Он отправился пешком, и я обещал навестить его, как только буду в состоянии ехать. Парень он был красивый, ладно сбитый. Читал с трудом, выучили его только плясать на канате и запускать потешные огни. Был он смел и примерно честен. К вину питал особую склонность, а к прекрасному полу вполне обычную. Я знавал многих людей, которые были обязаны счастьем женщинам, несмотря на свое к ним равнодушие. Через месяц я почувствовал себя в полном здравии и был в состоянии ехать, хотя изрядно исхудал. Мнение, что составили о моей особе в доме доктора Пиперса, характеру моему отнюдь не соответствовало. Он почитал меня за терпеливейшего в мире человека, а сестра с ее премилыми подружками -- за наискромнейшего. Все добродетели мои проистекали из болезни. Дабы судить о человеке, надобно исследовать его поведение, когда он здоров и волен, больным или в тюрьме он совсем иной. Я преподнес платье девице Пиперс и дал двадцать луидоров врачу. Накануне отъезда получил я письмо от г-жи дю Рюмен, которая, узнав от друга моего Баллетти, что я нуждаюсь в деньгах, послала мне вексель на шестьсот флоринов на Амстердамский банк. Она писала, что я отдам ей эту сумму, когда смогу; но она скончалась прежде, чем я сумел расплатиться с долгом. Решив ехать в Брауншвейг, не мог я перебороть искушения заехать в Ганновер. Когда я вспоминал о Габриель, то по-прежнему любил ее. Останавливаться там я не помышлял, ибо не был более богат, да к тому же надлежало щадить не до конца восстановленное здоровье. Я желал единственно нанести недолгий визит в ее поместье, что, сказывала она, находится неподалеку от Штокена. Да и любопытно мне было на нее взглянуть. Итак, решился я ехать на рассвете один в карете, кою английский генерал променял мне на коляску, но сему не суждено было случиться. Записка от генерала, в которой просил он меня на ужин, где я встречу своих соотечественников, вынудила принять приглашение. Коль засидимся допоздна, так поеду попозже, решаю я. И я иду к г. Беквичу, обещав доктору воздерживаться от излишеств. Что за диво, войдя в комнату, вижу я Редегонду, что из Пармы, со своей сукой матерью. Та сперва меня не признала, но дочь сразу ко мне обратилась, сказав, что я изрядно похудел. Я отвечал, что она стала краше прежнего, и так оно и было. В ее лета полтора года только прибавили очарования. Я поведал, что избавился от тяжкого недуга и завтра утром еду в Брауншвейг. -- И мы тоже, -- отвечала она, взглянув на мать. Генерал, радуясь, что мы знакомы, добавляет, что мы можем ехать вместе, но я, улыбаясь, возражаю, что это будет затруднительно, если госпожа матушка не переменила своих правил. -- Ни на йоту, -- отвечает она. Гости хотели продолжать игру. Генерал метал, банк был невелик. Были еще две или три дамы и офицеры, играли по маленькой. Мне предлагают карты, я благодарю, сказав, что в дороге не играю. После конца тальи генерал говорит, что знает, отчего я не играю, и достает из бумажника английские банковые билеты. -- Это, -- говорит, -- те самые банковые билеты, коими вы расплатились со мной полгода назад в Лондоне. Постарайтесь отыграться. Здесь 400 фунтов стерлингов. -- У меня нет желания, -- отвечаю, -- столько проигрывать. Я поставлю полсотни гиней, и тоже бумажных, чтобы доставить вам удовольствие. С этими словами вытаскиваю я из кошелька, где у меня было 200 золотых дукатов, вексель, присланный графиней дю Рюмен. Он продолжает метать, и после третьей тальи я выигрываю пятьдесят гиней, каковые, когда я прекращаю понтировать, он тотчас выплачивает английскими билетами. Тут доложили, что ужин подан, и мы сели за стол. Редегонда, изрядно выучившая французский, забавляла все общество. Она ехала из Брюсселя на службу к герцогу Брауншвейгскому, ее нанял второй солисткой Николини. Она жаловалась, что почтовые колымаги вконец ее замучили и в Брауншвейг она доберется совсем больной. -- Так вот, кстати, кавалер де Сейнгальт, -- говорят ей генерал, -- совсем один, в превосходной карете. Езжайте с ним. Редегонда улыбается. Мать Редегондова спрашивает, сколько в карете мест, генерал отвечает за меня, что два. Мать объявляет, что это невозможно, она свою дочь ни с кем наедине не оставит. Тут раздается всеобщий смех, а Редегонда, посмеявшись, молвит, что мать вечно боится, что ее убьют. Перешли на другие материи, и до часу весело сидели за столом. Редегонда, не заставив долго себя упрашивать, села за клавесин и спела арию, доставившую удовольствие всему обществу. Когда я собрался уходить, генерал просил меня к завтраку, сказав, что почтовая карета отходит только в полдень и я должен оказать любезность прекрасной соотечественнице, а она, со своей стороны, попрекала меня за некие мои поступки во Флоренции и Турине, хотя ей не в чем было меня упрекать; но я сдался и пошел, наконец, спать, имея в том великую нужду. Утром в девять часов прощаюсь я с лекарем и всем его семейством и иду завтракать к генералу, приказав закладывать и подать карету к его дому, ибо непременно хотел ехать после завтрака. Через полчаса является Редегонда с матерью и, к удивлению моему, еще и с братом, что служил у меня во Флоренции лакеем. После завтрака, весьма оживленного, карета меня ждет, я раскланиваюсь с генералом и гостями, вышедшими из залы, дабы проводить меня. Редегонда, спросив, удобна ли моя карета, садится в нее, и я так же попросту сажусь без всяких задних мыслей; но я немало был удивлен, когда кучер тронул рысью, едва я сел. Я готов был крикнуть "Стой!", но, увидав, что Редегонда хохочет во все горло, позволил ему ехать, решив, что прикажу остановиться, когда Редегонда, отсмеявшись, скажет "довольно". Но не тут-то было. Мы проехали уже полмили, когда она заговорила. -- Я так смеялась, вообразив, как истолкует матушка эту нежданную шутку, ведь я хотела только на минутку сесть в карету; затем я смеялась над кучером, который, конечно, без вашего ведома, похитил меня. -- Ну конечно. -- Матушка, верно, подумает обратное. Разве это не забавно? -- Весьма, но мне это нравится. Милая Редегонда, я отвезу вас в Брауншвейг, и вам здесь будет покойней, чем в почтовой колымаге. -- О! Шутка заходит слишком далеко. Мы остановимся на первой же станции и подождем почту. -- Как вам будет угодно, но я, право слово, не буду столь любезен. -- Как! У вас достанет сил бросить меня одну на станции? -- Никогда, прелестная Редегонда. Вы знаете, я всегда вас любил. Я повторяю, я готов отвезти вас в Брауншвейг. -- Если вы меня любите, вы подождете и передадите меня прямо в руки матушки, которая уже, верно, в отчаянии. -- Душа моя, на это не надейтесь. Юная сумасбродка вновь принялась смеяться, а пока она смеялась, я в подробностях продумывал любезный моему сердцу замысел -- отвезти ее в Брауншвейг. Мы добрались до станции, лошадей не было; почтарь у меня быстро сделался сговорчивым и, перекусив, едем мы до следующей станции в сумерках, по скверной дороге. Я требую лошадей, не беря во внимание, что там говорит Редегонда. Я знал, что почтовая карета доберется сюда до полуночи и мать завладеет дочерью. Это в мои планы не входило. Я ехал всю ночь и остановился в Липпштадте, где, несмотря на неурочный час, приказал подать поесть. Редегонда хотела спать, да и я не меньше, но ей пришлось смириться, когда я мягко сказал, что спать мы будем в Миндене. И тут она улыбнулась, ибо знала, что ее ждет. Там мы поужинали и провели пять часов в одной постели. Она лишь для виду заставила себя упрашивать. Была б у нее честная мать, когда я свел с ней знакомство во Флоренции у Палези, не связался бы я с Кортичелли, принесшей мне столько горестей. После слишком краткого роздыха в Миндене остановился я вечером в Ганновере, где мы отменно поели в превосходном трактире. Я повстречал там того самого полового, что был в цюрихском трактире, когда я прислуживал за столом дамам из Золотурна. Мисс Чудлай обедала там с герцогом Кингстонским, потом поехала в Берлин. Им подали на десерт большое блюдо лимонного мороженого, от которого они откушали самую малость, чем мы и попользовались; потом легли в кровать, постеленную на французский лад. Утром нас разбудил стук подъехавшей почтовой кареты. Редегонда не желает, чтоб мать застала ее в постели, я зову полового, чтоб сказать ему, чтоб он не вел в нашу комнату даму, каковая, выйдя из кареты, будет нас спрашивать, но слишком поздно. В ту минуту, как я распахиваю дверь, входит мать с сыном и застает нас обоих в рубашках. Я велел ее сыну подождать с той стороны и затворил дверь. Мать принимается ругаться, сетовать, что мы ее одурачили, угрожать мне, если я не ворочу ей дочь. Дочь, в подробностях ей все рассказав, убеждает, что один только случай понудил ее уехать со мной. Наконец мать соблаговолила поверить. -- Но, -- говорит она дочери, -- ты не можешь отрицать, мерзавка, что спала с ним. Она, смеясь, отвечает, что все было совсем не так, и нет в том ничего дурного, когда люди спят. Она начинает целовать ее и совершенно успокаивает, сказав, что сейчас оденется и поедет вместе с ней в Брауншвейг в карете. После примирения я оделся, приказал подать лошадей, и, угостив всех завтраком, отправился в Брауншвейг, куда прибыл на три часа раньше них. Редегонда отбила у меня охоту ехать с визитом к Габриель, что должна была жить с матерью и двумя сестрами в поместье, о котором рассказывала. Я остановился в хорошем трактире и немедля дал знать Датури о своем приезде. Он появился, щегольски одетый, горя нетерпением представить меня великолепному г. Николини, главному антрепренеру представлений в городе и при дворе. Человек этот, знавший дело до тонкостей, пользовавшийся благоволением великодушного принца, своего повелителя, чья любовница, Анна, доводилась ему дочерью, жил в роскоши. Он чуть не силком хотел приютить меня, но я сумел отговориться. И все же я обещал обедать у него, соблазненный не только превосходным поваром, но и притягательным обществом, способным доставить большее удовольствие, нежели собрание знатных особ, где веселость, стесненная этикетом, угасает. Гостями Николини были люди, наделенные талантами. Истинные виртуозы, музыканты и танцовщики обоего полу являли самую усладительную для меня картину. Я только выздоравливал, был стеснен в деньгах. Иначе я никогда бы не покинул так скоро гостеприимный Брауншвейг. На другой день за обедом была и Редегонда. Все уже знали, не ведаю откуда, что от Везеля до Ганновера она ехала со мной. Послезавтра кронцпринц Прусский прибыл из Потсдама, дабы увидеться с будущей своей супругою, дочерью владетельного герцо